Мир меняется вновь
Мне было лет семь или восемь. Папа привез меня в Питер, провести в музеях очередное занятие по истории искусств. Обычно мы приезжали утром и уезжали вечером. Этого хватало на несколько залов одного музея. Я не помню, почему именно, но в этот раз мы приехали на два дня. Ночевать мы должны были у папиной одноклассницы.
Я знала, что папа в детстве жил в Питере и учился в Питере, что у него был очень дружный класс, они встречались каждый год и папа ездил на эти встречи с большой радостью. Я слышала в каких-то разговорах, что в шестидесятых они нашли друг друга, все кто выжил, поиском в основном занимался Коля, я не помню его фамилию, но именно он нашел папу, он написал письмо в Минск, а папы в Минске уже не было и письмо отправили в Эстонию, и там оно нашло папу.
Я вообще не задавалась вопросом, почему так получилось, что родился он в Питере, учился в Питере, а сейчас мы живем в Эстонии. Никаких вопросов не возникало, тем более, что бабушка рассказывала про Эстонию, я знала, что она родилась в Эстонии и, именно в Эстонии прошло ее детство и юность. Как-то все выглядело естественно.
Вот это, конечно, удивительно. Я сейчас очень много об этом думаю. В раннем детстве я не знала, что почти все мои родственники или сидели в лагерях, или жили в ссылке. Десятилетиями. Моя эстонская бабушка, мой папа, мой еврейский дедушка. У них был опыт арестов, конфискации имущества, ссылок и лагерей, но когда я, в раннем детстве, с ними общалась, когда они говорили со мной, когда читали сказки, или держали на руках, когда гуляли со мной, когда рассказывали какие-то истории, учили вышивать и вязать, ловить рыбу, читать книги и разбираться в направлениях живописи, они ничем не отличались от родителей и бабушек с дедушками моих одноклассников. Хотя откуда мне знать, какая судьба была у родственников моих одноклассников?
Но вот эта абсолютная внешняя нормальность жизни, я сейчас очень много думаю об этом. Мой дедушка был расстрелян в 1938 году. Бабушка провела сначала в лагере, потом в ссылке с 1938 по 1956 год. Папа попал в ссылку в пятнадцатилетнем возрасте. Учился в Питере, в школе, занимался в художественных классах при Академии художеств, а потом оказался в ссылке. И я никогда, ни в одном движении его, ни в одном его взгляде не замечала этого опыта.
Хотя, я сейчас вспоминаю их рассказы, их разговоры, и конечно они говорили так, что мало что было мне понятно, но им было понятно. И я сейчас разгадываю эти загадки. Эти на половине мысли остановленные фразы, это молчание, а потом продолжение разговора.
Но это отступление. Рассказать я хочу об одном очень ярком впечатлении, эстетическом впечатлении, которое я пережила, впервые оказавшись в гостях у папиной однокоассницы.
Я хочу рассказать о пасхальном яйце. Дореволюционном пасхальном яйце.
Папину одноклассницу звали Галя. Тетя Галя.
Она жила в доме на углу Пестеля и Моховой. В 30-е годы на Моховой была школа, в которой они учились.
Тетя Галя жила в коммунальной квартире, но у нее было две совмещенные комнаты. Спальня поменьше и очень большая гостиная. По крайней мере мне так в детстве казало, что гостиная была очень большой. Обе комнаты с высоченными потолкам. Белыми, с лепниной, людила рассматривать лепнину, засыпая.
Но что меня приводило в абсолютный восторг, это застекленный эркер, который выходил не на улицу, а во внутренний двор, а во дворе был старый сад.
Рядом с эркером у стены стояло старинное трюмо. Не советское, лакированное с плоским зеркалом, а стариное, в силе модерн, мягкого орехового цвета, без лака, с резными ящичками и резными же створками зеркал с фасетами, подернутых вуалью прошедшего времени, с помутневшей амальгамой, зеркал, в которые смотришься, как в омут, а оттуда, из глубины, со дна другой, не сегодняшней жизни на тебя смотрит другая девочка, как будто и старше, и красивей, как со старых фотографий, которые хранил мой папа, и я поверить не могла, что эти девушки в длинных, до самой земли юбках и шляпах с широченными полями, ушкрашенных брошами и перьями, мая бабушка и её подруги.
На краю трюмо на вязаной крючком белой салфетке лежало яйцо.
Оно было из бесцветного стекла или хрусталя, размером с настоящее яйцо, но граненое. На нескольких гранях были едва заметные сколы. Солнечный свет из эркера падал на яйцо, пронзал его насквозь и отражался радугой в зеркале трюмо. Само граненое яйцо искрилось и если медленно поворачивать голову вспышки искр перемещались по граням.
Увиденное настолько потрясло меня, что перехватило дух. Как будто эта вещь была из волшебной страны, из волшебного времени, казалось, что счастливый обладатель этого предмета сам волшебник и может творить чудеса. Конечно я не знала, что это обыкновенное пасхальное яйцо и до революции таких изящных безделушек было много, их дарили просто, чтобы порадовать тех, кто дорог.
– Тетя Галя, – спросила я, – а можно я потрогаю этот кристалл?
– Конечно, только не урони, оно очень старое, дореволюционное. Это немногое, что досталось мне от моей мамы.
Я осторожно поднесла его к глазам и заглянула в него, а через него на мир. Мир изменился. Исказился, покрылся радугой, размножался бесконечно и, при повороте граней, танцевал.
Как же я хотела, чтобы у меня было такое стекло, такое волшебное стекло.
Оно снилось мне ночами. Оно было лучше калейдоскопа, оно было волшебнее всех волшебных предметов, которые я видела раньше. Волшебнее голубого топазового мопса, который сидел на краю хрустальной пепельница, которая была у моего папы. Это тоже было то немногое, что досталось ему от его отца.
Потом я узнала, что до революции делали такие граненые пасхальные яйца. Много лет искала его на блошиных рынках и аукционах, и мне попадались разные, и голубые, и зеленые, и желтые, и из опаловоого секла, и из аметистового, но вот такого прозрачного, хорошей сохранности, не попалось ни разу.
А потом я все думала, и думаю об этом сейчас.
Вот была у людей жизнь до революции. В этой жизни были свои правила, свои принципы, свои стремления, свои вещи, к которым они привыкли и которые они любили. Свои праздники. Свои герои и свои враги.
А потом мир изменился. И в нем изменилось все. Вообще все. Даже лица людей изменились. И осталась только память о том, что когда-то была другая жизнь. Но и память эту переписали. И люди даже сомневаться стали, так ли оно было, как они помнят. И вещи, которые были любимы и приносили радость, они тоже исчезли из жизни, их смело волной нового времени.
На смену всему пришло все. Просто все стало другим.
И вот моя бабушка, которая очень хорошо помнила дореволюционную жизнь, а потом революцию, и НЭП и годы репрессий и чисток, и сама прожила в лагерях и ссылках 19 лет, она потом, в той жизни, в которой я ее уже знала, она была счастлива? Хоть когда нибудь?
Я смотрю на её поздние фотографии и нигде она не улыбается.
А пасхальное граненое яйцо из прозрачного стекла или хрусталя, дореволюционое, хорошей сохранности, я так и не смогла найти.
А сейчас и не хочу уже искать. Мир меняется вновь. И от нас, и от наших любовей, привязанностей, нашего понимания того, что красиво, а что безобразно, что есть добро, а что есть зло, скоро ничего не останется.
Все будет другим. И это новое, что приходит на смену, мне совсем не нравится.
А старое уже не имеет смысла.