«Один» с Дмитрием Быковым: Харуки Мураками
Родину настолько боятся, что как только заходит речь о внешней угрозе, все должны объединяться вокруг родины, права она или нет. Вот русской интеллигенции предстоит вылечить эту родовую болезнь, очень серьезную, когда для них родина была выше истины, а кровь и почва – выше культуры. Сейчас Россию больше не связывают кровь и почва…
Поддержать канал «Живой гвоздь»
Купить книги Дмитрия Быкова на сайте «Эхо Книги»
Купить книги Харуки Мураками на сайте «Эхо Книги»
Д.БЫКОВ: Доброй ночи. Сегодня мы не только отвечаем на вопросы, но и пытаемся поговорить о последнем романе Мураками. Как ни странно, он переведен благополучно. Он не вышел книгой, вообще сейчас в России будут проблемы с выходом книжных новинок, как вы знаете. Но самодеятельный перевод выложен, мне он кажется очень хорошим. По крайней мере, я не почувствовал никаких языковых шероховатостей, с ней знакомясь. Но поговорить о книге я решил, прочитав ее по-английски. Вот у меня, собственно, под рукой этот небольшой сравнительно, желтый том. Роман, который переведен как «Город и его ненадежные стены», хотя мне кажется, что название «Город с зыбкими стенами» более адекватное. Ну, это как хотите, не принципиально.
Почему я захотел поговорить именно о Мураками? Наверное, потому что на всем протяжении его долгой славы, он мне казался в значительной степени дутой фигурой, и книги его меня никогда не увлекали. Но вот впервые я прочитал его роман в той обстановке, на которую он, вероятно, и рассчитан, – в обстановке безделья. Семестр закончился, понимаете, и возникло такое подвешенное время. А поскольку роман написан во время эпидемии коронавируса и об этом времени, и упомянутая там «душевная эпидемия» является – так или иначе – нашей сегодняшней средой, то, наверное, я впервые смог осознать Мураками как последнего писателя старого, погибающего мира. И вот об этом мне хотелось бы поговорить. Настал новый мир, но в этом новом мире мы все не очень понимаем, как жить. И хотя его книга ничего не прибавляет к уже им написанному (а я читал далеко не все), тем не менее, описание этого города с зыбкими стенами, этого мира мертвых (а это именно мир мертвых, немножко похожий на мир «Педро Парамо»), – это показалось мне достойным внимания. Показалось мне, если угодно, некоторым ключом ко всему, что Мураками писал до этого.
Может быть, это я стал впервые так понимать, потому что я впервые стал жить в его темпоритме. Мне он ничуть не больше прежнего понравился, но, по крайней мере, я понял, зачем это делается и какой в этом смысл. Об этом мы и поговорим.
Естественно, я поотвечаю на многочисленные вопросы, которые, как всегда, затрагивают целый веер традиционных тем – от ядерной войны (по-моему, неизбежной; для кого-то уже заведомо невозможной, об этом тоже поговорим) до… Много вопросов о том, будут ли вообще израильские гастроли и когда. Пока, во всяком случае, у меня есть план пройти, провести эти гастроли с 21 по 27 декабря. Но это все еще будет зависеть от количества проданных билетов. Потому что если количество этих билетов окажется недостаточным и просто устроитель не окупит своих усилий, то тогда, вероятно, мы это выступление перенесем. Но пока у меня есть ощущение, что билеты раскупаются. И я только должен узнать точные цифры, потому что, как вы понимаете, новогодние поездки дороги и логистически трудны. Если все получится, то новогодние гастроли будут. И новогодний эфир будет из Израиля с участием моих многочисленных тамошних друзей. Если нет, ничего страшного в этом нет. Мы можем перенести их в другое время. Не говоря уже о том, что еще до Нового года (как говорит Владимир Путин) «возможно все». Задолго до Нового года вполне возможно начало ядерной войны. Тогда гастроли, по всей вероятности, не состоятся.
Очень много почему-то вопросов, доверяю ли я угрозам Трампа устроить ад в Израиле или в Газе, или в «Хезболле», если не будут отпущены заложники. Я всегда доверяю любым угрозам устроить ад. Хотя мне и видится в этом обещании немного стилистика Бабеля: «И если вы не положите денег под дверь, с вами случится такое неслыханное, и вся Одесса будет об вас говорить». Что там еще можно сделать, чего не сделали? Пока не совсем понятно. Но в любом случае, я не сомневаюсь в одном: человек, которому хочется всегда производить максимальное впечатление и при этом максимально стремиться к собственной выгоде, рано или поздно устроит миру довольно серьезную встряску.
Это все, конечно, может быть отчасти вызвано чтением книги Мураками, которая рисует такой посмертный мир – мир, в котором все возможно (с одной стороны), а с другой – все бессмысленно. Я вполне допускаю, что Дональд Трамп вместе с Владимиром Путиным успеют взорвать мир. У меня есть ощущение, что мир этого отчасти заслуживает, допустив синхронное правление двух таких джокеров. Но вместе с тем у меня есть такое чувство, что они помогут взорвать старый мир. Это безусловно. Уничтожить новый, нарождающийся мир – это они могут вряд ли. Но я же много раз говорил, что мой оптимизм действительно многих раздражает. Иногда, когда разрушено старье, ему на смену лезет разнообразная хтонь, как уже было в русской революции, например, 1917 года, а отчасти и 1991-го.
«Вышел новый роман Иванова «Вегетация». Можно ли это расценивать как возврат Иванова к актуальной повестке дня или это будут очередные «Бронепароходы»?» Нет, это в любом случае не очередные «Бронепароходы». Скорее, это возврат к некоторым довольно распространенным в нынешнее время фантастическим сюжетам о таком гиперразвитом Лесе, из которого добывается некое радиоактивное вещество. У Андрея Рубанова было, по-моему, что-то подобное. Роман Иванова местами хорош – я читал пока куски, полностью мне роман еще не привезли. Но меня настораживает пока из прочитанного только одно: он, как и «Бронепароходы», как и «Сердце Пармы», он очень традиционно написан. И даже большое количество обсценной лексики не делает его более авангардным, более модерным. Мне кажется, что писать в манере «сказал-пошел» больше невозможно. Я ожидаю от романов Иванова каких-то приключений автора, но именно этих приключений я не вижу. Иванов как человек, как писатель, мне кажется, довольно сильно законсервировался, если не сказать застоялся. Последнее приключение, последнюю трансформацию он пережил девять лет назад, когда писал «Ненастье». И показал, безусловно, очень высокий класс. Я даже думаю, что «Ненастье» – это лучшее его произведение.
У него действительно есть прямые параллели (и биографические, и мировоззренческие) с Алексеем Толстым, отсюда и любовь к петровской эпохе (в «Тоболе», образ Петра там абсолютно толстовский), отсюда же его любовь к профессиональной лексике, профессионализмы играют такую роль нового языка. Отсюда – его способность к беллетристике, одинаково – к исторической, фантастической, современной и актуальной, сатирической. И при этом вся она написана более-менее одним языком, что и дало Юрию Тынянову в свое время говорить, что «Аэлита» Толстого производит впечатление искусственно умозрительной конструкции, в которую вдруг просунулась красная рожа Гусева, и Гусев установил там такие нравы московского рынка или нравы московской матросни. А на самом деле вот как раз Алексей Толстой эволюционировал примерно до 1924 года, то есть до своего возвращения в Россию. Он более или менее не написал ничего лучше «Ибикуса» («Похождений Невзорова»). Это очень интересно, но приключения, эволюция Алексея Толстого были интересны до этой публикации в «Русском современнике». Все дальнейшее, особенно, так сказать, «Хождение по мукам», демонстрировало, скорее, некоторый автоматизм и, более того, некоторую деградацию. Но совпадение «Ненастья» и «Хмурого утра» показалось мне уже окончательно симптоматичным.
Алексей Иванов – большой писатель. Но Алексей Иванов – писатель, который не ставит перед собой больше задачи радикально удивлять. И вот это, мне кажется, для писателя несколько вредно. Раньше он выдумывал замечательно интересные теории, вроде той, что русскому человеку обязательно надо к чему-то прислоняться (как в «Ненастье»). Кстати говоря, Индия в «Ненастье» описана лучше, чем Россия. Чувствуется, что там его дар путешествия по всяким экзотическим местам как бы расслабляется и распрямляется. Посмотрим, что с «Вегетацией». Но говорю еще раз: «Вегетация» производит впечатление «Сердца Пармы», перенесенного в будущее. Мне хотелось бы, чтобы Алексей Иванов либо трансформировался в такого действительно современного айтишного писателя, у него были два таких романа, но они оказались весьма посредственными (ничего нового, кроме компьютерной технологии, там не было). У него был шанс написать «Пищеблок», но «Пищеблок» оказался ничуть не вампирским и не готическим, а нормальным советским школьным романом.
Мне представляется, что Алексей Иванов запрещает себе иррациональность, запрещает себе превращения (прежде всего превращения языка), которые могли бы у него случиться. Он не ставит перед собой каких-то неразрешаемых задач. Он решает вполне успешно либо задачи коммерческие (как в «Бронепароходах»), либо задачи поддержания формы (как Пелевин). Но мне хотелось бы, чтобы перелом, переживаемый Россией (может быть, это не перелом; может быть, это падение в пропасть, кто знает), нашел бы какие-то отражения в прозе русских авторов. Вот, например, Людмила Петрушевская, когда рискнула написать роман «Номер один», безусловно, поставила на карту многое. И эта книга у многих вызвала отторжение. Это совершенно неожиданная, совершенно новая Петрушевская. А ее вот это «Нас украли» – роман, выдержанный в стилистике паралитературы, такого, я бы сказал, разнузданного беллетризма, – это китч, местами суперкитч, но все-таки лучше написать суперкитч, чем еще одно «Время ночь». Великой державе застой опаснее поражения.
«Раз уж речь зашла об Иванове: географ в России запил еще больше?» Да я не знаю, что сегодня происходит с географом в России. Понимаете, в чем проблема русской интеллигенции? Она кончилась, ей просто негде больше быть. Русская интеллигенция, как и русская культура, была порождением… Кстати, у меня сегодня радостный день: сегодня во Freedom Letters вышел наконец-то «Демон поверженный», моя сто четвертая по счету книга, с чем я всех пылко поздравляю, прежде всего – самого себя. Но я страшно благодарен Урушадзе, потому что если бы не он, мне незачем было бы жить, незачем было писать. И я бы нигде не напечатал это произведение, оно никому бы не понадобилось. Если говорить серьезно, то, наверное, «Демон поверженный» – это, наверное, самое серьезное из того, что я сделал за последние три года, если не считать нескольких, по-моему, хороших стихотворений. Мне проще стало писать, и вообще как-то лирика пошла гуще и лучше. Но прозу – только сейчас я разбираюсь с романом – возможности писать я не видел, пока я для себя не расставлю какие-то координаты. Вот в «Демоне поверженном» они расставлены.
Русская культура – порождение больного дерева, она закончилась. И русская интеллигенция, которая была больным цветком на этом болоте, тоже не может больше существовать, ей негде. Русская интеллигенция существовала в пространстве, где все было неоднозначно. И до известной степени, она и автор, носитель этого лозунга – «Не все так просто». Она умудрялась оправдывать даже то, что оправдывать нельзя. Как это сказано у Окуджавы: «Обещаю и то простить, чего нельзя простить, великодушным я обязан быть». Вот больше не обязана: русской интеллигенции больше не существует, она пребывает в рассеянии. И очень может быть, что состояние рассеяния для нее оптимальное, наилучшее. И очень может быть, что это рассеяние сделает ее такой же влиятельной и в каком-то смысле такой же мифологической, мифологизированной, как и рассеяние евреев, как их изгнание. Что такое была Иудея, когда она была провинцией Рима? А потом она неожиданно дала миру и новую религию, и великую новую конспирологическую силу. Рассеяние сделало евреев одной из главных тем мирового разговора, всемирного дискурса. Вот, видимо, русской интеллигенции предстоит то же самое. Не случайно же чудовищные публицисты сообщали о переходе богоизбранности: мол, богоизбранность перешла с евреев на русских. Но она как-то странно перешла: она привела не к порождению новых великих идей, а к рассеянию. Ну, значит, в рассеянии придется что-то такое новое открыть.
Другое дело, что русская интеллигенция, перейдя в состояние рассеяния, должна от многого отказаться. Например, от совершенно гипнотически на нее действующей связи с родиной. Для русского интеллигента слово «родина» абсолютно священно, и родину все любят гораздо больше, чем истину. Вернее, я бы сказал так: ее не любят больше, чем истину (никакой любви в таком поведении нет); ее боятся больше, чем истину. Родину настолько боятся, что как только заходит речь о внешней угрозе, все должны объединяться вокруг родины, права она или нет. Вот русской интеллигенции предстоит вылечить эту родовую болезнь, очень серьезную, когда для них родина была выше истины. А кровь и почва – выше культуры. Сейчас Россию больше не связывают кровь и почва. Сейчас Россия (по крайней мере, лучшая и большая часть) оторвалась, ушла в изгнание, это миллион или два миллиона человек, трудно сказать. Они засеяли, своими спорами «заспорили» всю мировую территорию. Они представлены и в Латинской Америке, и в Африке, и в Японии, не говоря уж про Америку и Европу.
Видимо, русской интеллигенции предстоит в этот исторически короткий срок (ясно, что путинской державе предстоит недолго) предстоит избавиться от головного гипноза, от панического страха перед родиной и от панического страха от понятия «предатель». Потому что все время кидаться друг в друга этими терминами… или, как Шлосберг и Галямина, бояться выступить против своего народа – «потому что ведь это мой народ». Нет, больше не ваш, уже можно храбро его оценивать. Мне кажется, что приход к этой нехитрой истине (что истина выше родины), необходим и неизбежен, это неизбежный этап в эволюции русского образованного класса. Наверное, все происходящее сегодня дано этому образованному классу для того, чтобы сделать этот выбор, чтобы совершить этот прыжок.
«Какой ваш любимый фильм с Делоном?» Мой любимый фильм с Делоном, наверное, – это «Смерть негодяя» (наверное, потому что я его в детстве посмотрел). Но я люблю «Самурая» очень, я люблю «Черный тюльпан», «На ярком солнце». Тут трудно выбирать. Еще я очень люблю фильм «Тегеран-43», в котором Делон сыграл с Натальей Белохвостиковой.
«Мило и трогательно смотреть на ваши три гитары, дорогой Дмитрий Львович. Здоровья вашей семье». Спасибо, и вам. Мне, кстати, тут написал один добрый человек – за что ему большое спасибо, – что я неплохо пою. Это редко мне доводится слышать такой комплимент (потому что я редко пою). Но на самом деле на вопрос, пою ли я в свободное время, отвечу так: да, конечно, пою и на гитаре играю. И более того, все свои стихи, которые изначально написаны на музыке, я записываю. И вы услышите это пение, и эту гитару – но не при моей жизни. При моей жизни мне стыдно. А вот посмертно я, конечно, все это опубликую. Если не будет ядерной войны и если будет это кому слушать. Потому что при жизни набраться храбрости спеть у меня не будет. Видимо, я с того света буду наблюдать свои музыкальные триумфы. Вот тогда-то все наконец скажут, что я родился писать песни, но оттеснялся, не позволял себе. А всякая там публицистика, проза и сказки, – все это было отвлечение от главного дела. А так-то, конечно, и играю, и пою. Все это делаю, гитары здесь стоят не просто так: большая гитара – моя, средняя – Катьки, маленькая – бэбза.
«Почему фильм «Город Зеро» до сих пор смотрится свежо и актуально?» Я бы не сказал, что он смотрится свежо и актуально. Но дело в том, что эстетика абсурда и гротеска вообще всегда оптимистична, потому что гротеск – способ преобразования реальности. Пока вы можете ее преобразить, вы не задумываетесь. А фильмы, в которых он сомасштабен себе, – это прежде всего «День полнолуния», в котором есть абсолютно новая эстетика, абсолютно новое повествование. Это, безусловно, «Цареубийца» с его лейтмотивами, образами змеи, пустыни, орла. Это в значительной степени «Палата № 6» – жестокое и страшное кино. И в значительной степени это «Последняя империя», потому что образ гибнущей советской империи и одновременно этих великих песков Шахназарова просто преследует. Вспомните карьер в «Курьере», и фильм «Курьер», конечно, должен был называться «Карьер», потому что именно образ этого песчаного карьера, такой постапокалиптический – это сквозной мотив Шахназарова. Голые пески, мертвые статуи. Он видит мир в определенном смысле как после распада, после катастрофы.
Я думаю, что вся его душевная эволюция, все его духовные странные приключения, его абсолютный переход на сторону Путина, – здесь я верю все-таки в логику художника. Это не просто, как говорят многие, не просто желание как можно больше денег выбить из «Мосфильма», нет. Я думаю, что Шахназаров руководствуется какими-то более высокими целями, более высокими смыслами. Он пытается совершить над собой какую-то операцию, которая позволит ему наконец снять кино в полный рост, такой фильм в духе копполовского «Апокалипсиса». Он подходил к этому в «Белом тигре», где есть великие куски абсолютно. Он вообще художник конца света. А фильмы «Мы из джаза» или «Зимний вечер в Гаграх» – это, скорее, отвлечение на этом пути. Его главная тема – крушение СССР и крушение мира. Возможно, он сейчас проходит через все эти ужасные (что говорить!) эволюции для того, чтобы снять фильм с этой постапокалиптической высоты. Может быть, ему хочется поучаствовать в конце русской цивилизации. И ему кажется, что самый надежный способ – это посещение ток-шоу Владимира Соловьева, на котором, кстати, Шахназаров выглядит все более экзотично. Он мне же в интервью тогда сказал: «А почему тебе не приходит в голову, что я собираю материал?» Может быть, он собирает материал, не знаю.
«Ничего я не закончился как русский интеллигент…» Ну, это вам так кажется. Вам это так кажется потому, что вы не готовы расстаться со скорлупой, вам хочется оставаться внутри этого уютного ореха, а на самом деле русская интеллигенция всегда жила апокалиптическими ожиданиями. Сегодня больше нельзя быть русским интеллигентом и оставаться при этом в России. Это я говорю не потому, что я уехал. Я уехал, потому что это было невозможно. Невозможно больше соединять эту форму коллаборационизма… долгое время, кстати, мною поддерживаемую. Долгое время я был коллаборационистом: я жил при режиме Путина, работал при режиме Путина, никогда его не поддерживал, но был его частью. Потом это существование стало для меня несовместимо: закрылись газеты (вот газета «Собеседник» окончательно прекратила свое существование; она вернется, конечно, но это когда будет). Существование русского интеллигента с сегодняшней Россией несовместимо. Или он должен перестать быть интеллигентом, а стать таким саппортером, фолловером, частью поддержки этого режима, и при этом можно оставаться интеллектуалом. Но порядочным человеком нельзя оставаться. Можно оставаться в России молчать. Но я совершенно не уверен, что в ближайшее время такая возможность сохраниться. По-моему, за молчащими уже приходят.
Россия закроет все заглушки, и именно после этого она и рухнет. Я допускаю, что как раз с исчезновением (как у Веллера в рассказе, с передачей последнего долга), перестанет существовать должник как таковой, перестанет существовать страна. Я не знаю, в какой момент она рухнет: нанесет ли она по миру ядерный удар, доведет ли она мир до того, что мир нанесет превентивный удар, не знаю. Я знаю, что в конце этого падения шлепок, плюшка. А в какой момент это произойдет, можно гадать сколько угодно. В конце концов, русские интеллигенты-эмигранты ни в чем не ошиблись: они пережили конец сталинской империи, как, собственно, пережили конец ленинской империи. Они не возвращались только потому, что на смену этим телескопическим превращениям, на смену этим формациям приходили все новые и новые монстры. А вовсе не было такого, чтобы незыблемо стояла ленинская пирамида. Ленинская пирамида сменилась сталинской, сталинская – хрущевско-брежневской. Советский Союз пережил три роковых перемены, и он очень сильно отличался от себя прежнего.
Поэтому такие же истории, такие же трансформации придется пережить, видимо, и путинскому режиму. После путинского режима не станет лучше. И я не думаю (вот это, кстати, любопытно, об этом многие спрашивают), что России угрожает что-то вроде иранской революции. Оно могло бы типологически угрожать, потому что в Иране было плохое светкое государство, и на смену ему пришла чудовищная диктатура. Шах Ирана был, конечно, диктатор, и плохой. Более того, Иран был вполне себе модернистское государство. Но так получилось, что Иран превратился в аятоллическую тиранию… что при шахе аятолла Хомейни выжил… Условно говоря, случилось как в Чили: наверное, государство Альенде было несовершенным, но пришло государство Пиночета, которое экономически было свободой, но по жизненной практике – элементарной диктатурой. Оно, правда, нашло в себе силы уйти. И сам Пиночет нашел в себе силы уйти, но через тридцать лет. Поэтому это тоже было ухудшение, хотя экономически все стало гораздо лучше.
Иными словами, если цивилизация находится конкретно в нисходящем тренде, смешно надеяться, что после смерти тирана там наступит доброта и всеобщее водворение воздуха. Настанет всеобщая смута и гражданская война. Или, как вариант (многие спрашивают, верю ли я в этот сюжет): в России может, конечно, прийти к власти душка военный, голубоглазый, но генерал «Спартак» Попов мало годится на эту роль. Пригожин мог бы, но, конечно, триумф Пригожина вместо Путина или вместо Шойгу – довольно сомнительная замена. Пока в России будет хотя бы десяти лет просвещения или хотя бы десяти лет горизонтального развития, развития институтов, смешно ожидать, что в ней появится такой человек… О вертикальной мобильности я уже не заговариваю. Смешно ожидать, что в ней появится человек, который сможет быть Путину достойной альтернативой. Чтобы он появился, нужно просвещение развивать (этим мы и будем заниматься). Но сначала Россию ждет не скажу диктатура, не скажу свой Ли Куан Ю, а Россию ждет смута, все со всеми, меньше года никак. А уже после этого, когда расчистится место, на нем можно будет что-то созидать.
«Как вы ощущаете культуру комикса? Что она для вас как для русского интеллигента, ведь в этом жанре есть и свои гении вроде Алана Мура. Близки ли комиксы вашему сыну?»
Мой сын комиксов не смотрит пока, он пока больше интересуется мультиками, мультиками разными – как и американскими «пиксаровскими», так и советскими. Наверное, когда-то он будет комиксы и графические романы читать. Но пока он больше интересуется кино. Что касается культуры комикса как таковой, то мне кажется, что она испытывает decline, определенный упадок. Потому что она слишком трудоемкая. Мне кажется, действительно проще фильм снять.
Более того (и это самое печальное), графический роман не породил (даже если брать Мура) шедевров того класса, которое успела породить буквенная, обычная, нерисованная литература. Почему – не знаю. Даже «Мыши» [«Маус»] знаменитые, описывающие Холокост как борьбу мышей, – это, безусловно, очень талантливо, но это далеко не того класса литература, что дневник Анны Франк или рассказы Тадеуша Боровского. Может быть, в комиксе всегда была заложена определенная несерьезность. То есть темой комикса могло стать только визуализируемое. Очень трудно было в комиксе изобразить психологическую эволюцию героя, его психологический рост или надлом. Может быть, комикс с его разложением истории на паттерны, на главы всегда оставался слишком рациональным или слишком легко усвояемым. Я не знаю, в чем причина. Я знаю только, что эта культура, породив многие бесспорные шедевры, не добавила новые знания о человеке. Может быть, я недостаточно их смотрел. Трудно сказать, потому что культура этих супергероев мне далеко не так хорошо известна, как могла бы.
«Повлияло ли «Возвращение в Брайдсхед» на «Тайную историю» Донны Тартт? Важны ли эти произведения для вас?» Я не читал «Тайную историю». «Возвращение в Брайдсхед» читал ребенком, когда вышел Ивлин Во по-русски, в серии «Мастера зарубежной прозы». И то «Незабвенная» произвела на меня гораздо большее впечатление по понятным причинам: материал гораздо более экзотический. А что касается Донны Тартт, я с трудом преодолел «Щегла», который показался мне очень предсказуемым, написанным целиком по лекалам школы creative writing. На «Тайную историю» меня уже не хватило. Говорят, что она лучше: это говорит и Коля Караев, которому я всегда верю, и Юлий Дубов, которому я верю не меньше. Но как-то не доходят руки. У меня полшкафа нечитанных шедевров – американских, английских. Я совершенно не хочу читать Донну Тартт, хотя я понимаю, что Донна Тартт, скорее всего, умный и талантливый писатель, хорошо владеющий культурой триллера, но вот Байярд мне больше нравится.
И вообще, понимаете, мне кажется, что литература Тартт строится с учетом пусть хорошо устроенных, пусть хорошо воспринятых, но все-таки лекал. Скажем, про Салли Руни я этого сказать не могу. Вышел ее новый роман. Я так его немного проглядываю: в любом случае, это нечто совсем новое, она не боится быть разной. Точно так же, как ее «Обычные люди» были романом очень странным, очень асексуальным, очень аэротичным, хотя, например, в фильме от героев просто хлещет сексуальной привлекательностью, и я влюблен в эту картину. А в романе это как-то да… «Тело ее было как пресное тесто», вот что-то такое. Но Салли Руни (или как Ребекка Куанг, молодые звезды) не боится быть разной, они очень разные от романа к роману, и они не боятся экспериментировать. Это то, чего я могу пожелать современному российскому автору, который обычно, написав два удачных произведения, седлает тему и далее скачет на ней до бесконечности.
«Как вам понравилась «Маленькая жизнь» Ханьи Янагихары?» «Зашла» или «не зашла» я не говорю. «Маленькая жизнь» не понравилась совсем. Именно потому, что Ханья Янагихара пишет ровно так, как ее учили. Каждое ее слово рассчитано, продумано, каждое ее слово соответствует уже готовой читательской или писательской программе. Это не нарушение канона, это виртуозное следование ему. Янагихара – пожалуй, максимум того, чего может достичь такая вот искусственная литература: когда человек выучился creative writing и воплощает эти тенденции. Я не читал ее следующий роман, который назывался «Деревья» или что-то в этом роде [«Люди среди деревьев»], на это меня просто не хватило. Я допускаю, охотно верю, что в какой-то момент, плюнув на все правила жизни, Янагихара возьмет и напишет великое произведение. Но для этого она должна забыть все, что умеет. Как Ребекка Куанг после «Опиумных войн» забыла все и написала «Вавилон», «Babel». Мне кажется, что иногда умение отречься, «поклониться всему, что сжигал» (это у Тургенева формула в «Дворянском гнезде»), – это совершенно для писателя необходимо.
Вообще мне показалось, что Янагихира с таким расчетливым искусством давит на чувствительные точки читателя, что как-то… это роман, написанный для того, чтобы написать роман. Бестселлер, чтобы написать бестселлер. Но никоим образом не живой результат. Именно поэтому проза, например, Викрама Сета и его роман в стихах «Золотые ворота», его изумительный совершенно «Тот мальчик», «Нужный жених» – это мне интересно. А вот «Завет воды» (я забыл автора) никакого впечатления на меня ен произвел. Это литература, которая нравится Галине Юзефович. Правда, Галине Юзефович нравится и некоторые мои вещи, но это, скорее, совпадение. А так, в принципе, Галина Юзефович – это такой образчик среднего западного вкуса. И это хорошо, это книжки, которые хорошо брать с собой на курорт, это книжки, о которых хорошо писать в глянцевые журналы глянцевые эссе. Но это не та книга, которая входит в контакт с твоей раной, с твоей язвой. Я допускаю, что Галине Юзефович могут нравиться и другие книги. Но пока это, знаете, выбор книжного клуба, мне не нравится.
«Нет ли у вас впечатления, что Путина больше нет? Что сущность, которая в нем поселилась, уже его покинула? Что его роль сыграна, от него больше ничего не зависит?»
У меня есть такое ощущение. Но я не думаю, что эта сущность его покинула. Эта сущность в нем соскучилась. Она, понимаете, вошла в него не для того, чтобы он пугал; не для того, чтобы он размахивал, а для того, чтобы он закончил мирное существование. Не просто сосуществование, а существование мира, чтобы он его прервал. Но он не решается по каким-то причинам. Может быть, ему не хочется; может быть, ему самому еще хочется пожить. А может быть, его масштаба не хватает даже на это.
Помните, был диалог замечательный Раневской с Михоэлсом, когда она сказала: «Иногда, когда я смотрю на вас в роли Лира, мне кажется, что в вас живет бог». На что Михоэлс ответил с присущей ему точностью: «Если и живет, то он в меня сослан». Мне кажется, что для дьявола Владимир Путин как-то мелковат. Мне кажется, что дьявол решил действительно войти в него, чтобы закончить мировую историю. А Владимир Путин оказался мелковат даже для этого. Я не подначиваю ни в каком смысле, я не пытаюсь взять его на слабо, но как-то не получается. Даже запуск «Орешника» выглядит как стопка боярышника. Выглядит так, будто бы человек решил покончить с миром, а вместо этого прислал болванку, которая кого-то убила (понятно, это трагедия), но все равно не взорвалась. Поэтому теперь ему приходится говорить: «Ууу, если мы ударим по-настоящему, то там будет ядерная пыль». Да все уже понятно. Человечеству, понимаете, хочется быть не просто стертым в ядерную пыль, а ему хочется, чтобы это было обставлено триллерно. Чтобы жизнь не полностью обесценилась. Чтобы умирать было хоть немножко жалко, грустно. Поэтому есть ощущение, что Владимир Путин разочаровал своего посетителя, и тот будет искать другого поджигателя – может, к Трампу влезет, хотя пока не очень понятно: Трамп вряд ли его пустит. Может быть, он найдет какого-нибудь лейтенанта, который устроит восстание. Не знаю, но люди собираются, люди хотят.
Сейчас, подождите, я отвечу на звонок. Простите, но просто когда мне звонят киевляне, я не могу себе позволить не брать трубку: люди звонят с войны. И если они хотят со мной поговорить, я считаю это высочайшей честью для меня. Вы можете не верить и считать, что это я сам организовал этот звонок. Мне будет приятно.
Так вот, возвращаясь к проблеме, о которой мы говорили. Это может быть какой-то другой поджигатель. Потому что Владимир Путин, знаете… Сказано ведь: «Меня только равный убьет». Вирус может, но все-таки Владимир Путин – не так фигура, которая, видимо, должна поставить точку в споре бога с дьяволом. Наверное, для этого потребуется более отвязный персонаж.
Теперь о том, насколько он отыгран. Он немножко слишком полюбить позировать, он расслабился. Ему нравится посещать инвалидов войны, ему нравится давать интервью, пугать. Ему явно не сомасштабна эта ситуация. Да и вообще, выглядеть человеком, который поднесет к миру последнюю спичку, – тоже надо уметь. Вот Сталин был злодеем. Это не значит, что он лучше Путина, но в Сталине было роковое, азиатское, желтоглазое обаяние зла, страшная желтоглазая рысь. А Владимир Путин – немного другое биологически, поэтому вряд ли. То, что он тормоз на пути России, совершенно очевидно.
Я допускаю (и уже много раз сказал), что возможно все. Допускаю, что его убьют свои. Или что кто-то из якобы коррумпированных (а на деле протестующих) чиновников Минобороны соберет сопротивление, чтобы стать русским аятоллой. Но на деле, смею вас уверить, даже если такой человек есть и хочет, никакого русского аятоллы не будет никогда. Для того, чтобы появился режим аятолл, нужны фанатики, нужны исламские или православные фанатики. Ислам – вообще не православие, это совсем другое дело. Поэтому диктатура православных аятолл очень маловероятна.
Потом, понимаете, вот Дугин. Многие спрашивают, не может ли Дугин стать идеологом диктатуры? Не может. Дугин смешной, и он такая постмодернистская фигура. В общем, невзирая на всю свою серьезность, фигура ироническая. Когда он говорит, что всем должно быть хорошо и спокойно, и для этого царь – он просто пародия. «Уж не пародия ли он?» А пародийная фигура ни диктатором, ни тираном, ни идеологом быть не может. Это, понимаете, совсем другая порода. Поэтому и мир уничтожать, по всей вероятности, будет не Путин. Просто потому что, по всей вероятности, понимаете, «покойник был дурак и так любил чины, что требовал в аду корону сатаны». Надо немножко соотносить с этой задачей. Если он нажмет кнопку, это будет, скорее, смешно.
«Какие чувства вы испытываете к Александру Шмеману?» Александр Шмеман был великолепным богословом, но мне кажется, иногда у него брала верх традиционная, немного честертоновская мораль, такая немного доброта. Он был, мне кажется, недостаточно радикален. Хотя он был очень хороший священник и очень хороший человек. И его последняя проповедь, буквально предсмертная, которая заканчивается словами: «Хорошо нам, Господи, в твоем мире», бесконечно трогательная. Но мне кажется, прав Андрей Кураев: у христианства не надо отнимать его пламенный смысл, огненный. Иногда Кураев многим не нравится тем, что его подход к христианству чересчур радикален, что Кураев зря во многих отношениях анфан терибль. Но иногда анфан терибль необходим. Христианство – это же провокативная религия. Это та религия, которая не предлагает истины, а предлагает прыгать через костер. Она предлагает бросаться в битву. Она не предполагает готовых рецептов и предопределенностей. Вот это очень важно понимать.
Шмеман, может быть, был… не могу сказать, что «слишком моралистом». Но, может быть, он был просто слишком пацифист, хотя я не уверен в этом, я не настолько богослов.
Тут тоже спрашивают про Андрея Кураева: «Можно ли сказать, что его книга «Как делают антисемитом?» навсегда разрушила его репутацию?» После того, как Кураев написал двухтомник о русской военной мифологии, его репутацию пошатнуть невозможно. Он распространил книгу, которая при желании может обрушить самую страшную секту в России. Он эту секту разоблачает – гэбистскую, тайнополицейскую секту, которая управляет Россией со времен опричнины. Он, гениально умея разоблачать мифологию любого сектантства и ущучивая сектантство, где бы оно ни появилось, великолепно разоблачил секту, стоящую во главе, в основе российского государства. За одну эту книгу ему простилось бы все.
И потом, понимаете. Я очень люблю Михаила Эдельштейна, он один из моих любимых критиков. Но мне кажется, что сейчас надо искать не врагов, а союзников. Кураев мог в разное время своей жизни сказать что-то, с чем мои взгляды совершенно несовместимы. Но сегодня Кураев мой союзник, сегодня он на моей стороне. А мало ли вещей, абсолютно несовместимых с моими взглядами, в разное время говорили важные для меня люди, от Ходорковского до Венедиктова. Но я тем не менее считаю, что сейчас важнее наше совпадение, наше понимание направления главного удара. Это для меня абсолютно ключевое понятие. А уж что и когда говорил Кураев….
Понимаете, антисемитизм – это такая стыдная болезнь. Но распространен он был в своем время как сифилис, а сифилис распространен был чрезвычайно. И давайте назовем вещи своими именами: в истории русской культуры чрезвычайно трудно найти человека, который бы (исключение, пожалуй, только Горький, который был последовательным юдофилом) не имел антисемитских высказываний. По крайней мере, среди русских. Их находят – и без большого труда – у Чехова, их находят у Гоголя. Я не видел у Некрасова, но его «Еврейская мелодия»: «Вы нам продайте паи, преодолейте истерику… деньги пошлите в Америку», – она тоже может при желании рассматриваться как антисемитская, если захотеть. Я, слава богу, Некрасова знаю достаточно. У Толстого не было антисемитских высказываний, но если покопаться да порыться, можно, наверное, найти образ какого-нибудь неприятного еврея, увидеть неприятные черты в модном адвокате в «Анне Карениной».
Дело в том, что это для русской культуры чрезвычайно характерно: у евреев с Россией были напряженные, я бы сказал, типологически напряженные отношения. И они в какой-то мере действительно были трудно совместимы – евреи и Россия. Кишиневский погром – лишь один эпизод. И то после такого эпизода чрезвычайно трудно жить вместе и говорить, что это были «двести лет вместе». Поэтому… Да, и кстати, после этой книги Солженицына говорить об этом довольно трудно.
Поэтому надо признать, что ни один по-настоящему талантливый русский писатель, включая даже таких гениев, как Куприн, не избежал иногда этой порчи, не избежал иногда антисемитского или юдофобского осторожного высказывания. Точно так же, как и подавляющее большинство коренных русских писателей были отмечены в самой пещерной русофобии. Очень трудно найти русского писателя, который не говорил бы о России самого страшного или, как Хомяков, не писал бы, что в судах славна неправдой и «черной ложью клеймена». Трудно найти писателя в России, который бы про русских и про евреев не сказал бы ничего плохого. Просто потому что и те, и другие объективно не могут не раздражать. Больше скажу: очень трудно найти в России писателя (потому что в России это как-то более обнажено, ничем не смягчено), очень трудно найти в России писателя, который обо всем мире божьем не высказался с крайним скепсисом или не заметил бы, что человек – гнусная скотина. Бывает, что делать? И если всякое лыко нам ставит строку, можно найти такие юдофобские, антропофобские, абсолютно каннибальские высказывания у тишайших певцов природы вроде Пришвина, что закладывается мысль, что писатель – вообще очень вредная профессия.
«Не хотите ли вы побеседовать с Андреем Кураевым?» Очень хочу, с удовольствием. Просто… Знаете, мы столько с ним разговаривали, у нас с ним столько есть интервью. Мне и сейчас с ним есть о чем поговорить, ведь он, находясь внутри Московской патриархии, многое знает. Просто я не хотел бы из него эти знания вытаскивать. Но Андрей Кураев – это все-таки самый яркий религиозный мыслитель современности, по крайней мере, в России. Я мог бы назвать ее два имени, но называть их не буду, потому что эти люди пока в России находятся. Для меня отец Андрей, дьякон Андрей Кураев – один из самых интересных сегодня людей. Я никогда вообще, ни после каких его заявлений (об этом я могу сказать совершенно честно), никогда не испытывал к нему антипатии. Всегда он был для меня чем-то привлекательным. Тем более, если он даже и антисемит, его антисемитизм никогда не влиял на его общение со мной. Равно как и моя русофобия (абсолютно мифическая) никогда не мешала мне разговаривать с ним.
«У американцев две «свободы» – freedom и liberty. Интересно, почему так? И есть ли у нас хоть одна?» Я могу вам сказать, почему это. Дело в том, что эти обе свободы не самоцель, они – средство. От гражданской войны, от роковых внутренних противоречий общества. Они – способ выпуска пара. Я думаю, что закон гарантирует вас от произвола, а свобода печати гарантирует вас от революции, она выпускает пар. Я уж не говорю о том, что в Америке есть еще одна поправка. Эти amendment’ы – очень важные свидетельства эволюции демократии. В Америке есть очень важное правило – правило свободного ношения оружия. Я считаю, что страна, житель которой не может себя защитить, житель которой не считает свой дом неприступной крепостью, – такая страна никогда не научится человеческому достоинству.
Вот говорят (в основном, конечно, люди недалекие): «Нам нужна новая аристократия». Да какая аристократия? Аристократ – это человек вооруженный. Это человек, у которого есть право ношения оружия, которым он имеет право защищать свою честь. Если честь оскорблена, он может вызвать на дуэль. Если его родные подвергаются угрозам или шантажу, он может вырвать оружие и решить эту проблему. Если у него хватит пороха в прямом и переносном смысле. Если НКВД идет на обыск (это слова Солженицына, а не мои), будучи абсолютно уверенным, что оно вернется домой живым и невредимым, никто не посмеет его застрелить на пороге, то чего вы хотите? Как вы надеетесь это остановить?
Здесь такая же история. Я всерьез полагаю, что Россия будущего начнется с независимого суда, а независимый суд дает человеку еще одну главную гарантию, еще одну поправку: он должен иметь право защищать свое жилище. Иначе эцелоп имеет право бить вас по ночам. Помните «Кин-Дза-Дза»? Эцелоп – это же полицай. Мне кажется, что это наиболее принципиальный момент.
«Знали ли вы кинокритика Алексея Медведева, погибшего в прошлом году? По-моему, он был одним из самых тонких и умных знатоков». Я его видел, но, к сожалению, мы почти ни разу не говорили. Вообще с его смертью очень странно: загадочная история, не понятно, почему погиб. Следствия никакого не произведено. Погиб в Подмосковье, убит в лесу, найден таинственно. Ничего не знаю. Может быть, если вы что-то знаете, напишите. Потому что, понимаете, это явление не из его жанра. Известный кинокритик, фестивальный деятель не может быть убит на полустанке и без всяких найденных виновных. Понимаете, иногда бывают такие явления, и ты чувствуешь, что человек попал не в свой жанр, что он забрел не в свою местность. Или, как говорил Валерий Попов: «Посмотрел на грязные ботинки женщины, сбитой машиной, и понял, что ее защита прохудилась давно». Как вот ни ужасно… Валерий Попов – гениальный мастер точного определения. Человек, с которым такое случилось, видимо, как-то свою защиту упустил. Или она прохудилась, или он попал не по своему адресу.
Понимаете, гибель Кедрина – тоже не в его жанре. Приехав в Москву в свой последний день по каким-то литературным делам, Кедрин был встречен в пивной с человеком, с которым он явно не хотел там сидеть. И он хотел уйти с этим случайным знакомым, но его почему-то не упустили. Кедрин в пивной – это не типично, по крайней мере, для его последнего года. И Кедрин, выброшенный из тамбура электрички, – это тоже не типично. Кедрина не должны были сбрасывать с электрички, Кедрин жил тихой жизнью культурного писателя с дворянским прошлым, с дворянскими корнями. И он не должен был вовлечь себя в какую-то ужасную историю, ужасную игру. Я думаю, что здесь какие-то екатеринославские корни, потому что его екатеринославский друг Михаил Голодный спустя полгода погиб точно так же, при абсолютно странных обстоятельств: был задавлен грузовиком там, где грузовика не должно было быть, на тихой московской улице, глубокой окраине.
Они втроем дружили: Кедрин, Светлов и Голодный. Светлова ведь тоже пытались убить. Он рассказывал этот эпизод: когда кто-то караулил за дверью, но он выстрелил в эту дверь (он был очень храбрый малый), выбежал и ничего не получилось.
«Пишу триллер. Понял, что кэрролловская «Алиса» – ответ на создание готики. Может ли Алиса жить в реальном мире?» Понимаете, что называть реальным миром. Алиса живет в мире викторианском. Викторианский мир – это и есть готика, это среда готики. «Алиса» – готическое произведение. И Алиса Лидделл, и абсолютно готическая жизнь самого Доджсона…
Кто это влез, совершенно не понятно. Какой-то голос, custom streaming service… влез в общий разговор. Сейчас я его уберу, мы прекратим эту историю.
Так вот, возвращаясь к «Алисе». Алиса живет в викторианском мире, и не случайно королеву Викторию считали одним из возможных авторов «Алисы в стране чудес».
Это что еще такое? Послушайте, это в «Живом гвозде» у нас появилось такое вдруг? Этот живой голос, который влез. Можно ли обратиться к кому-нибудь из редакторов, чтобы они этих веселых ребят убрали. Вот говорят: «А нам ничего не было слышно». Хорошо, что вам ничего не было слышно. Это кто-то влез у меня неожиданно на моем эфире. И, соответственно, сейчас мы попробуем с этим разобраться. То есть попробуем этих ребят заткнуть.
Про «Алису» я ответил как мог, что Алиса – сама по себе есть порождение викторианской эпохи, а королева Виктория, по всей вероятности, одна из прототипов страшной шахматной королевы, дамы червей. Может быть, автор, как многие считают. Но в любом случае, Алиса не может существовать вне эпохи викторианства, потому что она одна из главных ее символических героинь.
Насколько «Алиса» является триллером? Понятно, что триллером. Особенно ужасная сцена с ежами, с фламинго. «Алиса» – это постоянное царство насилия над личностью, что тут говорить.
Вот еще вопросы: «Если люди присылают вам свое произведение, читаете ли вы?» Увы – да, и я не могу избавиться от этого ощущения, что вдруг шедевр? Всегда я открываю с тайной надеждой: а вдруг там действительно что-то необычайное. Ничего не поделаешь.
О, Галя Егорова проклюнулась из Киева, говорит, что слушает с середины. Галка, дай бог тебе здоровья, спасибо, что слушаешь вообще. Значит, по крайней мере, сейчас не бомбят. Я могу сообщить тебе мои ощущения: война, то есть горячая ее фаза закончится в ближайшее время. Другое дело, что это окончание войны – не более чем временная остановка. И пока во главе России Путин (и не обязательно Путин), пока в России во главе эта система имперская, Украина спокойно спать не может. Сейчас России уже для существования необходима вечная война. Кто бы ее ни возглавлял, это должна быть ситуация войны, потому что иначе власть никак удержать невозможно. Есть, по крайней мере, смутная надежда, что эта система после Путина перестанет существовать или, по крайней мере, будет трансформирована.
«Как вы думаете, ко дню инаугурации Трампа произойдет ли нечто судьбоносное?» Оно произойдет не ко дню инаугурации Трампа, оно просто произойдет. Потому что мир сегодня слишком много болезненных и чудовищных факторов привел в действие, слишком много рисков с разных сторон. Думаю, что у мира сегодня высокий и серьезный шанс впасть в эндшпиль, независимо от инаугурации Трампа. Другое дело, что Трамп сам по себе является фактором далеко не самым мирным. И далеко не стабилизирующим. Отсюда мораль: наверное, произойдет, но произойдет не по воле Трампа. И не по его команде, и не потому, что он хочет устроить ад.
«Вы обещали роман. Можно ли узнать, над какой прозой вы сейчас работаете?» Я придумываю постепенно «Океан», все больше туда уже придумал. Это такой вполне оформившийся роман, который раньше казался мне хроникой судьбы человека из Сомертона, и он действительно написан о человеке из Сомертона. Но к нему прибавился за последнее время еще один реально существовавший герой – Этторе Майорана, знаменитый итальянский физик, который сумел так хорошо спрятаться, что его не нашли – ни для участия в атомном проекте, ни для того, чтобы остановить атомный проект.
Вообще мне кажется, что главную роль в современном мире играют невидимые персонажи. Те, кого мы видим, не более чем марионетки. А мир на самом деле управляется (и, может быть, Мураками меня навел на эти мысли) невидимыми сущностями, невидимыми людьми. Одним из таких людей, которые решающую роль в мире сыграли, был Карл Уэбб, человек из Сомертона, которого стало видно после смерти. Другим таким человеком стал итальянский физик, пропавший без вести, хитро замаскировавшийся, оказавшийся вдруг в Венесуэле.
Я одного боюсь: как бы у меня не получился роман Пинчона «V.». Потому что роман Пинчона как раз и рассказывает о тайной пружине мироздания, которой является женщина, дочка главного героя, которая проходит через все шпионские скандалы ХХ века. Как бы у меня не получился очередной роман Пинчона. Я очень надеюсь, что этого не произойдет. «V.» на всякий случай стоит у меня здесь на полке как грозное напоминание. Я очень люблю этот роман у Пинчона, хотя вообще он мне не очень нравится. Но два романа нравятся безумно – это «Against the Day» и «V.». «V.», если рассматривать его как дебютный роман – это абсолютный шедевр.
«Собираетесь ли вы в Калгари?» У меня будет большая поездка по западному берегу, по всему западному побережью Америки и Канады, она будет у меня в конце апреля-начале мая, перед европейскими гастролями. Будет обязательно. Но, опять-таки, ко всему надо добавлять: «если не случится ядерной войны».
«Можно ли сказать, что Лев Рубинштейн трагически погиб? Или нет?» Я не вижу здесь заговора и умысла, но вижу здесь умысел более высокий: логику судьбы, которая убирает из России постепенно всех людей, которые могли бы что-то в ней изменить, которые критически смотрят на происходящее. Мне кажется, что Лев Рубинштейн был одним из последних российских голосов, которые что-то значили и могли что-то остановить, или были принципиально важны. Лев Рубинштейн погиб не по логике заговора и не по вине шофера, а потому что в стране мистически сгущается тьма. Кто-то успел выскочить, а кто-то, как герой «Пены дней», видит, как вокруг них схлопывается пространство. До последних дней таких счастливых ускользаний, выскальзываний из, казалось бы, уже замерзшей полыньи, я несколько видел. И это меня, в общем, греет, убеждает.
«Посоветуете ли вы сегодня читать «Моби Дика» – подростку или взрослому?» Ну конечно! Тут еще меня спрашивают, что я думаю о романе «Пьер, или Двусмысленности» (или «Пьер, или Амбивалентности»). Я думаю, что это совершенно бездарная книга, страшно сказать. И никаким переводом этого спасти нельзя.
Видите, какая вещь? Мелвилл был гений, а гений – довольно неприятное явление, в том смысле, что он очень хорошо справляется с тем, что ему интересно, и абсолютно беспомощен со всем, что у него не получается. Вот Чуковский однажды попытался из Ахматовой выбить комментарий к Лермонтову. Ему все пришлось переписать, потому что, как пишет он, она подробно расшифровывает общеизвестное, а о главном и таинственном умалчивает. «У нее вообще нет представления о том, что надо комментировать».
О, пошла, наконец, рекламная кампания «Демона поверженного». Его можно будет купить на сайте Freedom Letters, и я обещаю вам, сто пудов, что «Демон поверженный» будет продаваться во время моего выступления в Пенсильвании, это будет через три недели. Естественно, что в Израиле он будет. В распространении этой книги я заинтересован. Как говорил Пастернак про «Доктора Живаго» (простите за аналогию): «Все названо своими именами – просто, прозрачно и печально». Я не сказал бы, что просто, прозрачно и печально, но в «Демоне поверженном» сформулированы многие важные подходы к русской культуре, которые можно сформулировать, только имея в виду завершенный процесс.
У меня сегодня праздник, правда, ребята. Не могу сказать, что я вас поздравляю с изданием этой книги. Не могу сказать, что поздравляю Урушадзе: конечно, у Freedom Letters будут с ней дополнительные проблемы, ругань, и так далее. Но себя я поздравляю. У меня не так много шансов понравиться себе. Я про себя такое знаю, чего вам всем не снилось. Поэтому я иногда себя поздравляю: сегодня, 4 декабря, важный день. Ну а 5-го, когда она пойдет в продажу, совсем важный. Будет ли она продаваться в России? Да, будет, конечно, мы над этим работаем, это важная вещь.
Вообще, я очень счастлив, что эта книга получилась. Все Дымарскому спасибо. Это же Дымарский меня сподвигнул – написать главу о русской культуре в учебник. В результате я написал главу, которая толще учебника. Вот и пошла реклама.
«Как вы относитесь к стихотворению Вертинского «То, что я должен сказать»?» Как стихотворение оно ничего особенного из себя не представляет, но как гражданский поступок – это важный гражданский поступок. Иногда надо кому-то сказать, что – в данном случае – гибель московских юнкеров была абсолютно бессмысленной. «Забросали их елками, закидали их грязью и пошли по домам под шумок толковать, что пора положить уже конец безобразию, что и так уже скоро все начнем голодать». Иногда человек должен… Даже не важно, прав он был объективно или нет, надо было защищать царизм или не надо было, было ли белое движение оправдано или осмыслено… У Вертинского вообще было много этически двусмысленных высказываний. Но именно это и делает его, так сказать, большим поэтом. Понимаете, большим поэтом с точки зрения Маяка. Маяк мало кого называл большим поэтом, а вот его, по свидетельству Катаева, называл. Катаеву здесь можно верить. Потому что Маяк в эстрадной поэзии, как и в площадной живописи, понимал очень хорошо.
У Вертинского есть два очень двусмысленных высказывания: одно – это «То, что я должен сказать», а второе – это «Песня о родине».
И пора уже сознаться,
Что напрасен дальний путь,
Что довольно улыбаться,
Извиняться как-нибудь.
…
И еще понять беззлобно,
Что свою, пусть злую, мать
Все же как-то неудобно
Вечно в обществе ругать.
Это двусмысленная фраза, она мне не нравится, что любые сравнения родины с матерью некорректны. И вообще, Александр Николаевич поступил дурно. Я не могу сказать, что он предал эмиграцию. Но он в своем последнем письме советскому правительству берет очень неприятные нотки, нотки немного раболепной самоиронии. Это бунт на коленях. Александр Николаевич про Россию все прекрасно понимал, но вернулся. И не потому вернулся, что гастрольная деятельность прекращалась. Нет, он нашел бы где выступать, по ресторанам петь – ума не надо. Но он вернулся по важной причине: он понимал, что Россия его таланту более сомасштабна, чем Шанхай. Может быть, он пожалел о том, что не остался с Марлен Дитрих. Был, говорят, шанс. Он дружил с Шаляпиным, он выступал в Голливуде, у него была возможность остаться. Но раз уж ты оказался в Шанхае, наверное, единственный путь твой лежит на родину.
Он понимал, что его талант сомасштабен родине, поэтому сидеть в изгнании ему неправильно. И вот как раз в «Демоне поверженном» рассказано о принципиально иной ситуации: сегодня правда и масштаб находятся не на стороне родины. Сегодня родина уничтожила себя и свою культуру, сегодня талант сомасштабен пребыванию вне ее. Сомасштабен Америке, Европе, кому-то – Грузии, Грузия сегодня становится одной из главных стран мира. По крайней мере, самой обсуждаемой. Я абсолютно не уверен, что из этого восстания что-то выйдет. Но не важно, что выйдет: важно, что люди не дали плевать себе в лицо, это аристократизм, это личность. И мне кажется, право народа на восстание – это не просто право чего-то добиться, правда же? Это право заявить, что с тобой не все можно. Это очень важно.
Вертинский уезжал в Россию, чувствуя, что она сомасштабна ему, и жестоко обманулся. Не знаю, правда ли про вагон медикаментов, которые он привез… Когда он приехал, он понял, что ему здесь будут разрешать петь строго в пределах от сих до сих, что ему можно будет петь «В степи молдаванской», но не «То, что я должен сказать». Быстро понял, что его будут катать по Сибири и Дальнему Востоку, где он будет выступать в промерзших залах, а вся его эстетика и весь его эстетизм останется для ресторана ВТО, где он сможет демонстрировать свою какую-никакую аристократичность, что весь этот аристократизм понадобится для роли кардинала в «Заговоре обреченных» или для роли губернатора в «Анне на шее». Ну и все: ему не дадут ни сыграть того, что он мог, ни спеть того, что он мог бы, ни рассказать. И он будет писать песни на стихи Всеволода Рождественского и Сергея Смирнова.
Вообще, какой-то ужас в том, что Вертинский написал:
Чуть седой, как серебряный тополь,
Он стоит, принимая парад,
Сколько стоил ему Севастополь?
Сколько стоил ему Сталинград?
Это о Сталине. И Сталин, у которого все-таки художественный вкус имелся, написал: «Это слова честного человека, но публично исполнять это нельзя». Сталин понимал, каким голосом его можно славить, а каким нельзя. Потолок Вертинского – это «В степи молдаванской», гениальная абсолютно песня. Но, понимаете, Вертинский – наглядный пример того, до чего может довести любовь к родине.
Любить родину можно и нужно, но эта любовь не должна превышать любви к истине и чувство собственного достоинства. Вертинский, в общем, пополз к ручке, поцеловал ручку, а этого делать не надо. Он дошел до полного совершенно непонимания, до полной бестактности. Знаменитый эпизод, когда сидят после выступления Ахматовой в Москве (кажется, что ли, это 1945 года осень), где-то, допустим, в ВТО, Ахматова, Пастернак и Берггольц. Узнав, что Ахматова в Москве, Вертинский просится приехать. Узнав об этом, Ахматова говорит: «Ну что, пусть приедет. Посмотрим, как он изменился, что с ним стало». Берггольц тоже очень интересно – она ведь его не видела никогда. А Ахматова видела, писала для него несколько песен, в частности: «О горе мне, безысходная боль, отрекся от трона румынский король». Приезжает Вертинский и начинает им рассказывать, что по-настоящему любить родину может только тот, кто жил отдельно, кто был в изгнании. «Нет, вы не знаете, что такое любовь к родине. Вот я, который двадцать лет прожил вне ее, вот я понимаю».
Сидит Пастернак, который в Чистополе в эвакуации, а потом на фронт выезжал неоднократно; сидит Ахматова, которую вывезли из блокадного Ленинграда, и Берггольц, которая в этом блокадном городе, не покидая его кроме как на две-три недели, всю блокаду в нем пережила и голосом этого города была. Он их начинает, значит, учить любви к родине. Пастернак, который в известных ситуациях не брезговал соленым русским словом, его произносит. Вертинский обращается к Ахматовой и, разводя руками, как бы просит защиты. На что Анна Андреевна отвечает: «Да-да». Вечер скомкан.
Надо сказать, что Анна Андреевна была вообще очень умный человек, очень хорошо умела себя вести. Она даже, кажется, тогда ему сказала: «Знаете, в этом обществе не вам бы рассказывать про патриотизм». По крайней мере, Ахматова своим неотъездом, измучившись, в ногах валяясь у кровавой куклы палача, – по крайней мере, Ахматова купила себе одно безусловное право: она купила себе право сказать: «Но ложимся в нее и становимся ею, оттого и зовем так свободно – своею». Ахматова никогда не гордилась этим выбором.
Не за то, что чистой я осталась,
Словно перед Господом свеча,
Вместе с вами я в ногах валялась
У кровавой куклы палача.
Пусть на себя эту интонацию так называемые «русские политики» не примеривают. Им до этого не допрыгнуть, они этого морального права не имеют. И все, что касается Ахматовой… Никогда у нее не было гордой позиции, что «вот я осталась». Она просто понимала, что «если бы оттуда посмотрела я на нынешнюю жизнь, узнала бы я зависть наконец». Позавидовала бы величию участи. Но прекрасно она понимала:
О, сколько я стихов не написала,
И тайный хор их бродит вкруг меня
И, может быть, еще когда-нибудь
Меня замучит…
Как я люблю эти ахматовские стихи, это самое мое любимое ахматовское стихотворение.
«Каково было влияние кокаина на жизнь Серебряного века?» Ну, кокаина там, эфира. Понимаете, я никогда не практиковал регулярное употребление веществ. По крайней мере, кокаина. Я не знаю, как он действует. Но если говорить о хрониках того времени, о «Романе с кокаином» Марка Леви, об упоминании кокаина у Вертинского, в «Хрустальном мире» Пелевина… Видимо, кокаин, будучи смешанным со спиртом (так называемый «марафет»), производил на матросов совершенно оглушительное впечатление. Они становились очень решительными, начинали постреливать в воздух. Возможно, какие-то сдерживающие центры у нации, подсевшей на кокаин (особенно в условиях сухого закона, потому что кокаин стал распространяться почему? Потому что наиболее традиционный способ снимать стрессы был похерен), – я думаю, что у нации стал происходить какой-то кризис сдерживающих центров. И, наверное, на так называемую «красную матросню» кокаин действовал именно как такой финальный раскрепоститель, как это ни ужасно.
«Интересно, как вы собираетесь писать об Этторе Майорана, ничего не понимая в его статьях». Знаете, не так много людей, которые могут похвастаться тем, что они что-то понимают в Эттторе Майорана. Он опубликовал девять статей прижизненных, в которых, может быть, разбирался Энрико Ферми. А совершенно не разбиралось подавляющее большинство. Он был физиком того класса, что большинству современных профессионалов, его современников, он был непонятен. Я думаю, что и Эйнштейн с трудом бы в нем разбирался. Поэтому для того, чтобы разбираться, мне не обязательно знать его физические конструкции. Но вообще вы правы: тут, как говорил Маяковский, я найму какого-нибудь доктора наук и буду ему платить… Ну, не доктора наук, иначе называлось. «Какого-нибудь ученого седоголового: буду ему платить двойной паек, а он мне объяснит, в чем заключается учение Эйнштейна», – говорил он Якобсону. Якобсон понимал, как ни странно.
Я думаю, что мне удастся найти в Штатах физика… Даже среди моих студентов (у меня же очень много междисциплинарных, которые ходят меня слушать из-за удовольствия, а не ради того, чтобы триллеры писать) я найду физика advanced, у меня такие есть, которые смогут мне объяснить теорию Майорана. По крайней мере, почему он сбежал.
Но в принципе, «Океан» – это же не роман про физику. «Океан» – это роман (и я совершенно этого не скрываю) о диверсификации человечества. О том, что появляются люди… До известной степени, я же вижу, что все повторяется. Не случайно мне хочется назвать этот роман «Океан», это ответ на «Волны гасят ветер». Это мой референс на высшее достижение Стругацких. Я все равно считаю, что высшим творческим достижением Стругацких был 1984 год, когда они вместе написали финальную часть трилогии. Это лучшая их книга. Самая важная и сложная, самая концентрированная. До сих пор не во всем понятная, ее конструкция очень долго расправляется в голове. Это мой референс на «Волны гасят ветер», точно так же как «Ненастье» Иванова – референс на «Хмурое утро». Бессознательный абсолютно, просто мы воспроизводим чужие судьбы, мы – чужое зеркало, как у Тарковского, вне зависимости от того, что мы хотим или нет. Мы все равно зеркало своих родителей, хотим мы их отражать или нет.
«Океан» – это роман о том, как в человечестве появляются новые люди, отличительная черта которых – растворяться, даже против воли. Иногда становишься невидимым для собственной жены. Слава богу, не в моем случае. Но иногда человек пропадает без вести на ровном месте. И история пропадания Майораны – одна из таких историй. Обратите внимание, что ведь и Карл Уэбб пропал со всех радаров, пока не умер. И женщина из Исдален пропадала со всех радаров. Тут несколько таких историй, историй таинственных самоубийств, странных исчезновений людей, которые ходили рядом с нами, просто вы их не замечали. А у меня есть такая способность, совершенно бессознательная, – пропадать из поля зрения людей, которых я не хочу видеть. Бывает. Или которые меня не должны видеть. Вот вы меня сейчас видите, потому что это надо. А захочу – исчезну. Как это получится, не знаю.
«Океан» – это роман о диверсификации. И я его обязательно допишу, потому что это самая актуальная сейчас проблема. Знаете, среди моих студентов есть дико сильных два курса. У меня таких курсов не было никогда. Ну, еще в Бард-колледже у меня постоянная команда, которую я бы хотел сохранить любой ценой. У меня студенты в Рочестере такой невероятной интеллектуальной силы, что просто глядя на них, я должен написать «Океан». Потому что они – свидетельство той эволюции человечества, которой еще не осознали ни Трамп, ни Путин. И может быть, Трамп нужен только для того, чтобы старую структуру обрушить, и чтобы новые, настоящие политики в нее пришли и спасли мир. Я очень хочу на это надеяться.
Да, и мои собственные дети – о них вопрос тоже есть – в известном смысле потенциальные герои «Океана». Понимаете, мне в известном смысле хочется написать роман, от которого нельзя было бы оторваться. Акунин так написал «Алмазную колесницу»: хочется написать роман, сквозь который читатель будет катиться, как с горы на санках. У него получилось. Мне хочется написать роман, который будет обрушивать на читателя новые и новые тайны, все великие нераскрытые тайны ХХ века, они будут нанизаны на один шампур и объяснены с одной точки зрения. И предфинальная сцена (финальную я вам не расскажу) разговора Карла Уэбба с сестрой, к которой он приехал, будет лучшей сценой, когда-либо мной написанной. Потому что они разговаривают на двух разных языках и не понимают друг друга. Слышат знакомые слова, но их не понимают, потому что они два разных человека, двух разных видов. Самое страшное, когда они ложатся в постель, и ничего не получается. Получается другое, но не такое.
Знаете, самое ужасное – это когда вы любите человека, а чувствуете, что вы ему чужой, что вы не можете его спасти, что он гибнет у вас на глазах, умирает у вас на руках. Это самое страшное. И вы ничего не можете сделать, потому что, возможно, вы и есть убийца. Там любовная линия в «Океане» – то, чем я горжусь.
Буду ли я перед этим печатать «Интим»? Он давно написан как роман. Написан по-английски, он меня совершенно не устраивает. Я не хотел бы делать его естественным и органичным, потому что там человек пишет и говорит на языке конца 21-го века. Но я не думаю, что кто-то, кроме меня, готов читать роман, написанный на таком языке. Там языковые приключения очень серьезные. Я подожду. Может быть, я его по-русски издам. В «Интиме» мне очень дорог сюжет, но, по большому счету, этот сюжет является иллюстрацией известной фрейдовской мысли о том, что мы можем только встретить и полюбить тех людей, которые уже живут в нашем подсознании.
Вот хорошие стихи прислали:
Не скоро кончится замес,
Война продлится до момента,
Когда заменит президента
Его пластмассовый…
Возможно, да.
«Каково будущее партии «Единая Россия»?» Не знаю, не думаю об этом. Мне кажется, нет у нее никакого будущего. Прошлое – есть, будущего не наблюдаю.
Тут много вопросов, каким образом не удается вести «Одина», не получая за это деньги. Я за 90 процентов своих радиоэфиров не получаю деньги. Это связано с тем, что с украинцев брать деньги мне как-то нечестно и неприлично. И там, кстати говоря, тоже многие люди работают бесплатно – сегодня, сейчас. Да и вообще, звиздеть – не мешки ворочать. Что за это брать? Я хорошо получаю за преподавание: что в одном колледже, что в другом. Это требует усилий, это трудно физически. Трудно держать внимание такого класса час двадцать. Тем более по-английски. Но для «Эха» у меня другие стимулы и как бы другая откладка.
Во-первых, я на «Эхе» могу рекламировать свои выступления. Спасибо, я могу рассказывать о том, что люди туда придут и что-то увидят. А с другой стороны, «Эхо» дает мне отдачу. Я сейчас с вами говорю и чувствую, как меня заряжает силой это внимание миллионов людей по всему миру. Это я разговариваю со своими.
«Знаете ли вы, что в России запрещена книга о Дирлевангере?» Понятия не имею. Откуда вы знаете, что она запрещена? Вообще, Дирлевангер – довольно любопытный персонаж современный… ну как «современный»? Сегодня особенно любопытный, потому что это такой немецкий аналог Пригожина, насколько я понимаю. Это человек, который создал довольно страшную команду зэков, садистов, таких … насколько я понимаю (сейчас я пытаюсь найти), я ведь эту книгу, кажется, рекламировал даже на «Эхе». Просто потому что она входит в пул «Дилетанта».
Значит, Оскар Дирлевангер (вот, я нашел) – кайзеровский офицер, уголовный преступник, который превращал своих солдат в чудовищ. Особое формирование под его командованием вошло в историю как самое жестокое соединение СС: не менее 60 тысяч жертв, а методы, которые им предпринимались, далеко вышли за поставленные задачи. Книга «Отморозки Гиммлера: преступления бригады Дирлевангера», насколько я знаю, она продается. То есть если она реально запрещена, если ваша новость правдива, то это говорит о том, что «Дилетант» распродает последние образцы уникального издания. И кроме того – это очень характерно – это признание. Это признание того, что свои Дирлевангеры завелись у нас. Запрет же – это очень хорошая штука, это палка о двух концах. Лев Лосев не зря писал, что благость, благотворность цензуры еще и в том, что она позволяет выявить болевые точки государства. Если Дирлевангер действительно запрещен, книга «Отморозки Гиммлера»… А эту книжку мне, кстати, присылали, она где-то в Израиле меня дожидается… если ее вдруг прикрыли, то это феноменально. Будем надеяться, что нет: что, по крайней мере, о Дерливангере еще можно прочитать.
Кстати говоря, для меня сам выход «Дилетанта», само то, что «Дилетант» продолжает выходить, что можно найти там какие-то тексты, книги, – это, конечно, удивительное дело. Хочу ли я написать еще что-то для «Дилетанта»? Да, хочу. Это последнее издание в России, которое, хотя и с плашкой, но печатает меня. Хочу ли я окончательно перервать эту нитку? Нет, мне российский читатель дорог. Мне прислали сегодня замечательный снимок, где, значит, российские читатели меня… Там сфотографировали в метро женщину с моей книгой.
«Помню слова Дмитрия Львовича про «Аватар», когда он только вышел. Симпатия. А ведь герой не свою планету защищал, а другую». Я применительно к «Аватару» сказал совершенно четко: я никогда бы не смог защищать инопланетянина против землянина. Но, сказал я, это я сознаю как свой недостаток. Я могу признать, что родина бывает не права, но сказать вслух, что мать бывает не права, я не могу. Это моя ограниченность, это мои личные заморочки. Я бы в войне инопланетян с землянами взял бы сторону землян, просто потому что землянин свой, родной, а они – другие. И это тот же феномен, который отмечен в «Кукушках Мидвича». Они лучше нас, эти ребята с золотыми глазами и серебряными волосами. Они лучше нас, у них совершеннее взаимопонимание, у них усовершенствована коммуникация, они добрее, они телепатически связаны. Но они вытесняют нас, а поэтому я подожгу их место.
Инопланетяне или новая порода людей в «Мобильнике» Кинга тоже лучше: у них изо рта доносится легкая музыка, когда они спят. «Но я уничтожу их, потому что я человек и я не дам уничтожить человечество, пусть оно не несовершенно». Это мне тоже понятно, это эмоция, которую я испытываю периодически. Но если моя страна напала на другую и запрещает мне при этом работать, говорить вообще, запрещает правду, совершает преступления на преступлении, как бы тесно я к ней привязан ни был, истина для меня выше. Хотя сказать, что мать была в чем-то не права, я по-прежнему не могу. Но мать не родина, я написал недавно об этом: «Если мать или родина, то, безусловно, мать».
Возвращаясь к проблеме Мураками… Да, меня тогда, кстати, когда я высказывание [об «Аватаре»] это сделал, была целая дискуссия. Хорошо, что мы в рюмочную пошли, а не драться. Привели фанатов «Аватара». Я тогда довольно долго отстаивал свою точку зрения, что я не могу быть против землян на стороне инопланетян. Наверное, что-то изменилось, потому что земляне слишком себя скомпрометировали. При этом тогда я прекрасно понимал, что инопланетянам я все равно не нужен. Мне показалось тогда, что инопланетяне воспользуются и выкинут. Но вышло продолжение, из которого ясно, что там любовь настоящая. Поэтому, если уж выбирать между любящими землянами и ненавидящими инопланетянами, тут, наверное, конфигурация меняется. Земля тебя отторгает, ты не нужен больше.
Возвращаясь к книге Мураками. «Город с зыбками стенами» – это история в трех частях, третья совсем маленькая. Мураками в послесловии пишет, что эту историю он задумал первой, что это был бы первый напечатанный рассказ, но у него не хватало мастерства ее рассказать. Никакого особого мастерства я там и сейчас не вижу, кроме одного (и это там действительно есть). Мураками научился рассказывать о совершенно обычной жизни, о совершенно частных явлениях так, что они приобретают мистический ореол. Мальчик и девочка сидят на берегу реки в пригородной местности и фантазируют о несуществующем городе за высокой стеной. В центре этого города стоит башня с часами без стрелок, там же размещена библиотека снов. Сны выглядят примерно как пророчества у Роулинг, то есть это шары, в которые заключены эти сны.
Ничего особенно нет, просто фантазируют двое. Потом девушка внезапно исчезает, и герой на протяжении всей жизни не может ее найти, хотя и в 45 лет продолжает ее помнить. Ну а потом он неожиданно оказывается в этом городе за высокой стеной, с часами без стрелок, и постепенно до него доходит… не хочу спойлерить, но содержание вы и так все уже знаете… до него доходит, что люди без теней, которые живут в этом городе, – это мертвые. А граница между городом мертвых и городом живых очень зыбка. Зыбкие стены. Именно потому что они легко проницаемы для отдельных мертвых.
Так вот, идея Мураками и, я бы сказал, величие Мураками заключается в том, что он научился обычную жизнь современного человека рассказывать как последовательную. Для этого ее надо немного преобразовать. Понимаете, для того, чтобы снять фильм о современном человеке, жизнь которого выглядела бы абсолютно мистической… можно ее обесцветить, лишить ее красок, можно снимать ее в рапиде (а у Мураками замедленное действие такое – иногда на 20 страницах ничего не происходит), можно очень вдумчиво и медлительно рассматривать вот это каждое действие физическое – попил пива, съел сыр, и так далее. А можно делать иначе.
Обратите внимание: почему все герои Мураками живут как уже мертвые? У них нет цели, они выключены из потока жизни. Вот пока я жил в потоке жизни, пока я что-то делал, пока моя русская жизнь была предельно занятой и напряженной, я на эту прозу вообще не мог обращать внимание.
И вот мне пишут, кстати, про [кинокритика] Алексея Медведева: «Его сбил тепловоз. Его искали поисковые отряды, а оказалось, что он месяц пролежал неопознанным». Понимаете, когда человека сбивает тепловоз, это тоже такая муракамиевская история. Это значит, что у человека прохудилась защита. Тепловоз сбил Константина Васильева – художника, который при непонятных обстоятельствах пошел на железнодорожную ветку. А на железной дороге погиб Кедрин. Тепловоз, то есть не тепловоз, а вагон подземки лондонской, выходящей на поверхность, сбил Степняка-Кравчинского. Непонятно, как человек, ускользавший от полиции разных стран мира, попал под поезд на пустыре. Это тоже какое-то вторжение инопланетной силы. Человек не должен был попадать под тепловоз, он на этой ветке-то подмосковной железнодорожной оказался случайно. Точно также случайно поезд сбил Георгия Гачева на подмосковной станции. Этого не должно было быть, и это вызывает вопросы у всех современников.
Об этом Валерий Попов написал свой гениальный рассказ «Отпевание». Потому что непонятно, как этот герой вообще оказался на этой железнодорожной ветке. Там под конец выясняется, что он к тайной любовнице шел и погиб в момент высшего счастья, идя к любимой. Но это Попов, мастер описания защиты, мастер таких иррациональных вещей. Кстати говоря, рассказы Попова «Сон, похожий на жизнь» и «Сон, похожий на смерть», очень похожи на сновидческую реальность Мураками, когда герой выброшен из жизни, когда он живет как во сне.
Эта жизнь как во сне очень точно характеризует, к сожалению, жизнь человека в последние 20-30 лет, особенно во время пандемии. Потому что, может быть, в силу той же диверсификации, того же расслоения, у человечества утратилась общая цель, утратилось чувство общей истории. Понимаете, романы Мураками всегда о человеке, который никому не нужен, который может исчезнуть, и никто не обратит внимания. Может быть, в Японии это особенно чувствуется – в стране очень технократической, очень насыщенной технической жизнью и очень проблематичной личной. Да еще и с тем культом смерти, культом самоубийства, который там есть.
Вот здесь как раз у него есть такая история вставная. Там герой, лишившись жены и ребенка, начинает странно себя вести, начинает неожиданно выходить на улицу в юбке и берете. Это абсолютно личная, абсолютно естественная вещь для человека, сходящего с ума в одиночестве, абсолютно естественная для книг Мураками. Ведь понимаете, в книгах Мураками постепенно нарастает мистическое, именно потому что с одиноким человеком может случится все, что угодно. Он никому не нужен, у него утрачено понятие нормы. Более того, он не прислушивается ни к кому, ничьи советы ему не важны.
И вот этот мистер Койясу, который является одним из главных героев, он же не сразу признается в том, что он мертв. Он ему говорит: «Вы, наверное, заметили, что у меня нет тени. Иногда люди теряют тень. Гораздо страшнее, когда человек превращается в тень. Ведь наши тени – они не просто исчезают, наши тени там, в реальном мире, где-то ходят, пока мы живем здесь, в городе за высокими стенами. Эта догадка Мураками о том, что мертвые тоже расслаиваются, что мертвые тоже разные, что некоторые мертвые продолжают существовать, перекликается с моим любимым фильмом «Прикосновение», где появляются так называемые «морзи» – очень страшные фигуры, которые продолжают влиять на жизнь живых. Вообще я думаю, что «Прикосновение» – единственный настоящий советский триллер, потому что у Альберта Мкртчяна было невероятное чувство формы. Не зря он был вторым режиссером у Ромма.
Вот это как раз ощущение иррационально проживаемой жизни было очень остро во время пандемии. Сейчас вот пишут, что на пандемии были украдены огромные деньги, что сама пандемия – в огромной степени результат мифологии, грандиозный социальный эксперимент… Все это очень может быть. Но обратите внимание, что большинством людей эта пандемия была воспринята как абсолютно закономерное и в каком-то смысле давно ожидаемое возмездие.
И в романе Мураками есть такой мальчик с желтой подводной лодкой на груди. Там написано, что он очень нетипичный ребенок, очень современный и очень умный, поэтому его в школе не любит никто, на него часто нападают. И вот этот мальчик там говорит: «Мы переживаем всего лишь эпидемию души, эпидемию душевной болезни». Наверное, современному человеку легко в это поверить. Потому что размывание граней между реальностью и мистикой у Мураками – это и есть чувство современного человека, когда он каждый день говорит себе: «Этого не может быть». И вдруг оказывается, что может быть еще и не это.
Очень важна еще и хорошая идея в его новом романе: почему-то главному герою не хочется заняться любовью с этой девушкой. То есть он пишет, что «ее грудь меня заводила», конечно, «держать в объятиях ее тело мне было приятно». «Но я как-то не хотел перейти последнюю ступень физической близости». Это потом получит объяснение. Он потому не хотел, что она и сама была половиной, как она говорила: «The Me». Настоящее «Я», мое подлинное «Я» – в городе за высокими стенами, а здесь моя тень. Поэтому ему и не хотелось вступить с ней в телесный контакт. Потому что душа, которая была ему доступна, которая была рядом с ним, не вызывает таких желаний. Не провоцирует это.
Кстати говоря, именно поэтому в современном мире, а особенно в Японии, огромное количество людей вообще воздерживаются от физической близости. Она кажется грубой, ненужной, вполне можно и за руки держаться. Как он там пишет: «Мы держались за руки, иногда целовались, и нам было вполне хорошо». Вот это исчезновение вещества жизни, разделение людей на новые классы утешает до известной степени. Потому что с человеком другой породы не обязательно заниматься любовью. С ним можно просто рядом сидеть. И то, что Мураками в своей манере намекает на эту диверсификацию, тоже очень приятно.
Что еще мне нравится в этом романе? Понимаете, там долгие усыпляющие описания, рефрены, повторы. Я его читал на ночь… Купил я его потому, что у меня был семинар по японскому триллеру, и я решил его купить, раз уж книга продается. Посмотреть, как это делает Мураками. Он, конечно, читателя усыпляет. И иногда, в процессе чтения этой книги, как-то смаривает тебя сон. Немножко она такая же сновидческая, галлюциногенная, как «Обломов». «Обломов» – это ведь тоже книга, в которой слишком долгие, многословные ритмические повторы (особенно во «Сне Обломова») читателя усыпляют, и он уже готов поверить всему: что главным событием Обломовки было обнаружение в кювете человека, и двадцать лет потом все об этом вспоминали. Он ушел, с соломой в волосах. Главная недостоверность обломовского мира в том, что он весь как бы в таком сонном оцепенении вам внушен.
И когда вы читаете Мураками, вы засыпаете, но засыпаете особенно. Вы продолжаете читать, перелистываете страницы, но при этом вы как бы спите, вы находитесь в сновидческом, а, может быть, в полумертвом состоянии. Книга Мураками – именно поэтому он так трудно поддается экранизациям – погружает вас в рапид. Иногда среди этого рапида вдруг вспыхивает ярко какая-нибудь иррациональная деталь, вроде человека в юбке. Роман заканчивается словами о том, что наступала мягкая тьма. Мягкая, нежнее всего, что когда-либо было. Но, как вы понимаете, с таким финалом мириться никто не готов, я по крайней мере не готов. Сколько бы нас ни усыпляла проза Мураками, сколько бы мы ни понимали, что жизнь от смерти ничем не отличается, пришло время жить. Нас разбудили довольно жестоко. И холодно это, и неприятно, а все-таки это лучше, чем бесследно исчезать. Поговорим через неделю, спасибо, пока.