«Один» с Дмитрием Быковым: Габриэль Гарсиа Маркес
Мы все проиграли в 90-е годы: это было время компромиссов… На Чечне все переломилось в 1995 году. Все занозы нагноились, все больные русские проблемы вылезли наружу. Оказалось невозможным этот гной растворить в крови, этот гной все равно взорвал страну…
Подписаться на «Живой гвоздь»
Поддержать канал «Живой гвоздь»
Купить книги Габриэля Гарсиа Маркеса на сайте «Эхо Книги»
Д.БЫКОВ: Доброй ночи, дорогие друзья-полуночники. Мы с вами сегодня в несколько непривычном интерьере. Это я не дома, потому что я приехал читать концерты на день рождения, который обычно отмечаю 20 декабря. Я знаю, что как встретишь, так и проведешь, поэтому Новый год лучше всего проводить на «Эхе», и мы проведем его на «Эхе». Правда, не знаю еще точно, будет ли это прямо на «Гвозде», или мне придется создать отдельный зум. Но в любом случае, это новогодняя ночь на «Эхе» 1 января появится. Все желающие приглашаются, у нас уже довольно большой списочный состав. Но если вы хотите спеть, почитать, поговорить, поздравить людей… у нас три часа. Естественно, мы вас пустим. Я не знаю, будет ли это три часа: может, остальные захотят больше. Там штук шестьдесят студентов из Бард-колледжа, из Рочестера мои ребята, из Свободного университета в Москве. Все желают спеть, почитать, показать, на что они способны. Им отказать нельзя, ведь дети – наше будущее.
«Эхо» объявило
срочный сбор
Поддержите команду
Естественно, много «зарубежных» звезд российской культуры (временно зарубежных и не всегда российских) тоже будут. Анонсировать их я не буду, потому что не до всех еще дозвонился. Но, уверяю вас, это будет давать некоторую фору «Голубому огоньку». Мне очень жаль, что не получилось записать (как я собирался) этот Новый год в Израиле. Потому что израильские гастроли отложились, перенеслись. Никакой драмы в этом нет. Ну вот не могу я физически там оказаться. Нет билетов, которые были бы доступны. Значит, будем в другой раз встречаться, потому что там по-прежнему много наших друзей. Зума никто не отменял. И с ними я надеюсь пересечься в новогоднюю ночь.
На удивление мало отказов от людей, которые приглашены в эту новогоднюю программу. Потому что я-то полагал, что люди из иноагентского списка будут зачумленными: все будут бояться с нами встречаться, фотографироваться, выступать, особенно россияне. Нет, ничего подобного, все наоборот даже хотят. Поэтому несколько крупнейших молодых авторов – поэтов и прозаиков – у нас будут обязательно. Ну и, понятное дело, все споем, включая меня.
Сейчас будем разбираться… Я еле успел: мы были в любимом принстонском книжном магазине «Лабиринт», где происходят всякие наиболее выдающиеся книжные новинки, презентации. Сейчас будем разбираться с богатым урожаем. Даже не смотря на давнее, еще с принстонских времен, членство в магазине, дающее довольно приличную скидку, 200 баксов я там все-таки оставил. Но это, понимаете, лучше, чем пожрать. Сейчас мы будем разбираться с теми приобретениями, которые я сделал. Прямо сейчас, когда новые книжки куплены, надо всегда насладиться, обнюхать, разложить в порядке чтения. Предвкушения много.
Вот книга, ради которой я, собственно, и поперся в магазин – «Диагноз: национализм» с подзаголовком «Упадок либеральной цивилизации». Это книга Ричарда Симора, который, в общем, далеко не ортодоксальный мыслитель. Он, правда, сам североирландец, но американские проблемы откуда-то знает лучше, чем многие здесь живущие. Это книга, которая исследует реванш новых правых, реванш трампистов, но прежде всего национализм как болезнь национального духа, именно как болезнь, как диагноз, а не как временное заблуждение.
Книжка не очень большая, триста страниц, но она – я успел посмотреть ее там – содержит чрезвычайно нелицеприятные, в некотором смысле одиозные выводы. Тем более что я сам считаю национализм тяжелым диагнозом, смертельным заболеванием вроде рака. Но ведь и рак не фатально смертелен, многие выживают. И страна, которая пала в это, может исцелиться. А может переродиться, как Германия, когда перед нами будет совсем уже другой государство.
Габриэль Д’Аннунцио, «Книга девственниц». Понятное дело, что куплена она не от хорошей жизни. Сам я, конечно, по доброй воле никогда бы не стал Д’Аннунцио читать. Но он – герой моего нового курса, который значится как «An artist in power», то есть «художник во власти», что можно еще и перевести как «артист в силе», по-пастернаковски. Это предшественники Зеленского, артисты, поэты и художники у государственной власти. Габриэль Д’Аннунцио был первым лидером республики Фиуме, и именно он удостоился первым звания, обращения, которое стало в ХХ веке культовым- – «Команданте». Моя статья о нем вышла в предыдущем «Дилетанте», поэтому вы примерно знаете, как я к нему отношусь. Без восторга я к нему отношусь.
Но одного нельзя отрицать. Я не берусь судить о его государственных замыслах, насколько был прав Гумилев, «вручая судьбу рукам изнеженным поэта». Я совершенно не уверен, что поэт в изнеженных руках может удержать судьбу страны. Но у него есть несколько выдающихся произведений. Конечно, Кормильцев прав: у него очень много театральщины, итальянской профессиональной страсти, но нельзя отрицать, что и в «Невинном» (правда, в основном благодаря экранизации Висконти), и, конечно, в рассказах некоторых… Сейчас, подождите, надо срочно отозваться на один важный анонс… Вот, в нескольких рассказах у него есть интересные эмоциональные ходы. Те эмоции, которых раньше не было. В нем очень много дурновкусия. Но, по крайней мере, в первых двух, первых трех романах у него случаются точные физиологические наблюдения.
И он про себя все хорошо понимал. Он при всем самолюбовании и кокетстве оценивал себя довольно объективно. У него есть такой роман – «Может быть так, может быть сяк» (если буквально переводить его название). Там в образе главного героя есть некоторая, понимаете, комичность, комичность пафоса. И вот этот знаменитый портрет, на котором он немножко Ленин – лысый, с бородкой, с серьезным выражением, – это тоже показывает всю его юмористическую природу. Хотя человек был храбрый, этого мы не можем отрицать. В 50 лет научиться летать на аэроплане, чуть не потерять глаз, проводить воздушные атаки, – это только порадоваться можно. Хотя, конечно, эстетика фашизма во многом питалась его идеями.
Вот книжка Орландо Фиджеса, он же автор романа «Вальс Наташи». Книжка называется «Краткая история России». По-моему, замечательная книга. Я взял ее потому, что в ней предложен единый, компактный (тоже в ней триста страниц) взгляд на российскую историю. Только что вышедшая книга Стефани Бейкер «Наказывая Путина». Ну, вы знаете, эти герундии трудно перевести: «Punishing Putin». Это история о том, как работают экономические санкции. Особенно, конечно, восхищает глава «Конец игры». Ох, далеко еще, настолько далеко еще до конца. Но мне нравится, что автор, Стефани Бейкер (она, кстати, моя ровесница; ко всем людям 1967 года рождения я отношусь с особенной ностальгической нежностью… Книжка, вышедшая в сентябре, содержит свежую и элегантно поданную информацию о том, как современная Россия расплачивается за Украину. Расплачивается, в общем, довольно жестоко, невзирая на всеобщие разговоры о том, что санкции не работают, что это все ни к чем не ведет.
Естественно, книга Сид Шарп «Боб Миртл». Это такой страшный готический комикс, который выбрал Бэбз самостоятельно, это было его желание. Миртл – это девочка такая, которая путешествует по ужасному болоту, сталкивается с чудовищными пауками, надевает волшебный свитер, разговаривает с бабочками. В общем, особенно мне нравится здесь надпись «really scare forest», «действительно страшный лес». Жуткое произведение, но Бэбз любит все страшное, магическое, алогическое.
Здесь каждому символу, начиная с телефона, велосипеда, ноги, – всем символам дается юнгианское истолкование, очень глубокое. Очень богато иллюстрирована он. И главное, в ней содержится то, чего сегодня Бэбза восхищает больше всего – огромный набор заклинаний. Потому что есть целая серия заклятий, заклинаний, волшебных заговоров, с помощью которых можно обратиться к некоторым силам, к ветру. Все это здесь подробно излагается. А, поскольку Бэбз одержим заклинаниями и сейчас переживает отчасти гаррипоттеровский мир, отчасти – мир страны Оз, это его заводит чрезвычайно. Ну и конечно, планеты. Как не купить атлас планет, потому что космическая тема для ребенка самая родная. Вот вам лунный кратер, пожалуйста, портрет Луны большой. Полезнейшая книга, счастлив я, что мы ее приобрели.
Плюс замечательная, несколько военная, цвета хаки призовая сумка от «Лабиринта»…
… Сейчас ситуация очень удобна для прогнозов, для выстраивания схем. И в этом смысле, мне кажется, наше время неплохое. Как сказано было у Гоголя в «Страшной мести»: «Вдруг стало видно далеко во все концы света».
Естественное дело, надо анонсировать несколько вечеров. Принстонский вечер будет сегодня, нью-йорскский в день рождения. Это на башне у Сергея Шмульяна. Боюсь, что туда попасть уже будет никаким образом невозможно. Но всех, кого обещал провести, проведу. И, как я и собирался, ближе к Новому году «домашник» я сделаю у себя дома. Все желающие в Рочестере прийти послушать стихи смогут прийти и за круглым столом их послушать. Там же будет презентована новая книжка.
Сейчас торжественный момент – должны привезти (боюсь, я не успею в прямом эфире показать) первые экземпляры «Демона поверженного». Он заказан, он будет сегодня в Принстоне уже впервые продаваться. Это для меня большое счастье, потому что эта книга – наверное, главное из всего, что я сделал в этом году. Если не считать нескольких стихотворений. Они были неплохие, по-моему. Но самое главное в том, что я написал, как мне кажется, первый такой «гид» по русской культуре ХХ века, подробно объясняющий, каким образом она вышла к своему сегодняшнему положению. Эпштейн называет это банкротством культуры, я называю это локальным концом истории.
Действительно, русская история в том виде, в каком мы знали ее семь веков, закончилась. Какая будет дальше – это зависит от нас, нам предстоит решать. Мы живем в эпоху больших и оптимистических вызовов. Думаю, что та Россия, которая появилась, духовно и морально и была мертва с самого начала проекта, сорвалась в бездну 24 февраля 2022 года. И то, что на дне этой бездны, совершенно предсказуемо. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы знать, что всякая бездна имеет дно.
Но, естественно, громкой ли, всемирной ли, шумной ли, ядерной ли будет эта катастрофа, – это вопрос открытый. Я получаю очень много инсайдов с разных сторон. С одной стороны, говорят, что Путин не хочет войны, что он хочет замиряться. С другой (и моя интуиция подсказывает), что Путин не сможет остановить происходящее, и ядерная война в финале рисуется по-любому, пусть в самом ее таком маленьком, тактическом варианте, но что-то там будет обязательно. Я со своей стороны полагаю, что есть законы действия, законы культуры. А законы культуры и композиции не отменимы. Если вы впустили в мир большое зло, вы уже раздвинули границы реальности. Она к прежним границам вернуться не может.
То высылка, то выставка, то СВО,
Вдыхаю гниль и тленье выдыхаю.
Мы думали тогда: Дахау все,
И не ошиблись: все теперь Дахау.
Вот я тогда это сказал, и от этих слов не отрекаюсь. Если вы впустили в мир зло такого масштаба, вы вернуть мир к прежним границам не можете, вы их уже расширили. И композиционные законы, развитие тоталитарного общества диктует наращивать, эскалировать, а не смиряться. Поэтому Владимир Путин обречен: или он, или кто-то сразу после него обречен эту кнопку так или иначе нажать. Вопрос, насколько этот сигнал успеет задержаться по пути к собственно бомбе? Насколько этот процесс контролируем извне? И, опять-таки, каков может быть ответ? Насколько серьезен может быть этот ответ?
Но, с моей точки зрения, 2025 год будет годом последних напряжений, финальных приготовлений. И, по всей видимости, лопнет вся эта система. Так мне каждый год кажется, правда, 2024 год моих предсказаний не обманул: эскалация шла упрямо. Как я и предсказывал, Украина научится весьма изобретательно, неожиданно и точно отвечать. Проблема в ином: закончится ли горячая фаза войны в 2025-м? Вот была у нас в Нью-Йорке недавно (буквально позавчера) встреча с Алексеем Арестовичем. Он говорит, что февраль-март – это окончание горячей стадии. Ненадолго, на три-четыре года, но тем не менее, за эти четыре года Украина может сильно преобразоваться.
Тут, кстати говоря, пришел вопрос, насколько справедлива мысль, что Арестович консультирует новую американскую администрацию. Не знаю, я задал ему этот вопрос на встрече, но, поскольку встреча была закрытой, я ответ его цитировать не могу. Я знаю только, что к нему прислушиваются очень внимательно по обе стороны океана. И попытка представить Арестовича «клоуном в отставке», как пишут некоторые, – это еще сильно надо посмотреть. Правда, его шансы избраться президентом Украины оцениваю скептически. Правда, если тандем Залужный-Арестович, если Залужный идет в президенты, а Арестович – в администраторы или идеологи… Этот тандем, насколько я знаю, непробиваемый. Отношения у них, насколько я знаю, самые дружеские. Вот это была бы, конечно, идеальная совершенно история, но, опять-таки, думаю, не с нашим счастьем.
Поотвечаем на прямые вопросы. «Нельзя ли устроить с Израилем по этому случаю зум-вечер?» Можно, если вы хотите, ребята, все как вы скажете: абсолютно любой зум-вечер с чтением стихов, с ответами на вопросы. Это билетов не требует, и я готов в любой момент. Я знаю, что 26 декабря (во вторник) у нас будет зум-вечер, который модерирует по большой просьбе Михаил Шац (спасибо ему огромное), когда на книжном фестивале я буду отвечать на вопросы его гостей. Там я почитаю стихи и там я, естественно, отвечу на любые вопросы пришедшей публики.
Тут, кстати, вопрос: «В курсе ли вы, что билеты на ваши гастроли до сих пор продаются? Нет, не может быть, мы прекратили всю рекламу и всю продажу, тем более что я к этому отношения вообще не имею, я билетов не продаю. Но насколько мне известно, все продажи прекращены. Физически невозможно мне было бы там сейчас присутствовать.
«Каков был бы Горенштейн как фантаст, если он так увлекательно писал тексты о реальном?» Видите ли, Горенштейн до известной степени как раз и был фантастом. Потому что «Псалом» – это, безусловно, такая попытка фантастическая попытка интерпретации ХХ века. Равным образом и «Искупление», в основе которого лежит вполне фантастическое допущение о том, что число жертв будет множиться, пока не будет искуплен некий первородный грех. Что это математическая формула, которую там выдвигает безумный математик.
У меня есть ощущение, что Горенштейн в своих биографических сочинениях (таких, как про Унгерна, про Рахманинова, про Шагала), – я думаю, что он во всех своих биографических сочинениях допускал очень много исторических вольностей. Я уже не говорю о том, что его хотя и очень глубоко фундированный и очень хорошо подготовленный роман «На крестцах», безусловно, содержит в себе ряд допущений, по меркам 16-го века абсолютно фантастических. Но все равно это люто интересно.
Я не думаю, что Горенштейн мог писать фантастику как таковую. Могу сказать, почему. Дело в том, что она для него слишком умозрительна. Когда он писал сценарий «Соляриса», он умудрился насытить его огромным количеством реалий Земли, реалий каких-то, что называется, почвенных. Это и дом Криса, дом его отца, это и семья, мать Криса (которой в романе нет), это и воспоминание о Хари (гораздо более живое). Мне представляется, что роман у Лема подчеркнуто умозрительный, он происходит в таком стерильном пространстве станции, а вот Наталья Бондарчук рассказывала, что декорация была настолько уютной, что все плакали, когда ее разбирали. Поэтому с моей точки зрения, Горенштейн фантастику писал бы такую, как Бруно Шульц – очень почвенную, очень живую. Но как раз, понимаете… Чем больше эта реальность натуралистична, чем больше она пахнет чесноком, тем больше она фантастична. Это как у Золя, как у Бабеля. Если вы слишком дотошно, слишком натурально воспроизводите действительность, она в какой-то момент становится фантастической. Это как у Германа: чем больше грязи в «Истории Арканарской резни» («Трудно быть богом»), тем больше понятно, что дело происходит не на Земле.
Я, кстати, думаю, что именно Герман мог бы быть лучшим интерпретатором «Ста лет одиночества». Мы сегодня лекцию читаем о нем, об экранизации. У меня есть ощущение, кстати говоря, что Герман в «Трудно быть богом» спорит не столько с «Андреем Рублевым», который всегда был объектом его полемики, но главным образом с Бергманом времен «Седьмой печати». Сцена в трактире (когда Юфа заставляют изображать медведя) прямиком, дословно перекочевала в стилистику «Трудно быть богом», но Герман предлагает другие варианты, другие выходы из ситуации.
Тут, кстати об этом есть вопрос. Я действительно впервые с начала и до конца, внимательно, на большом экране и в хорошем разрешении посмотрел «Седьмую печать». И у меня впервые возникло ощущение, что весь мировой кинематограф после 1957 года вышел из этой картины. И поздний Феллини, включая «Казанову» и «И корабль плывет», и, безусловно, Антониони (прежде всего – «Приключение» с морскими всеми этими видами). И, безусловно, весь Тарковский. Безусловно, весь Герман. Все они вышли из этой безумной картины, которую интерпретировать нельзя. Нельзя сказать, про что она. Но если бы меня спросили, то я бы сказал, что это галлюцинация актера.
Это актер Юф, который с женой, сыном и неприятного вида напарником едут выступать в Эльсинор, к принцу Гамлету. Будут сейчас давать «Мышеловку». Но по дороге к принцу Гамлету они заезжают в трактир, встречают рыцаря, слушают его байки и все, что видит Юф, превращается в материал для его видений. Вся картина – это галлюцинации художника. Что, кстати, позволяет и объяснить «Андрея Рублева». Ведь «Андрей Рублев» – это картина о том, как художник воспринимает мир, как он из этой реальности делает Троицу. О чем, собственно, картина Тарковского? Последние десять минут, когда камера путешествует по иконам Рублева, они имеют непосредственные параллели и отсылки во всей предыдущей, почти трехчасовой ткани картины. Это показ того, в какие божественные краски, звуки, галлюцинации превратилась вот эта кровавая усобица. Или страшные сцены насаждения русского христианства среди русского язычества.
Кстати, вот тут некоторые люди пишут, что Андрей Рублев исторически недостоверен. Конечно, он исторически недостоверен. Ведь художник видит мир так, как видит он, а не так, как его записывают летописцы. «Андрей Рублев» – фильм о том, как кровь превращается в искусство, как насилие и зверства преображаются в высокую трагедию. Кстати говоря, мне кажется, что вся «Седьмая печать» рассказывает именно об этом, вся «Седьмая печать» по-настоящему снимается художником. Это он снимает с мира тот последний покров, который прикрывает его сверху.
Сейчас, кстати, вышла в «Лабиринте»… Жалко, я не купил… Просто я уже и так переполнил пакет. Там лежала очень дельная книжка – «Последняя правда о мире», я чуть было не купил ее. Я стал ее просматривать: там написано, что экономика ничего не решает, главная проблема – в воображении людей, а не в экономической реальности. Мне понравилась эта идея. Не исключаю, что завтра поеду и куплю. Тем более, что она не особенно дорога.
Но возвращаясь к проблеме восприятия мира художником… Я боюсь, что фильм Бергмана был той высшей точкой (здесь прав Андрей Плахов), той точкой сборки, после которой европейское искусство, в общем, только повторялось. Самое страшное, что повторялся и Бергман. Потому что его, например, «Час волка» с той же абсолютно концепцией (что художник со своей концепцией реализует пространство мира), – все это вышло, думаю, из замысла 1957 года. У него как бы две основополагающие картины: все его эротические, семейные, любовные драмы вышли из «Лета с Моникой», сделанного чуть раньше, а все метафизические размышления – из «Седьмой печати».
Почему я все это смотрю? Потому что мне в новом семестре на триллерном курсе придется освещать «Час волка». Дети об этом спрашивают. Это действительно очень непонятная картина. Если бы меня спросили, я бы абсолютно спасовал в ее истолковании. Но смело могу предположить, что эстетика и догадки Бергмана – это высшая точка скандинавского модерна, а скандинавский модерн – могу наконец это сформулировать – основополагающая тенденция ХХ века. Весь ХХ век вырос из Ибсена, Гамсуна и Стриндберга. А эти трое выросли из Андерсена.
Ничего не поделаешь: путь русскому искусству указали великие немцы (прежде всего Гауптман) и великие скандинавы. Модерн же возникает там, где консервативный путь привел в тупик. И тупик этот уже обозначил Доврский дед в своем монологе в «Пер Гюнте». Когда он гордо говорит: «У нас все своего производства». Основополагающий миф ХХ века, который огромное впечатление произвел на Блока, например, – это миф Сольвейг, миф Пер Гюнт. Пер Гюнт – это выбор человека, который ушел из семьи шататься, ушел из семьи, где надо было работать. Бранд и Пер Гюнт – два главных героя. И я думаю, что перечитывание Ибсена и пересматривание Бергмана – это наши попытки разобраться в кошмаре ХХ века. Все уже было предсказано великими скандинавами. Последние судороги этого модерна – это скандинавские триллеры. «Снежное чувство Смиллы» или «Миллениум».
Многие мои дети, кстати, которые делали доклад по триллеру, сказали: совершенно очевидна преемственность от Бьёрнссона и особенно от Стриндберга: люди решают те же самые проблемы. Они доказывают, что женщина – это всегда зло, ревность. Женофобия Стриндберга, которая стала одной из главных проблем ХХ века. «Слово безумца в свое защиту» – это роман, из которого выросли все любовные и эротические исповеди ХХ века. При этом «Слово безумца…» – плохо написанный роман, он мог бы быть лучше. Но угаданные там темы, угаданные там проблемы… Не случайно Блок писал в статье «Памяти Стриндберга»: «Сам вид его лица, с крупным лбом, крупным носом внушает веру в человека». Да, наверное, так оно и было.
Много просьб поговорить о романе «Впусти меня». Поговорим, конечно.
«Не кажется ли вам, что Путин – рыбак из романа «Старик и море»…». «Старик и море», слава богу, не роман, а большой рассказ. «Старик, который гребет, как раб на галере, поставив знак модуля, так как он, в отличие от старика, личность отрицательная. Чем была бы рыба, которую он фатально утащил за собой на берег?»
Это вопрос не такой простой. Условно говоря, есть ли за Путиным определенная идея, определенный символический, архетипический капитал, который он пытается вытащить, гребя на галерах? Он есть, это не должно никого смущать. Не надо думать, что он человек недостаточно образованный и безыдейный. Сам по себе Путин давно не существует. Путин – это пустая оболочка, в которую он впустил главное зло мира. Оно вошло в него. Поэтому мы можем рассуждать о том, что является главной ценностью этого люцифера. Естественно, главная задача Путина – остановить историю. Он, как и все спецслужбы, стоит на страже прошлого.
Был такой рассказ, замечательно нашумевший, у прозаика, сына Геннадия Селезнева, Дмитрия Бакина – «Стражник лжи». Человек любой ценой сохраняет ту картину мира, в которую будет верить его мать и сам он. Путин тоже в каком-то смысле стражник лжи, он стражник прошлого. Его главная задача – сохранить тот гомеостазис, который был до этого: с разделом сфер влияния, с Ялтой, с отсутствием любых модернистских тенденций. Его главная задача – убить модерн. Русский модерн и так, в общем, погиба: добила его, как ни странно, Перестройка. Потому что Советский Союз кое-что модерновое законсервировал. Формально в России в 1917 году победила модернистская идея, хотя она была, конечно, очень половинчатой. По совести говоря, когда разрушено было старое государство Петра, наружу хлынула совершенно допетровская хтонь. Но какой-то модерн – пафос освоения пространств, пафос познания, просвещения – он в России сохранялся, как ни странно. Этот модерн добил Путин, который сделал абсолютной власть церкви как такого идеологического отдела, абсолютной сделал власть спецслужб. Спецслужбы всегда охраняют прошлое, собственно, об этом написан «Жук в муравейнике». Спецслужбы – противники будущего. Борис Натанович всегда повторял, что «Жук в муравейнике» – это повесть о КОМКОНе, это главная тема «Жука…».
И когда мы смотрим сейчас на то, что делает ГБ, что делает Путин, – это любой ценой остановить время, затормозить время. Есть тенденция, согласно которой империя должна распадаться. Нельзя, не надо, вернем часть империи вопреки всему, как Дмитрий Тренин сейчас пишет уже, строит планы – «что мы сделаем с Украиной, когда победим». Да ребята! Вам уже пора думать о том, что Украина сделает с вами. Она уже сделала, она уже показала вас всему миру, превратила вас в толпу маргинальных подонков, вооруженных ядерным оружием. Ну и все, ядерное оружие – это не ваша заслуга даже, это деды вам сделали. Я помню, мы в армии пели песенку такую: «Вручили нам отцы всесильное оружие. Мы родине своей присягу принесли. И в жизни нам дана единственная служба – от смерти защитить грядущее Земли». Причем это, значит, исполнялось на всех смотрах строя и песни. В нашей редакции мы пели «всучили нам отцы…». Это был студенческий призыв, чего вы хотите. А написал эти стишки Роберт Рождественский, который кажется сейчас мне самым плохим поэтом своей генерации. Я его когда-то любил. А сейчас, когда я вижу количество фальшака, который из него исторгался… Особенно патетического фальшака… Мне становится стыдно. Особенно если учесть, что он все это пытался делать с человеческим лицом, с пафосным надрывом.
Так вот, идея «вручили нам отцы всесильное оружие» тоже довольно компрометирующая для современной реальности. Потому что это всесильное оружие сделали модернисты, а досталось оно людям абсолютно архаического склада. Это не было предусмотрено никаким развитием. Как они будут выруливать из этой ситуации, понятия не имею. Но если Путин что-то и хочет выловить (как ту рыбу), то это универсальный способ, что-то вроде эликсира бессмертия, консервации жизни. Он пытается вытащить из этих вод, как некоторые пытались вытащить философский камень. Вот он должен все превращать в золото. Как написал, помните, Венедикт Ерофеев: «Как царь Мидас все превращал в золото, так и ты все превращаешь в говно». Это такая идея все превращать в свою противоположность. Идея из будущего сделать гигантскую всеобщую могилу. Для Путина действительно есть только одна идея: или мир перестанет развиваться (по крайней мере, на одной шестой части земшара, послушавшись Путина; или мир погибнет). Он предлагает такую парадигму.
Конечно, остановить будущее еще никому не удавалось. Конечно, Иисус Навин, который пытался остановить солнце, не преуспел в своих начинаниях. Владимир Путин даже не Иисус Навин. Посмотрим, как это будет развиваться, но для будущего это очень понятный и очень полезный урок. Почему он не раб на галерах и не тот старик, которого мы видим у Хемингуэя? Потому что тот старик – символ и призрак фантастического упорства. Помните, как он двое суток держался в армрестлинге? Это, прямо скажем, величие не путинского духа, прямо скажем. Других подставлять он умеет, а себя – вряд ли.
Тут вот больше всего вопросов вызывает судьба мальчика. Что будет с мальчиком, который воспитан таким стариком? Есть ли место тем качествам, которые мальчик воспитывает в себе, в новой реальности? Наверное, есть. По крайней мере, ни у кого не просить милостыни, упорствовать и зарабатывать всю жизнь своим тяжким трудом, – это в современном мире единственное, что может вам гарантировать выживание, наверное. Любые другие формы зависимости совершенно иллюзорны, все гибнет.
«Откроете ли вы иноагентский счет?» Насколько я знаю, иноагентский счет открывают всем, без нашей воли или неволи. Но одно могу сказать совершенно точно: я не получаю в России ни копейки денег. Уже присылали на мои квартиры каких-то ребят с робко-наглыми глазками. Присылали их к тех, кто живет в квартире матери. А у меня никакой собственности, кроме квартиры матери, там не осталось. А в квартире матери живет дочь, ни копейки за это не платит, я ни копейки за это не получаю. Никаких гонораров в России у меня тоже нет: я там не публикуюсь, там не издается ни одна моя книга. Здесь я абсолютно чист.
Кстати говоря, я не знаю, отберут ли они квартиру матери. Я к этому морально готов: конечно, отберут. Но у меня же есть четкое понимание… Я видел, как отбирали квартиры у отъезжантов 1970-х годов. У Аксенова, например. И я знаю: чем больше они отберут сейчас, тем больше они отдадут потом. У Аксенова была аэропортовская квартира, а новую он получил в доме на Котельнической набережной. Правда, я не знаю, была ли она за ним записана до этого, или ему подарили. Я помню, как Собчак предлагал Бродскому любую собственность в Ленинграде, но Бродский не поехал. Просто потому, что понимал: ехать бессмысленно. Я со своей стороны, конечно, приеду.
Но самое печальное то, что они же думают найти там какие-то миллиарды, у всех иноагентов. А иноагенты, в отличие от их министров, вели довольно скромную жизнь. У меня, по большому счету, в России отбирать нечего. Это не то, что может их привлечь. Это не элитная недвижимость, не дача на Николиной горе. Единственная ценность, которую я оттуда вывез, – это жена и сын. И я считаю, что я правильно это сделал. Иначе могло было бы быть очень печально. А когда вернемся – да, поглядим.
«Существуют ли какие-то ключи или контексты, позволяющие лучше понимать стихи Сосноры?» Безусловно, надо помнить главную вещь: надо помнить, что он поляк. Польская кровь, польская спесь, шляхетская гордость. Отсюда же его интерес к славянским корням, его переводы «Слова о полку Игореве». Соснора – человек трагической гордости, непринадлежности ни к каким тусовкам, контекстам. Полного, принципиального одиночества, и среди шестидесятников он был наиболее одинок. Именно поэтому Лиля Брик ценила его выше остальных: он был как бы вне контекста. Не подражательства Маяковскому, ни оглядки на Маяковского у него нет. А вот на Норвида есть. Норвид – главный авангардист польской поэзии. Мицкевич – конечно, потому что «Дзяды» – это потрясающий манифест независимости, много говорящий о польской истории. Такая польская христология, распятая Польша. Соснора ощущал себя ее частью. Он, понимаете, восточный европеец. Именно поэтому он настолько особняком стоит в русской культуре последнего сорокалетия.
И, конечно, надо внимательно читать его прозу, «Дом дней», основной роман. Думаю что, его исторические очерки (о Екатерине, например, забыл как он назывался), написанные с потрясающие экономией, потрясающей точностью фразы, – это, конечно, эталон. Эталон исторического письма. Это не хуже Алданова. В некоторых отношениях, пожалуй, посильнее.
Что касается лирики Сосноры… Миф о том, что Соснора непонятен – он во многом от его такой своеобразной постановки слов, как бы немного под углом друг другу. В принципе же, стихи Сосноры довольно понятны, сложны чувства, его обуревающие. Я думаю, что лучшее произведение Сосноры – это лирический цикл «Гамлет и Офелия», такая поэма. Мне многие говорили, что это самая простая его вещь. Может быть, и простая. Но мне кажется, что она самая талантливая, самая лиричная, непосредственная.
Неуютно в нашем саду —
соловьи да соловьи.
Мы устали жить на свету,
мы погасим свечи свои.
Невероятно простая, чистая музыкальная интонация. Где пролегает перелом в Сосноре от советского поэта к несоветскому – так это, конечно, «Город Китеж». Хорошо помню, как в воюющей Украине, еще в 2022 году, читал эти стихи Ваньке Макарову, любимому моему украинскому поэту, еще тогда в Днепре (теперь он в Киеве). И «Сказание о граде Китеже» – наверное, самое сильное стихотворение Сосноры (по крайней мере, раннего). Но думаю, что… И я без слез всегда не могу это читать, это всегда очень мощное для меня переживание.
Но Соснора зрелый – тут важно понимать эмоции, которые им владеют. Почему лексически сложен его мир, почему сложен его синтаксис, почему Соснора вообще сложный поэт? Потому что сложна главная эмоция, которая его обуревает. Это ледяное, шляхетное презрение к миру, четкое понимание, что мир может ему предложить и одновременно мучительное, тоскливое, унылое сострадание. Я думаю, что это очень польская эмоция – эмоция Тадеуша Боровского, Куничека. Мир не стоит гроша, но терять его жалко. Мир не заслуживает моей любви, но не любить я не могу. Поэтому главная эмоция Сосноры – это такая эмоция странствующего рыцаря, который прекрасно все понимает, который не хочет защищать этот мир… есть такое ремесло – рыцарь-одиночка. Он не хочет, но обязан его защищать. Муза Сосноры – это в огромной степени муза презрения, конечно.
Соснора – поэт далеко не для всех. Его несколько навязчивая парономазия, любовь к созвучиям и внутренним рифмам, его невероятная плотность, отжим любой воды, который иногда делает тексты полностью не понимаемыми, – все это никоим образом не показатель нарочитой усложненности, нарочитого авангардизма. Это показатель реальной усложненности его жизни. Ведь советский поэт, понимаете, не мог быть несоветским. Он не мог переместить себя в иную среду. Это удавалось людям невероятной физической мощи – таким, как Синявский, который в 50-перестал быть советским человеком. Но Соснора видит контекст времени, понимает этот контекст. Его оторвать от этого контекста очень трудно, избавиться от жизни очень трудно.
Ключевое событие в жизни Сосноры – это, конечно, самоубийство жены Марины. Вспоминаю стихи Татьяны Галушко об этом:
Марина отравилась дихлофосом,
Красотка умерла, как таракан.
Спускался снег к ее рыжим косам,
К недвижно голубеющим щекам.
Это такое, знаете, тоже обнаженное страшное зрелище смерти, которое для этого поколения было естественным. Они, как и все модернисты, не любили испытывать навязанные эмоции. Но это довольно страшное дело, прямо скажем. Я думаю, что самоубийство жены поселило в Сосноре комплекс отношений, невероятно сложный: с одной стороны, мучительное раскаяние и тоску, с другой – чувство, что его предали, что его бросили. Это страшное ощущение. Ну и вообще он был поэт трагический, роковой, оглох полностью, его чтение стихов было совершенно… невозможно было понять, что он говорит. Поэтому это привело его в состояние полной изоляции, полной замкнутости. Последние стихи совершенно, как у Шаламова, невозможно понять.
«Иван Карамазов хотел пить чай и Артур Дент хотел пить чай. Это тонкий троллинг Достоевского Адамсом?» Нет, хотел, во-первых, не Иван Карамазов, а парадоксалист, герой «Записок из подполья»: «Миру ли провалиться, или мне чаю не пить?» Нет, не думаю. Думаю, что вы просто получше осложняете, улучшаете любимого автора.
«На днях почитал Домбровского, «Обезьяна приходит за своим черепом». Не могу понять до конца русские корни Леона Мезонье. Был ли он диссидентом, уехавшим во Францию?» Нет, простите, действие происходит в 1943 году. Или в 1941-м. Куда он там мог уехать? В 1943-м написан роман, после выхода из лагеря, когда сактированного Домбровского, едва живого, выпустили на свободу. И он дрожащими руками написал роман. После чего роман пропал, был взят при обыске, при повторном аресте (уже третьем), и в 1959-м чудом напечатан. Потому что нашелся. Роман опережает свое время колоссально, как и весь Домбровский. Первый антропологический роман ХХ века, до всякой эренбурговской «Бури». Герой – антрополог.
Ну а почему он Мезонье, почему у него русские корни? Наверное, Домбровскимй естественным образом пытался намекнуть читателю, что это все не французская, не немецкая, не фашистская проблематика, а самая что ни на есть русская. Если он и был эмигрантом, то он был, скорее всего, эмигрантом первой волны. Или уехавшим еще до войны революционером. Кстати, я на корни Мезонье большого внимания не обращал. Может быть, стоит покрутить фамилию на предмет созвучия с известным сочетанием «дом с мезонином»? Но нет, не думаю.
«Обезьяна приходит за своим черепом» – это настолько сильный, умный и неоднозначный роман, очень страшная книга. Я думаю, он по-настоящему не был интерпретирован еще никогда. История антропологического разлома, версия о том, что ХХ век стал веком категорического разлома человечества, на обезьяну и человека, на фашистов и антифашистов, что этот разлом уже бесповоротен, – я думаю, что эта тема была для Домбровского главной, фундаментальной.
«Был ли Домбровский религиозен?» Ну как вам сказать? Атеист вряд ли бы написал «Амнистию». Клара, вдова его, с которой мы дружили, с которой мы вместе опубликовали как раз «Рождение мыши», работали над рукописью, полагала, что он ни в одну догму, ни в одну готовую концепцию встроиться не могу. Он был человек интуитивный. Интуитивно он понимал, что бог, безусловно, существует. Для него, понимаете, он сам был одним из доказательств бытия божьего. Возможен такой сложный, непобедимый, непокорный, многообразно одаренный человек, такой титанический. Если он возможен, то не может не быть прототипа.
Синявский многократно говорил о том, что главная трудность религии в том, что все доказательства приходится искать в себе. А мы же себя со стороны не видим. И пока ты не задумаешься глубоко над этими когнитивным парадоксом, что смерть есть, но личность не может умереть (сознание бессмертно), до этого момент говорить ни о какой вере нельзя. Но тот же Синявский говорил (я помню, у меня был с ним один весьма серьезный разговор, в компании нескольких его учеников): «Главный парадокс заключается не в том, что сознание бессмертно. Оно, конечно, бессмертно: любой человек, глубоко рефлексирующий, знает, что оно бессмертно. Но проблема в том, что сознание анонимно. Личность, в которую оно временно обреклось, исчезает. А зачем мне бессмертие, которое не будет личным?», – дерзко вопрошал Синявский.
Толстой считал, что избавление от личности есть величайшее благо. Битов (и я все время это цитирую) говорил, что личность – не более чем мозоль от трения души о мир. Душа – это палец, который сидит в тебе, как в кукле бибабо, а потом он из тебя вынимается. Куклу убирают, а сознание, вооруженное новым опытом, возвращается в некий поток. Как сказано у Суинберна: «Затем, что все сольются реки когда-нибудь в морскую гладь». То, что для Суинберна и для Мартина Идена было главным богословским открытием: то, что личность возвращается к своему создателю, что человек не более чем палец творца, к которому тот прикасается, ощупывая реальность. А потом это палец отдергивается в какой-то момент. Но куда девается личность – на этот вопрос действительно трудно ответить. У меня в последней книжке (в смысле в новой книжке стихов, «Новый свет») есть такой стишок – он о том, что личность в конце концов ставится на полку, становится книгой, которую я сам написал, которую написал мой дух в процессе познания.
Я вообще иногда прихожу к такому солипсизму. Мне кажется, что все в моей жизни настолько совпадает с моими догадками и пожеланиями (дай бог так и дальше), что есть полное ощущение, что солиписисты правы. Если солипсизм строго продуман, как говорит Витгенштейн, то, наверное, это и есть реализм. Не есть ли весь мир моя галлюцинация, мой творческий акт? Думаю, что и смерть, которой я рано или поздно умру, будет очень в моем духе. Она будет очень приписываться, прирастать, как метка, к моей жизни. Хотел бы я так думать.
Так что идея жизни как авторского проекта мне все привлекательнее. Потому что очень многое в моей жизни мог выдумать только я сам. Слишком много. Но я вернусь еще к этой теме и к этому стишку. Стишок этот я прочитаю.
«Можно ли когда-нибудь лекцию о Сергее Эйзенштейне?» Понимаете, чтобы делать лекцию об Эйзенштейне, надо быть Клейманом как минимум или Марголитом. Эйзенштейн – очень сложное явление, очень богатое, известное нам далеко не полностью, реализованное в малой степени. Он не зря говорит о себе: «Меня задушили замыслы». Эйзенштейна действительно переполняли и мучили огромные и титанические идеи, которые были невоплотимы – ни в тогдашнем кино, ни в кино вообще. Интересно, как бы Эйзенштейн отнесся к кинематографу Бергмана? Думаю, что ему бы не понравилось. Хотя он бы и отметил, что там есть метафизическая глубина. Замечательно говорил Отар Иоселиани (год его смерти, царствие небесное, великий был человек, у меня было с ним несколько глубоких разговоров, хотя я никоим образом не причислял себя к его кругу), он как-то однажды замечательно сказал: «Русское искусство было метафизически неграмотным. Грамотен был один Эйзенштейн, но он продался большевикам». Дословно это помню.
Я думаю, что Эйзенштейн – действительно человек высочайшей метафизической грамотности. Чтение эйзенштейновских текстов, конечно, с поправкой на время, на многие сознательные шифры… Я думаю, чтение эйзештейновских текстов могло быть занятием для вдумчивого художника на всю жизнь, но, понимаете, я не берусь его интерпретировать. Я могу сказать одно, и к этой мысли надо прислушаться: великое русское искусство 20-х годов осталось невоплощенным по двум причинам. Кстати говоря, Грег Блейк Миллер, который книгу свою – «Эффект Кулешова» – посвятил на треть 20-м годам, во многом пытается в литературе воплотить эффект Кулешова. То есть построить роман по монтажному принципу, по принципу абсолютно непредсказуемых ассоциаций, которые срастаются при монтаже в новую реальность. Вмонтировать современного героя в тогдашний мир и посмотреть, какие будут трещины, как это произойдет. Там у него современный американец попадает в 60-е годы и смотрит, что происходит. И оказывается, что он-то как раз вписывается в шестидесятническую парадигму, а вот многие русские как раз не вписываются совершенно. Потому что достаточно быть идеалистом. Или быть немного сумасшедшим. Но это проблема отдельная. В романе еще есть страшный герой Серов, который олицетворяет собой в каком-то смысле русские спецслужбы, а в каком-то смысле русскую душу. Вернемся к этому потом.
Так вот, Миллер не случайно обращается к эффекту Кулешова как к такому ресурсу, источнику небывалых, великих концепций. Они не были реализованы по двум причинам: первая – идеологическая, вторая – техническая. Невозможно было воплотить кино, как оно рисовалось Эйзенштейну… Не зря тут и Гузель Яхина написала роман «Эйзен» (правда, я сильно сомневаюсь, что Гузель Яхина по своим метафизическим способностям может к Эйзенштейну приблизиться; впрочем, она человек усидчивый, все может и получиться; не читавший книги, ничего сказать не могу – вдруг она приятно меня удивит). Но для меня совершенно очевидно, что фильм Эйзенштейна можно снять только в сегодняшних обстоятельствах. И вот что я предлагаю. Что я предполагаю: великие сценарии 20-х годов остались невоплощенными. Лучший фильм ФЭКСов («С.В.Д.») – это сценарий Тынянова, абсолютно гениальный. Считаю я, что этот сюжет – лучшая проза Тынянова. Потому что там в три буквы – С, В и Д – укладывается все. А когда женщина закрывает ему лицо рукой с этим перстнем в финале (это инициалы женщины), оказывается, что эта женщина – ради которой все, включая «Союз веселого дела» («Союз верного дела»). «С.В.Д.» – эта аббревиатура есть великая догадка Тынянова о том, что со временем все книги будут назваться аббревиатурами: «ЖД», «ФМ», «VZ». Действительно, много вариантов расшифровки этого «СВД». «ФМ» Акунина – один из лучших его романов, о Федоре Михайловиче и одновременно о радио.
Так вот, сценарий Тынянова, который в силу технической ограниченности ФЭКСов, воплощен в картине пусть и гениально, но это немой фильм, смотреть его еще нельзя. Да и музыка там… Поставьте вы хоть распрокофьева, все равно он далеко не выражает всей сложности и глубины романа. Это надо писать звуковую картину, причем с хорошими эффектами. Кстати говоря, и «Новый Вавилон» с его внутренними рифмами – абсолютно гениальный сценарий, который надо снимать сейчас. «Бежин луг»… Разве можно было снять «Бежин луг» в те времена? Сценарий Ржешевского, с диалогами Бабеля, они все сохранились. По срезкам в этой картине видно, что по ее изобразительному ряду она уничтожает весь кинематограф 30-х годов, оставляя его где-то в безнадежно далеком прошлом. Одна сцена, где отец ногтем пробует топор в лунном свете… Я думаю, что поэтическое мышление Эйзенштейна сродни были Мандельштаму, темпы этого мышления, глубина его и скорбь.
Сила, образность. Я думаю, что сейчас, в эпоху великого сценарного кризиса русского кино, поскольку происходят тектонические сдвиги большого масштаба, надо экранизировать великие вещи прошлого. Например, моя мечта – снять фильм (когда-нибудь я его сниму) по сценарию Бабеля – «Старая площадь, 4». Это гениально переработанный, очеловеченный им сценарий. Он опубликован, почитайте. Что происходит в «Старой площади, 4»? Это типичный Бабель, самая большая его вещь, повесть.
Там старый большевик, который абсолютно не вписывается в новые времена, в 30-е годы, поставлен директорствовать заводом дирижаблей. И дирижаблями, как самой такой воздушной и иллюзорной вещью, овеществленной мечтой, – ими занимаются такие же люди, чудаки. А дирижабли у них не взлетают. Вернее, взлетают, но не садятся. Потому что там, как выясняется впоследствии, нарушены связи между головой и хвостом. В финале сценария закрывают завод, но девушка одна, фанатка такая, безумная комсомолка, слишком идейная, чтобы быть комсомолкой 30-х годов, такой карьеристкой – она не вписывается в это… Так вот, она поджигает ангар, и спасти дорогостоящий дирижабль можно одной ценой – лишь подняв его в воздух. Вот таким образом они добиваются разрешения на последний пуск. Они взлетают, и в воздухе она устраняет эту поломку, о которой догадалась. Дирижабль благополучно садится, производство сохраняется. Но метафора не в этом. Это замечательная метафора советского проекта, его приключений в 30-е годы.
«Старая площадь, 4», если это хорошо стилизовать под райтмановских «Летчиков»… или в новой стилистике снять, не знаю.. Но это могло бы быть великое кино. Если бы попытаться бабелевские сценарии, например, сценарий «Бени Крика»…. Фильм не полностью сохранился, далеко не лучшим образом сделана картина… Вот бабелевский сценарий «Бени Крика» или лучший, не поставленный сценарий Шкловского! Он же три раза писал «Дон Кихота»! Я думаю, что если бы архив не поставленных сценариев 30-х годов сегодня реализовать, мы получили бы великое кино. Потому что сегодня технические возможности кинематографа уже таковы, чтобы попытаться воплотить мечтания безумцев 20-х годов. Эта идея, с которой мы будем, конечно, работать, когда нам придется заново русский кинематограф воскрешать.
Ведь, понимаете, «Остров доктора Моро» оказалось возможным поставить в кино хорошо только в 70-е годы. Равным образом, все гениальные идеи Шекспира (и, кстати, свое лучшее сценическое воплощение) получили воплощение через триста лет после Шекспира. И уж, конечно, лучший «Гамлет», поставленный Любимовым, – я думаю, только через четыреста лет и был возможен apropos. Поэтому не надо бояться воскрешать великие утопии.
В курганах книг, похоронивших стих,
Железки строк случайно обнаруживая,
Вы с уважением ощупывайте их
Как старое, но грозное оружие.
И глубоко прав тот же Марголит, говоря, что эйзеншттейновскую «Солдадеру», «Солдатку» (сценарий третьей части «мексиканской рапсодии») невозможно тогда было поставить. Это легенда, что если бы он получил права на монтаж «Восставшей Мексики», это была бы огромная и гениальная картина. Из гениального материала все равно нельзя смонтировать тот фильм, который бы понравился Эйзенштейну. Хотя Олег Ковалов, мне кажется, предельно близко к Эйзенштейну ее осуществил. Смонтировать эту картину было нельзя, потому что ее нельзя было снять тогда. Ровно – я в этом абсолютно в этом убежден – так же, как и третью часть «Ивана Грозного» абсолютно нельзя было тогда осуществить. Он разбил вторую серию на две. Мне кажется, что третья часть «Грозного» могла бы быть не так по-настоящему воплощена. Сценарий Павленко же есть, и это неплохой сценарий. Это все можно было сделать сегодня с помощью искусственного интеллекта. Того Черкасова оживить, Жарова-Малюту, Ефросинью [Людмилу] Целиковскую. В любом случае, сценарий третьей части «Ивана Грозного» (почитайте, он есть в сети) гениально сделан. И финальная сцена, когда, выйдя к морю, Иван стоит маленькой фигуркой напротив стихии, – ну кто бы дал Эйзенштейну так закончить картину?
«Иван Грозный» же развивался. Первая часть – абсолютно такая соцреалистическая, правоверная. Как сказал сам Эйзенштен: «Наше дело левое, но случайно оказалось правым». Вторая часть уже сдвигается в сторону экспрессионизма и в сторону полного краха опричнины. А третья часть – это «ты всего добился, кто ты теперь?» Вот это я бы сделал. Ну, я бы не сделал, я не кинематографист, но вообще идея вернуться к великим замыслам гениев и на новом художественном уровне их воплотить… Одно могу сказать: вот «С.В.Д.» я пересниму. Просто я знаю, как его переснять. Я вижу все, как они хотели сделать, но не смогли. Я очень часто пересматриваю этот фильм. Для меня это один из главных фильмов в ХХ века.
«9 ноября ушла Валерия Нарбикова. В 90-е для нас ее проза была значимой, но затем будто растворилась во времени. Как вы относитесь к ее месту в литературе?» Я знал Нарбикову, мы вместе участвовали в совещании молодых писателей. У нее была такая цель – заявить о себе, занять место, стать литературным не скажу начальником, но opinion maker. При этом человек она была умный, талантливый, веселый и нестандартный. Почему ее проза не вписалась? По двум причинам, понимаете, так всегда бывает – объективные и субъективные причины. Субъективные были те, что ей не хватило собственного внутреннего ресурса обновления, самовоспитания какого-то. Она остановилась. Надо было идти дальше. Может быть, надо было какую-то социальную проблематику затрагивать. Потому что только на любовных историях и только на авангардной композиции невозможно долго двигаться. Нужен engine, двигатель, мотор такой прозы. Мне кажется, что ее проза была довольно в этом смысле монотонной. А субъективные причины были в том, что никакого радикального обновления, никакой радикальной новизны не планировалось.
Ирка, у меня к тебе огромная просьба (я прерываю эфир специально) – стулья без меня не расставлять. Не надо. Не надо этого делать, я же сам должен таскать. Просто придут гости, придут люди слушать стихи. Я еще какое-то время будут их расставлять. Всегда, когда делаешь квартирник (делаю не я, делают добрые друзья), надо соблюдать баланс между интимностью мероприятия и вместе с тем его массовостью. Хотя у нас сегодня будет много народу, я надеюсь, что не потеряется хотя бы тот интимный контакт, который есть, например, у нас с вами в разговоре. Равным образом и на Новый год, хотя у нас будет много народу, я буду очень стараться, чтобы чувство братских посиделок нас не покидало, а сгущающаяся вокруг мировая тьма делает наше пребывание в эфире все более и более уютным. Но 2025 год, конечно, обозначит собой серьезные просветы. Равно как и 2029 год будет, по всей видимости, годом наибольшего счастья.
Я думаю, что Валерия Нарбикова оказалась не ко времени именно потому, что обновления никакого не произошло реально. И ей надо было в своей прозе двигаться глубже, и читателю надо было перенастраиваться на другой лад. Мы все проиграли в 90-е годы: это было время компромиссов, мы смирялись с Ельциным, смирялись с вырождением либеральной идеи, смирялись потом с приходом гэбистов. На Чечне все переломилось в 1995 году. Иными словами, все занозы нагноились, все недоспоренные споры, все больные русские проблемы вылезли наружу рано или поздно. Оказалось невозможным этот гной растворить в крови, этот гной все равно взорвал страну. Поэтому литература оказалась не на уровне этих задач. Некоторые из нас вроде меня пытались эти задачи решать, но и я был человеком очень наивным в то время. Алексей Иванов о многом догадался – и в «Ненастье», и раньше. Но люди же не нуждались в осмыслении, люди нуждались в том, чтобы их убаюкивали. Поэтому нам предстоит огромная работа, дискуссионная работа по расчистке русских завалов. Кстати говоря, в этом плане книга Фиджеса «Краткая история России» представляется мне самой насущной, хотя ей уже два года.
«Вы сказали, что слушаете Нойза и Монеточку. С точки зрения лирики как вы оцениваете тексты?» Я высоко ценю стихи Лизы Гырдымовой, она же Монеточка. Сын когда-то старший подсадил меня на ее творчество. Высоко ценю. Что касается Нойза, то я не очень компетентен об этом судить, потому что я не очень знаю формальные требования к рэпу. И вообще к тому искусству, которым он занимается, он же не только рэпер. Я думаю, что я лучше понимаю Оксимирона, потому что он более в моей культурной традиции, он мне понятен. И Окси я считаю гениальным поэтом, одним из главных поэтов нашего времени. Noize MC – это для меня в огромном отношении именно noise, то есть временами белый шум, я не все понимаю, но я с интересом и любопытством слушаю. Драйв, который за этим стоит, я чувствую. А Лиза Монеточка просто станет большим поэтом и будет выпускать не альбомы, а книжки. Я уверен, что ее книжки завоюют не меньшую аудиторию, чем ее нынешние произведения, чем ее музыка.
«В недавнем интервью у Плющева вы объяснили утопление Муму тем, что для обретения свободы надо избавиться от самого дорогого. Но ведь собака не просто любимая, это самый верный друг с детства, по определению Куприна. Нет ли тут противоречия?»
Нет, конечно. Это любопытная тема. Вот кто бы написал книгу об образе собаки в русской литературе, я бы эту книгу издал. У меня сейчас такие возможности есть. Дело в том, что собака у Тургенева всегда трактуется как душа, прежде всего в рассказе «Собака», в стихотворении в прозе «Собака» замечательном. Это душа. Собака у Куприна (не только в «Белом пуделе», а еще и в «Жанете»)… вообще надо сказать, что очень любил Куприн в молодости собак, а в старости кошек. И для меня это не скажу деградация, но очень показательный путь. Мне представляется, что собака не друг, собака – выражение вашей души в данный момент времени.
Ведь та собака, которую купил герой в рассказе Тургенева 1964 года, она его спасла от безумия. Это образ здоровья душевного, которая выбегает наперерез бешеной собаке в финале. Глубокая довольно мысль, потому что все рассказы Тургенева – это, в общем, мизансцены его души. И, конечно, тургеневская «Собака» – это история его душевного здоровья, веры, опоры… Обратите внимание, когда он обрел свою душу («Трезор» – это ведь «сокровище»), когда он обрел свое сокровище в этом рыжем щенке, женщина от него тут же отвернулась. Потому что она думала быть его хозяйкой, а не получилось. Женское начало как образ злой власти у Тургенева часто встречается, особенно Полозова в «Вешних водах». Обратите внимание, все это весьма не случайно.
«Сто лет одиночества» Маркеса перекликается с Джоном Кэлхуном и «Мышиным раем»». «Мышиный рай» не читал, увы. «Предсказуема ли и фатальна ли одинаковость замкнутых социумов?» Не замкнутых, это немного другая история. О романе «Сто лет одиночества» сегодня будем говорить. «Сто лет одиночества» – это не просто социум отдельный. В отдельном социуме может быть вполне идиллия, хотя рано или поздно его начинают разрывать какие-то страсти. В любом случае, замкнутое сообщество обречено.
Но тут вопрос не в том, что оно замкнутое, а тут вопрос в том, что оно от остального мира, по замыслу семьи Буэндиа, отделено огромными историческими и географическими препятствиями. Оно очень далеко отстоит от остальных. И любые бездны, которые пролегают между жителями Макондо, абсолютно ничтожны по сравнению с теми безднами, которые отделяют его от мира. Это феномен России, которая немедленно сплачивается вокруг вождя, когда возникает внешняя агрессия. И этот стокгольмский синдром непреодолим. Потому что страна живет за счет своей отдельности, неслиянности с остальным миром. И понятное дело, что единственным модератором этого всего и медиатором является Мелькиадес. Мелькиадес – гениальная догадка Маркеса о том, что цыгане (в каком-то смысле евреи), с их вечной оторванностью от родины, с их вечным скитанием, являются главными носителями, главными маркерами прогресса. И особенно символично, что… Это замечательная, кстати, в картине сцена: когда встречаются табор Мелькиадеса и табор Буэндиа. Мелькиадес говорит: «Это мои люди». Буэндиа в ответ: «А это мои люди». И видна разница между ними: люди Буэндиа только ждут, чтобы осесть. А цыгане не идут – они пляшут, они вечно ищут такого места, которое могло бы им стать родиной, но совершенно не хотят оседать. Если евреи в конце концов нашли Израиль и его создали, то цыгане оказались в каком-то смысле более бескомпромиссными. Они не нашли себе никакой родины и не нуждаются ни в какой цыганской государственности. Они абсолютно идеально кочевой народ.
И вот племя Мелькиадеса, которое там представлено как носители будущего, оно, пожалуй, в картине удалось больше всего. Фильм не закончен, первые восемь серий. Но понимаете, беда жителей Макондо не в том, что они изолированы. Беда их в том, что они рассматривают себя вне контекста цивилизации и в отрыве от нее. Они считают свое одиночество главной заслугой. Но роды, обреченные на сто лет одиночества, не появляются на земле дважды.
Я полагаю, что Макондо – такая метафора Латинской Америки, отделенной от мира двумя океанами. И она пришла к полному вырождению, к полному повторению одной и той же схемы, очень горькому. И в 1968 году конец этой цивилизации уже можно было констатировать. Равным образом, как мне кажется, конец русской цивилизации можно констатировать сегодня. Но наше Макондо было написано гораздо раньше. Свое «Сто лет одиночества» написал Салтыков-Щедрин, писатель не хуже Маркеса. Он написал «Историю одного города». И это Макондо, из которого вырос замысел Маркеса – историю страны показатель через историю поселка. Надо сказать, что «История одного города» заканчивается ровно так же, как и «Сто лет одиночества»: налетел вихрь, оно (это эсхатологическое ожидание, вшитое в ген, постоянное ожидание конца) все расхреначило, и поднялся ветер, и разметал как пергаменты Мелькиадеса, так и самого читателя. Просто в России это отсрочилось на сто пятьдесят лет, а у Маркеса это в известном смысле случилось.
Знаете, наверное, профессионалы, изучающие Латинскую Америку, со мной не согласятся. Профессионалы никогда ни с кем не соглашаются, потому что это их делянка. Но мне кажется, что новая, другая история Латинской Америки началась в 1973 году, когда пришел Пиночет – диктатор принципиально нового типа. Я Пиночета не люблю и одобрять его никогда не буду, но это оказался диктатор, который смог оказаться последним диктатором, который смог свою власть ограничить и от нее отказаться. Я думаю, что 1973 год – это время краха той Латинской Америки, которую мы знали. И не случайно роман «Осень патриарха» имеет такие уже все более отчетливые эсхатологические черты.
Вообще, главный запах Маркеса – это запах колумбийского рынка (если кто был). Запах такого цветущего гниения. Там все эти фрукты, которые лежат, сочатся, перезрели… С одной стороны, безумно одурманивающий фруктовых запах шикарный, а с другой – запах гнили, который подспудно есть уже во всем. И посещение Колумбии было для меня в огромной степени ключом к Маркесу.
Я читал там лекцию про Маркеса, что само по себе уже хамство – в Колумбии про Маркеса рассказывать. Но вот меня поразила публика: сидели какие-то, казалось, столетние матроны, которые обмахивались черными веерами, все унизанные серебром, смуглые, загадочные столетние красавицы. И все они внимательно слушали эту столетнюю лекцию. Вообще, впечатление было сильное. Одна из них мне сказала: «Вы зря говорите о нефтяном проклятии: нефть – кровь земли, нефть – наша близость к земле». А я все рассказывал, что нефть – это вообще ужасно. Излагал своими словами идеи Эткинда.
Это было сильное впечатление. Я побывал в таком Макондо. Люблю я очень рассказывать этот эпизод – тоже мне кажется, что он мною написан. Мы из маленького провинциального города, где осматривали музей одного местного художника с его потрясающей коллекцией картин… Мы задержались в маленьком придорожном кафе, за нами бегала маленькая рыжая собачка.
Сейчас, подождите, я открою дверь, потому что приехали… И там, значит, бегала маленькая рыжая собачка, которая очень к нам приставала, бэбз ее полюбил. Она очень похожа, кстати, на ту корги, которую подарили мне студенты. Бегала она и очень просила жрать. Мы тоже торопились, у нас в соседнем городе была встреча, но бэбз так настаивал, что мы задержались. Вкормили в эту собачку сосиску, он долго с ней играл. Взять он ее очень хотел, потом понял, что в Штаты обратно нас с ней не пустят. В общем, была она не совсем беспородная, что-то в ней было даже красивое.
В общем, мы задержались. В результате на десять минут опоздали к тому месту, где на дорогу сошла огромная селевая лавина. И мы с высокой долей вероятности были бы под ней, если бы не задержались. Это было жутко. Здорово, конечно, чувство внезапного спасения и счастья. Но я лишний раз убедился, что Господь всегда очень вовремя подсовывает такие спасительные возможности. Колумбия вообще очень мистическая страна: все, что там происходит, Маркесом украшено. Это не было так, это он так увидел и так стало.
«Не кажется ли вам, что описанная Маркесом Латинская Америка осталась в ХХ веке – там нет уже ни патриархов, ни Макондо, а только новые персонажи типа Милея? Выросла ли Латинская Америка из Маркеса?»
Я думаю, что уже и Пиночет был персонажем нового типа, и Альенде. Я думаю, что загадочная смерть Неруды (который то ли своей смертью умер, то ли отравили) уже после мятежа в 1973 году, была, я думаю, концом культуры, смерть от отсутствия воздуха. Я не думаю, что Милей такой персонаж, но думаю, что зреет в Латинской Америке… Даже Варгас Льоса – по-моему, еще фигура ХХ века. Какой будет новая латиноамериканская сенсация… Боланьо, конечно. Последний великий писатель Латинской Америки – это Боланьо, придумавший новую Латинскую Америку. Но это Латинская Америка распавшихся структур; сюжетов, которые не имеют логического завершения. Вот, наверное, так.
Я, кстати, сейчас в «Лабиринте» видел целую полку, заставленную Боланьо. Все-таки он написал очень много. Вот Боланьо был гениальный писатель, который просто не успел дожить до своего Нобеля. Но новый образ Латинской Америки, этой страшной, жаркой, туманной страны (где всегда, как в Лиме, туман, где нет солнца), страны вечных эмигрантов, как Чили, которые нигде не могут найти себе места и куда бы ни приехали, привозят свои эмигрантские страсти… И самое главное: это мир, в котором все сюжеты сходятся, но сходятся в какой-то бесконечно отдаленной точке. Мы можем прочесть «2666» по-разному, но мы не можем ответить, что объединяет эти сюжеты и каким образом фемицид в Мексике (реальная история регулярных женоубийств), каким образом эта история связана с немецким писателем Арчимбольди. Это ли не догадка Боланьо о том, что в каком-то году – 2666 – рано или поздно сойдутся все тенденции современного мира. Но неуютный мир Боланьо, эсхатологический – это и есть новая Латинская Америка. А какой она будет после Боланьо (умер-то он в Испании, как бы латиноамериканская культура вышла из Испании и в Испанию вернулась в его лице), я не знаю. Я не знаю, какой будет новая культура Латинской Америки. Может быть, это вообще будет культура кечуа. Может быть, индейцы кечуа скажут свое слово после веков колонизации. Но у меня нет ощущения, что я уже вижу эту зарю. Равным образом, у меня нет никаких догадок о том, как будет выглядеть поэзия и проза российская, послепутинская.
Как я отношусь к поэзии Питера Синфилда, главного текстовика King Crimson. Я не настолько знаю King Crimson, я англоязычную рок-поэзию знаю по таким людям, как многократно мной упомянутый Пит Сигер и максимум Боб Дилан, Джим Моррисон. Дальше мне кажется ничего принципиально нового не было. Хотя мне нравятся песенки Билли Айлиш, она талантливая девочка. Она мне нравится гораздо больше, чем все современные гремящие рок-исполнители и исполнительницы. Билли Айлиш мне нравится тем, что она немного фриковатая.
«Почему вам не нравится Педро Альмодовар?» Не то чтобы не нравится. У меня есть некоторое количество художников (вероятно, чрезвычайно значительных), с которыми я не пересекаюсь. Условно говоря, у них нет тех валентностей, тех связей, к которым я мог б прицепиться, с которыми я мог бы ассоциировать себя. Мой опыт и мое мировоззрение отличается от опыта Альмодовара. Я и Бергмана, в общем, не чувствую своим. Это во мне Феллини, который при внутреннем холоде огромном все-таки очень friendly. Я не понимаю Бергмана, но я чувствую много своего родного в Бергмане. Может, это еще и потому, что я сейчас готовлю новую книжку рассказов, и там есть один такой рассказ – о том, как условный Бергман приезжает на Московский кинофестиваль, и у его жены происходит краткий роман с русским режиссером. Не буду рассказывать, выложу потом.
Выложу в «Артикле», как всегда. Потому что раньше мои рассказы печатал «Русский пионер», теперь, дай бог ему здоровья, у меня есть Яша Шехтер, который печатает рассказы в любимом журнале «Артикль». Вот у меня есть 12 новых рассказов, я в новом году их соберу в книжку. У меня есть там рассказ про Бергмана, как я его понимаю, как такой реванш художника миру. Но к Альмодовару у меня нет… Насколько мне все понятно в Аменабаре, насколько он мне родной, насколько мне родной Гор Вербински, и я понимаю его, настолько Альмодовар – совершенно другой мир, отдельный. Точно так же и с Франсуа Озоном. Франсуа Озон мне очень мил, но я его не понимаю, его не воспринимаю.
Есть серьезные художники… С фон Триером у меня наметилось какое-то взаимопонимание, хотя многое в нем мне не нравится. Но кое-что я люблю ужасно. Большинство режиссеров «Догмы» абсолютно мимо меня. Кстати говоря, даже в современной Америке… Ну вот Макдона. Ну вот эти знаменитые… или там, мало ли… Вот сколько разговоров было о фильмах последнего времени. С «Барби» у меня есть точки соприкосновения, а вот «Три биллборда на границе…» – абсолютно холодным меня оставляют. Равно как и следующая картина, про ведьм полуострова, или как там они называются, забыл.
То есть есть художники, типа Беккета, чье мрачное мировоззрение мне понятно и приятно, но все равно оно совершенно не мое. Есть писатели, которые отталкивают на каком-то глубинном уровне, когда все атомы поперек. Как Житинский говорил: «Я очень высоко ценю мастерство Веллера, но Веллер мне абсолютно чужой». У меня нет такого ощущения – Веллер мне абсолютно близок. Не так, как Житинский, а иначе, но я очень его понимаю и люблю. Но вот, например, Конецкий – это что-то совершенно чужое. Я никогда не понимал людей, которые любят Конецкого и за ним идут, все его книги собирают. То есть мне понятно, чем он их цепляет, но у меня таких валентностей нет. Это, наверное, нормальная особенность художника, который имеет право на отдельный, сепаратный, абсолютно изолированный мир, при этом он все равно оказывается кому-то дорог.
«Верите ли вы в способность уроженцев Донецка не быть сторонниками русской весны?» Конечно, я знаю много уроженцев Донецка, которые не являются сторонниками русской весны.
«Почему вы не хотите смириться с мыслью, что Россия для вас потеряна навсегда? Поверьте, это так. Я знаю, о чем говорю». Поверьте, это для вас она потеряна навсегда. Она была и будет моей страной, и я знаю, о чем говорю. Все попытки ваши сегодняшнюю Россию, очень сильно деградировавшую, сделать своей, – это попытки еще более смешные, чем попытки Гитлера, Геббельса и прочих сказать, что на них кончается немецкая культура. Немецкая культура заслуживала лучшей участи, чем такой финал. Немецкая культура была богаче и сложнее. И, уж конечно, культура Вагнера и Нибелунгов закончилась Гитлером и Геббельсом, «Майн Кампф» и романом «Михаэль», надо понимать и то, что немецкая культура (по крайней мере, немецкая речь) Брехта и Манна пережили гитлеризм. И Фейхтвангер тоже. Цвейг не пережил – покончил с собой. Но я вообще уверен, что подавляющее большинство немецких художников были умнее культуры немецкого национализма. Они ее преодолели в себе, как преодолел ее Манн. Да, немецкая государственность погибла, немецкий дух, zeitgeist, дух эпохи умер вместе с фашизмом. Но семена немецкого духа упали и в мировую почву. Вы не представляете, как масштабно было влияние Манна в Америке. Я думаю, что как раз Томас Манн – мост от немецкой культуры первой половины века к ее выживанию во второй. Манн мало успел и так получилось, что дети его ненадолго его пережили, а некоторые тоже погибли рано. Но Манн, безусловно, дал немецкой культуре «Доктором Фаустусом» другое направление. В некотором смысле спас немецкую философию. И русская мысль не кончилась на Ильине, не кончилась она и не Дугине.
Видите ли, если какое-то количество неблагодарных детей убили своих родителей, это не значит, что все наследство родителей досталось детям. Это наследство больше. И русская культура, безусловно, больше, чем то ее вырождение, к которому она пришла сейчас. Она пришла к этому и это, безусловно, фатально. Точно так же, как нынешнее вырождение Юнны Мориц не отменяет того, что она делала до этого, хотя оно было заложено, безусловно, в начале ее творчества. И оно, ширясь и растя, переходя в разные стадии нонконформизма, дошло вот до этого. Но это не отменяет великих произведений, которые она писала. Да и вообще, наша старость, когда мы далеко не всегда равны себе… Она является закономерным результатом, но она не является финальным выводом, мне кажется.
«Что вам больше нравится у Гоголя?» Безусловно, «Страшная месть», безусловно, второй том «Мертвых душ» с его гениальными догадками. «Авторская исповедь», тоже с потрясающими формулировками – там он догадался об этой черни, оторвавшихся от крестьянских корней и не пришедших к аристократическим. Но мне очень нравится, конечно, и весь «Миргород». Главное библейское произведение Гоголя – это «Тарас Бульба», но я думаю, что библейские подтексты там только сейчас начинают считываться. И, конечно, мне очень нравится «Как поссорились….», а из «Петербургских повестей» я больше всего ценю «Шинель» и «Записки сумасшедшего», но здесь не надо быть семи пядей во лбу, чтобы об этом догадаться.
«Верите ли вы, что Россия и Украина будут когда-нибудь общаться?» Конечно. И Арестович сказал, что это неизбежно. Я не во всех своих взглядах ориентируюсь на Арестовича, но мне нравится с ним совпадать.
«Как вы боретесь с депрессией?» Если бы у меня не было работы, депрессия меня бы съела. Но я все время занят. Вот и сейчас я с ней борюсь, у меня нет времени на нее, я с вами разговариваю. Я пишу все-таки: написал книгу рассказов, пишу роман. Стихов я написал в этом году больше, чем в каком-либо. Мне стало легче их писать, я много раз об этом говорил.
Если бы я не работал, я сошел с ума. Если у человека нет дела… а современная реальность наиболее и ужасна тем, что она отнимает дело… Да, наверное, тогда я бы рехнулся. Работа же не смысл жизни, работа – самогипноз, самоутешение довольно высокого порядка. Смысла в работе нет никакого. Но самоутешения и счастья в ней много. И потом, разве этого не счастье, что мы сейчас разговариваем с вами поверх барьеров, что мы друг другу все-таки нужны.
«Что у вас на футболке?» На футболке у меня вомбат.
«Видел вашу фотографию с Крымовым. Какие у него новые спектакли?» 15 февраля в Нью-Йорке большой Крымов-фест открывается. Будет много записанных спектаклей, «Записки сумасшедших», вероятно, привезут. У меня есть ощущение, что Крымов сейчас готовит две (он никогда не готовит по одной) две большие постановки. Он в идеальной творческой форме. Завтра я буду у него в гостях, подробнее расспрошу.
«О чем бы сегодня писал Маркес? Каковы маркесы современности?» Ничто бы не мешало Алексею Иванову стать Маркесом современности, потому что он хорошо знает «Макондо». Я не рвусь в «маркесы современности», хотя «ЖД» написан, в общем, в том же жанре романа-пародии, романа-трагедии, который Маркесом успешно открыт или переоткрыт на материале латиноамериканском. Но я не претендую на это, потому что у меня русская жизнь присутствует опосредованно, в меньшей степени. Может быть, роман «ЖЗЛ» был бы таким отчасти. Но роман «ЖЗЛ» я пока печатать не буду.
Алексей Иванов мог бы стать русским Маркесом, потому что он знает хорошо эту реальность и чувствует, что там нарождается. Но Алексею Иванову пока, мне кажется, не хватает отваги отринуть традиционализм, традиционную литературу и написать что-то, ни на что не похожее, как было в его ранней фантастике, обещавшей нечто совсем большее. По-моему, у него есть гениальные возможности. Я думаю, что он ими воспользуется.
«Русским Маркесом» с некоторой долей иронии считал себя Фазиль Искандер. Он всегда говорил: «Я, может быть, для того выучил английский язык, чтобы прочесть одну рецензию: «Мы всюду слышим Гарсиа Маркес, Гарсиа Маркес, а есть Фазиль Искандер»». Вот, наверное, Искандер имел такие возможности. Но это не русский Маркес, это абхазский Маркес. Или кавказский Маркес. Для того, чтобы стать русским Маркесом, нужно относиться к русской цивилизации так же, как Маркес отнесся к американской – услышать ее запах гниющего изобилия. Ведь если бы в Латинской Америке имелся свой Дугин, Маркес был бы объявлен колумбиефобом, и это самое страшное.
Перейдем к разговору о романе. Почему я не вижу возможностей экранизации? Эта экранизации честная, добросовестная, но с тем же успехом ее мог бы выполнить искусственный интеллект. Вот у меня вышла сейчас большая рецензия в Republic, спасибо Косте Шавловскому, который мне это заказал. Рецензия называется «Это дверь». И я там цитирую слова Льва Аннинского об обреченности всякой экранизации: «Когда Андрею Болконском в в романе «Война и мир» снится дверь, это смерть. Когда Бондарчук показывает дверь, это дверь».
Это действительно проблема всякой экранизации, даже с авторским текстом. Я думаю, идеальной экранизацией «Ста лет одиночества» был бы Филиппенко, читающий этот роман, ходящий среди меняющихся декораций. Локации можно было бы сделать на компьютере. И чтобы он ходил по хижине, среди муравьев или по пейзажам океаническим. Чтобы Макондо присутствовало в картинках, а читал бы это своим издевательским голосом великий мастер русского театрального гротеска. Вот это была бы экранизация.
У меня появилось ощущение, что этот фильм снят искусственным интеллектом. Набраны главные цитаты из главных латиноамериканских сериалов или из лучших фильмов любого познавательного канала, где присутствуют джунгли, тропические леса, океанические берега, скалы, экзотические насекомые, река вроде Амазонки. Все это произвольно скомбинировано – такой канал «Дискавери» с привкусом бурной эротики. И, кстати говоря, вот пишут мне: «Невозможно перелистывать роман Маркеса холодными пальцами». Там не могло быть других пальцев. При всех изменениях, очень, кстати, косметических, это роман, который не может быть адекватно воплощен в кино. Он, конечно, много значит для Латинской Америки, Латинская Америка в нем отражена, она относится к книге сакрально. Радикальных изменений в экранизации не могло бы быть. Потому что просто закидали бы яйцами.
Но радикально экранизировать и вообще экранизировать эту книгу невозможно именно потому, что она по природе своей кощунственна. Это коллекция мифов и штампов латиноамериканской культуры, всех ее болезней национальных (как в «Истории одного города»), всех ее сюжетных ходов, которые доведены до абсурда, смешаны. Такое чувство, что человек все это съел и всем этим его вырвало. Маркес же занимался и политической журналистикой, и фельетонами, и адаптациями диалогов, и описаниями героических приключений человека, который там носился в открытом море. Когда его имя вошло в моду, эту книгу издали отдельно. Маркес – журналист. И «Сто лет одиночества» – это собрание всех журналистских штампов, которые можно было сконцентрировать в одной книге. Конечно, я думаю, что лучшая первая фраза в мировой литературе, просто лучшая – оттуда: «Много лет спустя, стоя у стены в ожидании расстрела, полковник Аурелиано Буэндиа вспомнит, как отец повел его смотреть лед». После этого от книги оторваться нельзя, она принадлежит вам. Равно как и фраза: «Мир был еще так юн, что вещи не имели имен». Само описание бессонницы, когда они стали вешать ярлыки, такая пародия на Адама, дающего имена вещам… Там все гениально. И эта книга воспринималась как порыв свежести, как порыв свежего ветра с океана. Но этот свежий ветер, как вихрь, несет в себе бесчисленные лоскутки, обрывки, обломки Макондо. Это разрушительный ветер свежести, который кружится над могилой старой культуры. Маркес осознал культуру Латинской Америки как конечный процесс, как финиш, и написал такое вот грандиозное произведение, которое переосмысливает эту культуру, переназывает вещи своими именами. Для того, чтобы ее написать с этой степенью свежести и свободы, надо было оторваться от нее полностью. И я думаю, что идеальной экранизацией, опять же, были бы фрагменты хроники, трансформированные так, как их трансфомировал в свое время Сокуров. Помните, у него в «Скорбном бесчувствии» солдатики маленькие и толстые, потому что обычная хроника мировой войны растянута до большого экрана. И все это под песню «Три поросенка», что-то такое.
Надо сказать to say goodbye, надо попрощаться с этой культурой и гопак на ее могиле… Ну, не гопак, а что-то такое, как в «Восставшей Мексике». Ведь как должна была заканчиваться «Восставшая Мексика»? Карнавал смерти. Смерть – это праздник в мексиканской культуре, масса шествий с этими скелетами. Это такой немножко Хэллоуин. И, кстати говоря, «Сто лет одиночества» – это тоже такой карнавал смерти, это радостно кружащийся вихрь, который сносит Макондо.
В чем ошибка этой экранизации? Все то, от чего Маркес оторвался – картины гор, морей, народных праздников, секса, выяснения отношений (при этом герои очаровательные), – все вернулось к земле, к почве, все обрело лицо. А возвращение к реальности – это вообще не тот сценарий, который Маркес бы хотел. Мне вообще представляется, что – страшную вещь скажу – мы увидим мир после 2025 года, вообще после второй половины 20-х годов, совершенно неузнаваемым. Большинство людей, которые пытаются предугадать будущее, они исходят из каких-то реалий дня сегодняшнего, а это будет мир как после ледника. Вот сошел ледник, и мы увидели, что горы зацвели, а моря высохли, а какие-то океаны стали горными цепями, Марианская впадина превратилась в цветущую долину. Множество вещей, которые ожидают нас, которые сегодня абсолютно непредсказуемы, в текущей жизни. Кто ждал, что актер возглавит Украину и, более того, станет героем всемирного сопротивления? Даже сейчас, когда Зеленский бесконечно много потерял и в личном обаянии, и в популярности. Я абсолютно уверен, что в 2025 году Зеленский уйдет из власти. И, надеюсь, что поедет в Голливуд снимать фильм «Зеленский» и сниматься в нем. А поскольку слушаться он никого уже не будет, было бы лучше, если бы он сам его снял.
Но я уверен, что после него украинская власть, украинская государственность будет совершенно неузнаваемой. Поэтому я искреннее надеюсь, что новое время, новая картина мира после 2025 года поразит нас такой же внезапной горной морской свежестью, как роман Маркеса. Все, что сегодня изо всех сил сакрализуется; все, что сегодня пытаются изо всех сил представить неуязвимым и что пытается любые насмешки над собой глушить и прятать, благополучно исчезнет. Мир станет необратимо другим. И прежде всего он станет над этим смеяться. Вот тогда, может быть, будут написаны русские «Сто лет одиночества», потому что пора уже понять, что в каком-то смысле история России и была семью веками одиночества. Эта циклическое развитие закончилось ничем, закончилось самоубийством. Изоляция… Я не зря говорю, что эта книга («Диагноз: национализм»)… кто-то должен вслух сказать, что нет вариантов, что если бы выбрали национальную идею, вы закончите ровно так же, как закончила семья Буэндиа. Хотите вы того или нет, но у вас родится ребенок с хвостиком. Потому что это возвращение к животным.
Я, кстати, думаю, что стиль Маркеса очень легко имитировать: «И он увидел ее благоухающие груди, одна из которых благоухала, как амбре, а другая – как собачье дерьмо». Ну вот, понимаете, постоянное снижение, постоянная пряная эротика на фоне грубого, грязного национализма, натурализма, культ земли и отрицание этого культа. И все это вместе – такое ощущение, что в лицо подул свежий ветер, несущий обломки катастрофы. Но для того, чтобы такое написать, надо, чтобы история завершилась, чтобы уже можно было больше не бояться упреков в русофобии, разжигании и прочего.
Кстати говоря, мне очень кажется показательным все, что происходит сегодня в России, где уже ни одного слова нельзя сказать всерьез, где практически все уже наказуемо. Вот, кстати: «Как вы относитесь к позиции отца Федора Константиновича из набоковского «Дара», что есть вещи более вечные?» Да, конечно. И я, кстати, считаю, что если уж кто прав в видении будущего, то это отец Годунова-Чердынцева. Он изучал профессионально блистательную и ослепительную красоту мира.
Я думаю, что экранизация «Ста лет одиночества» должна была быть более смешной, потому что роман смешной. Во-вторых, гораздо более динамичной, потому что стиль Маркеса меняется постоянно, а стиль фильма на протяжении восьми серий остается более-менее одним и тем же. И главное – при всем блеске операторской работы, при всей красоте картинки, не надо было делать красивую картинку. Мне кажется, нужно как можно больше «рыбьеглазного», как в сцене, где ружья на него наставлены. Вот в этой сцене несостоявшегося расстрела – да, вот это хорошо. Рыбий глаз… Я работал всегда с фотографом Максимом Бурлаком в «Собесе», который сильно злоупотреблял этим делом. Он говорил: «Мне нравится искаженный мир, искаженные пропорции». Как снята во «Внутренней империи» Линча сцена разговора с этой странной актрисой, которая пришла в гости пьяная и рассказывает сказку. Трансформированный мир.
Мне кажется, что лучше всего это смогли бы снять если не Герман, но Климов. Почему гениален фильм «Агония»? Потому что все штампы русской истории – гимназисты румяные, курсистки чахоточные, Распутинщина и все вокруг нее, – это все сделано с должной долей трансформации и сатиры. Я думаю, что прошло время буквального воспроизводства реальности. Реальность должна стать направлением гротеска. И, кстати, Сокуров сделал в этом направлении довольно много в «Скорбном бесчувствии», но дело в том, что «Скорбное бесчувствие» – это один такой фильм Сокурова. А ведь на самом деле, состояние «Скорбного бесчувствия» уже в начале Перестройки овладело людьми. И если бы мы продолжили, если бы мы смогли какое-то время просуществовать в безэмоциональном, холодном, жестком мире модерна, твердой рукой препарируя наши штампы, у нас бы получилось наконец великое кино. Кино расставания с семивековой историей. А что будет, мы попробуем придумать вместе.
Через неделю еще, естественно, увидимся, а потом, довольно скоро, встретимся на праздновании Нового года. Всем спасибо, всем пока.