Купить мерч «Эха»:

«Один» Дмитрия Быкова

Дмитрий Быков
Дмитрий Быковпоэт, писатель, журналист

В России когда-то доблестью было производство, потом стало потребление, а теперь стало убийство. Это очень интересная эволюция…

Один24 ноября 2022
Один – Быков – 24.11 Скачать

Подписаться на «Живой Гвоздь»

Поддержать канал «Живой гвоздь»

Д.БЫКОВ: Доброй ночи, дорогие полуночники и полуночницы. Естественно, многие просят послушать Бэбза, он как раз приходит к началу эфира. Многие даже пишут, что смотреть программу стоит только ради Бэбза. Вот он, машет вам, машет.  Я совершенно с этим согласен. Вот он вас поприветствовал. Шервуд, ты хочешь апельсин? Ну, беги же за ним.

Теперь, естественно, я поздравляю с Днем благодарения всех тех, кто его отмечает, как мы в Штатах. Вот, собственно, к чему я никогда не привык: только что соседи принесли пирог. Я тоже люблю соседей, но как-то мне не приходит в голову принести им пирог. То ли это от эгоизма, то ли это какая-то жадность, хотя какая уж тут жадность – купить или испечь скромный яблочный круглый pie с некоторым количеством крем. Но вот что-то меня останавливает, какое-то собственное смущение. Я не могу поверить в свою искренность, когда несу им этот пирог. В их искренность верю безоговорочность. Это Адам принес. Адам, спасибо вам большое. Это сосед справа.

Я клянусь, что в следующий раз я вам принесу – если не пирог, то бутылку какую-нибудь. Мне, в общем, кажется, что пирог – это как-то слишком наивно и трогательно. Вот бутылка – это да. Тем более, что я не пью, а бутылок этих, купленных на подарки, у меня стоит немереное количество. Спасибо вам большое. Всех, кто празднует День благодарения, я поздравляю, потому что есть в этом празднике нечто совершенно трогательное: это благодарение богу за урожай, благодарение индейцев за индейку. Это праздник умиления какого-то. Помните, умиление – это из тех высоких чувств… 

И тут же мне приходит письмо: «Празднуете ли вы День благодарения?» Сережа, я и не хотел бы праздновать, потому что все закрыто, это у нас такой день, Thanksgiving, здесь, в Итаке, что нет никаких занятий, нет магазинов. Так бы я поехал в автомастерскую менять колодки – у меня колодки полетели. То есть не совсем полетели, они просто стали давать звук. А так я не могу никуда поехать, потому что все празднуют, все веселятся, все ликуют.

Вечером поеду я в гости. Ощущение праздника, тем более в силу затянувшейся поздней осени, возникает само собой. Поэтому что делать? Я сижу  и печатаю какие-то свои долги. Я должен довольно много статей в разные места, и вот этим занимаюсь. Но все равно ощущение праздника меня не покидает, потому что все доброжелательны, все друг друга зовут в гости, все натирают пряностями индейку и запекают ее. На земле мир, в человеках благоволение.

Что касается  общего контекста ситуации, которая, в общем, чудовищна, он никуда не девается в День благодарения. Понимаете, как бы ни праздновала Америка, она не забывает, что рядом уничтожают большую европейскую страну, уничтожают предельно циничными способами. Вот сегодня как раз приехали 85 тысяч украинцев в рамках программы Stay with Ukraine. Это, в общем, со стороны Америки гуманно и милосердно.

Я дал уже все возможные комментарии на вопросы, которые здесь приходят, например, на вопрос о том, как я отношусь к убийству пленных. К убийству пленных я отношусь отвратительно. Я вообще считаю, что в этой ситуации чрезвычайно много неясного, как и в ситуации с Евгением Нужиным, о которой я тоже уже говорил. 

Мне представляются довольно нелепыми и довольно непродуманными версии украинской стороны. Я об этом тоже говорил. Мне кажется, что требовать от Украины святости на фоне того, что делает Россия, довольно нелепо. Кстати, мне кажется, что большое число людей в Украине тем не менее достигли этой святости.

Я совершенно согласен с Алией Хайклиной, более того, я с ней это сформулировал одновременно: «Проживет Украина без света, потому что сама она свет». Понимаете, действительно сейчас вот это ощущение, что невероятная стойкость, на грани стоицизма; все, что показывают украинцы на фоне отключений света (тем более что три АЭС отключены), – это, конечно, не подвиг, это действительно почти святость. И когда мне пишут, что там читают мою книжку новую стихов, при свече, и это очень их как-то веселит и укрепляет, – вот это и дает мне ощущение того, что я не напрасно живу.

Тут видите какая вещь? Она довольно характерна для всех российских масштабных катаклизмов: чувствуешь, что твою жизнь отрезали, как отрезали хвост по самую голову в этом классическом анекдоте. Она перестала иметь значение. Перестали иметь значение все советские вещи, советская роскошь, советские заслуги – еще в 1991 году. С этим пришлось как-то жить. Слава богу, советских заслуг перед социумом у меня не было, поэтому я довольно легко перенес эту операцию.

Потом это все каждые десять лет отрезалось, каждые десять лет переставало иметь смысл все, что ты делал предыдущие десять лет. Сейчас перестало иметь смысл все, что ты делал на протяжении двадцати лет. И хотя я привык к этой ситуации хронического обнуления, к этой ситуации отрубания хвоста змеи по частям, – все равно, каждый раз становится довольно неловко. Неловко за то, что чем ты эти годы занимался, чему ты предавал значение. Я в эти годы написал несколько важных для меня книг, а сейчас вдруг оказалось, что мало то, что эти книги ничего не ясновидели, но и все, что мы тогда делали – наши споры, наши полемики, наши политические разногласия, – все это перестало иметь смысл. 

Примерно так, как в Германии и Австрии довольно бурная интеллектуальная жизнь начала века, в диапазоне от Кафки до Рота, от Музиля до Маннов, от Ницше и, допустим, до Перуца,  – все это как-то перестало иметь значение. То есть, скажем, качество прозы Перуца или Кафки от этого ничего не потеряло, книги остались великой литературой, просто они временно отодвинулись на задний план, а потом из-под архивной пыли ее пришлось очищать.

Вся литература, которую мы писали, оказалась литературой поздней Византии, которая мало кому интересна, кроме специалистов. Все, что делали остальные люди… Ведь литература все-таки имеет какое-то отношение к вечности, она имеет шанс всех пережить. А вот то, что делали айтишники или  специалисты по логистике, или специалисты по тимбилдингу или аниматоры, – все это оказалось бессмысленным, хотя они это делали для выживания. Их выживание обнулилось: им пришлось, волоча за собой вослед два чемодана (простите за автоцитату), рождаться в другой мир.

Кстати говоря, зыбкость и шаткость этого болота, этого настила, этой гати, по которой мы все ходили, чуткие люди видели. Они понимали, что все это кончится довольно скоро. Как сказано у Петрушевской в «Новых Робинзонах»: «Отец понимал, что это кончится чем-то вроде этого». Но все равно это обнуление – обнуление жизни, обнуление истории (с которым Владимир Путин и войдет в русскую историю) – это не очень приятная штука, это довольно травматично. Это травма рождения, тем более что для этого не было никаких оснований. Все это нужно только для того, чтобы некоторое количество ничтожеств почувствовали себя царями горы. По ним это было понятно, я еще лет за восемь это предсказал.

Поэтому возникает ощущение в очередной раз такой «бухнутости» всего того, чем ты жил и имел основание гордиться. Поэтому утешение – да еще со стороны киевлян – это очень серьезно, это очень значительно. Спасибо. Я не рассчитывал на это, я рассчитывал на совершенно другие реакции.

Поотвечаем на вопросы. Лекция у нас сегодня о Багрицком. Понятно, что Багрицкий – персонаж чрезвычайно актуальный для сегодняшней России, объясню потом, почему. Это представитель юго-западной, одесской школы. Кстати, сам он – отец этого термина. «Юго-Запад» – так называлась его главная книга стихов. Подробно обсудим, почему это главная книга рубежа 20-30-х годов.

Вопросов много чрезвычайно. «Приедете ли Стивен Кинг в Украину?» Не сомневаюсь в этом абсолютно. Больше вам скажу. Ну, вот у меня сейчас в «Дилетанте» вышла статья о Кинге, все-таки ему 75 лет было в сентябре. Я там говорю прямо: когда ему позвонили два его героя, мелкие бесы Вован и Лексус, я думаю, что Кинг, как человек, который обо всем догадывается заранее, ни секунды не поверил, что это представители администрации Зеленского. Я думаю, что он с присущим ему юмором сказал: «Да, у меня вот тут получится украинский флаг на лужаечке». Конечно, он приедет. Безусловно. Он приедет потому, что его персонажи сейчас рулят историей. Причем рулят историей с двух сторон.

Это подпольное, изначальное зло вроде выплеснувшегося наружу Пеннивайза, которое себя показало. Но ведь рулят и тихие Джонни Смиты, которые противопоставляют себя этому злу. Это же стандартный такой, вечный герой Стивена Кинга, герой «Института», а не только «Мертвой зоны». Это тихий, но несломимый (по этому украинскому термину), не сдающийся, абсолютно некомпрометируемый очкарик. Он  не идет на компромиссы. Герои Кинга понимают, что идет смертельная битва, и отступления нет. Вот эта серьезность отношения к жизни Кинга привлекала всегда. Это серьезность понимания, что жизнь – дело серьезное. Почти такое же серьезное, как смерть. Потому что у мертвого уже выбора нет, а у живого его сколько угодно. Поэтому  да, он, наверное, приедет. Ему интересно посмотреть, как это проходит.

«В статье о Фадееве вы заметили, что подпольная борьба мало к чему приводит и нужна прежде всего самим подпольщикам. Есть ли роман, где герой сознает, что его протест безнадежен, но продолжает бороться, чтобы выковать себя?» Полно таких романов! Наиболее известный, конечно, «Чума» Камю. Это такая апология бессмысленного сопротивления, которое становится осмысленным, в конце концов. 

Я, кстати, хочу сказать, что роман Камю «Чума» немного не соответствует таким стандартным представлениям о нем: что это роман якобы об экзистенциалистском бессмысленном сопротивлении. Это роман прежде всего о том, что чума – это очень скучно. И в этом смысле это скучноватый роман, кстати говоря. Самым осмысленным делом там занимается не врач, потому что врач может одних спасти, а других нет. Кстати, у Камю никогда не понятно, по каким критериям человек оказывается спасаемым.  Ни здоровое прошлое, ни крепкое здоровье в целом, ни мораль не дают никаких гарантий. В общем, это как колода карт, по выражению Пастернака.

Но один человек там занят осмысленным делом – это писатель, который никак не может дописать, довести до окончательного совершенства эту первую фразу своего романа о том, как в Булонском лесу по цветущей аллее скачет всадница. Он пытается ритм этой фразы, ритм ее скачки как-то усовершенствовать, какие-то детали туда выдумать. Это, на самом деле, абсолютно бессмысленная, но страшно целеустремленная, целенаправленная, отнимающая все его силы работа. И во время чумы это наиболее осмысленное занятие.

Понимаете, просто Камю, как автор эссе об абсурде, знаменитого «Мифа о Сизифе», говорит: линия вашего поведения должна соответствовать абсурдности мира. В мире абсурдно все, он смыслу не подотчетен. Ваше поведение должно быть таким же: например, «Титаник» тонет, а вы играете на палубе. Потому что вы понимаете, что спастись вы можете, но ценой расталкивания всех в очереди к лодкам. Поэтому лучшее, что есть в фильме Кэмерона, это когда музыканты говорят: «Мы были рады играть для вас симфонию». А что еще могли мы делать? Играть для вас симфонию. Как эти два старика, которые не выходят из каюты, а обнимаются еще крепче.

Когда Юнна Мориц была еще большим поэтом, у нее замечательно было сказано: «И вскоре мы встретим ночь с блаженством и тоской любовников на тонущем линкоре». Великолепно сказано! Надо уметь. Она замечательно тогда же сказала: «Но ведь это, голубчик, надо уметь. Не каждому бог и дает».

Ну а когда отнимает, это тоже бывает. Надо продолжать с упорством долбиться, что-то делать. Не можешь уже – но надо продолжать. В этом тоже есть собственное величие.

«Навальный ведет себя так, как традиционные борцы в России. Но что принципиально отличает Навального от революционеров, народников и так далее? Отвечу: очень хорошая организация. Обычно главная добродетель революционера – это жертвенность. А Навальный еще и умно жертвует. И вы увидите, как оправдается его расчет. Вот сейчас, когда он заступился за пытаемого за стеной кавказца. Он кричит: «Анатольич, меня пытают». А этот что может сделать? Он физически напрягает всех своих адвокатов, организует массовую поддержку, пытается из тюрьмы объявить голос в защиту того, кто уже никак не может о себе заявить, кого никто не ждет. Это особенно стоит отметить на фоне того, что многие приписывали самому Навальному национализм, когда он ходил на «Русские марши». При этом, кстати, Навальный никогда не кричал: «Хватит кормить Кавказ», но присутствовал, когда это кричали. 

У Навального были разные крены, и мы с ним замечательно поспорим, когда он выйдет и возглавит страну, правительство… Что-нибудь да он возглавит. Навальный из тех людей, которые очень будут востребованы в новой России. Видите ли, сначала, прежде чем с ним спорить (как сейчас спорить с Зеленским), давайте сначала добьемся победы, а потом будем предъявлять претензии. 

Мне понравилось, как кто-то про меня написал: «Сегодня Быков нужен, но потом многие будут предъявлять ему претензии, монтируя без шва его цитаты из октября и апреля». Кстати, я этого не боюсь, потому что я в октябре и в апреле говорил примерно одно и то же. И я до сих пор думаю, что у меня есть серьезные шансы встретить Новый год в Москве. Другое дело, что если этого не произойдет, то хуже будет не мне. Если этого не произойдет, хуже будет России. Потому что болезнь, которая затянута, имеет необратимые последствия, необратимые осложнения. Пока что-то можно спасти, а потом будет ничего нельзя.

Тут, кстати, много вопросов: «Что заставляет вас с таким оптимизмом смотреть в будущее, когда сегодня в Москве сажают тут и там? Более того, чем больше у России потерь на фронте, тем сильнее она сплачивается?» Не так уж тесно она сплачивается. Еще раз говорю: для того, чтобы тесно сплотиться, страна должна быть здоровой, плоть должна быть упругой. А здесь она такая, что сколько ни сжимай, она протекает меж пальцев. При этом есть основания надеяться – они не вполне рациональные просто… 

Понимаете, вот кто много болел в детстве (а я там тяжело болел, пока мне гланды не выдрали, я понимаю, что такое мир больного ребенка), понимают, что такое кризис – вот это состояние перелома, когда ты лег спать больным, все плывет, голова тяжелая, а проснулся здоровым. Это бывает, это частое ощущение. Вот Россия сегодня очень тяжело больна, но ее пробуждение совершенно очевидно. Это здоровое пробуждение. Что меня заставляет думать так? Простейшее знание законов биологии, физики, истории. Это же все точные науки.

Да, сегодня Россия пребывает в ужасном растлении. Примет этой гнили, вышедшей на поверхность, мы видим сегодня сколько угодно, и «Самоирония судьбы» – это еще самое невинное из того, что мы видим. Если бы это все ограничивалось тотальной безвкусицей…  Если бы главной темой Маргариты Симоньян была тотальная безвкусица, вот это «С праздником, родненькая!» (от чего тошнит не по-сартровски, скажем так), то было бы полбеды. Отсутствие вкуса у убийц, у адвокатов убийц или у пропагандистов убийц, – это не главная проблема.

При этом чем сильнее, чем нагляднее приметы этого тотального кризиса, тем, в известном смысле, очевиднее его скорый конец. «Знал бы Ирод, что чем он сильней, тем верней, неизбежнее чудо», – к сожалению, эти слова из Бродского цитируются гораздо реже, чем дурной и достаточно спорный трюизм про ворюг и кровопийц.

«Что вы думаете о такой болезни, как шизофрения? Что бы вы посоветовали человеку, который ею болен?» Понимаете, ребята, я не очень много думаю об этом, потому что за меня и до меня об этом подумали другие. В Хьюстоне, в букинисте (очень хорошем, откуда я унес два пакета уникальных книг), я увидел на одной из полок «Schizoid phenomena» – это такая книга Гэрри Гантрипа; это книга, на которую ссылаются все пишущие о multiple personality disorder, но достать ее нигде нельзя, ее нет. Тем более в первом издании, тем более в хорошем качестве. Только в немногих библиотеках есть эта уникальная книга Гантрипа, которого многие называли, кстати, ученым уровня Фрейда.

Все, что я мог  и хотел бы подумать о шизофрении, у него написано. В основе шизофрении лежит триада: нарциссизм, отсутствие эмпатии и отсутствие контроля за self, то есть, условно говоря, «дезинтеграция self», его деление на разные типы. Насчет нарциссизма тут спорно. Ну как спорно? Я не могу спорить с Гантрипом, потому что он приводит историю болезней, очень убедительных и наглядных. Но вот эта раздвоенность, дезинтегрированное, раздвоенное сознание он описывает, как никто другой. Утрата целостности – это утрата ценностей. И он очень хорошо показывает, как утрата ценности ведет к этому дезинтегрированному сознанию. 

Кстати, об этом есть замечательные работы Лии Гринфельд. В ее книге «Национализм: пять путей к современности» довольно подробно рассмотрено вот это шизоидное сознание, откуда оно берется. Оно берется от неотрефлексированного, неосознанного конфликта ценностей. В этом смысле у России сегодня абсолютно такой шизоидный мир. Это просто я на полку ставлю книгу, потому что терпеть не могу, когда хорошая книга валяется без дела.

Я, в общем, порядочно отдал за эту книгу. Она, прямо скажем, мне  дорога. Но ее чтение очень утешительно. Гантрип обладал замечательной комбинацией, очень редкой, – сострадания и насмешливости. Когда он пишет о шизоидном нарциссизме… у него там несколько историй таких, абсолютно процветающих, с виду нормальных и довольных, но, в сущности, глобальных садистов, которые терзают семьи, друзей мучают.  Это очень увлекательно написано, в сочетании сострадания и омерзения. Я вообще люблю гантриповский стиль, его повествование. Знаете, он говорит с вами так, как будто вы сами все уже знаете. Он говорит: «Как вы понимаете». То есть такое ощущение, что он вас поднимает до себя. Это приятно очень.

Что я думаю о реальной шизофрении? Тут человек утверждает, что у нее этот диагноз. Знаете, я вам буду сейчас пересказывать концепцию романа «Интим», но пересказывать что-то другое я не могу, потому что я только что его написал. 

В чем там проблема? Большинство эволюционных скачков в человеческой истории разворачивались как болезни. Например, на моих глазах разворачивалась ситуация, когда Женька [дочь] – сама клинический психолог, зарабатывающий побольше меня, но это не предлог насылать на нее рэкетиров, она умеет за себя постоять, – действительно все очень быстро усваивала. И это было основанием поставить ей диагноз СДВГ. Хотели ей поставить этот синдром дефицита внимания и гиперактивности. Потом оказалось, постепенно, что просто люди, которые быстро все понимают и которым надоедает монотонный процесс повторения, начинают производить впечатление рассеянных, как будто они не могут на чем-то сосредоточиться. 

Для меня, кстати, это тоже была большая проблема, потому что берешь какой-нибудь класс… Иногда мне в «Золотом сечении» специально спускали трудные классы. Например, берешь класс, которому предыдущие учителя успели внушить впечатление, представление об их полной бесперспективности. А они очень талантливые дети, просто они раньше другие понимают, до какой степени все просто. И поэтому мой урок с ними строился так: мы за десять минут усваивали (излагали) материал, а потом полчаса болтали о жизни. Там уроки просто по 40 минут были. 

Я мог себе позволить рассказывать им о своих проблемах или выслушивать их проблемы, разрешать какие-то их сомнения. Но весь учебный материал укладывался в 10 минут, потому что разжевывать не нужно. Современный ребенок очень быстроумен, к его услугам «Айфон». Ему скажешь: «А вот фактически вы можете взять там-то и там-то». «Толстого в христианском учении больше всего интересовал момент сопротивления злу. Подробности вы можете взять в такой-то и такой-то статье Ильина и таком-то и таком-то ответе Бердяева». Уверяю вас, что трудный школьник с гораздо большим удовольствием прочтет Бердяева, чем будет выслушивать мой разбор «Непротивления злу силой» (или не силой). Или знаменитую вот эту статью Пьецуха: « – А вот вам встретился тигр. – Ну откуда же в Тульской губернии тигры?» 

Это довольно смешно все, им нравится работать самим. То, что появились люди, готовые усваивать материал с повышенной скоростью, привело к появлению понятия СДВГ. Я совершенно не отрицаю, что СДВГ может быть реальной болезнью лобных или височных долей, но этот диагноз очень часто ставили детям, которые отличались от своих сверстников скоростью восприятия.

С шизофренией какая история? Раздвоение личности или ощущение в себе двух-трех личностей (или внутренней борьбы) – это не более чем фиксация того факта, что с годами, познавая себя лучше, человек начнет эти разные личности, эти self’ы в себе различать. Вот у меня стоит тут на полке –  я люблю обращаться к своей книжной полке – полезная весьма книжка Успенского «Fourth Way». Я все про Петра Демьяновича Успенского понимаю. Это, кстати, 1959 года издание.

Я прекрасно понимаю, что Успенский – видный соратник Гурджиева – в общем, как и Гурджиев, скорее всего, во многих отношениях шарлатан. Но Успенский все-таки математик, и довольно неплохой. И он довольно убедительно… особенно в главе «Двойная кристаллизация»… довольно подробно расшифровывает, как победить в себе эту дезинтеграцию. Каким образом можно выделить в себе разные личности (чтобы разобраться с хаосом), последовательно выделить линии поведения от одной к другой, и дальше как-то управлять с этим, научиться их интегрировать обратно.

Еще раз говорю, что у меня нет никаких сомнений в том, что Петр Демьянович Успенский, может быть, был чуть более серьезным человеком, чуть менее шарлатаном, чем Гурджиев, но большинство его мировоззренческих и более того, космогонических идей не выдерживают критики. Но читать это интересно: тем более, мне это нужно не для научного исследования, а для романа. Почему одновременно в 1888 году два писателя, которые едва ли знали друг друга (то есть значил друг о друге, но вряд ли друг друга читали), написали две повести, очень страшных о дезинтеграции, о раздвоении личности?

Почему Стивенсон пишет «Странную историю Доктора Джекила и Мистера Хайда», а Мопассан – «Орля»? Это повести об одном и том же: как в человека подселяется вторая личность, и он постепенно утрачивает контроль над тем, кто из них кто. Это же одновременно произошло.

Я уверен, что к концу ХХI века – а я еще рассчитываю дожить до второй его половины – довольно многие люди ощутят в себе (и это уже главный сюжет Голливуда сейчас) несколько разных голосов. И то, что прежде казалось шизофренией, станет нормой. Надо просто понимать, что если вы утрачиваете контроль над световым барабаном (как называл это Билли Миллиган; это ваша личность, которая выходит и рулит всеми остальными ипостастями), это излечимо, это не драма.  В любом случае, ощущать в себе несколько personalities – это уже норма для конца века, во всяком случае, у меня в романе. Ощущать себя цельной личностью, integr’ом, как их там называют, – это просто признак глупости, это цельный кусок дерева. «Из одного куска и сердцевина дуба, и весла рыбака», как у Мандельштама.

А человек не из одного куса, он не мраморный, он не тот мраморный телефон. В нем много деталей, это сложный организм, в нем много «я», которые актуализируются в разных ситуациях. Тот я, который пишет, это не тот я, который говорит.  А тот я, который спит с женой, это не тот я, который воспитывает ребенка. Надо уметь этими разными я распорядиться… Это, опять-таки, я рассказываю вам концепцию романа, а не самоощущение. Поэтому просто надо как-то этим распорядиться, надо как-то с этим жить. Поэтому то, что вам поставлен такой диагноз, – так это, может быть, потому что вы просто раньше других осознали эту проблему и пытаетесь с этой проблемой сладить. В любом случае, это не приговор.

О, Елена Ефимова нам написала. Спасибо, дорогая Елена! Большой вам привет.

«Разве бог не может стать ответом на тошноту Сартра?» Ну послушайте, смотря что понимать под богом. Если вера, если религиозность… Вот я посетил часовню Дмитрия Далласского, создателю Далласской православной общины (спасибо великому художнику Романенко, который меня туда свозил; кстати,  Ян Валетов, большой привет тебе от него, вы с ним вместе учились – он из Днепра). Я почувствовал  там невероятное облегчение, радость, тем более, что роспись там изумительного качества. 

Но я вместе с тем понимаю, что это не для всех и для каждого. Вот тут многие пишут, что Быков – «такой вроде бы эрудит» (хотя это неправда), «такой вроде бы человек неглупый» (это, наверное, правда), верит в бога. В общем, это якобы «скучно»,  «примитивно» и т.д. Это скучно и примитивно для того, кто этого не понимает. Как говорил Щеглов: «Кому интересно, тому не скучно».

Это действительно самое интересное, что есть. Потому что представление о боге в человеке заложено. А вот как и почему оно заложено в человеке, хотя в материальном мире ничто на это не указывает, – вот об этом интересно думать, об этом интересно рассуждать. И возводить это, как Фрейд, к обсессиям и компульсиям; или, как Кафка, к инстинкту собаки, ищущей хозяина, – это остроумно, но довольно плоско. Поэтому, видите ли, скажем так: религия – это удовольствие не для всех. Как горные лыжи. Это ведь тоже удовольствие не для всех.

«Если бы вам пришлось участвовать в каком-нибудь конкурсе, какую страну вы бы указали как родную?». Нет, ну как родную – однозначно Россию. Я в ней родился, выжил (именно выжил – это я подчеркиваю; не вырос, а выжил). Первые тридцать лет я жил там почти безвыездно. Нет, я выезжал, конечно, но с 1983 года. С тридцати лет я довольно много времени проводил то в Украине, то в Штатах. Так случилось, так сложилась моя жизнь. Видите, чтобы не было необходимости выбирать страну, я стараюсь не участвовать в конкурсах. Во всяком случае, в олимпийских забегах – по определению. Но от России никуда не деться, это страна моего языка: я представляю русский язык, я представляю русскую литературу. Пока мои английские книги не вышли, я не представляю себя как часть литературы американской. Да и потом, я не вижу себя органической частью этой американской литературы, я ей не стану. Я немного другой.

Понимаете, огромное число африканских писателей, которые проживают в Штатах, пишут на материале черной Африки и не претендуют на  то, чтобы стать частью американского мейнстрима. Больше того, сам Салман Рушди, которому я желаю крепкого здоровья и Нобелевской премии (через годик, например), не стал ни английским, ни американским писателем. Он пишет по-английски, но он писатель арабского Востока, писатель Индии, писатель, условно говоря, юга, эзотерического такого. Он очень сложный автор, но ни англичанином, ни американцем назвать его сложно. Он несет на себе отпечаток страны происхождения. Думаю, что он этого не стыдится, а, напротив, очень этим гордится. 

Русскость мою никуда не спрячешь; более того, когда называться русским автором опасно, мне нравится называться русским. Ровно также в России мне нравилось называться евреем. Потом что я не очень верю в кровь и почву, я верю в идентичность.

«Скажите несколько слово о творчестве Войнич, особенно о романе «Сними обувь твою». В молодые годы я был очарован трилогией об Оводе. Не собираетесь ли вы к нам с лекцией?» Да, собираюсь. Понимаете, «Сними твои башмаки» или «Сними обувь твою» я читал единственный раз в 12 лет, перечитывал потом кусками. Впечатление  того величия, которое происходило из романа «Овод», я не испытывал более. Я думаю, что Войнич – это писательница одной книги. Как-то Господь поставил, что Войнич сильнее всего ассоциируется с манускриптом Войнича, который Вилфрид Войнич купил у букинистов. Я, кстати,  с тех пор и люблю их посещать: надеюсь, что что-то такое  уникальное мне попадется, как попалась мне в Далласе книга «Ритуал героини…» – об очень редкой и тайной американской секте, я об этом уже говорил.

Но тем не менее, романы Войнич, особенно благодаря  прославившему ее Николаю Островскому, в России были любимым чтением. Трехтомник Войнич, изданный Евгенией Таратутой, был одним из самых востребованных. Все-таки мне кажется, что она писатель одного романа. Такой герой, как Овод, – очень детский, очень условный, как раз и мог быть описан девушкой в 19 лет. А ей, кажется, было 18. «Не повторяется такое никогда». Кстати, вся ее жизнь была абсолютно бессобытийной. И если бы не ее российская слава и пришедшие так поздно гонорары, я думаю, она бы и не узнала никогда, что книга ее станет сенсацией.

«Когда же выпустят новые рассказы Сэлинджера? Я слышал, что он оставил рукописи с зеленой пометкой, как не нуждающиеся в редакторстве, и рукописи с красной пометкой, как нуждающиеся. Теперь почему-то его сын редактирует даже рукописи с зеленой пометкой».

Руслан, я, проработав в архиве Матвеевой, представляю, с какими трудностями сталкивается человек, когда ему требуется какую-то вещь выпускать. Во-первых, есть огромное количество вариантов. И они далеко не всегда отброшены. Иногда, может быть, они не всегда учитываются. Знаете, это счастье, что Леонов при жизни успел поруководить подготовкой «Пирамиды» к печати. Потому что в «Пирамиде» – как многие исследователи показали,  – было много повторяющихся кусков, разных редакций  одного и того же куска. Ольга Овчаренко, которая готовила роман к печати, столкнулась с невероятным хаосом леоновского внутреннего мира. Я не говорю уже о том, что он продолжал шлифовать книгу, устраняя книгу, меняя слова, до последней гранки, исправляя недостатки. Только когда Гусев – замредактора «Нашего современника» – приехал и сказал: «Или вы отдаете книгу, или у нас отнимают грант, и журнал прекращается», – вот тогда это как-то на старика подействовало. Старик был железный.

Я думаю, что работа с архивом сколько-нибудь значительного писателя не может быть достойной. И даже абсолютно готовый роман Сэлинджера, роман об его отношениях с немкой после войны – содержит такое число отсылок, разных редакций, и так далее, что какую бы он там зеленую или красную пометку ни сделал… Да еще он пребывал в последние годы в таком не скажу сумеречном состоянии сознания, но не совсем адекватно оценивал себя и свое положение…

Понятно, что все это будет напечатано, это факт. Но то, что, может быть, не надо это печатать… знаете, Засурский, который лично знал его литагента, говорил, что три из 7 оставленных их книг очень хорошие, остальные четыре  – не очень хорошие. Книга по Веданте – вообще скучна (или нужная тому, кому это нужно). А вот роман  о любви с немкой – это высокий класс. И понятно, почему он это не печатал. Возможно, потому что это имело для него слишком интимное значение. Непростая история, что и говорить. Это роман о посттравматическом синдроме, который частично описан в «Посвящается Эсме» (любимый мой рассказ, кстати). Но это действительно заслуживает внимания.

То, что он послал  в 1972 году издателю – вот эта длинная рукопись, которую никто, кроме литагента, не читал, – это вызвало желание у издателя дать ответную телеграмму: «Stay the legend». Зная «Хэпфорт 16, 1924», можно предположить, что поздняя проза Сэлинджера полна ссылок, скобок, сносок и ужасных отступлений. «Хэпфорт» – это хорошая проза, потом что это Сэлинджер, потому что это хорошо сделано, с большим знанием человека, но поверить, что это письмо пишет 8-летний Симор Гласс, нельзя при всем желании. Это просто уже та стадия, когда писатель не заботится об откровенности.  Он заботится о том, чтобы выразить себя с максимальной полнотой. Мне кажется, что поздняя проза Сэлинджера, по крайней мере, носит отпечаток потери с реальностью.

«У меня проблема: влюбился в свою студентку. Кажется, не взаимно. Понимаю всю аморальность данной ситуации. Даже не позволял себе подобных мыслей. Как понять, не ответит ли она? Или как отнесутся другие студенты? Была бы взаимная любовь – уволился бы. А тут простых решений нет».

Саша, как вам сказать? Если эта любовь действительна, то надо уходить. Уходить даже не с работы – сейчас работу найти не так легко в России. Надо менять курс, прекращать контакты с этим курсом. Это если любовь. Если любовь не взаимна, то, мне кажется, не за чем и париться? Надо сделать из нее повод для творчества, написать пару стихов, но внешне этого никак не демонстрировать, потому что «смешно и ветреный старик, смешон и юноша влюбленный». Смешно любой, а не взаимно влюбленный всегда довольно забавен. Постарайтесь этого не показывать.

Взаимная любовь всегда же определяется. Она всегда очень быстра. Как у Валерия Попова сказано: «Самое прекрасное в женщине – это то, как она начинает притягивать, подтягивать тебя к себе». Это в рассказе «Две поездки в Москву». Если вы чувствуете эту взаимную тягу… Ой, я никогда не забуду эту сцену у Попова, когда он приехал к ней на следующее утро из-за каких-то билетов, о которых никто уже не думал. Она ходила перед ним в халате нечесаной, и все было уже настолько ясно… Вот таким счастьем, таким светом бьет от этой фразы.

Невзаимная любовь – это, конечно, мучительное дело; это говорит о том, что вы, скорее всего, попали не на ту, потому что настоящая любовь всегда взаимна. Не бывает случая, когда вы любите, а вам от ворот поворот. Но если это случай невзаимной любви, что случается, значит, надо никоим образом это не показать. А если вам кажется, что это любовь взаимная, и вас она подтягивает, – так ведь любовь дороже ставки! Плюньте на работу и женитесь. И все будет хорошо. Иначе – харассмент, ничего не поделаешь.

Иногда влюбленность в студентку приводит к большому счастью, но для этого она должна перестать быть вашей студенткой, чтобы выйти из ситуации зависимости. Я никогда не был влюблен в своих студенток. Я влюблялся в них либо после того, как они переставали быть моими студентками, или… вот слава богу, Катька моей студенткой не была. Она просто пришла на мою лекцию. Иначе – я не представляю, что было бы. Я, наверное, бы с этого потока ушел немедленно, потому что Катька – это лучшее, что случилось в моей жизни. Более того, это лучшее, что в ней еще случится.

«Европарламент принял резолюции о признании России спонсором терроризма и государством, использующим террористические методы. Все произошло из-за спецоперации России на Украине. Чем это может грозить России?» Окончательным осложнением переездов, огромным затруднением пересечения границ, получением работы. Понимаете, в чем дело? Тем, кто виновен в ситуации, уже ничего не сделаешь, их не спасешь: они уже в аду. И положение их не поправишь. А для нас с вами, для населения России это чревато многими проблемами. Население России теперь воспринимается  миром либо как спонсор терроризма, либо как сочувствующие, оправдывающие и пропагандирующие убийства. Невозможно отделить родину от государства в таких ситуациях. Невозможно отделить гражданство от ответственности. 

Вот вы там родились – несете ли вы ответственность? Они сделали так, что вы несете. Только виноват-то не Европарламент. Кстати, они уже  Европарламенту – российские патриоты или как их там звать – прислали кувалду. То есть имидж России окончательно закреплен. Я могу вам сказать, в чем разница между Россией социалистической и Россией путинской: был серп и молот, а стала кувалда. 

У меня когда-то была такая мысль, что производственный роман, по сути, ничем не отличается от криминального романа. Только в производственном романе, условно говоря, 20-30-х годов, цемент производили, а в 90-е в него закатывали. Точно так же ситуация современной России – серп и молот, используемый в качестве кувалды. Вот и вся разница. В России когда-то доблестью было производство, потом стало потребление, а теперь стало убийство. Это очень интересная эволюция. Была ли она императивной, была ли она неизбежной? Думаю, да. Кто стал на этот путь, тот с него не сойдет.

Кстати, у меня три части книги о Зеленском – комедия, трагедия и мистерия – это, в общем, эволюция всякого жанра. Особенно она наглядна в фильме «Человек-слон», который начинается, как триллер, продолжается как трагедия, потом там есть элементы комедии, пародии. И, наконец, мистерия. Этот переход действия в мистерию – это высшая стадия развития литературы, когда в действие вплетаются чудесные силы.

«Солженицын – это реинкарнация Достоевского. А кто был или является реинкарнацией Толстого?» Это очень простой вопрос. Я бы сказал, неожиданно простой. Задуман в качестве такой инкарнации был Шолохов. Конечно, Алексей Толстой на Льва Толстого не тянул, даром что он писал трилогию. Но никто его и не предлагал в этом качестве. И не потому, что он беллетрист. Он, если угодно, довольно глубокий писатель. Но он писатель других тем, если угодно. 

Если Льва Толстого интересуют глобальные вопросы – гармония социума, формирование социума, то Алексея Н. Толстого интересовало массовое безумие. Он замечательно описывал его в Петрограде 1915 года (в «Сестрах»), еще лучше он описывал его в «Союзе пяти». Он знаток массовых истерик. А социум в целом ему как-то трудноват. Но в качестве Шолохова мы имеет такой случай Толстого 2.0. Шолохов явно оглядывался на Толстого, потому что создавал семейную историю, историю о семейном упадке времен Гражданской войны.

Конечно, между Шолоховым и Маргарет Митчелл гораздо больше аналогий, в том числе и касательно писательского мастерства. Потому что и «Тихий Дон», и «Унесенные ветром» –  очень качественная историческая беллетристика. Во многих отношения вторичная, потому что авторы почитали и пытаются сделать совсем как настоящее. Кстати говоря, «Унесенные ветром» по интонации, сюжету и стержнеобразующему, сюжетообразующему приему жутко похожи на «Тихий Дон». Достаточно посмотреть на плакать одного фильма и другого, герасимовского. Глебов и Быстрицкая – это какая-то копия Кларка Гейбла и Вивьен Ли. Ну разве что у Быстрицкой глаза не зеленые.  

И мне кажется, что это соотношение двух методов, двух романов еще раз указывает на то, что авторство Шолохова несомненно. «Тихий Дон» – тоже роман довольно дилетантский и при этом гениальный. Это гениальное подростковое озарение. Только очень молодой человек мог написать такую книгу, с очень простым приемом, там лежащим. 

Теперь что еще важно? Что еще для меня, во всяком случае, самое принципиальное в случае Шолохова? Даже не четырехтомность этих двух романов, даже не их роль в формировании национального мифа. Понимаете, «Тихий Дон» – непрочитанный абсолютно роман. Его интерпретируют кое-как, потому что книгу не читали. Это большая книга, с большим переплетением жанров и техник повествовательных. Ее не так просто понять. Невзирая на то, что это беллетристика (вопросов нет), но все равно она не очень проста. 

Так вот, никто этим не занимается. Есть попытки прочитать Шолохова, но нет попыток проанализировать то, что там происходит. Бицилли в своей рецензии уже на первый том писал, что это не прославление казачества, а это реквием казачеству. Это во многом книга о его гибели, о его вполне заслуженном распаде. 

Если говорить именно о сопоставлении «Тихого Дона» и «Войны и мира», то «Война и мир» – это огромная книга, с большим количеством натяжек и, как теперь видно, абсолютно сознательных исторических заблуждений; это роман о толстовской концепции истории; о том, как формируется социум; о том, как из поражений делается победа. Роман Шолохова абсолютно ортогонален, он симметричен, но это абсолютно противоположные явления. Это книга о распаде социума. 

Совершенно правильно говорил Лев Александрович Аннинский, что если эпос ХIХ века – это река, то эпос ХХ века, а в особенности «Тихий Дон», – это сыплющиеся частицы, осыпание земли. «Тихий Дон» – это роман распада, распада социума. Показано это на примере Дона, но в принципе, здесь Дон – это метафора всей России. И сколько бы он ни пытался показать, что это река, это уже река времени, это река истории. Социум – это отдельные люди, которые уже вовсю убивают друг друга. 

Конечно, ключевая сцена романа – это убийство Петра Мелехова: свои пошли на своих. Петр там, кстати говоря, самый симпатичный герой, а убивает его не просто сосед, а свойственник, родственник. Они ведь там все породнены. Так что для меня это книга симметричная «Войне и миру», но так же, как Вешенская симметрична Ясной Поляне. Ясная Поляна была местом, куда все приходили за помощью. А к Шолохову в его случае могли рассчитывать на помощь только ближайшие соседи. Им он помогал: он вытащил из застенков некоторых руководителей районов конца 30-х годов. То, что Шолохов был значительной личностью, для меня совершенно несомненно. Но если Шолохов был летописцем распада, то Толстой был летописцем того, как люди объединяются в поток, в поток истории, в поток человечества. Это ощущение какого-то счастья, стирания границ, слияния любовного почти, сбрасывания своего «я» и вот этого выхода наружу общего «я».. Расчистка в себе божественного. Вот тема Толстого.

И для меня, конечно, «Война и мир» счастливый роман, а «Тихий Дон» – трагический, угрюмый, безвыходный роман. Роман, в котором гениальное, феноменальное, – это черное солнце. Когда он в конце увидел это черное солнце над Доном – это ощущение, что самая сущность мира исчезла. 

«Помогите разрешить дилемму: закрывать гештальт или уничтожать крестражей?» Леша, однозначно и безусловно уничтожать крестражей. То есть уничтожать в себе то, что в вас от Волан-де-Морта. Это можно в себе найти, взять и уничтожить. Чаще всего это связано с комплексами и завистью.

Что касается «закрывать гештальт». Я никогда не изучал подробно гештальт-психологию, но читал я много об этом. Да и кто из нас об этом не читал? Это то, что сделать нельзя. Вы не можете закрыть гештальт, вы не можете дважды зайти в одну воду, вы не можете уничтожить свое прошлое. Помните, у меня была такая мысль: почему большинство повестей (именно повести, как жанра) имеют такой открытый финал, не то чтобы не завершенный, а какой-то провисающий? Почему структура прозы, shape, форма, грань… почему в повести есть изначально какой-то порок? Я вам скажу.

Потому что если роман изначально похож на жизнь, повесть похожа на историю любви, а рассказ похож на сон, то в этой системе жанров мы видим следующее: есть финал у сна, есть финал у жизни, а вот у любви финала нет. Понимаете, любовь может от силы переродиться в ненависть, но она останется в вашей жизни, она останется любовью. А вот «закрыть гештальт»? Как вы планируете его закрыть? Вы не можете уничтожить свою неудовлетворенную страсть, вы не можете убить обидчика. 

Вот вам нанесли когда-то страшную обиду.  Я понимаю, что вам хочется отомстить. У Веллера в рассказе «Долги» написано, чем это кончается. Тот, кому вы мстите, уже не тот. Что же я на Веллера ссылаюсь, когда у нас есть более известная повесть Пушкина «Выстрел» о том же самом. Сильвио хочет отомстить. Но нельзя отомстить человеку: тот, кто вас обидел, больше не существует. Это же пушкинская проблема. Он хотел отомстить Толстому-Американцу. Ему было за что отомстить Толстому-Американцу, который распустил про него мерзкий, унизительный слух. Пушкин специально тренировал руку, носил почти пудовую железную палку, чтобы рука не дрогнула при стрельбе. Потом не понимал, зачем.

Он хотел отомстить Толстому-Американцу, ему надо было отомстить, да и было, за что. Но как-то то ли Соболевский, то ли кто-то примирил их. Более того, Толстой-Американец, который был по-своему порядочный человек (порядочная скотина, но порядочный), каким-то образом выступал сватом Пушкина в истории его женитьбы. Ну Пушкин же был добрый очень, легко по-африкански возбуждающийся, легко вскипающий, но очень отходчивый. Вы не можете отомстить человеку, потому что на месте этого человека другой. 

Более того, как замечательно показывает фильм Мотыля «Багровый цвет снегопада», в России мстить не надо: Бог все сделает. Как бы я ни хотел каким-то людям отомстить, им и так уже отомстилось на моей памяти, что я к этому ничего добавить не могу. Может быть, мне хотелось бы, но я понимаю, что тратить на это жизнь бессмысленно. 

Та же история со всеми другими гештальтами. У Катаева в «Кладбише в Скулянах» очень смешно и точно описан один из главных гештальтов в его жизни. Он был вольноопределяющимся, поехал на фронт. Их везли на корабле, еще без команды. Он пошел в буфет и купил крепкий красный чай с ромом. Он купил этот роман и хотел выпить, потому что на палубе было холодно. Но какой-то офицер его прогнал, сказав, что вольноопределяющимся здесь было находиться не положено, это столовая для офицеров. И он так свой ром не выпил.

Он всю жизнь мечтал выпить чашку крепкого красного чая  с ямайским ромом. Он всю жизнь мечтал ее выпить. Потом он приехал то ли в Париж, то ли еще куда-то. Заказал он этого рома, чая с сахаром, булку. Сказал: «Ну не то, это не то, о чем он мечтал всю жизнь. Это неинтересно!».

У меня, кстати, замечательная с этим гештальтом связана история. Мы с другом моим, Андрюхой Бабицким, когда призваны были в армию, нам прислали матери посылку, в которой была банка вареной сгущенки. Это так называемая «тянучка», но это была вареная сгущенка. И только мы собрались ее захавать в тишине, как напали «деды» и отняли у нас эту банку. Это был сильный гештальт. 

Я помню, потом с постоянным моим фотографом Максимом Бурлаком, которого очень любил, поехал … а у нас была такая рубрика в «Собеседнике» – то ли «Наша марка», то ли «Русский стиль», то есть какие-то национальные блюда. Сгущенка действительно, хотя и была изобретена во Франции в эпоху наполеоновских война, наибольшей любовью и успехом она пользовалась в Россию. Вспомните стихотворение Евтушенко «Сгущенка», вспомните сгущенку у Межирова, как он там эту банку выливает из поезда. Сгущенка – это символ счастья, детский довольно. 

И вот поехал я на Краснодарский консервный молочный завод, где эту сгущенку делали. И там какую только сгущенку не делали – миндальную, розовую, очень разную. И повели нас в дегустационный зал. И там стояла банка вареной сгущенки. И я понял, что сейчас я закрою гештальт. Я открыл банку и стал ее жрать. Уверяю вас, гештальт закрылся, было ощущение мести. Я съел ее довольно легко, потому что она была не очень большая, да и что там есть. 

Но, понимаете, все равно я остался не отомщен. Гештальт закрылся, но счастье не наступило. Вы не можете уничтожить гештальт. А вот уничтожить крестража – это довольно легко.

«Мне кажется, ваши идеи «Интима» близки к транзактному анализу – это такое ответвление психоанализа. Книга ученика Клода Штайнера очень мне помогла – «Сценарии жизни людей». А вот, казалось бы, любопытная работа Успенского с геометрическими интерпретациями того, что можно назвать духовным опытом, – это довольно убедительно, «Ключ к загадкам мира»».

Да, книгу Успенского я, конечно, знаю, тут никаких загадок нет. Я Успенского читаю всегда с большим наслаждением именно потому, что изначально он был русскоговорящий человек. Поэтому его английские тексты и английские лекции очень понятны. Они несут мелодику русской реки, они на том лексическом запасе, который, как правило, остается у русского американца. Другое дело, что Набоков, желая превзойти американцев в утонченности, слишком часто прибегал к словарю, с которым, кстати, любил позировать. Можно было гораздо проще написать, например, «Аду». Там взяты самые экзотические синонимы. Мне кажется, что «Ада» – это роман немножко (особенно в 3-й и 4-й частях, 5-я уж совсем там идиллическая, старческая) перетяжелен. Поэтому он зря так гордился, что взвесившись с ней, он стал весить на 3 кг больше. Она могла бы быть и полегче.

Петр Успенский писал и говорил по-английски так, как примерно говорим мы все, на уровне мейнстрима. Как мне вторая жена сказала, любимая Лукьянова: «Хороший спецшкольный уровень, хороший спецшкольный английский». У Лукьяновой такая богатая, такая разнообразная, органичная английская речь, она долго практиковалась в Штатах, она синхронила. И я обожал, когда она писала мне письма по-английски. Вот это было всегда прекрасной английский прозой,  я читал ее письма с наслаждением.

Мой английский остался спецшкольным, как остался он спецшкольным и  у Успенского. Правда, он в спецшколе никогда не учился. Мне, кстати, на лекции в Хьюстоне сказали, что у меня неплохой словарный запас. Это сказал мне один американец, и я очень этому порадовался. Но это потому, что словарный запас обычного человека уже, чем был в ХХ веке. Людям надо назвать меньшее количество вещей, мир упростился, сжался.

«О чем рассказ Трумена Капоте «Злой дух»?» Андрей, если бы я понимал, о чем этот рассказ, мне было бы проще. Я уверен, что далеко не все рассказы Капоте поддаются однозначной интерпретации. Денис Захаров – главный наш специалист по Капоте (главный в мире) – раскопал одно письмо Капоте, в котором тот поклоннице подробно объясняет «Мириам». Он редко такое делал, но здесь его, видимо, чем-то тронула эта старушка. Он очень жалел стариков, девочек и стариков.

И он там пишет, что в «Мириам» происходит ее встреча с самой собой, что там это она и есть. Мне кажется, что это не так, и вообще интерпретация «Мириам» шире и интереснее, чем можно придумать. А самый страшный, самый потрясающий рассказ Капоте – «Дерево ночи» – вообще, по-моему, не интерпретируется, это как поэма. Я не понимаю, про что «Злой дух». А «Безголовый ястреб» вы понимаете, про что? То, что девочка с родинкой сумасшедшая, – это очевидно. И замечательно подчеркнуто у Капоте, что она так легко отдается, что она так равнодушна к сексу, что ее  сознание поглощено другим. И все мужчины ей представляются вот этим итальянцем, который к ней приставал. Это гениальный рассказ, но он совсем не подлежит интерпретации.

Вот там есть поразительно точные наблюдения. Там поразительно точно подмечено, как она попадается герою, но не может остаться с ним. Ее все время уносит мимо – поток времени, поток безумия, поток болезни. Он не может ее задержать и спасти. Притом, что она красавица вообще-то. Поразительно, что какие бы попытки интерпретировать этот рассказ мы ни делали, остается что-то еще, что не встраивается в схему. Поэтому Капоте – гениальный писатель. 

Помните, как Стайрон написал: «Положим, я неплохой прозаик. Но фраза у Капоте звенит, а у меня не звенит». Положим, что у Стайрона иногда тоже фраза волшебная, музыкальная. Например, в «Признаниях Ната Тернера», в «Сойди во тьму», в самом моем любимом романе «И поджег этот дом». Это просто божественно. Но Капоте – такое ощущение,  – что он слышит звон какой-то главной струны в мировом оркестре. И вот звон этой струны я чувствую в любом рассказе Капоте и почти в любой его большой форме. Наиболее, конечно, в «Голосах травы». Он вообще новеллист. Мы можем сколько угодно восхищаться его романом – «In Cold Blood», – но он напечатал сначала его как четыре рассказа в «Нью-Йоркере». Это все равно новеллы. И Капоте не будет размениваться на роман, потому что в романе есть соединительная ткань, а он лучше напишет одну такую вещь, как «Мохаве», вот эту вещь.  

Для Капоте большая форма – искусственная вещь. В ней надо что-то рассчитывать, темп надо выдерживать. А тут выдул пузырь и пошел дальше. И это получилось божественно.

«Нет ли трагической иронии в том, что нация, победившая фашизм, сама превратилась в фашистов?» Виктор, никакой трагической иронии в этом нет. Скажу вам больше: это естественная вещь. Ее просто покусали, эту страну. Вы меня спросите: «А почему не покусали Британию?» Потому что, собственно, про что роман Сорокина «Роман»? Это роман, конечно, постмодернистский, загадочный, в его сюжете нельзя, наверное, проводить какие-то интерпретации, но все-таки. В чем сюжет романа? Почему Роман сошел с ума, почему он натворил все, что сделал в финале? 

У него была там схватка с волком-оборотнем, его там покусал бешеный волк. Так получилось, что Роман этого волка загрыз, но его успел этот волк как следует потрепать. Так вот, мораль «Романа» в том, что, когда вы схватываетесь с вампиром, он успевает вас укусить. И проблема России в том, что когда она сошлась в смертельной схватке с фашизмом, она заразилась фашизмом.

В Англии этого не было, потому что ни один фашист не появился на их территории. Англия это вообще остров. Они их бомбили, они ее утюжили, они ее окружали подводными лодками. Но если бы они действовали на ее территории, смею вас уверить, что несколько укусов фатальных они бы нанесли. 

Вот как выглядит эта история применительно к России. Россия заразилась фашизмом. Она не могла им не заразиться. Это заражение вышло на поверхность к 1947 году. И я вам даже могу сказать, на какой идее оно произошло. Речь идет об идее национальной исключительности, которая есть уже и в Эренбурга в «Буре»: вот, вся Европа не справилась с фашизмом, а мы справились. Почему? Да потому что мы сверхчеловеки, потому что мы новое поколение. Кстати говоря, эта идея во всей послевоенной прозе уже представлена. «Никто с фашизмом не справился, кроме нас. Значит, мы особенные. Мы еще более радикальные, еще более железные. Кроме того, за нами стоит лучшая в мире идеология». Отсюда один шаг до утверждения, что мы национально исключительны и что теперь весь мир нам обязан.

Это как у Леонова в статьях: «Детской кровцой, кровью наших детей весь мир откупился от фашизма». Почему детей? Потому что это более сильный риторический прием. «Весь Запад всегда был хищником, наш русский медведь всегда был добрым и раздаривал свои идеи, а Запад знай грабил нас, знай тырил у нас. И на Западе нет ничего своего, а все изобрели наши братья Черепановы. 

Понимаете, эта мысль, которую подробно отслеживал Добренко в «Позднем сталинизме» – гениальная дилогия, которая сегодня является самой насущной книгой, – как раз является основой русского фашизма: мы особенные, мы исключительные, и весь мир нам должен. Потому что мы победили фашизм, а, значит, мы еще исключительнее, мы – особенные люди. Это сразу уже отклонение идеи коалиции, что весь мир объединился с нами против фашизма. Нет – считают у нас – весь мир объединился против России; они выжидали, чтобы нас поглотить. Они стояли и смотрели, кто победит, и стали помогать побеждающей стороне, победителю стали помогать.

Хотя Черчилль был первым, кто схватился с фашизмом наиболее ожесточенно, а Советский Союз – не будем напоминать – на чьей стороне был в этот момент, в 1939 году.  Это же кошмар. А тем не менее, Черчилль стал врагом № 1. Это логично. Советский Союз заразился фашизмом именно потому, что нельзя сражаться с волком и не быть покусанным. Поэтому так серьезны риски Украины сегодня. В Украине сегодня есть люди, которые говорят, что русские – это клеймо; которые говорят, что русские – это несмываемо, само слово «русский» будет сто лет произноситься с проклятьями. Это верно, будет. Но вот сказать, что это так хорошо для Украины…

Я понимаю, что мы выхода не оставили. Я понимаю, что мы подписали приговор той системе, которая у нас есть. Вопрос, однако, в том, что останется после этой системы. Некоторые уже говорят о гене рабства у русских, а это уже полный фашизм, полновесный. Мы даем основания говорить о нас сколь угодно плохо, но все-таки надеемся, что оснований для фашизма мы не даем. Потому что фашизм – это рак. И вот эти все разговоры – ну например, обо мне часто пишут, что Быков имперец, что он критикует украинский национализм, тогда как «наш [украинский] национализм – утверждение нашей самости, сущности, а как раз русский национализм – это не та идеология… Много раз я говорил, что говорить так – это все равно, что считать «ваш рак плохой, а наш рак хороший». «Ваш рак убийственный, а наш – оздоровляющий». Поймите, любой национализм – это рак.

Вот я  якобы не вижу разницы между национализмом и нацизмом, потому что национализм – это утверждение своей культуры, а нацизм – это атака на чужую. Но это, простите, аверс и реверс одной медали. Я больше вам скажу: разговоры  о том, что мы защищаем свою культуру, а нам навязывают чужую, – это ровно то, что делает Путин. Путин говорит: «Весь мир пытается нам навязать Родителя № 1 и Родителя № 2», хотя никто этого не навязывает абсолютно. «Весь мир пытается вместо нашей духовности навязать свой прагматизм. А у нас особый путь, мы особые, мы утверждаем наши ценности, и за нами пойдет вся Европа (уже Андрей Кончаловский до этого договорился), потому что мы сегодня истинные хранители европейского духа. Кстати говоря, он не первый до этого додумался, еще Достоевский говорил: «О господа, если бы вы любили святые камни так, как любим их мы! Да настоящие европейцы сегодня только мы, европейцы времен крестовых походов!».

Если для вас европейский дух выражается только в крестовых походах, you’re welcome, но к Европе нынешней, к европейской идее это  уже отношения не имеет. Скорее, за крестовые походы европейцам пришлось каяться довольно долго. Как правильно говорит Пиотровский, нынешние потоки беженцев в Европу – это всего лишь ответное движение народов на Крестовые походы. Это очень умная мысль, хотя и радикальная.

Проблема в том, что любая идея национальной исключительности весьма чревата раком. И вот этот рак нации, рак национального духа может возникнуть где угодно. За него могут проголосовать в любой стране. Украина подвергается огромной опасности. Хочется надеяться только на то, что, как сказал в Стэнфорде Зеленский, что украинское общество подрежет крылышки любому дракону. Тут уж блажен тот, кто верует.

Вот хороший вопрос: «Что породила власть в России за 9 месяцев войны?»

Что породила власть в России

За девять месяцев войны?

И так-то были мы босые,

А нынче сбросили штаны.

Прости, Господи. Если говорить серьезно, то, конечно, власть в России за эти 9 месяцев породила пример потрясающего бесстыдства – такой тактики, когда перестаешь о чем-либо заботиться: об имидже, о приличии. Это ситуация, когда все ставишь на карту. Такого в России никогда не было: чтобы полностью утратить понятие о приличиях, о любых законах вообще. Чтобы только любой ценой добиваться своего, чтобы все время ставить свою судьбу на карту страны и говорить: «Или нас не будет, или мы будем такими!». Да, такой откровенности не было никогда. Это очень плохой порядок, очень наглядный.

Россия на многое получила патент, многое сделала впервые. Знаете, это классическая ремарка: «I’m not totally useless. I can be used as a bad example». Я не вовсе бесполезен, но я могу служить плохим примером. Россия, полностью по Чаадаеву, показала всему миру, как выглядит игрок, поставивший на карту последнее. Это выглядит ужасно, это ужасный мир.

И вообще, сама идея, что для спасения даже не Путина, даже не жизни Путина, а вечного правления Путина нужно уничтожить мир, – эта идея по своей наглядности войдет в учебники. Любой тиран, желающий сохранить власть на веки и обладающий ядерным оружием, обречен уничтожить мир, если Господь не вмешается в ситуацию. Он может вмешаться.

Понимаете, как выглядит фаустианская легенда в целом? Ведь Мефистофель считает, что его нужно пустить обратно. Но если его пускают обратно, если Господь не хочет его вернуть, то Мефистофель кричит: «Хорошо, тогда я уничтожу твой мир», «Тогда я уничтожу все». А есть ли у Господа желание вмешаться в эту коллизию? Мы пока не знаем. Наверное, есть.

«Сейчас читала Телеграм. В комментариях разных людей встречается вопрос: «Почему такая звериная ненависть украинцев к русским?» Вот пленные с простреленными ногами, информация из белгородских госпиталей о кастрированных пленных, о пытках в украинском плену, заявления вернувшихся пленных Украины о том, что русских нужно истребить – всех, в том числе  детей. Я понимаю, что там идет война, украинцы озлоблены, русские для них оккупанты (русские – оккупанты объективно, а не «для них»), но проводя параллели с Великой Отечественной я нигде не читала о том, чтобы русские так зверствовали по отношению к пленным немцам».

 По отношению к пленным немцам, может быть, и не зверствовали. Но русские, во-первых, очень много зверствовали по  отношению к своим. Почитайте, что творилось на допросах в НКВД. Ну и во-вторых, понимаете, во времена Великой Отечественной войны, положим, с пленными не зверствовали. Но в Буче, что, не русские были? Что они делали в Буче? Как это объяснить? Только ненавистью оттого, что в Буче жили чуть получше? Только оттого, что думали взять Киев, а из остановили на подступах?

Чем объяснить Бучу? Можно, конечно, придумать, что это все был фейк и что мертвые там шевелились. Но, знаете, пресса со всего мира была в Буче. И уж если бы там были фейки, она бы об этом сказала. Не сомневайтесь. Им же тоже поддерживать Зеленского не особенно приятно. Они бы нашли повод уличить его во лжи. Но пресса со всего мира не нашла там лжи.

«Мы же братский народ. Волею судьбы я сейчас нахожусь в Германии. Здесь много беженцев. Все говорят по-русски, русская речь в автобусе, в поезде, магазине. Приходится общаться. Мы помогали одной семье искать жилье: у всех одинаковые шутки, метафоры, мы росли на одних советских фильмах. Откуда же такая глубинная ненависть?»

Вот действительно, откуда у них глубинная ненависть? Это же как-то непонятно. Ведь мы так «мирно» жили, мы так любили друг друга? Мы так любили борщ? И наши мужчины – как это было у Симоньян – выворачивали головы, глядя на украинок? Сейчас они тоже там сворачивают головы, но другим. 

Понимаете, даже если все это было написано чуть лучше, все равно, количество лжи, безвкусицы и подлости в русской пропаганде само по себе должно было бы уже навести на мысль, кто здесь на стороне добра. Посмотрите на Соловьева: ведь это уже животное. Это уже не человек, давно уже не человек. Из него рычит зверь, это кошмар. 

Я помню, как Кеосаян, обращаясь ко мне, сказал: «Ты что несешь, животное!». Я так думаю, что когда насекомое называет тебя животным, то это, скорее, комплимент. Но я-то не насекомое, я-то все понимаю про Соловьева, я знал Соловьева. Страшно сказать, я когда-то с ним здоровался. 

Понимаете, то, что творит Соловьев,  это не вызывает у вас вопросов, откуда эта звериная ненависть? Почему-то вас раздражает звериная ненависть украинцев. Когда-то сейчас весь Киев сидит без воды и света, и детей в школы отправить нельзя, это не вызывает у вас вопросов? «За что же они нас так ненавидят, ведь мы вместе смотрели Рязанова и Гайдая?» Тьфу. Думаю, Рязанов и Гайдай застрелились бы, узнав, что их используют для такой демагогии. «Почему они нас так ненавидят?» А кто их обстреливает? Кто утюжит, кто уничтожает их свет и тепло, кто убил ребенка двухдневного в роддоме?

Я понимаю, что далеко не всегда Украина воюет рыцарственно. А вы что, хотите, чтобы они в этой ситуации соблюдали какие-то правила? Дело в том, что рыцарственные правила войны, рыцарственные законы войны – это не совсем то, о чем должны говорить в России. Понимаете, даже наш главный идеолог Лев Толстой в «Войне и мире» говорит, что это для французской войны имеют значение такие законы, как в фехтовании. «А в России не фехтуют, у нас шпаг не берут, у нас дубина народной войны поднялась со всей своей величественной силою» и, помните, как у Кнышева, «принялась гвоздить, лупошить, чпокать французов до тех пор, пока не погибло все наше.

Да, это такой русский способ тотальной войны, у русских она бывает не только тотальной. Я, кстати, в книге про Зеленского цитирую вот это стихотворение любимое Некрасова. Слепакова его очень любила:

Так, служба! сам ты в той войне

Дрался — тебе и книги в руки,

Да дай сказать словцо и мне:

Мы сами делывали штуки.

Там партизан рассказывает о том, как они убили всю французскую семью:

Поймали мы одну семью,

Отца да мать с тремя щенками.

Тотчас ухлопали мусью,

Не из фузеи — кулаками!

А потом мать так начала кричать, что и ее убили из-за жалости. А дети бегают и «в голос, бедненькие, плачут». Ну и их тоже убили, а потом всех и закопали. Это Некрасов – не русофоб какой-нибудь, а большой патриот. Это я к тому, что русская война бывает только тотальной, а правил она не соблюдает. Будь она партизанской или будь она чисто фронтовой, она всегда отличается одним: мы за ценой не постоим. Окуджава описал этот мод абсолютно точно. «Мы все против всех, у нас воют все»: женщины, дети, старики, почва, ветер, генерал Мороз. Россия действительно не соблюдает правила войны. Ну так что же вы на Украину показываете? Неужели в схватке с таким противником нужно проявлять рыцарством? Да для России-то вопрос не так стоит, как для Украины. Россия, если закончит эту войну, не распадется, даже власть не потеряет, а многие примут это за победу. А если Украина проиграет сейчас, то просто не будет никакой Украины. Неужели это непонятно? Они действительно прижаты к стене. Поэтому мне это недоумение несколько непонятно.

«Вы говорили, что Достоевский не видел бога, но ведь он написал в диалоге Мити и Алеши: «Знать, что есть солнце, – это уже вся жизнь. Даже если не видеть его». Да, он знает, но, понимаете, он его не чувствует. Поэтому большинство вопросов, которые он ставит, это вопросы умозрительные, это противопоставления ложные, это противопоставления взаимно обусловленных вещей. Его представление о боге умозрительно, ему это интересно как сюжет. А вот почувствовать, что он где-то рядом…

Я опять впадаю в иррационализм, и это опасно. Как бы это сказать? Достоевский может допустить, что истина вне Христа. Любимая цитата Волгина: «Если бы я знал, что истина не в Христе, я предпочел бы остаться со Христом, нежели с истиной». Еще раз: это ложное противопоставление. Христос – это и есть истина. Поэтому большинство его представлений, большинство его умозрительных конструкций – это мир, увиденный из подполья. А в подполье и бога нет.

Достоевский в этом подполье пребывал по огромному количеству теологических, политических, нравственных причин. Это записки подпольного человека, записки парадоксалиста. Можно сказать, что он не тождествен этому герою. Но боюсь, что это как раз тот случай, когда герой занял световой барабан и в каком-то смысле вытеснил автора.

«Как вы оцениваете переводы Пинчона Слободнюком?» Ну если вы имеете в виду «V.» (других переводов Слободнюка я не знаю), я считаю, что это перевод очень хороший. Тем более что какие у нас есть еще переводы из Пинчона? Есть, на мой вкус, гениальный перевод Ольги Брагиной «Against the Day», но он не напечатан. Он просто прислан мне на почве хорошего отношения. Оля Брагина – блистательный киевский переводчик и поэт.

А что касается остальных переводов Пинчона, то это какое-то принесение Пинчона в жертву своим читательским и писательским амбициям в жертву. Да и переводческим амбициям тоже. Для меня перевод Слободнюка наиболее актуален. Хотя опять-таки, понимаете, при всех прелестях этого перевода, при всем очаровании его, у меня все равно на любимой полке стоит вот этот оригинал.  Я, кстати, сегодня, в третий раз к этой полке подхожу.

Это книжка изрядно зачитанная и потрепанная. Помню прекрасную статью Сережи Кузнецова именно об этом романе. Честно сказать, «V.» – это самое романтическое, самое нежное и в каком-то смысле самая пинчоновская книга. Потому что мир, каким он видится Пинчону; мир неуловимой загадки, мир неуловимого присутствия, мир заговора, который нельзя ущучить, – он там явлен с потрясающей полнотой. Нет, «V.»  я часто перечитываю. Это любимая моя, одна из самых любимых книжек.

«Какое у вас самое яркое воспоминание об Игоре Свинаренко?» Видите, мы очень разными людьми со Свинаренко. Я очень любил его девиз «Ура, не ссать», но сама идеология раннего «Коммерсанта», когда слово «заметка» заменяет все жанры, когда выше всего ставится профессионализм, и любой ценой надо заметку написать и напечатать, когда господствует такой стиль – довольно насмешливый – журнала «Столица» (а Свинаренко был одним из основных авторов со своими американскими репортажами), – мне это все чуждо абсолютно. Притом, что как человека я его очень любил, очень любил его донецкий характер – хитрый и при этом прямой. И восхищался стилистикой его. 

Но в общее Свин был для меня человеком абсолютно чужим, я этого и не скрывал. Он из другой стилистики, он из другой тусовки. При этом он был ко мне всегда очень доброжелателен. И я всегда это ценил. И я его люблю очень, Свина. Я его считал профессионалом высокого класса, как Колесникова. Хотя мне кажется, что Колесников стабильнее, он вообще работает в нечеловеческих условиях. Я имею в виду коммерсантовского Колесникова, Андрея – Ъ Колесникова. Но Свинаренко  все равно была очень интересная фигура. Именно он когда-то при мне задал самый точный вопрос Искандеру. 

Мы вместе пришли на интервью, Искандер тогда давал интервью по случаю 75-летия. Несколько сразу корреспондентов он принимал. Мы со Свином столкнулись: он уходил, а я приходил. И Игорь спросил Фазиля Абдуловича: «Вот вас все время называют мудрым. А чем мудрый от умного?» Искандер дал ему лучший ответ, который я знаю: «Умный понимает, как жизнь устроена, а мудрый умудряется действовать вопреки эту знанию». Как сказал Искандер дословно: «А мудрый умеет двигаться поперек этого потока». 

Это поразило. Ох, Фазиль Абдулович умел сформулировать. Даже когда он бросил писать прозу, он начал писать стихи. Он всегда их писал, но тут сказал: «Я не могу больше долго сидеть за столом, поэтому пишу теперь стихи». Я помню его стихи про «тайную молитву тела» – тогда он как раз писал. И никогда не забуду вот это:

Жизнь — неудачное лето.

Что же нам делать теперь?

Лучше не думать про это.

Скоро захлопнется дверь.

Всё же когда-то и где-то

Были любимы и мы.

И неудачное лето

Стоит удачной зимы.

Хороший человек был Фазиль Абдулович. И хороший человек был Свин. И никого больше нет.

«Какая пластинка Окуджавы у вас была?» Самой первой был «миньон» с 4 песнями с парижского диска. Это та, о которой Окуджава написал: «Зачем вы взяли фотографию моего двоюродного брата?» Я помню, как мне было 7 лет, и мать принесла из каких-то гостей (ей там подарили) первый диск, большой диск 1975 года. Восемь лет мне было. И я слушал постоянно этот диск и знал наизусть.

«Читали ли вы роман Саймака «Город»? Там есть мысль о том, что как только люди начнут понимать друг друга до конца, они перестанут быть друг другу интересны».

Мысль хорошая, но, к сожалению, этот роман я не читал. Теперь придется.

«У меня есть ощущение, что бог не интересуется событиями в мире. Его интересует конкретно ваша душа». Нет, я так не думаю. Более того, моя душа не на необитаемом острове существует.

«Телевидение – огромная индустрия развлечения. Не стоит ли после смены власти показывать в основном симфоническую музыку?» Хорошая мысль! Но, видите ли, я не очень верю в воспитательное значение симфонической музыки. Мне кажется, что нужно будет упразднить, во-первых, федеральное телевидение, то есть то, которое бы руководилось из единого центра. Кто еще не выбросил телевизор, тот, по-моему, опасную бомбу у себя держит. Ну и во-вторых, после упразднения федерального ТВ первое, что нужно сделать, это…. не ток-шоу, нет (они показали, что только лаять люди умеют, и эффективнее этого лая ничего быть не может)… мне кажется, что единственное, что можно сделать в скором времени, – это огромное количество документальных материалов и расследований. Это жанр безумно интересный и безумно привлекательный, очень богатый.

«В чем вы видите руку Бога? Такое ощущение, что пока силы побеждают – и физически, и в сердцах людей». Во-первых, нет, не побеждают. Мы это видим. А во-вторых, понимаете, бог проявляется не только в благих исходах и счастливых финалах. Бог проявляется в определенности, в поразительной, феноменальной наглядности, в наглядности и простоте, когда действительно все, чему нас учили в сказках; все, что нам говорили родители, вдруг оказывается правдой. Вот и все.

Поэтому вот здесь та самая мысль, которую вы упомянули: утешает не ход действий бога, а ощущение его присутствия. И я чувствую, что сейчас рядом с нами со всеми свистит божья рука, она действует, она переставляет фигуры. В проявлении героизма она, в проявлении подлости она, в проявлении беспримесности прежде всего она. Пошло чистое вещество – это и есть мистерия. В мистерии нет психологической сложности. В мистерии все понятно.

Перейдем к Багрицкому. Багрицкий очень странная и двусмысленная фигура в русской литературе. Это поэт с потенциями гения, безусловно; это поэт, задуманный как гений. Это поэт, который  очень много значил для шестидесятников, для пятидесятников, особенно для Марка Щеглова, например, – лучшего, я думаю, критика в Советском Союзе в 50-е годы, о котором Воздвиженский как раз сказал, что это самая светлая послевоенная фигура. 

Так вот, у Марка Щеглова написано: «Мне Багрицкий ближе Пастернака. В сердце своем я оглушаю Пастернака Багрицким». Интересно, почему. Потому что сегодня, например, роли Пастернака и Багрицкого не сравнить. Пастернак – бесспорный гений, лидер поколенческий,  Багрицкий, скорее, поэт второго ряда, притом, что именно Багрицкий был – если я ничего не путаю – редактором книги «Второе рождение». По-моему, в ИХЛИ она вышла. Или в ГИЗе, надо посмотреть.  В общем, он был редактором ее, и она на него сильно повлияла. Потому что главная тема «Спекторского» и главная тема «Второго рождения», революция как месть за поруганную женственность, звучит с наибольшей беспримесностью, с чистотой тона в поэме Багрицкого «Февраль» – последней и довольно страшной поэме.

Багрицкий – это одесская школа, юго-западная. Понятное дело, почему он сыграл такую огромную роль в русской литературе 20-х годов. Вообще, русская литература 20-х годов – это экспансия юга, это экспансия Одессы. Она связана с тремя вещами: авантюризмом и крепким, сильным балладным сюжетом; мировоззрением, в котором доминирует ирония (об этом сказал Петров в книге «Мой друг Ильф»: «У нас не было мировоззрения, его нам заменяла ирония», потому что все права, ценности и истины были скомпрометированы). И третий приоритет – профессионализм.

Это очень одесская идея: когда нет критериев, когда, условно говоря, нет совести, основой оценки человека становится профессионализм. А одесская культура, одесская литература, одесский миф – это в первую очередь профессионалы: Бабель, который выше всего ставит в литературе умение поставить точку и говорит, что она бьет сильнее пули. Вообще вся его проза – это такой гимн писательскому мастерству, как «Гюи де Мопассан» или «Ди Грассо» – это гимн мастерству актера. 

В Одессе ценят профессионализм вора (например, в рассказах Куприна). Вообще, южную школу создал Куприн с «Гамбринусом», «Ошибкой», пожалуй, «Ямой». Потому что «Яма» – это гимн проституткам, это упоение их профессионализмом. Толстой же сказал: «Он делает вид, что возмущается, но описывая, наслаждается». Это действительно так. 

И в самом деле, если дело не в совести, если моральные ценности, как и  зло, скомпрометированы, нам что остается? Нам остается профессия. Последовательность и профессия. И мир одесской поэзии, которая представлена Багрицким и Инбер, прежде всего это гимн чеканной форме. И форма одесской поэзии, ее чеканка совершенно безупречна.

Понимаете, Багрицкий умеет все. Он сонет полный и классический писал за три минуты. Я тоже горжусь этим умением: это без тренировки можно легко сделать. Ему давали в аудитории тему – он тут же на доске импровизировал сонет, и дойдя до конца строчки, писал без отрыва следующую: он заранее знал, что там будет. Это была профессия, конечно. 

И, кроме того, Багрицкий владеет всеми жанрами – элегии, оды («Настали времена, чтоб оде потолковать о рыбоводе»), романтические баллады. Главная прелесть стихов Багрицкого держится на стыке романтической формы и такого прозаизированного содержания. Наиболее  классические – «Стихи о соловье и поэте».  Вот эта необходимость любой ценой подстроиться под реальность, но при этом остаться поэтом-романтиком:

Греми же в зеленых кусках коленкора,

Как я громыхаю в газетных листах!

Вот это очень характерное для 20-х годов желание поставить лиру на службу общему делу. Не пролетариату, нет; для Багрицкого дело выше, чем класс. Это очень важно.

Но, конечно, у Багрицкого есть сквозной внутренний конфликт, который, конечно, гораздо интереснее, чем его теоретические умозрения. Надо сказать, что у Багрицкого этот конфликт внутренний, невзирая на весь его конструктивизм, на всю радость созидания, он определенным образом вырывается наружу во всех, даже самых его, казалось бы, советских стихах. 

Вот я сейчас прочту, хотя его тоже наизусть его знаю. Я просто не хотел портить его какими-то поправками:

От черного хлеба и верной жены

Мы бледною немочью заражены…

Копытом и камнем испытаны годы,

Бессмертной полынью пропитаны воды, —

И горечь полыни на наших губах…

Нам нож — не по кисти,

Перо — не по нраву,

Кирка — не по чести

И слава — не в славу:

Мы — ржавые листья

На ржавых дубах…

Чуть ветер,

Чуть север —

И мы облетаем.

Чей путь мы собою теперь устилаем?

Чьи ноги по ржавчине нашей пройдут?

Потопчут ли нас трубачи молодые?

Взойдут ли над нами созвездья чужие?

Мы — ржавых дубов облетевший уют…

Бездомною стужей уют раздуваем…

Мы в ночь улетаем!

Мы в ночь улетаем!

Как спелые звезды, летим наугад…

Над нами гремят трубачи молодые,

Над нами восходят созвездья чужие,

Над нами чужие знамена шумят…

Чуть ветер,

Чуть север —

Срывайтесь за ними,

Неситесь за ними,

Гонитесь за ними,

Катитесь в полях,

Запевайте в степях!

За блеском штыка, пролетающим в тучах,

За стуком копыта в берлогах дремучих,

За песней трубы, потонувшей в лесах…

Бросаются, естественно, в глаза, сразу подхваченные русской поэзией интонации Багрицкого. Потому что у Антокольского во «Франсуа Вийоне» мы встречаем ту же самую интонацию. Это там, где «по равнинам, по кабаньим берлогам»… А сейчас, я найду, чего, собственно…

Дело в том, что для советской поэзии 20-х годов интонации Багрицкого были наиболее естественны. И я объясню, почему. Это были интонации людей, которые надеялись на великое развитие, великую смену, а закончилось все ничем. 

Да Господи, вот это [из Антокольского]:

Еще мы воспрянем —

Лишь дайте нам срок —

По дальним, по ранним

Распутьям дорог,

Все это – знаменитая песня нищих, этот финал потрясающий, – он как раз в поэме Антокольского «Франсуа Вийон» с наибольшей… Вот как раз, вот:

Еще непогода

Гуляет в лесу!

Людская невзгода

Пугает красу

Железные когти

Скребутся по платью.

По грязи, по дегтю

Не любо гулять ей.

Еще мы воспрянем —

Лишь дайте нам срок —

По дальним, по ранним

Распутьям дорог,

По пням и корягам,

Нагорьям и логам,

Змеиным оврагам,

Кабаньим берлогам.

Никто нас не ищет!

Мы сами найдем, —

Лишь ветер засвищет,

Мешаясь с дождем!

По стокам подземным,

По ржавчине тусклой

Проложено всем нам

Могучее русло.

И струйки без счета

Сочащихся вод

Когда-нибудь кто-то

Рекой назовет.

Возникнем из тины,

Ворвемся, как воры,

Смывая плотины,

Срывая затворы,

Сметая запруды

И смехом давясь!

. Где свалены груды

В подвалах у вас?!

Это чистый Багрицкий, это продолжение Багрицкого другими средствами на том же западноевропейском материале. Но внимательное чтение этого стихотворения Багрицкого – «Мы ржавые листья на ржавых дубах» – естественно, выводит нас сразу на два лермонтовских текста.

Первый – это «С печалью я гляжу на наше поколенье… мы лучший сок навеки извлекли». А второй, конечно, это «Дубовый листок оторвался от ветки родимой».  Дубовый листок – это понятно, он продиктован стремлением Лермонтова на восток, к исламу. Это европейский сухой лист, который ищет приюта у молодой чинары с ее зелеными (подчеркиваю, это цвет ислама) листьями, а она отвергает его: «На что мне тебя?». Она отшивает его теми же словами, какими Янка отшил слепого в «Тамани». 

У Багрицкого та же тема. Мы – европейские романтики, которым нет места в новой жизни; которые, как сухие листья («Мы ржавые листья на ржавых дубах») уносятся непонятно куда. Хотя на самом деле в смерть, конечно.

И еще одно чрезвычайно характерное, которое Инна Туманян так замечательно использовала в фильме «Когда я стану великаном». Я понимаю, почему оно там так важно: это самоощущение интеллигента 70-х, а 70-е наследуют 20-м очень полно. Оно называется «Весна»:

В аллеях столбов,

По дорогам перронов —

Лягушечья прозелень

Дачных вагонов;

Уже окунувшийся

В масло по локоть

Рычаг начинает

Акать и окать…

И дым оседает

На вохре откоса,

И рельсы бросаются

Под колеса…

Приклеены к стеклам

Влюбленные пары, –

Звенит палисандр

Дачной гитары:

«Ах! Вам не хотится ль

Под ручку пройтиться?..»-

«Мой милый! Конечно,

Хотится! Хотится!..»

А там, над травой,

Над речными узлами

Весна развернула

Зеленое знамя (Антокольский отсюда тырил щедро),

И вот из коряг,

Из камней, из расселин

Пошла в наступленье

Свирепая зелень…

На голом прутье,

Над водой невеселой

Гортань продувают

Ветвей новоселы…

Первым дроздом

Закликают леса,

Первою щукой

Стреляют плеса;

И звезды

Над первобытною тишью

Распороты первой

Летучей мышью…

Мне любы традиции

Жадной игры:

Гнездовья, берлоги,

Метанье икры…

Но я — человек,

Я — не зверь и не птица,

Мне тоже хотится

Под ручку пройтиться;

С площадки нырнуть,

Раздирая пальто,

В набитое звездами

Решето…

Чтоб, волком трубя

У бараньего трупа,

Далекую течку

Ноздрями ощупать;

Иль в черной бочаге,

Где корни вокруг,

Обрызгать молоками

Щучью икру;

Гоняться за рыбой,

Кружиться над птицей,

Сигать кожаном

И бродить за волчицей;

Нырять, подползать

И бросаться в угон, –

Чтоб на сто процентов

Исполнить закон;

Чтоб видеть воочью:

Во славу природы

Раскиданы звери,

Распахнуты воды,

И поезд, крутящийся

В мокрой траве, –

Чудовищный вьюн

С фонарем в голове!..

И поезд от похоти

Воет и злится:

— Хотится! Хотится!

Хотится! Хотится!

Замечательная какая передача движения, такой амфибрахий поезда. Видите, вот этот главный конфликт Багрицкого – страшная жажда покрыть, размножиться, нагнать, настигнуть, – и «мы ржавые листья на ржавых дубах». Нет, ничего не поделаешь, нет в нас этой витальной силы, которая, собственно говоря, так пленяет его в «Контрабандистах». У него же все это на один размер:

И петь, задыхаясь,

На страшном просторе:

«Ай, Черное море,

Хорошее море!».

Вот этот амфибрахий, «накат-удар-откат», – это размер поражения, в общем.

Почему Багрицкий-Дзюбин («Багрицкий» – это красивый псевдоним) так  болезненно воспринимал разочарование в революции? Ведь все равно все кончилось тем же самым – «мы ржавые листья на ржавых дубах». Помню, наша преподавательница литературы, Зинаида Васильевна  Шишкова, называла это стихотворение лучшим  из написанных в 20-е годы. Она говорила, что оно точнее всего Маяковского отразило разочарование в эпохе. Почему? Да потому что в Багрицком сидела эта бабелевская тема – тема хилого еврейского юноши, который восхищается бурными проявлениями чужой жизни, чужой плотской страстью, чужой ненасытностью. 

И вот поэма «Февраль», которая, по сути дела, подводит некий итог пути Багрицкого. Это последнее произведение. В чем там история? Еврейский мальчик влюблен в красавицу-гимназистку: 

Моя иудейская гордость пела,

Как струна, натянутая до отказа…

Дальше он идет в революцию, а она попадает в публичный дом. Он входит в этот публичный дом, где ее любовник, бывший белый офицер. Герой убивает этого офицера и вламывается в ее постель:

Я ввалился,

Не стянув сапог, не сняв кобуры.

Он вломился в этот ворох белье, исполнив свое дело, добившись ее, как бы  осуществив революцию в отдельно взятом борделе. Он еще бросает ей деньги, а она ему шепчет: «Пожалей меня! Не надо денег…». Ну то есть она любила так его все это время.

И, конечно, ужасный финал:

Может быть, моё ночное семя

Оплодотворит твою пустыню.

Будут ливни, будет ветер с юга,

Лебедей влюблённое ячанье.

Это тема пьес Бабеля и рассказов Бабеля. Помните: «Вы можете провести ночь с русской женщиной, и она останется довольна». Это надежна оплодотворить Россию. Более того, насилие над ней, в этом борделе, является актом ее социальной и  психологической реабилитации. «Вот они с вами спали неправильно, а мы с вами будем спать правильно, потому что вы по праву наши». 

Я боюсь, что это еврейское заблуждение, эта еврейская гордость в конечном итоге и было самым главным, самым мучительным противоречием Багрицкого. Он безусловно прав, показывая в поэме «Человек предместья» звериный ужас русского быта, показывая, каким кошмаром обернулась революция и НЭП. Проблема в том, что вот такое представление об овладении Россией и о том, что «ночное семя» оплодотворит ее было тоже неверным. Потому что, на самом деле, Россия съела и людей в предместье, и революционеров, и еврейских подростков-поэтов. Это очень горько, но, видимо, надо было другое что-то.

Хотя, конечно, мучительный вопль Багрицкого о том, что «мне тоже хотится под ручку пройтиться», – в чем здесь дело? Даже не в еврейской теме, а в том, что поэт не может быть человеком. Сколько бы он  ни кричал: «Я – человек!», человеческих радостей ему не положено. Ему положены радости более высокого порядка. Спасибо, услышимся через неделю, всех с Днем благодарения, пока.