Купить мерч «Эха»:

«Один» Дмитрия Быкова

Дмитрий Быков
Дмитрий Быковпоэт, писатель, журналист

Я совершенно не исключаю того, что «Слово пацана» было заказано как демонстрация пацанского стиля или как такое оправдание путинской максимы «бей первым». Но получилось в результате страшное, отталкивающее зрелище предельно жестокого общества…

Один21 декабря 2023
«Один» Дмитрия Быкова 21.12.23 Скачать

Подписаться на «Живой гвоздь»

Поддержать канал «Живой гвоздь»

Д.БЫКОВ: Здрасьте, дорогие друзья-полуночники. Спасибо большое всем, кто поздравил меня с днем рождения. Правду сказать, я не ощущаю особенных перемен. 56 лет – такая дата не особенно круглая, никаких особенных культурных ассоциаций она у меня не вызывает. Но, пожалуй, столько еще меня не поздравляли. Спасибо огромное всем, это лишний раз доказывает, что, оказавшись в рассеянии, мы стали друг к другу добрей.

Может быть, это потому, что в России действуют какие-то особенные эманации почвы. Об этом многие пишут. Может быть, мы действительно болезненно зависимы  от территории и климата. А может быть, причина в том, что до всех как-то начинает в отъезде доходить, что без выстраивания человеческих отношений мы ничего нового не построим. А от старого мы устали бесконечно.

Поэтому появляется какое-то более гуманное, в каком-то смысле более снисходительное, а в каком-то смысле более уважительное отношение друг другу. И это не может не радовать. Спасибо всем, кто поздравил; спасибо всем, кто написал. Особенное спасибо всем, кто пытался написать гадости. Это лишний раз показывает, что пуканы-то подгорают, и некоторой костью в горле у оппонентов мы остаемся. Все их разговоры о том, что не надо преувеличивать значимость оппозиции, – все это хорошая мина при довольно плохой игре. Значимость оппозиции довольно высока.

Я хочу, как всегда, обратиться к людям пишущим, а они же, собственно, составляют основную мою аудиторию, так получилось. Мы задумали в издательстве Freedom Letters книгу. Думаю, что я имею право на такой спойлер, потому что в одиночку нам ее не поднять. Книга «Иноагенты от А до Я». Там будут не только иноагенты, там будут разные другие «враги народа». Условно говоря, враги режима от А до Я, по человеку на каждую букву алфавита.  Вот я заказал очень хороший очерк об Акунине на «А» одному исследователю (не буду говорить, какому). Тридцать очерков  о главных персонажах оппозиции. Кто хотел бы кого написать? Это было бы интересно.

Я сначала подумал, что было бы интересно, если бы эти люди написали сами о себе. Но у многих из них – например, у Навального, у Яшина – сейчас просто физически нет такой возможности. Да и потом, интересен не только взгляд на себя (который, безусловно, заслуживает внимания), но интересен взгляд со стороны. Если есть люди, желающие принять участие… Там могут быть и два очерка про одного человека, такая стереоскопия. Иными словами, если есть люди, готовые взять на себя задачу по написанию такой антологии, такого группового портрета, фасеточного,  осколочного (но тем интереснее), то взываю к вашему таланту и вашей дерзости. Потому что мы сейчас – свидетели грандиозного периода русской истории, и надо оставлять о нем как можно больше фактов и текстов.

Вот мне, например, было бы интересно написать Гребенщикова, но я не чувствую себя вправе, потому что ведь есть рок-специалисты, которые следят за динамикой, следят за поэтикой гораздо более пристальнее, чем я. Долин был бы интересен. Посмотрим, это такая вещь, которая пишется только коллективным усилием. Я со своей стороны очень хотел бы призвать вас к наибольшей активности по этой части.

«Что заставило вас взять Шарова темой сегодняшней лекции?» Любовь как всегда. Я помню, я Соломона Апта (переводчика знаменитого) спросил: «Что заставило вас переводить Томаса Манна – качество текста, философическое знание?» Он ответил: «Нет, все это не имеет значения. Любовь, любовь к нему. Я чувствую к нему человеческую глубокую любовь». Здесь примерно та же история.

Александр Шаров – любимый писатель моего детства. У нас ведь не было переводной литературы в таком количестве, как сейчас. У нас не было «Гарри Поттера», хотя были замечательные советские детские прозаики. Константин Сергиенко, например, Юрий Коваль, Сотник, Томин. Довольно большое количество советских, глубоко советских авторов типа Осеевой. Но Шаров был не советский, да и вообще ни какой автор – он был волшебный, и мое отношение к Шарову (оно перешло на отношение к Володе, его сыну, великолепному писателю и историку) было отношением к чуду, к волшебству. Когда я держал в руках его книги, у меня было ощущение, что они пришли из другого измерения. Как ни странно, сейчас у меня сохранилось такое же отношение к нему. Со всех чудес нашей жизни, нашего детства сдернута какая-то завеса, а Шаров остался волшебным.

Может быть, это потому, что я не знал его. Я не успел с ним… Хотя Новелла Матвеева, хотя я знал ее близко, я бывал у нее дома, я слушал песни в авторском исполнении, не переставала быть загадкой, не переставала быть чудом. Про многие вещи она откровенно рассказывала, как она их написала, как пришла идея. И все равно я не стал… Ну она же говорила:

Как сложилась песня у меня?

И сама не знаю, что сказать!

Я сама стараюсь у огня

По частям снежинку разобрать.

Это все равно процесс мистический. Как Шаров придумывал свои сюжеты и – главное – откуда брался его стиль? Наверное, на него многие повлияли. Наверное, Корчак, наверное, Платонов. Но в целом Шаров – явление абсолютно оригинальное, он вырос из советской мифологии. Он же был журналист, который писал о полярных исследованиях. Может быть, в каких-то пограничных областях мира его облучила какая-то волшебная игра. Поговорим про Шарова.

«Как называется ваше стихотворение про куклу в магазине?» Если это стихотворение, которое мы оба имеем в виду, то [оно называется] «Памяти Дины Бурачевской». Это стихотворение из сборника «Новый Браунинг».

«Спасибо за бостонский вечер». Вам спасибо, спасибо, что пришли. Действительно, в Бостоне был вечер.

«Почему вы день рождения отмечаете литературными вечерами?» А что еще делать в день рождения? Собирать застолье? Так оно и так соберется. Понимаете, единственный способ в день рождения как-то не думать о возрасте – попытаться его провести с людьми и за чтением стихов. Стихи как-то защищают от мыслей о возрасте. Понимаешь, что-то ты сделал.

«Если бы Владимир Путин захотел написать роман, о чем бы он рассказал? Что это была бы за книга?» Понимаете, вот, любопытный вопрос. Если бы Владимир Путин захотел бы написать роман, это не был бы Владимир Путин. Потому что желание написать роман происходит из особенного рода душевной щедрости, из желания все-таки делиться – своим опытом, своими мыслями, своей кровью часто. Потому что вы никак не внушите читателю идентификации (чтобы он мог думать, что читает про себя), если вы не напоите  героя собственной кровью, если вы не выложите туда каких-то мучительных деталей своего детства, своей любви, чего-то стыдного, если угодно.

Писательство, как правильно писала Татьяна Галушко,  – это «я грудью кормила пантеру». Вы лучше все равно ничего не придумаете, кроме собственного материала, материала своей жизни. Даже графоман, даже галимый эгоцентрик, у которого нет абсолютно никаких импульсов (казалось бы), кроме как самоутвердиться, все-таки самоутверждается в прозе не за счет избиения, не за счет демонстрации своего мачизма, а за счет исповедальности, за счет рассказа о себе. Всякая проза – это исповедь. Житинский хорошо очень об этом говорил: «Если в стихах вы можете спрятаться за форму, за ритм, за размер, за какие-то чисто внешние приметы ремесла, то в прозе вы голый». В прозе вы открытый, и проза требует некоторого навыка жизни, когда вы готовы о себе рассказывать. Это не детская черта, сложная.

Я не верю, что Владимир Путин хотел чем-то поделиться, что мог бы написать роман, в котором что-то выложил бы о себе. Во-первых, его шифроваться учили. Во-вторых, я думаю, это наложилось на его внутреннюю потребность шифроваться. Знаете, как в классическом анекдоте о Ходжи Насреддине: когда тонет богач, и все кричат: «Дай руку, дай!». А он не может ничего дать, у него на слово «дай» реакция одна – ничего не давать. И подходит Ходжа Насреддин, протягивает руку и говорит: «На». Он хватает.

Я думаю, с Владимиром Путиным та же история. Он не способен ни поделиться чем-то (властью, например), ни поделиться знанием о себе. Тут еще та особенность (если говорить, так говорить откровенно): власть писателя над читателем – это, безусловно, материальная сила. Этой властью мы заставляем читателя, не отрываясь, знакомиться с нашими текстами. Но власть эта достигается не выборами, не перераспределением ресурсов, не шантажом и не запугиванием (как надо запугать читателя, чтобы он читал из страха – вы же не обвинительное заключение ему протягиваете и не портрет из будущего?). Власть писателя достигается, наверное, вот этим ощущением, что он что-то про вас знает. И тогда вы не можете оторваться. А что знает о человечестве Владимир Путин? Кроме того [знания], что если человека долго пытать, можно сломать.

Я повстречал чекиста. Про него

Мне нечего сказать — он был чекистом.

Отмечал я день своего рождения и лишний раз убедился в том, что главное качество чекиста – безликость.

Понимаете, мы можем представить, какой роман написал бы, например, Маяковский. Это вечный вопрос маяковедов: он же подписал в госиздате в 1927 году (а в 1929-м продлевал, продолжал, то есть, на это надеяться) договор на драму и на роман. Драму я допустить могу, театральный и драматургический талант у него был, он чувствовал театр как вещество. А что это мог бы быть за роман? Я подумал и думаю, что Маяковского в зрелости волновали две вещи: его волновал феномен литературной юности 1913 год, когда он дебютировал… Это был бы роман о его литературном дебюте. О чем он писал с наибольшей силой, с выразительностью в своей прозе, в очерке (статье-некрологе) «Умер Александр Блок»? Он превратил статью о гибели Есенина в статью «Как делать стихи?». Он вспоминал о первых знакомствах с Бурлюком, с Есениным, с Блоком, любил рассказывать об этом: как он впервые пришел к Блоку по просьбе Лили, Лиля попросила автограф, дома он печет блинчики, Блок стал с ним разговаривать: «Я ждал вас, вы должны были прийти». А дома подгорают блинчики, он ничего не понимает из того, что Блок говорит. И наконец он говорит: «Сан Саныч, я у Вас хотел автограф попросить». «Автограф, значит, у Блока?» – Блок, ужасно польщенный, достает книжку. «Да не мне, Лилии Юрьевне». Блок побледнел, но все-таки написал.

Думаю, что все было иначе. Кстати говоря, первое знакомство Блока с Маяком состоялось при других обстоятельствах. Тоже он об этом рассказывал. Короче, Блок его пригласил, сидели Алянский и кто-то еще из издателей. И Маяковский прочел первую часть «Облака…» по просьбе Блока. Все как-то не поняли ничего, а Блок пошел провожать Маяковского в прихожую и там шепнул: «Никого не слушайте, вы – большой поэт! Пишите как хотите». По-моему, очень правильно. Так, скорее всего, и было.

В общем, если бы Маяк писал роман, то это был бы роман о «Бродячей собаке», о временах раннего футуризма. Дело в  том, что все поэты, бравшиеся тогда за прозу (например, Рюрик Ивнев, написавший «Богему»), в основном рассказывали об этом периоде своей жизни, самом замечательном. Кстати, первый роман Алексея Н. Толстого (если не считать совсем неудачного «Хромого барина») был «Егор Абозов» – про роковую женщину Валентину, в которую влюбился простой человек, про собрания в подземной «Клюкве», в этом кабаке типа «Бродячей собаки».

Их всех больше всего обожгло и больше всего радовало вот это безумное эстетическое, странное, волшебное время. Они хотели его вернуть, понимая, что никакие советские салоны им этого дела не заменят.

Кстати, такой роман Маяковского я бы почитал. Потому что я тут перечитывал для лекции «Мое открытие Америки». Хороший очерк, хорошо написанный; кроме того, очень познавательный.

«Любите ли вы цирк? Какой период истории России считаете самым благоприятным?» Интересное сочетание в вопросе. Конечно, тот, кто в России жил, в цирке не смеется, но будем считать, что это два разных вопроса, между собой не связанных. Я цирк не люблю или, вернее, люблю его как среду, как тему. Романы о цирке, повести о цирке («Сегодня и ежедневно» Драгунского – я о нем пишу сегодня в «Дилетанте» очередном, цирковые рассказы Куприна, например, «Allez!», «Ольга Сур» или «Легче воздуха») меня очень увлекали всегда. Цирк как среда – прекрасное место. Это среда риска, поиска, какого-то праискусства, потому что цирк – древнейшее из искусств. И «жонглер божьей матери» – ничуть не кощунственная формула. Жонглировать для божьей матери  – это значит показывать свой максимум. И

Другое дело, что результат этой безумной работы, этого пота меня не очень привлекает эстетически. Даже цирк дю Солей, даже цирк Полунина я не могу оценить, потому что у меня другие – может быть, более литературные и эстетические – предпочтения. Но цирк как тему, цирк как место гибели всерьез меня восхищает. Мне всегда нравилась среда цирковых, всегда нравилось с ними общаться, интересовали их приметы, ритуалы и шутки. И насколько я могу судить как человек довольно внешний по отношению к этой среде… Хотя я знал Никулина, я разговаривал с ним, но я знал его не в цирке, я как с актером с ним говорил, об его актерском опыте. Но думаю, что в идеале среда цирка более товарищеская, менее завистливая и менее ревнивая, чем актерская. Вообще, чем коллективней труд, чем ощутимей зависимость от товарищей по цеху, тем лучше нравы в среде. В писательской среде нравы ужасные, в театральной – неплохие, в киносреде – просто иногда замечательные, а в цирковой, я думаю, почти героические, почти жертвенные.

Но, опять-таки, я не знал Енгибарова, я никогда не следил за эволюцией клоунады, которая сама по себе очень сложная тема, фильм Феллини никогда мне не казался шедевром («Клоуны»), но я понимаю, что там интересно, что из этого можно сделать роман. И, кстати, повесть Драгунского «Сегодня и ежедневно», при всех претензиях к нему, – там есть куски изумительные. Во всяком случае, когда он воспроизводит профессиональный жаргон и профессиональные проблемы, ему  равных нет. Он работал на арене, это здорово.

«Не брал ли кто-нибудь Оксимирона? Я готов о нем написать». Возьмите, Оксимирона никто не брал. Интересно было бы, конечно, заставить Оксимирона написать о себе. Но думаю, что он напишет стихи, а здесь нужен очерк. Но напишите, я это с удовольствием возьму.

Что касается лучшего периода российской/советской истории… Я много раз говорил о том, что самым интересным временем мне кажутся двадцатые годы. Но интересные – не значит лучшие. 20-е для жизни были очень некомфортны. А по результатам, «по плодам жизни узнайте их», то, конечно, семидесятые. Здесь я солидарен с Трифоновым, с Иртеньевым, который недавно об этом говорил, и с Арестовичем. Советские 70-е были временем наивысших достижений и, наверное, максимально возможным компромиссом между государством и обществом. Симфонии между государством и обществом, которая наметилась в 60-е и потом рухнула, уже не было. Это была симфония все-таки холодной стадии гражданской войны. Но это был еще компромисс, когда патронаж государства над искусством еще не достигал тотальной опеки, тотального контроля, когда не было, как сейчас: если вы живете на государственные деньги, вы должны обслуживать государство и транслировать государственные лозунги. Нет, такого не было.

Есть определенная доля свобода, когда – правильно кто-то заметил – «еще уживается в искусстве, с одной стороны, «Малая земля» в «Новом мире», а с другой – «Альтист Данилов». И, наоборот, печатать «Альтиста Данилова» разрешают именно потому, что там вышла «Малая земля». Ведь понимаете, советский авангард существовал по разрешению, в дозволенных рамках. Да, за это приходилось платить, такая демонстрация лояльности в той или иной степени. Для того, чтобы напечатать «Уже написан Вертер» Катаева Сергею Наровчатову приходилось печатать «Целину». Но все-таки результат выходил в плюс: «Целину» никто не читал, а «Уже написан Вертер» стала, при некоторых опасных крайностях этой книги, при ее скрытом антисемитизме (хотя я там его не вижу), при катаевских эстетических перехлестах, все равно, мне кажется, важной книгой. Книга эта о терроре, о самом страшном для Катаева переживании, когда его чуть не расстреляли в 1919-м, по-моему, в Одессе. Эта книга говорит много важного. Он же всю жизнь мечтал написать роман про Клавдию Зарембу, девушку из совпартшколы, это и стало основой «Травы забвения».  Но думаю, что «Уже написан Вертер» – это все равно серьезный вклад в литературу и историю России.

Да, думаю, что семидесятые, невзирая на очень большое количество халтуры, очень большое количество идеологических фальшивок, были временем, когда в литературе русской, кинематографе и театре одновременно работали лучшие силы, несопоставимые даже отдаленно с нынешними. И сам я понимаю свой уровень: я понимаю, что в лучшие свои минуты я развиваю, довожу до ума то, что было намечено в 70-х, и стараюсь по крайней мере, по отношению к ним не эпигонствовать.

«Нет ли у вас новогодних стихов?» Нет, к сожалению, нет.

«Будут ли изыматься все ваши книги из библиотек и из продажи?» Сейчас поступило разъяснение, что для изъятия книг из библиотек и из продажи нужна экспертиза их содержания. Если в них самих не будет никакого экстремизма, она изыматься не будет. Я, если честно, был бы рад, если бы они изымались. Во-первых, черный рынок никто не отменял. Они тогда просто дороже бы стоили. БГ когда-то сказал, что доступность книги обратно пропорциональна ее значению в вашей жизни. Если, чтобы скачать любую музыку, вам достаточно кликнуть мышью, разве будете ли вы по-настоящему это ценить? При советской власти пласты, которые добывались для перезаписи или за огромные деньги, или обменивались на джинсы, – эти пластинки ценились дорога. То есть время дефицита, хотим мы того или нет, создает известный ажиотаж.

Во-вторых, понимаете, замучаются изымать. Очень много таких книг, которые  написаны или иноагентами, или недостаточно лояльными авторами. К счастью, большинство талантливых и много пишущих авторов оказались все-таки не на стороне государственной идеологии. Это дает нам определенный залог благополучного возрождения.

Тут сразу же вопрос: «Неужели вы верите в духовное возрождение?» А во что еще верить? Конечно же, верю. Понимаете, для духовного возрождения полноценного нужны очень серьезные усилия. Только сорняки растут сами. Культурные растения надо, простите за каламбур, культивировать. Но достаточно указать вектор, достаточно дать толчок, чтобы жизнь покатилась в правильном направлении. Потому что хвала создателю, который создал все трудное  ненужным, а нужное нетрудным. Для того чтобы писать хорошие книги, заниматься грамотным строительством, разумным производством, человеку достаточно дать толчок. Душа по природе христианка. А вот чтобы заставить людей доносить, ненавидеть друг друга, истреблять книги, жечь костры, преследовать несогласных, доносить, – для этого нужна серьезная, многолетняя, целенаправленная работа. Люди, в общем, любят быть хорошими, это не так трудно. И для того, чтобы духовное возвращение, возрождение России состоялось, достаточно дать ей крошечный сигнал, что за нормальное поведение, за человеческое поведение не будут наказывать. Что поощрять будут творческих и добропорядочных людей, а запрещать – все человеконенавистническое, людоедское, хтоническое, и так далее.

То есть, понимаете, иными словами, для того, чтобы больной начал выздоравливать, надо перестать его морить. Дело в том, что выздоровление – такая естественная интенция организма. Я много раз убеждался, что в правильной  среде, в правильной атмосфере, при правильном уходе человек выздоравливает и без лекарств. Они нужны, конечно, например, в период острой стадии болезни. Но в остальное время для того, чтобы человек стал двигаться в правильном направлении (условно говоря, от смерти к жизни), достаточно окружить его любовью, достаточно дать ему ощущение, что его выздоровление кому-то нужно. Не нужно дежурить постоянно около него, не надо пичкать его медикаменты, обклеивать его горчичниками. Точно так же и с духовным возрождением России – оно пойдет само собой. Потому что для человека естественно, условно говоря, делать то, что он умеет.

Если человека постоянно обкармливать ртутью, как у Валерия Попова в «Двух поездках в Москву», «никакая любовь не выдержит, если кормить ее одной ртутью». Если что-то кроме ртути человеку давать (условно говоря, если духовную атмосферу в стране будет составлять не только Владимир Р. Соловьев, а, скажем, Владимир Сергеевич Соловьев, – да, все будет, все получится совершенно иначе).

«Как вы можете прокомментировать шутинг в Праге?» Я мало знаю пока. Ничего, кроме портрета этого Даниила [Давида], историка, мы не имеем. Но шутинг любой всегда возникает из двух предпосылок. Предпосылка первая и самая очевидная – душевная болезнь стреляющего. И эта болезнь выявляется всегда, даже если она ничем себя не проявляла. Или травля. Какая-то среда, которая подталкивала человека к мести. Различить душевную болезнь – дело преподавателя. Создать среду – дело университетской институции в целом. И я лишний раз убеждаюсь, что в большинство современных вузов (не обязательно в России, в России с этим вообще катастрофа), в том числе и в тех, в которых я работаю, студент недогружен, нагрузка недостаточная или она неправильно структурирована. Понимаете, студента очень берегут, очень щадят, очень стараются сделать так, чтобы он написать evaluation (оценку вашу) максимальную, поэтому его стараются заворачивать в вату. Но это непонимание самой психологии студента: для того, чтобы он себя уважал, надо ставить перед ним великие задачи, сложные, предельно сложные. Вообще, есть один общий для всех педагогический прием, я всю жизнь о нем говорю: внушите студенту, что он умный, и он станет умным. Внушите человеку, что он гений… он, конечно, тут же начнет себя вести как гений, станет очень аррогантным, но есть надежда, что у него, по крайней мере, будет основание для такого поведения. Потому что аррогантных полно, а гениев мало.

Я бы прежде всего в современном образовании стер одну главную грань, которая мешает студенту адекватно воспитываться и адекватно жить. Это грань между теорией и практикой. Люди, которых учат (особенно в России, но не только в России), не получают шанса применить свои знания на практике. Студент должен активно участвовать в создании гуманитарных проектов, технических масштабных идей. Студенты должны преобразовывать мир, потому что взрослым это не нужно. Мне Евтушенко как-то при первом знакомстве сказал (15 лет мне было): «Уже с 20 лет в организме накапливаются продукты распада. Рулить миром должны молодые, у них нет тормозов, у них есть великие замыслы. Не бойтесь поднимать большие штанги».  Вот это правильная мысль. Он тогда, конечно, кокетничал очень, рисовался, но мысли говорил верные.

И вот мне кажется, что иногда надо говорить важные вещи и делать важные дела. В Принстоне был такой проект: дать студентам из депрессивного города Трентон (он соседний, на соседней станции) сделать город процветающим. И некоторые идеи были взяты на вооружение, и Трентон стал постепенно выбираться из ямы. Иными словами, если студент постоянно занят и мотивирован на великую цель, а его тщеславие востребованы, у него нет потребности выяснять отношения с однокурсниками, у него нет желания стрелять.

Есть, конечно, монстры-маньяки, у которых желание стрелять есть всегда. Как в этом гениальном анекдоте: «Зимой и летом одним цветом?» – спрашивают маньяка. «Кровища», – отвечает. Есть человек, который всегда ответит «кровища». Но процент маньяков в любом обществе количественно довольно невелик, а качественно довольно глуп. Маньяки сосредоточены слишком на своем маньячестве, чтобы быть при этом еще и хитрыми. Маньяк не умеет маскироваться, поэтому вычислить таких людей еще на дальних подступах – задача профессиональных психологов. Шутинг возникает в современном мире (как и зло, выяснение отношений; резня, подобная израильской; война, подобная украинской) из-за того, что люди не заняты действительно важными делами. Страшный упадок образования, великих утопических задач. Все это привело к тому, что люди стали выяснять отношения, как в ленивом классе.

Вместо того, чтобы решить наконец проблему смерти и отодвинуть физическое бессмертие хотя бы… не скажу, что придвинуть физическое бессмертие к человеку, но дать ему хотя бы мафусаилов век, 200 лет активной жизни,  – это не большая проблема. Сохранить умственную способность до 100 лет, полную способность реагировать, все когниции, познавательные способности, – все это сохранить минимум до 100 лет… Это как у Шефнера был МИДЖ – минимум индивидуальной длительности жизни, 110 лет. Это не проблема. Но люди заняты другим.

Мне кажется, что перед человечеством надо поставить пару высоких задач. Оно разучилось ставить перед собой высокие задачи. И тогда и войны как довольно примитивное и дискомфортное времяпрепровождение исчезнут. Ведь люди, которым нужно доминирование любой ценой, которые жаждут только любой ценой утверждать свой мачизм и превосходство, – слава тебе, Господи, таких людей не много. И с ними не очень интересно иметь дело.

Поэтому я полагаю, что шутинг – это сейчас проблема мира. И бороться с  ним может только экстремальная педагогика, а именно педагогика, умеющая поставить школе или человечеству действительно серьезные задачи. И это не только биологическая эволюция. Почему, собственно говоря, все архаические культуры и цивилизации так озабочены гендерной проблемой? Потому что это только первая ласточка, это только начало будущих глобальных, биологических перемен в человеческой жизни. То, что люди могут менять пол, – это вообще не драма, это только начало. Они смогут менять возраст, не зависеть от возраста, они смогут выращивать новые органы, они смогут радикально менять свою внешность.  Более того, думаю, что и расовую принадлежность.

Иными словами, вторжение в биологическую природу человека, которого человек так долго и так ритуально,  так архаически боялся, – это дело ближайшего будущего, дело  ХХI века. И это костная биологическая природа может быть побеждена. Все войны развязываются для того, чтобы лишить людей бессмертия, а вовсе не для того, чтобы научить их «по-пацански» постоять за себя. Стоять за себя – это именно стоять на месте, а не двигаться.

Кстати, естественный вопрос: «Как вы оцениваете вклад президентской администрации и конкретно Института развития интернета в сериал «Слово пацана»?»

Я думаю, что Господь хитрее любых администраций и институций. Понимаете, государство может иногда поощрять создание хорошего кино. Государство при этом ставит свои цели, а человек – свои. Государство поощряло создание фильма Эйзенштейна «Иван Грозный». Но «Иван Грозный» все равно великая картина. Я скромнее оцениваю «Александра Невского», который кажется мне очень плоским, но «Иван Грозный» – все равно великое кино. Да, Сталину нужно было снять идеологическую картину, а Эйзенштейн сделал хорошую картину. К тому же вышел за ее рамки. Я уверен, что второй сезон «Слова пацана», который начнут снимать, тоже выйдет за идеологические рамки. Потому что художник будет решать свои задачи, а не государственные.

 Я совершенно не исключаю того, что «Слово пацана» было заказано как демонстрация пацанского стиля или как такое оправдание путинской максимы «бей первым». Но получилось в результате страшное, отталкивающее зрелище предельно жестокого общества – общества, где нет места эмпатии; где любой человек, у которого есть сострадание и интеллект, обречен на путь этого Адидаса, то есть, в общем, выйти из этого общества куда угодно. Янковский играет интересную социальную драму – человек, который перерастает собственную нишу. И мне кажется, что будущее России связано так или иначе с отторжением всего пацанского. И в сериале это есть, сериал вызывает крайнюю усталость от «пацанизма». Он выражает желание увидеть другую среду, увидеть другой стиль отношений. Или построить их, если нельзя их увидеть.

Так что я, понимаете, думаю: Господь иногда обращает к благу (как той силой, что вечно хочет зла, но вечно совершает благо) даже усилия злых и страшных сил. Он использует их как гумус, как чернозем, из которого вырастает что-то интересное. В конце концов, понимаете, Театр на Таганке тоже был создан решением московского Горкома. А в результате решение московского Горкома привело к совершенно другим результатам. Просто надо понимать, что если ваш вектор совпадает с вектором истории, совершенно не важно при этом, кто является вашим спонсором или идеологом. Художественная интуиция вас вывернет в правильную сторону.

Это Акунин когда-то замечательно писал: «Какими бы чувствами не вдохновлялся Мисима при создании новеллы «Патриотизм», читатель все равно испытывает тоску и отвращение при мысли о гибели двух красивых, здоровых, прекрасных людей». А идея, во имя которой они погибли, его не волнует – он им сострадает. И все равно он думает, что идея губительна, если из-за нее покончили с собой два красивых и прекрасных человека. Вот эта мысль Акунина, еще когда он в качестве Чхартишвили писал предисловие в «Иностранке» к первой публикации Мисимы, – эта мысль на меня подействовала тогда очень сильно, как и сама новелла. Я вообще первые переводы Мисимы – «Исповедь маски», «Золотой храм» – по мере их чтения, по мере публикации воспринимал очень близко. Как раз тогда же мне Лимонов сказал о том, что в Мисиме лучшее – не его тексты, а его судьба. Да, пожалуй, я был тогда с этим согласен. Кстати, Мишима правильно. Иными словами, даже если Мишима вдохновлялся самурайскими идеями, он все равно писал гуманистические тексты. С этим ничего не сделаешь. При этом я не считаю его большим писателем.

«С трудом удалось спасти из библиотеки вашу книгу «Вместо жизни». Изменилось ли ваше отношение к героям тех публикаций за 20 лет?» К Сокурову изменилось точно, но это потому, что Сокуров снял несколько великих фильмов после нескольких, на мой взгляд, довольно манерных. Я понимаю, что Сокуров – не моя эстетика, но всей своей жизнью и всем своим поведением он показал, что он очень серьезный художник, готовый платить жизнью за свои взгляды и за право снимать, что он хочет. Сокуров оказался серьезнее, чем я предполагал, он оказался талантливее. Он снял несколько фильмов (прежде всего, «Солнце», «Русский ковчег», наверное, и «Фауст», хотя пафос его мне не нравится – пафос фильма, в котором Фауст еще хуже Мефистофеля), которые мне очень понравились, в отличие, скажем, от «Спаси и сохрани», которое мне не понравилось совсем.

К Сорокину, наверное, я стал относиться лучше, потому что его пророчества оказались точнее. Правда, осталась моя претензия – она в том, что, гениально разбирая чужие конструкции, сам он, как правило, собирает велосипед. Но он написал несколько рассказов нерациональных, с элементом мистического озарения. Прежде всего, это «Белая лошадь с черным глазом» и «Красная пирамида». Ну и «Метель» мне понравилась такой сентиментальностью и даже умилением. Я помню, матери очень нравились там эти маленькие лошадки. Она говорила, что это очень трогательно и очень не по-сорокински. «Метель» неожиданно получилась, думаю, тоже помимо авторской воли, сентиментальным и гуманным текстом. Иными словами, я очень душевно стал относиться к Сорокину.

Остальные оценки, мне кажется, там верны. Да и вообще «Вместо жизни» (спасибо Елене Шубиной, которая ее собрала) кажется мне довольно увлекательной книгой. Сейчас перечитывать ее я бы не стал.

«Вы в свое время открыли для публику Айгель Гайсину». Спасибо, но я открыл ее только как поэта, а не как музыканта. «Как вы относитесь к новой волне ее популярности? Можно ли сравнить Айгель с Земфирой?»

Для меня это сравнение однозначно в пользу Гайсиной, потому что у нее стихи лучше. Земфира – в огромной степени результат ее высокой музыкальной культуры, которую я вполне оценить не могу; саунда, который многие профессионалы типа Козырева ценят достаточно высоко; ну и за счет ее очень плохого характера, эпатажного, что привлекало к ней внимание.

 Айгель Гайсина – тоже человек, озабоченный своим пиаром, но при этом гораздо более сложный и лучше воспитанный, прости меня, Господи. Хотя я очень люблю некоторые песни Земфиры Рамазановой – прежде всего «Румбу» или «Прости меня, моя любовь». Но с точки зрения литературной, которую только я и могу оценить (я же не музыкант и не музыковед), Гайсина и группа «Аигел» гораздо талантливее. И хорошо, что ее взяли в популярный проект; хорошо, что ее слушают. Потому что это музыка благотворная. Она сейчас в том возрасте прекрасном, когда у нее есть опыт и при этом силы, энергия и готовность экспериментировать. Я уверен, что ее следующий альбом будет совсем другим, совсем новым. И вообще, она поражает меня готовностью меняться. Это довольно ценное свойство.

Не могу сказать, что я мог предположить ее могучий поздний возраст. Но, во всяком случае, когда я писал предисловие к ее книжке, я гордился, что открываю талантливого автора. Не хочу примазываться, потому что Айгель Гайсину как-нибудь и без меня бы заметили.

«Вот цитата: «В какой-то момент для молодых людей прошлое становится воспоминанием, обретением общности, связи. И существует слой современников, переживших одно и то же несчастье». Близка ли вам такая позиция? Есть ли у нынешнего несчастья объединяющий потенциал? Или наоборот, все раздробятся, потому что проживающие его во многих отношениях неодинаковы?»

Нет, во многих отношениях одинаковы. Не надо переоценивать внешние проявления. Конечно, кому-то комфортнее, кому-то – некомфортнее. Но само по себе несчастье несет в себе примерно один и тот же импульс. Ощущение, что это можно с вами сделать. Это расширяет в худшую сторону (безусловно) ваши границы, ваши представления о возможностях.  Это и становится тем главным шоком, который люди переживают. Оказывается, возможна война с Украиной. Оказывается, русские могут бомбить Одессу и Харьков. Оказывается, можно при этом на голубом глазу говорить, что в Украине бандеровцы, фанатики и фашисты и что если бы мы не напали, они бы напали. Оказывается, можно брать своего лидера оппозиции, подвергать его мучительным пыткам, а потом прятать его ото всех и ни перед кем не отчитываться. То есть, грубо говоря, оказывается, можно – как называлась лучшая книга Марины Бородицкой.

Ну и человек, в свою очередь, «оказывается может»: оказывается, что он может сопротивляться, что у него есть резерв, внутренний ресурс этого сопротивления. То есть иными словами, шок настоящего (есть термин «шок будущего») всегда проходит по одной линии: оказывается, может быть и такое. И все люди – в диапазоне от миллионеров до бомжей, – которые пережили это откровение, этот revelation, будут, безусловно, вспоминать его как объединяющее начало. Поколение объединяется великими событиями. Все люди – как ни странно, советские люди тоже имели какие-то убеждения – встретили 1956 год очень по-разному. Но для всех 1956 год стал вехой в судьбе. И для Венгрии 1956 год, и для России породил «поколение 56-го года», поколение ХХ съезда. Мне кажется, что такими события остаются и украинская война, и «крымский консенсус» так называемый, и грузинская война 08.08.08,  – это все остается цементирующими факторами.

Кстати, это любопытно. Как показал опыт Галилея, предметы несутся к земле с одинаковой скоростью, независимо от массы. Люди переживают трагедии с одинаковой силой независимо от степени своей защищенности.

«Как вы оцениваете новую волну московского гламура?» Это как раз очень характерная история. Понимаете, главная цель современного российского общества, современного российского руководства – продемонстрировать новые ступени, новые степени падения. Зачем Господь заставляет Россию это делать? Мне кажется, я догадываюсь. То есть я тоже вижу божий замысел здесь. Замысел заключается в том, чтобы Россия довела до окончательного компромата, полностью и окончательно скомпрометировала все самые отвратительные вещи: национализм, пенитенциарную катастрофу, обвинительный уклон правосудия, шпионаж, доносительство, силовое давление, шантаж, – в общем, все самое омерзительное. Она должна сконцентрировать все самое омерзительное в себе, как мидия сконцентрировала всю грязь моря, и все это воплотить, чтобы потом уже никто не смог сказать: «А нам не дали, нам помешали». Вам дали, а потом сказали: все, больше никогда.

Мне кажется, что такая компрометация дьявола, дьявольских утех – это достойная задача. И Россия сейчас ее героически выполняет. Действительно, сейчас этот пир во время чумы, этот жизнерадостный московский гламур во время войны, полное падение вкуса, полное падение планки, полное отсутствие нравственного критерия в поведении людей, – это все очень полезно. Это залог того, что в будущем, по крайней мере, будет, на что сослаться. Будет из чего сделать отрицательный пример.

Это даже не то чаадаевское: «Наше дело быть дурным примером». Нет, это некая своего рода жертвенная миссия  – воплотить в себя, собрать в себя весь гной эпохи и треснуть оглушительно. Показать, что бывает со страной, которая вот так пренебрегает всеми заповедями, божескими и человеческими. В свое время в такую жертву была принесена Германия. Сейчас в такую жертву себя приносит Россия.

И понимаете, я даже бы не считал таким грехом наличие людоедских убеждений. Все-таки это убеждения. А вот страшный грех – грех стилистический: когда вы среди войны устраиваете голые вечеринки. Некоторые говорят, что это народу дают такой жупел, чтобы потом скормить часть элитки. Может быть, не исключаю. Но главное, народу передают вполне понятный месседж: чем циничнее вы себя будете вести, тем лучше будете вписываться в парадигму. И многие на это идут.

Я ничего не имел бы против такой наглядности. Я вообще за наглядность. Мне нравится, когда все доводится до логического финала.

«Кто из современных киевских литераторов кажется вам наиболее интересным?» Тут, понимаете, выбрать – так обидишь. И потом, скажешь, а, может быть, у человека неприятности будут. Но мне очень нравится Ян Валетов, безусловно. Замечательный прозаик-фантаст, мы дружим. Мне нравятся днепровские писатели и поэты – Саша Ратнер, мне всегда был интересен бард замечательный Вадим Гефтер. Вот уж подлинно соотечественник. Вообще украинцы мои соотечественники, потому что мое отечество – Советский Союз. Поэтому-то я и не рассматриваю как какую-то обязанность быть на стороне соотечественников. Мои соотечественники здесь с обеих сторон, и советской идеологии и советской присяги я не изменил. Я верил в интернационализм и ненавидел национализм любой.

Что касается современных киевских авторов – Кабанов само собой, Никитин само собой. Там очень много талантливых людей. Знаете, почему? Потому что киевская литература не стыдится своих проблем, она их вскрывает. Там нет запретного плода. Даже Арестович, который говорит о киевских проблемах, не является в Киеве врагом народа. Или если является, то не из-за того, что он об этом говорит. Он как раз пример того, что проблема замалчиваемая, загоняемая в угол, проблема, загоняемая за загородку забвения, начинает беспокоить гораздо сильнее. Нет никакого способа вылечить гнойную рану, кроме дренажа. Ну и антибиотика, конечно. Антибиотиком является правда, дренажом – гласность. Я вообще думаю, что чем больше проникает ланцет журналистики, истины,  общественного мнения в самые болезненные проблемы современности, тем больше шансов, что они будут излечены. Все, что скрыто; все, что залито сиропом, нагнаивается с утроенной силой.

«Ваш любимый фильм Иоселиани?» «И стал свет», просто потому, что он самый смешной и самый трогательный, наверное. «Будьте так добры, прекратите этот дождь», – так там переводится молитва. Там всего тридцать реплик на картину. Я помню, мы ее смотрели с упоением совершенно.

«Смерть и воскрешение А.М. Бутова» Шарова у меня ассоциируется с рассказом Достоевского «Бобок», хотя идеи разные. Подскажите, с какими текстами здесь еще есть перекличка?»

Ну вот вам «Сказка» Сокурова. Дело в том, что состояние «вскоре после смерти» (назовем его так, не просто author death, а soon author death), является темой очень многих художественных текстов и фильмов. Потому что у покойника есть еще какая-то память, он еще – в 9 и в 40 дней – имеет еще какие-то возможности снестись с живыми и что-то им передать, что-то от них узнать, прежде чем перейдет в другие сферы. Вообще мне кажется, что эти 40 последних дней блуждания (например, как посмертные мытарства в рассказе Пелевина «Вести из Непала») могли бы стать хорошей идеей для художественного текста. И в конце это абсолютное прощание, это полное втягивание куда-то.

Дело в том, что «Бобок» Достоевского – это описание кошмара, это описание очень плохого, очень болезненного сна. Думаю, что «Смерть и воскрешение А.М. Бутова» – произведение совсем не об этом. В «Смерти и воскрешении…» Шаров задается довольно глубоким вопросом: что происходит с душой атеиста, в каких терминах будет осознавать свое посмертное существование человек без религиозного опыта? Ведь Бутов там не заметил, что умер. Он пришел домой с кладбища, лег смотреть телевизор. Жена и дети не понимают, что он умер. Он продолжает обычную рутину своего существования. Он не осознал  произошедшего, ему нечем осознавать. При этом он хороший человек, но он человек советский. Что будет с атеистом, который не понял смерти? Это тот художественный эксперимент, который ставит Шаров в своей книге.

Но книга вообще не об этом. Книга о попытке как-то проникнуть в эту сумеречную зону, которая Шарова интересовала. Он ведь настоящий фантаст, его интересует все неизведанное, непонятное, умолчания его интересуют. Я абсолютно убежден в том, что мертвые еще довольно долго потом осознают свою связь с живыми. Есть такие мертвые – например, у Мамлеева, – которые не могут никак умереть, которые ведут такое половинчатое существование. Эта догадка, очень тонкая, была у Кафки в «Охотнике Гракхе». Помните, охотник Гракх завис между жизнью и смертью. Она есть у Голдинга в «Хапуге Мартине», потому что хапуга Мартин не был готов умереть, потому он там и скитается по чистилищу. Она есть в «Душах чистилища» у Акутагавы. Это все люди, которые мало-мало знакомы с посмертным опытом.

 Мне кажется, что точка интереса Шарова – именно в этой зоне между жизнью и смертью, сумеречной зоне. И «Жизнь и воскрешение…» – глубокий, тонкий сновидческий роман, замечательная книга. Кстати говоря, Романа Михайлова интересует та же сфера. А вот «Бобок» – это, скорее, мрачная пародия, это разговоры после смерти, посмертные разговоры, посмертные записки пиквикского клуба, посмертные записки людей, разложившихся еще при жизни. Кстати, есть такая точка зрения, что некоторые герои Диккенса живут как бы в «посмертии», то есть они умерли и не заметили. Именно поэтому они такие почти ангельские сущности иногда (или демонические).

Мне кажется, что «Бобок» – это такая мрачная фантазия о том, о чем после смерти могут говорить петербургские чиновники или картежники, взяточники, у которых и жизни не было. Они не очень заметили переход с этого света на тот. «Бобок» мне кажется самым скучным рассказом Достоевского. Потому что жизнь этих полуживых людей и в Петербурге была довольно скучна. Достоевский любил прогулки по кладбищам, любил домысливать жизнь этих людей. Вот, кстати, к вопросу о будущем: мне представляется, что в будущем кладбищ в нынешнем смысле не будет. Или они превратятся в что-то вроде музея, где вы сможете подойти к электронной книге, набрать фамилию человека и увидеть короткий фильм о его жизни, короткий набор фотографий его прижизненный, короткий свод добрых слов, о нем сказанных. Это будет такое виртуальное хранилище фотографий и памяти. А вот этих кладбищ как престижных памятников, как мест для прогулок, – я думаю, этого не будет. Просто потому, что это нерациональное использование пространства. А главное, что покойнику это ничего не дает.

Мне кажется, что пышные некрополи, пышные монументы, кенотафы, если нет реальной могилы, – это все какая-то профанация. Человек должен полностью переходить в виртуальный мир, в виртуальную память о нем. Вы набираете какую-то фамилию, и вам выдают информацию об этом человеке и главное – полный набор его прижизненных фотографий.  Вот это мне было бы очень интересно. Я думаю, что это и есть явление модерна, потому что хранить труп – это как-то не по-человечески. Мне кажется, человечество должно все, что остается от жизни, развеивать и убирать. А поклонение костям – это какой-то рудимент язычества. Я помню, как у Валерия Попова в одной повести было: «Исчезнуть, полностью исчезнуть – вот мое завещание, раствориться». Или, помните, бунинское «Легкое дыхание»: растворилось в сыром осеннем ветре. Полностью раствориться и оставить по себе такой информационный бюллетень. Кладбище должно стать музеем и перестать быть выставкой тщеславий.

«Как вы относитесь к учителям, которые пользуются вашими лекциями для уроков?» С благодарностью чрезвычайной. А я, собственно, для того эти лекции и читаю.

«У меня вопрос об Илье Эренбурге. Как ему удавалось жить на две семьи, на две цивилизации – Союз и Запад. В чем его секрет? В свое время он сбежал после революции при помощи Бухарина. Бухарина расстреляли, Эренбург вернулся, часто не соглашался с линией партии, открыто выражал принципиальную позицию, продвигал западное искусство в Советском Союзе, номенклатура его не трогала. Чем вы это объясняете?»

Не стал бы я объяснять это какими-то гуманитарными соображениями, которых у Сталина не было. Сталин был антисемит, Эренбурга он не любил, хотя и высоко ценил роман «Буря» (именно потому, что роман «Буря» выражал любимую Сталиным идею – то, что мы антропологически новый тип человека; Европа не выдержала, а мы выдержали Вторую мировую). Но при этом он, конечно, Эренбурга не любил, и Эренбург был для него классово чужой. Просто Сталин был прагматик, и он понимал, что Эренбург был ему нужен. Он нужен был ему как публицист во время войны. После войны он перестал быть ему нужен, и срочно появилась заметка «Товарищ Эренбург упрощает». Потому что Эренбург продолжал ненавидеть Германию, а надо было уже выстраивать новую линию («Гитлеры приходят и уходят, а немецкий народ остается). Ну и потом Эренбург… Я не могу сказать, что он Сталину нравился. Конечно, нет. Но он вызывал у Сталина уважение своей способностью иногда отстаивать свою точку зрения.

Понимаете, Сталин остро нуждался в людях, которые остро могли бы с ним спорить. Конечно, в отличие от Ленина, он не нуждался в личностях на государственных постах. Ему нужны были исполнители. Но ему нужен был профессиональный исполнитель, который понимал бы, что на вред делу, а что на пользу. Человек, который бы в определенный момент мог бы сказать: «Товарищ Сталин, это решение неверно». При этом я Жукова не идеализирую, но у него бывали иногда такие расхождения со Ставкой.

Я думаю, что люди, желающие отстаивать точку зрения, Сталину были необходимы чисто прагматически. Поэтому когда Эренбург подал голос против депортации евреев, этот голос был услышан. Я не думаю, что Сталин бы ее отложил. Но, по крайней мере, он был готов к этому прислушиваться. По его мнению, Эренбург был экспертом в общении с западноевропейскими интеллектуалами. Опять-таки, никаких сентиментальных чувств. Но, опять-таки, в конце 30-х западноевропейские интеллектуалы были Сталину нужны, как они были ему нужны в конце 20-х. Для рекламы, для противостояния западному миру. Он пытался еще как-то повлиять на западное общественное мнение. Потом, после книги Жида, он наплевал на западное общественное мнение. Книга Жида, кстати, сильно скомпрометировала и Мальро, и особенно Эренбурга, который и настаивал на том, чтобы привезти Жида в СССР. После этого привезли Фейхтвангера и стали уже осуществлять гораздо более лобовую, гораздо более примитивную пропаганду.

С моей точки зрения, во время войны Эренбург сыграл главную роль в перенастройке идеологии, в перенастройке советского человека. Ведь два предвоенных года учили советского человека видеть в немце друга, невзирая на фашизм. Многие продолжали видеть в них врагов, но временно такие люди отодвигались. Как Киршон, автор пьесы «Большой день». Война с немцами из области завтрашнего прогноза переходила в область абстракции. Главными врагами на это время стали англосаксы, а с немцами проводили советские парады. Перенастроить [жителей СССР] на немца как на главного врага, даже как немца-нечеловека, – в этом и был очень полезен Эренбург, который про немецкую культуру и цивилизацию понимал что-то главное, что-то корневое. В его ненависти к немцам, пожалуй, было что-то звериное даже. Потому что он понимал, из каких корней, из каких основ немецкой культуры пророс фашизм. Он видел связь между «Нибелунгами» и Гитлером, между Ницше и Гитлером. Он действительно в этом плане всю немецкую культуру рассматривал как дорогу к финальному расчеловечиванию.

И надо сказать, что его точка зрения не так уж отличалась от точки зрения Томаса Манна в «Докторе Фаустусе», когда он выводит Фаустуса чуть ли не из реформации, чуть ли не из Лютера. Наверное, немецкая культура скомпрометировала себя до конца. Наверное, Эренбург лучше других это осознавал.

«[Сокуровская] «Сказка» показалась мне продолжением фильма Хржановского «Нос, или Заговор не таких». Показалась, скорее, сатирой, чем мистерией. Кажется, сатире не угнаться за абсурдом».

Фильм Хржановского «Нос, или Заговор не таких» показался мне в каком-то смысле более концептуальным, более внятным, более литературным, чем «Сказка». Понимаете, Сокуров же совсем не писатель. Для сценария, для вербализации ему всегда был нужен Арабов или другие авторы, как для «Русского ковчега». Но мне кажется, что Сокуров в целом гораздо менее рационален, чем Хржановский-старший.

То, что и «Нос», и «Сказка» продиктованы сходными чувствами, – это, пожалуй, верно. Чувство тут одно; вернее, вопрос один: каким образом великая модернистская культура (в частности, культура 20-х, которую Хржановский-старший знает как мало кто, благодаря отцу прежде всего, знаменитому художнику), почему великий авангард 20-х привел к тоталитаризму? Как это вышло?

И Хржановский делает вывод довольно очевидный: с самого начала эта культура была культурой  расчеловечивания, культурой антигуманной, поэтому она так закончилась. Это культура, в которой люди исчезли, а рулить стали носы, если угодно, как символы безмозглого чутья. Я думаю – хотя Сокуров так рационально не формулирует задачу, – что «Сказка» – это фильм о том, к чему приводит бесчеловечность. Ведь когда умирают тираны, они тоже в некотором смысле смерти не замечают.

Тут сразу вопрос о том, почему в последнее время так много фильмов и романов, действие которых происходит в посмертии. На это как раз можно ответить. Мы живем в посмертии великого проекта. Советский Союз был, безусловно, плохим человеком, а мы живем в трупе плохого человека. Это паразитическая культура, поэтому Советский Союз был лучше, чем то, что мы видим сейчас. Да, он был омерзительнее, но он был живее. А то, что сегодня, – это продукт разложения. Перестраивать продукт нет никакого смысла, это все равно что перекладывать кости. Надо просто это убрать. Убрать труп дохлой лошади, которая лежит на дороге. Вот от этого я не отказываюсь: убрать остатки проекта и начать новый – биологический, социальный, антропологический.

Я думаю, что мы все понимаем: нас хватает смерть, хватают мертвые. Они хватают живых. Это самая страшная схватка. Но нас должно успокаивать и облегчать нам жизнь то, что это схватка последняя. После нее мир вздохнет свободно и начнет под новым солнцем взращивать новые семена. Если вам это кажется идеализмом, значит, вы просто недостаточно устали от всего происходящего.

«Вы говорили, что ближайший метасюжет – это диверсификация.  Я прочел историю Билли Миллигана, посмотрел картину «Все везде и сразу». Тренд действительно налицо. Как строится этот сюжет, каков обязательный набор героев? К чему они придут?»

Знаете, если бы я это знал, более того, если бы я хотел об этом говорить, я бы, наверное, уже написал «Океан». Или «Интим» уже закончил был. Но проблема в том, что я пытаюсь это на своем примере, на своем опыте понять. То, что человек диверсифицируется, раскалывается, перестает восприниматься как цельное явление; то, что человечество разделяется на несколько уже не рас, а антропологических типов, которые друг с другом несовместимы, – это и есть главное содержание большого откровения ХХ века. То большое откровение, которое пережил в своем время, как вы помните, Максим Каммерер (в 89 лет) и о котором он написал «Волны гасят ветер».

Человечество не монолитно, человек не един. Как Стругацкие говорили: «Будущее – не одно, будущее у всех разное. И каждый его увидит по-разному». Мне кажется, первый такой антропологический экзерсис на эту  тему написал Михаил Веллер в рассказе «Разные судьбы». Там взяты два выпускника военного училища: один – генерал, а второй – майор. Один сделал блестящую карьеру, а другой – никакой. Они учились на одном курсе и приехали на юбилей этого курса. Когда они начинают вспоминать, выясняется, что помнят они совершенно разные вещи. Только один, совсем уж фриковый персонаж запомнился им обоим. А все остальное – абсолютно разное.

Мне кажется, что это первая догадка о том… Хотя еще Шефнер говорил:

Не восхваляй природу вслух:

Она для всех одна,

И все же каждому из двух

По-разному видна.

Мы видим мир – хотим мы того или нет – абсолютно по-разному. На это восприятие наше влияет, главную корреляцию нам устраивает именно наша последующая судьба. Это очень глубокая догадка.

Поэтому я думаю, что главной проблемой современной России и современного мира является то, что люди радикально и категорически поделились на несколько совершенно не совместимых, никаким образом не интерпретируемых разных типов. В рамках одной цивилизационной парадигмы их рассматривать дальше невозможно.

Я думаю, что главные сюжеты этой истории – это то, что люди перестают быть видимыми друг для друга. Их разводит, они начинают включаться в совершенно разные слои. Об этом у меня был рассказ уже, когда мальчик и девочка назначают друг друга свидание, приходят оба, но не видят друг друга. Потому что они начали принадлежать к разным слоям, они разломились. И они всю жизнь ищут друг друга, но не могут найти.

Кстати, я сейчас вспомнил, что у меня такая история есть в «Орфографии». Это отношения Барцева с Ашхарумовой. Они чуть-чуть разминулись, их развели разные слои. Хорошая, кстати, глава. Я вообще люблю финал «Орфографии», очень сильно. Писал, помнится, чуть ли не со слезами.

А что касается проблемы внутренней диверсификации – распада человека на несколько разных ипостасей, то я думаю, просто у каждого человека появляются моменты в жизни (это основа сюжета), когда он перестает контролировать себя. Понимаете, когда Билли Миллиган (если верить ему) насиловал или грабил, он в этот момент себя не помнил, себя не контролировал. Он сумел убедить в этом суд. Думаю, что сегодняшний суд не убедил бы, но тогда ему поверили. Тем более, что у него были какие-то чисто биологические различия между ним в одной личности и в другой. Какие-то языки знал, какие-то навыки утрачивал. Мне кажется, что на уровне сюжетном это будет история о том – как в «Иксе» у меня (меня всегда волновала эта тема), – как появляется темное время. Вот есть темная материя, которой мы не видим. Так же появляется темная материя, когда мы себя не сознаем. Потому что в этот момент действовали не вы, а действовала другая личность, которую вы знали за собой, но не проконтролировали. Вышел Хайд.

Я рассказывал уже о том, что прекрасным мог бы быть роман «Странная история доктора Ельцина и мистера Путина». Вот есть Джекил-Ельцин – большого роста, сильный и массивный.  А потом на его месте оказывается мистер Путин – белесый, злобный и по описаниям на Хайда абсолютно похожий. Это Ельцин выпустил своего Хайда. Где настоящий Ельцин в это время находится, мы не знаем. Пришли в кабинет, а там Путин.

Точно такая же история происходит со многими из нас. Я сегодня наблюдаю за Сергеем Лукьяненко, и я не верю, что это Сергей Лукьяненко. Это действует сущность, заложенная в нем. Мы очень многих перестаем узнавать. Кто-то перестает узнавать Машкова, кто-то перестает узнавать Прилепина, хотя многие говорят, что Прилепин всегда такой был. Но у него у самого есть роман – по-моему, лучшее его произведение – «Черная обезьяна». Он о том, как его изнутри съела черная обезьяна. Он понимал все это с самого начала, знал за собой. И мне кажется, что все это будет делом ближайшей литературы; литературы о внутреннем разладе человеческой личности, которая утратила цельность и перестала контролировать свои ипостаси.

«Сегодня 144 года со дня рождения Сталина. Почему в России всегда проблемы с яйцами и нужен мужик со стальными яйцами?» Сталин вовсе не был «со стальными яйцами». Он был довольно слабым политиком. Он умел нагибать, но в критический момент совершенно не умел принимать решений. Ну что вы, вам нравится поведение Сталина в июне 1941 года, когда даже объявление о начале войны вместо него Молотов зачитывал. Ничего Сталин не делал. То есть он, конечно, принимал людей (об этом свидетельствует журнал), но выступить он себя заставил только спустя две недели после начала войны. И как заговорил: «Братья и сестры!». Понимаете, Сталин, который в первый день войны сказал: «Я просрал дело великого Ленина» (многие были свидетелями этой фразы), наверное, был полностью деморализован. Он-то думал, что перехитрил Гитлера, а получилось наоборот.

Сталин, мне кажется, как раз человеческой силы не демонстрировал, а демонстрировал крайнюю степень жестокости. Даже не прийти на похороны жены (а вместо него пришел Леша Сванидзе, который запомнился многим, его принимали за Сталина; черный скорбный человек в толпе был не Сталиным)… Сталин не пошел на похороны Надежды Аллилуевой. Сталин не проявлял никакой эмпатии к детям, Сталин не умел общаться с соратниками. Это человек, чье сила и чье обаяние резко преувеличены разными (и довольно дурными) анекдотами. А по большому счету, он по-большому счету по-человечески не был интересен и силен. Он образцовый бюрократ: он построил идеальное бюрократическое государство и ему соответствовал.

А политик со стальными яйцами – это Черчилль, который спускается со своим народом в бомбоубежище и радуется, что не у него одного с собой фляжка бренди. Черчилль – ему приписывают это, – когда ему было уже 90 и слуги перемещали его с этажа на этаж, подумали, что он отрубился. Кто-то из слуг сказал: «Ну и куда дальше нам тащить эту тушу?» На что Черчилль из кресла сказал: «Туша плохо ходит, но хорошо слышит». Вот это слова человека со стальными яйцами.

Эмпатия к Сталину, восторг перед Сталиным – это, я думаю, следствие одной довольно человеческой, довольно понятной эмоции. Люди долгое время пытались ретроспективно понять, какой инструмент действует на них сильнее всего. Оказалось, что страх. А нагонять страха он умел лучше всего. Как сказано в «Потерянном доме»: «Нам неведома другая основа этики, кроме страха». Но ведь были времена, когда Россия управлялась не только страхом. И были времена эти гораздо более успешные. Страх – это, в общем, негативная, апофатическая эмоция, от противного: не делай того, не делай то.

На самом деле, Россия была успешнее, когда она управлялась другими мотивациями – жаждой славы, жаждой новизны, жаждой контактов с остальным миром, жаждой его вовлечь в свою орбиту или удивить. И уж конечно, при Петре Россия управлялась не только страхом. В огромной степени мотивацией быть лучше всех. Сталинская мотивация – это быть хуже всех. Я много раз отвечал на эти вопросы все, что Сталин взял Россию с сохой, а оставил с атомной бомбой… Простите, но Сталин взял Россию с великой культурой, а оставил с эпохой малокартинья и с работой «Марксизм и вопросы языкознания».

Он оставил Россию без будущего; Россию, которая после его смерти, после тех гальванических ударов, которые он наносил репрессиями, страхом и войной, – после этого Россия осталась, в общем-то, болотом. И сегодня как можно мотивировать общество на какой-то осмысленный труда? Я не знаю, какие для этого потребуются усилия. Хватит ли моих педагогических способностей или педагогических способностей всех учителей?

«Вы никогда не говорили о творчестве Григория Дашевского. Как вы оцениваете его стихи и статьи?» Вопрос от Льва Оборина, одного из моих любимых современных публицистов. Я чувствую себя не вправе не ответить. Мне придется перепрыгнуть через себя, потому что мало того, что Григорий Дашевский ко мне относился крайне негативно, но Григорий Дашевский никогда не был мне интересен и близок.

Я всегда признавал, что он хороший латинист, он замечательно пишет о латыни, что он замечательный переводчик (разговоров нет), но его стихи никогда меня не трогали. И я никогда не понимал определенного культа, который вокруг него существовал. Не потому, что я завидовал. Я думаю, что для писателя плохо быть предметом культа. Но вот это желание некритично воспринимать любое слово, которое от него исходило и видеть в нем некоторую святость (как писали многие его поклонники), – от этого я был далек. Мне кажется, что это сослужило и ему самому довольно дурную службу, потому что его довольно интересная поэтика осталась не интерпретированной. Она была принята некритично-восторженно. Но человек, который так много болел, так героически сопротивлялся болезни, так много успел сделать, несмотря на болезнь, в любом случае заслуживает уважения и восхищения. Во всяком случае, то, что он писал в «Коммерсанте», всегда было очень интересно. Наверное, он был очень харизматичным и увлекательным преподавателем.

«Что будет с новым годом на «Эхе Москвы»?» Он будет с 23 до 2 часов, если до этого момента не произойдет какого-то тотального запрета на интернет и радио в России. Я прошу к 30-му еще раз всем, кто собирается участвовать в «клубе одиноких сердец сержанта Быкова» написать мне на dmibykov@yandex.ru (все знают адрес), еще раз написать номера, с которыми вы планируете выступать. У нас выступающих порядка 50 человек. Поэтому больше 5 минут я никому не смогу дать.

Выходим в эфир ровно в одиннадцать. Я не могу огласить пока тему эфира (она есть). А, пожалуй, оглашу, давайте готовиться. Утопия: какой вам видится новая русская утопия? Какой идеей сегодня можно было бы увлечь Россию? Утопия новой медицины, новой биологии, нового образования… С помощью какой идеи сегодня можно было бы не страхом, не плеткой, не шантажом заставить россиян думать и работать? Не заставить, а склонить, если угодно. Это та тема, которая мне представляется самой любопытной. Ну и конечно, моя идея «рассеянной России». Лучшие идеи для рассеяний, чем она могла бы заняться, какими проектами она могла бы быть объединена, что лучше для нее – сохранять свою русскость или ассимилироваться, вписываться в новые обстоятельства, переходить под покровительство новой страны? Многие говорят, что чем быстрее люди забудут о России, чем быстрее они ассимилируются, тем это лучше. Наверное, это имело бы смысл в качестве консенсусного пути для 20-х годов. Но ведь сейчас не 20-е. Все эти разговоры, что предсказывали быстрый конец советской власти, а она продержалась 70 лет… Сейчас не советская власть. Сейчас не утопия, а антиутопия. Сейчас не строительство нового мира, а окончательное разрушение старого. Доломать его огромных усилий не надо. Нынешняя Россия никакой утопии, никакого проекта, никакого большевистского варианта даже не предлагает окружающим.

Она предлагает всем почему-то смириться, сдаться ей на милость и превратить свою территорию в загаженный пустырь. Но зачем, во имя какой цели, во имя какой Вальгаллы хотя бы? Нет, ничего подобного. Поэтому я и не верю в долгосрочность этого проекта.

Тут, кстати, довольно много вопросов, одинаковых абсолютно – каким мне видится финал российско-украинской войны? У меня есть догадка. Я вижу, что переговорами она не решится. Военной силой она тоже не решится. Ситуация имеет все признаки неразрешимости, а это значит, что в ней есть изначальная ошибка. Помните, это мысль Набокова из «Дара»: ситуация была настолько неразрешимой, что в условиях задачи просматривалась ошибка. Потом она разрешилась, Щеголевы уехали. И Федор остался с Зиной наедине, хотя и без ключей. Видимо, для того, чтобы первую ночь они провели в лесу, в саду.

Мне кажется, что сама идея Набокова – ситуация всегда разрешима или ошибочна – и здесь как-то сработает. Произойдет какое-то мгновенное разрешение ситуации. Я думаю, что это будет или смена власти в России, или та необратимая катастрофа, в которую Россия сейчас упорно и быстро себя загоняет. Все действия российского руководства (все абсолютно), если и укладываются в какую-то логику, то в схему самоликвидации. Украинское руководство тоже делает ошибки, но их действия не так деструктивны, не так самоубийственны. Все, что делает сейчас Россия, укладывается в одну схему. Эта война разрешится одним способом – полное самоуничтожение или самозагонение в тупик одной из сторон.

Хотя надо сказать, что стороны всегда в таких случаях копируют друг друга: и в Украине появляются какие-то попытки подмять свободу слова, и в России просыпаются какие-то более-менее здоровые силы. Но пока ситуация мне видится полным саморазрушением нападающей агрессивной стороны. Собственно, «добро победить не свободно, а зло победить не должно, для дьявола это удобно, для господа это смешно». В общем:

Все в наших кущах и рощах,

К добру безнадежно глухих,

Ведет не к победе хороших,

А к самоубийству плохих.

Вот так мне видится эта схема, так это, по-моему, произойдет. Сценарий, по которому это произойдет, мне совершенно непонятен. Но логика происходящего, на мой взгляд, исчерпывающе описывается этим. Я не вижу пока в современной России никакого смысла во всех действиях власти, кроме как максимально быстро компрометировать и уничтожать себя. Это просто максимально быстро происходит.

И полная ликвидация оппозиции, и невозможность договориться с какими-то собственными более-менее гуманными, либеральными силами. И сознательное вытеснение всех умных, и чудовищная совершенно попытка окружить себя самыми отвратительными силами. Посмотрите на избирательный штаб Путина… Хотя никаких выборов, по большому счету, нет. Это такая сознательная деструкция, такая компрометация, такое сознательное уничтожение, что поневоле вспомнится тот же Сорокин, когда говорится о том, что Путину поставлен памятник за уничтожение проекта. Самый быстрый: сказано, что он для уничтожения проекта сделал больше, чем Ленин и Сталин, вместе взятые. Боюсь, что это так. Поэтому выбор орудия осуществлен безупречно.

Очень много вопросов о том, какой мне видится судьба Зеленского в будущем году. Я много раз об этом говорил: мне кажется, что Зеленский уйдет от власти  и вернется в нее через короткое время, одержав некоторые победы на профессиональном поле. То, что Черчилль после победы ушел, а Зеленский, возможно, уйдет еще до победы… Он выполнил миссию. Миссия была в том, чтобы выдержать первый удар, в первое время. А сейчас нужны, наверное, другие люди, нужен не король-нарратор, а король-переговорщик, я не знаю, какой-нибудь, по сути своей, король, способный на компромиссы. В это я, правда, не верю: украинское общество не пойдет на компромисс.

«Включите меня в число участников, я прочту «За гремучую доблесть грядущих веков»». У нас получается такой своего рода концерт по заявкам. Но вообще это очень хорошая история, ведь Новый год сам выбирает жанр. Будет хорошо, если все просто прочитают свои любимые стихи. Они и есть русская национальная утопия. «За гремучую доблесть грядущих веков, за высокое племя людей…»

«Читали ли вы дневники Чуковского? Что скажете?» Это главное его произведение. Что я скажу? Это надо читать двухчасовую лекцию – о личности Чуковского, о его стиле, который в дневниках проявился даже с большей силой, чем в статьях, лекциях и стихах. Дневники Чуковского – это опыт самонаблюдения человека, измученного бессонницей, когда, как он сам говорил, «в собственном обществе проводишь больше времени, чем можешь выдержать». Да, это так.

Чуковский – «белый волк», как называл его Шварц; причудливое, прекрасное, озлобленное существо, но это тоже жертва антропологического разлома. Чуковский – это интеллигенция в первом поколении. Причем это человек, который от поколения своих предков, от людей физического труда и довольно мрачного опыта взял невероятную живучесть и физическую силу. Если бы он не умер от желтухи, зараженный в плохой больнице или плохой медсестрой, он бы сто лет прожил легко. Он отличался невероятным физическим здоровьем. И он поддерживал себя в рабочем состоянии – не было ни дня, чтобы он не работал. И все время ненавидел себя за то, что работает медленно и мало.

Но Чуковский сочетал, с одной стороны, мучительную рефлексию интеллигента в первом поколении, с другой – великолепные физические данные именно выходца из народа, самого классического. Он был идеальный литературный работник. При этом у него были философские озарения, и первая его теория – теория самоценности, открывшаяся ему в 18 лет, которая привела его к Уайльду (не Уайльд привел, а именно к Уайльду он пришел от этой идеи), сформулирована им в замечательном слогане: «Пишите бескорыстно – за это больше платят». Непрагматические усилия приносят больший прагматический эффект, нежели усилия, направленные на ползучую пользу. Человек ориентирован на непрагматическое, и все непрагматическое самоценно, и оно лучше, чем выживание. Лучше просто качественно, эстетически.

То, что Чуковский рожден был мыслителем, который развивал бы и доказывал эту идею, – это лейтмотив его дневников. Он писал, что из-за семьи вынужден был заниматься поденщиной. Думаю, что не из-за семьи; думаю, что он сам себя душил поденщиной. У него был не темперамент философа, прямо скажем. Но то, что он открыл эту мысль еще в статье «К вечно юному вопросу», в первой своей публикации – благодаря Жаботинскому – об этом заговорил, – в этом, мне кажется, существенное его открытие.

Он и критику свою построил в основном по эстетическому принципу. Он считал, что убеждения Некрасова, например (народолюбивые, социальные) имели только тот смысл, что сподвигали его к великой поэзии. Да, правильно: вообще убеждения художника имеют только тот смысл и ценность, какую они способны привнести в художественный текст. Если они вдохновляют великое искусство, то благо им, если нет, то нет. Иными словами, он здесь смыкался с Набоковым – человеком, с которым жизнь его неоднократно сводила. В известно смысле, они жили параллельно,  несмотря на 17-летнюю разницу. Их англоманство, их переводческая работа, их темперамент сходный, да и в общем, кстати говоря, безумная сексуальность, обуздываемая тщательно, – их многое роднит. Набоков тоже говорил, что цель мимикрии не в мимикрии. Бабочке дано гораздо больше красоты, чем нужно для выживания. И главное присутствие бога в природе – это избыточность, отсутствие прагматизма. «То не лист, дар Борея, то сидит arborea». Арборея притворяется листом для того, чтобы ее не съели, ей вообще ничего особенно не угрожает. Просто бог был художником и создал мир в минуту праздности, в минуту отдыха, веселья и вдохновения.

То есть, иными словами, вся эволюция имеет не адаптивную сущность, не приспособленческую, а это бесконечное разнообразие ненужных, казалось бы, мутаций, бесконечный пир фантазии творца. Вот такой подход к искусству был и Чуковскому очень присущ, в дневниках у него это отражено. Поэтому он так ненавидел все скучное, все советское, угрюмое. Но это огромная тема.

«Что вы думаете о творчестве Василия Каменского и Всеволода Иванова?» Послушайте, это вообще совершенно разные сферы. Василий Каменский был одаренный человек, стихийно одаренный поэт, но и стихи его, в общем, являются довольно неровными и далеко не всегда интересными. Но как человек, как поэт-авиатор – это великолепный художественный проект. И «Сарынь на кичку» – факт истории литературы, чем художественный текст. Это интересно.

Что касается Всеволода Иванова, если имеется в виду основатель «Башни», символистского… А, тот Вячеслав Иванов! А Всеволод Иванов – это совсем отдельная история. Всеволод Иванов – это писатель, автор «Бронепоезда 14-69». Вот ко Всеволоду Иванову я отношусь очень уважительно, у меня о нем большая есть статья в коллекции «Дилетанта», помнится. Конечно, лучшее, что написал Иванов (здесь я согласен с Эткиндом), – это «Кремль». «Кремль» – гениальный роман. Роман «У» – здесь я понимаю, что мои способности недостаточны, роман «У» слишком сложен, чтобы я его понимал. Там есть куски, например, глава о неизвестном солдате, но это уже такое чистое безумие, что мне уже это не понять.

А в принципе, Всеволод Иванов был замечательный художник. «Похождения факира» и «Мы идем в Индию» – замечательные книги. И, собственно, «Вулкан» замечательный роман. Но, понимаете, он как-то не успел совершиться, не успел реализоваться. Мне кажется, замыслы его задушили. У него были гениальные фантастические рассказы – например, «Сизиф, сын Эола», который все помнят по тому в «Фантастике». У него были потрясающие идеи, ранние тексты революционные, типа рассказа «Дитя». Но он быстро вынужден был все это прятать и перейти на положение советского художника. У него интересно (в его биографии) то, что он, всю жизнь  притворявшийся советским художником-реалистом, был тайным, безумным авангардистом. Он в этом смысле такой герой Дениса Драгунского – писатель, который живет где-то в Переделкино или на Пахре, ходит на прогулки, рыбачит, купается до самых холодов. Потом он умирает, и оказывается, что в столе у него лежал великий авангардный роман. Настолько безумный…

Понимаете, писателю нужна среда. То, что Всеволод Иванов жил в советской среде и ему не с кем было поговорить… Ну хорошо, у него был очень талантливый сын, у него была замечательная жена, у него были добрососедские отношения с Пастернаком, но рассказать свои замыслы, рассказать свою систему художественную образную ему было некому. И в результате он в одиночестве сходил с ума. И действительно, «У» – как к этому роману ни относись, многие на Западе считают этот роман самым великим советским произведением, ставят его выше «Мастера и Маргариты» – понять там что-то довольно сложно. Я думаю, только Эткинд может.

Даже «Кремль», который еще находится более-менее в рамках традиционной литературы и даже главу из него печатала «Литературка» при жизни автора, -все равно, даже «Кремль» – это колоссальный авангардный прорыв. А написано это не хуже Ильфа и Петрова. Он был новатором, таким же, как Добычин. Таким же, как Булгаков. Но он при этом еще был мыслителем. И, как и большинство русских самодеятельных мыслителей, он сочетал гениальные прорывы вроде федоровских с таким же федоровским космическим безумием. Это, конечно, грандиозное явление. Это еще раз показывает, как чудовищно богата была русская литература, в которой Всеволод Иванов считался писателем второго (если не четвертого) ряда. Первый, допустим, Пастернак; в официальной иерархии – это Фадеев.

Ужасно, что самое известное произведение Иванова  – это «Бронепоезд». И то это потому, что пьесу поставили во МХАТе. А пьеса, надо сказать, так себе. И все партизанские повести Иванова довольно второсортны. Гениально то, что он писал для себя. Он при жизни написал шесть или семь ненапечатанных романов. Это показывает внутреннее богатство этой личности. Я думаю, его и задушили эти нереализованные потенций. Он потому и умер от рака – болезни скрываемых дарований, подавленных желаний, нереализованных мечтаний. А так у него были гениальные озарения. Кстати, «Кремль» я всем рекомендую читать, кто хочет ознакомиться с настоящим модернистским романом.

Поговорим об Александре Шарове. Александр Израилевич Шаров открывался мне как сказочник. И большинство читателей знало его именно по сказкам: «Мальчик Одуванчик и  три ключика», «Звездный пастух и Ниночка», «Человек-горошина и Простак». Сказочные повести. Они были труднодоставаемы, выходили недостаточно большими тиражами.  Но обычно тайное общество любителей Шарова узнавало друг друга по сказке «Приключения Еженьки и других нарисованных человечков»; про то, как зимней ночью художник…Там есть два художника, злой и добрый. Это замечательная догадка, что миром управляют два демиурга (злой и добрый): как только добрый нарисует что-нибудь хорошее, тут же злой черной краской рисует что-нибудь ужасное.

В общем, однажды добрый художник ходит зимней ночью по лесу и вдруг слышит жалобный писк: «Простите, пожалуйста, я замерзаю!». Существо, доведенное до последней степени унижения: замерзая, оно говорит: «Простите, пожалуйста». И он видит, что это ежик маленький, который не заснул. Художник берет его обогреть и кладет за пазуху. А ежик очень больно его уколол. И у него от этого проснулись какие-то небывалые способности. И, короче, ежик за пазухой у него превратился в цветные карандаши. Но эти карандаши обладают волшебным свойством: что нарисуешь, то и оживает. Злой художник отнял у него черные карандаши, а добрый, значит, стал добрыми красками рисовать девочку Еженьку. Он назвал ее Еженькой, такая Дюймовочка. Он нарисовал для нее кораблик, домик, а злой нарисовал бурю. В общем, нечего рассказывать, это знаменитая сказка; лучшая сказка для того, чтобы научить ребенка рисовать.

В общем, этот ежик, который встретился художнику в лесу, – это то, что Шаров умел делать, как никто другой. Шаров невероятно сентиментален, невероятно трогателен. Сказки Шарова нельзя читать без слез. Но он понимает: если из ребенка не выдавить эту слезу, с ребенком что-то очень важное не произойдет. Ребенка надо научить жалеть – бедных, несчастных, одиноких, добрых, трогательных. Если ребенок не научится жалеть, он жизнь свою проживет как Путин. Это будет чудовищно.

Сказки Шарова внушают невероятную эмпатию, невероятную доброту. Я, наверное, прочту вам просто. Мы этим закончил. Я сейчас немножко расскажу о его взрослой литературе.

Естественно, как и всякий советский писатель, Шаров вынужден был довольно долгое время притворяться социалистическим реалистом. Первый его рассказ, в котором можно угадать гения… Он же начинал как журналист, известенец, летал на льдины… Но первый рассказ, в котором можно угадать гения, это послевоенный «Легостаев принимает командование». История там очень интересная. Расформировали полк после войны. А у убитого командира полка оставался маленький сын. И вот этому маленькому сыну бывший финансист полка – человек, в общем, не самой творческой профессии – начинает писать письма. А мальчик этот, который растет в чужой семье (он остался сиротой, воспитывается у тетки, мать его умерла еще во время войны – она надорвалась в тылу, отец погиб на войне), единственным его другом и светом в окошке становится майор Легостаев.

Майор Легостаев демобилизовался, ведет штатскую жизнь. Написать мальчику, что полк расформирован, он не может, потому что полк живет в воображении мальчика. Мальчик уверен, что после смерти его отца все служат. И Легостаев начинает писать ему хронику полка. Он пишет о награждениях такого-то солдата, который отличился на стрельбах; об упреках в адрес такого-то солдата, который не собран и на стрельбах плохо отстрелялся. Он пишет ему о повышениях такого-то майора, об отставке такого-то майора. Иными словами, продолжается виртуальная жизнь этого полка. И когда мальчик вырастает (12 лет ему), он пишет майору Легостаеву, уже глубоко гражданскому человеку: «Я к вам выезжаю, потому что я хочу служить в вашем полку».

И вот финальная сцена рассказа: гражданский человек Легостаев встречает поезд, и он не знает, как мальчик к этому отнесется – возненавидит его или простит. И вот он стоит и ждет: одинокий демиург, который создал этот мир, а  теперь должен отвечать за то, что этот мир не существует. Это потрясающий по силе рассказ и необычайно трогательный. Вот тогда я обратил внимание на Шарова-прозаика.

Кроме того, у него была гениальная повесть в сборнике «Дети и взрослые» – «Хмелев и Лида». Повесть, которая абсолютно не укладывается в советский канон. Смотрите, там комсомолка-санитарка Лида ухаживает за раненным в позвоночник майором Хмелевым, у которого нижняя половина тела неподвижна. Он лежит. Но у него руки рабочие очень хорошие, он там мастерит что-то все время, вообще он умный и трогательный человек. И Лида, загораясь историями героических медсестер, говорит, что возьмет Хмелева домой, выйдет за него замуж и будет всю жизнь ухаживать. А он ее не любит, но соглашается. Ему сорок, ей двадцать. И вот эта история того, как постепенно они начинают ненавидеть друг друга: два человека, которые в жизни вынуждены разыгрывать газетный сюжет, одинаково от них далекий и им неприятный. И душу отводит этот Хмелев только с мальчиком Алешей, которому он делает какие-то игрушки-безделушки деревянные. Собственно, знаменитая сказка Шарова «Володя и дядя Алеша» выросла из этого сюжета.

Это очень грустная история. И финал ее потрясающий: давно умер Хмелев, давно переехала Лида. Автор приходит на окраину города, где они жили когда-то, и видит новых людей, у которых нет даже тех идеалов, которыми жили Лида и Хмелев. Он обводит взглядом эти скучные блочные дома и говорит: «Многое изменилось за эти годы». Совсем уж безысходный финал этой грустной повести на меня в свое время подействовал колоссально.

Я помню, что открыл эту вещь даже Володе Шарову, который ее не читал. Понимаете, крошечным 10-тысячным тиражом вышел этот сборник «Дети и взрослые», я его прочитал в какой-то пансионатской библиотеке (я все читал у Шарова, что мог найти), и глубоко в меня запала эта история, глубоким сердечным шрамом она во мне стала.

Ну а что касается романов, то у него был роман о биологах «Я с этой улицы». Это роман о борьбе с лысенковщиной, довольно неплохой. Но настоящий Шаров – это, конечно, «Смерть и воскрешение А.М. Бутова». Это история человека, который прятался…

Простите, сейчас я прямо в кадре прощусь с отъезжающей по своим делам Еленой Масоте, великим музыкальным педагогом, она приехала со мной день рождения отметить и поехала в свой Нью-Йорк. Ленка, я к тебе на твой день рождения тоже приеду. Тоже, кстати говоря, большая любительница Шарова.

Так вот, как раз «Смерть и воскрешение Бутова» – это история человека, который решил спастись от ареста и всю жизнь прятался, по разным щелястым уголкам России. Чувство бесприютности пронизывает всю эту вещь. И как ни странно – вот здесь Шаров абсолютно прав, – советский человек обретает себя только в смерти, только смерть дает ему понять, что он жил, что он был.

И вот на кладбище, где он впервые становится равен себе, на новом кладбище Бутов полноценно воскресает для новой жизни, он как бы собирает себя в одно целое. Дописал Шаров этот роман, отдал его машинистке с сыном и умер. И двадцать лет эту книгу никто не мог напечатать. Потом ее напечатали, и в тот же день весь тираж был распродан.

Я немножко почитаю из сказки «Мальчик Одуванчик и три ключика».  Я думаю, что как сказочник Шаров учился у Платонова, с которым он дружил, с которым он выпивал, которого он ценил весьма. У Шарова есть еще гениальные мемуарные книги – «Окоем» и «Повесть о десяти ошибках». Это воспоминания о МОПШКе, школе-коммуне, из которой он вышел; и воспоминания о военных годах. Есть гениальная военная повесть «Жизнь Василия Курки», поразительна глава о кольце с цианидом, которое раздают в гетто. Но в сравнении с последней сказочной повестью все это как  бы подготовительный этап.

А вот сказка «Мальчик Одуванчик и три ключика», которая написана, конечно, под огромным влиянием Платонова, и прежде всего «Разноцветной бабочки», которую тоже нельзя без слез читать.

«Жил на свете мальчик, и у него была бабушка — старая добрая черепаха (уже гениально!). Жили на опушке леса. А звали мальчика Мальчик Одуванчик, потому что у него была круглая, очень пушистая голова.

Раз Мальчик Одуванчик проснулся среди ночи; ему показалось, будто кто-то зовёт его красивым звонким голосом:

— За мною! Скорее!

Мальчик собрался выбежать из дому — хотя было совсем темно и страшно, — но Бабушка Черепаха остановила его:

— Будь терпеливым! Это Южный ветер летит в Южную страну. Ты маленький, тебе рано в дальнюю дорогу. Спи спокойно.

Мальчик послушался и снова уснул».

Дальше его зовут разные ветра, пока не приходит для него время выйти из дома и начать открывать удивительные чудеса. Есть одна ночь весенняя, когда дети выходят из дому и уходят в путь. И вот Мальчик Одуванчик получил три ключика – зеленый, красный и белый. Этими ключиками он мог открыть сердце девочки, мог открыть тюрьму и выпустить невинных, мог прекратить войну. А он открыл ими три сундука с тремя драгоценными камнями, и драгоценные камни превратились в капли воды. Мораль очень простая, но написано это божественно.

Вот он идет домой, старый Мальчик Одуванчик.

«— Твой-то возвращается. Выйди встречать — сам он не найдёт дороги.

Она была уже очень стара, Бабушка Черепаха.

Панцирь стал совсем серым, весь покрылся трещинами-морщинами и не отражал ни солнца, ни звёзд, ни светляков.

От старости она почти ослепла.

— Он возвращается с принцессой и маленькими принцами? — спросила Бабушка Черепаха.

— Ах, нет, — прокрякала Утка, которой очень бы хотелось на этот раз сказать неправду, но что поделаешь, если она не умела лгать. — Принцессы с ним нет, и принцев тоже нет.

— Всё равно я счастлива, что он возвращается.

«Значит, что-то в нём есть или было; если утёнка или мальчика так любят, в нём обязательно должно быть хоть немного чудесного», — поднимаясь вверх и устало махая в чёрном воздухе старыми крыльями, подумала Мудрая Утка.

Бабушка Черепаха вышла из своего дома, который изрядно покосился и по окошко врос в землю, и побрела по полю, туда, где горели огни гномов и откуда доносилась их песня.

Она была слаба и стара и, сделав шаг, не знала, сумеет ли сделать второй».

Ну его к черту, сами прочитаете. Еще мне не хватало над Шаровым рыдать в эфире. Прочтите, только мультик не смотрите, потому что мультик хуже сказки. Но тот, кто эту сказку прочтет лет в шесть (как я), тот имеет все шансы вырасти приличным человеком и будет принимать верные решения. Ладно, всем спасибо. Услышимся через неделю. Готовьтесь к Новому году, всем пока.