«Один» Дмитрия Быкова: Морис Метерлинк
Понимаете, весь парадокс был в том, что тогда уезжали от будущего, а сегодня – от прошлого, от его страшного реванша. И, конечно, у нас есть перед глазами абсолютно конкретный, с точнейшими аналогиями пример. Вот здесь, конечно, совпадения какие-то буквальные, пугающие. Это, конечно, немецкая ситуация 1930-х годов. И тоже говорили все, что это национальное возрождение. Повторяли, что «мы никогда не были Европой»…
Поддержать канал «Живой гвоздь»
Купить книги Дмитрия Быкова на сайте «Эхо Книги»
Купить книги Мориса Метерлинка на сайте «Эхо Книги»
Д.БЫКОВ: Доброй ночи, дорогие друзья-полуночники. Естественно, что очень много вопросов и ожиданий связаны с будущей, присуждаемой завтра Нобелевской премией по литературе. Как вы понимаете, гадания совершенно бессмысленны, потому что в стратегию Нобелевского комитета отчасти входит неожиданность. Некоторые ждут, что наконец восторжествует справедливость в отношении сирийского поэта Адониса, которому уже, по-моему, лет девяносто пять. Лет пятьдесят ждут, пока ему присудят. Кто-то ждет премию американцам, потому что давно ее не присуждали. Правда, [присуждали] Луизе Глик, но была великая американская проза последних лет, абсолютно никем не разобранная и не удостоенная значимых международных наград. А тут есть серьезные тексты, начиная с Пинчона и кончая Делилло, Франзеном тем же.
Многие ждут, что наконец наградят украинского автора, и это было бы справедливо. Потому что я со своей стороны очень жду присуждения Лине Костенко. Тоже ей за девяносто, но она, слава тебе, господи, в здравом уме и более-менее здорова. Ну и Сергей Жадан – наверное, сегодня, самый интересный украинский автор, у которого стихи и проза одинаково качественны. Да много есть сегодня в Украине в том числе и русскоязычных замечательных поэтов, которых самое время сейчас поощрить. Иными словами, достойных кандидатур хоть отбавляй. Кто будет – узнаем завтра. Я узнаю один из первых, потому что мне, как всегда, позвонят наши журналисты и редакторы с целью получить комментарий. Это меня всегда ужасно радует и мне ужасно льстит, хотя очень многих авторов я знаю понаслышке и не читал.
Так случилось, что я читал «Разбитую гитару» Юна Фоссе, когда занимался темой преодоления безумия, но в любом случае, мне интересно и приятно завтра будет это комментировать. Прогнозы делать – последнее дело. Кстати говоря, если бы кому-то из наших это дали, было бы совсем хорошо. Как мы помним, русская литература сейчас пребывает в основном в изгнании, и там она нуждается не столько в материальной помощи (слава богу, никто не пропадает), но в уважении и подтверждении статуса. Это важные вещи.
Тут хороший пришел вопрос, и как-то на него нельзя не ответить: «Неужели вы думаете, что Россия вас простит?». «Неужели вы думаете, что вы вернетесь и Россия вас простит?» Нет, конечно. Самое главное: я вообще не думаю об этом, я в таких выражениях не думаю. Кто еще кого будет прощать. Совершенно меня не интересует, кто там будет решать, где мне жить.
Есть один такой – даже не буду называть имени – очень плохой соцреалист, который сейчас в Ленинграде-Петербурге заведует каким-то отделом прозы в журнале. Проза такая вся, как писали в рецензии в «Октябре», «прозрачная чистая река застоя». Если это было не издевательство утонченное, то, конечно, бред собачий. И вот он говорит, мол, бросили родину в трудный час, в начале войны национальной за освобождение. У них это идет национальная война за освобождение. Понимаете, боюсь я, что огромное число людей ошибочно смотрят на эту ситуацию, проводя аналогии с русской эмиграцией 20-х годов. Уже и тогда-то, в общем, эти люди, начиная от Мережковского и заканчивая Набоковым (стоявших на разных полюсах и, кстати, друг друга не любивших), – никто из этих людей особо в прощении родиной не нуждался. Это Куприн, когда вернулся (а вернулся он уже, так сказать, в полураспаде), говорил: «Какое счастье, что родина простила меня». Он, наверное, имел в виду свои антиленинские публикации, очень смешные и талантливые. Наверное, у него было чувство, что родине есть за что его прощать. Или, по крайней мере, он это говорил, чтобы как-то оправдать свое возвращение. Но, по большому счету, прощать не за что.
Все эти разговоры, что как «родина вас простит»… Понимаете, аналогии с 20-ми годами не работают уже потому, что из тогдашней России уезжали в основном люди, не принявшие революции. А люди, не принявшие реакцию, это совершенно другой случай. Тогда – я это готов признать, и я это всегда говорю – подавляющее большинство людей встали на сторону революции, потому что в ней увидели будущее. Талантливому человеку как-то естественно вставать на сторону будущего, а не сторону архаики. И Блок, который во многом разочаровался, о многом задумался (у меня как раз Саша Борисова, замечательная психологиня, делала у меня в Бард-колледже доклад на тему: «Что случилось бы с Блоком, если бы он эмигрировал»; она нарисовала замечательную картину его второго литературного расцвета в 20-е годы, после отъезда – это было возможно); но на тот момент Блок принял, Маяковский принял, и для него это была «Моя революция», хотя он разочаровался, естественно, в ней. Белый принял, Бабель вообще был ею захвачен. Все наиболее талантливые и молодые… Кстати, не обязательно молодые – по тем меркам Блоку и Белому было по 37 лет, это уже не молодость в литературе. Да и Гумилев далеко не юнец. Он не принял, но он приехал: он считал, что будущее делается здесь. Он говорил: «Большевики не страшнее же львов».
Большинство людей, которые приняли революцию или, по крайней мере, остались с революцией, – это люди талантливые, которые увидели в этих переменах перспективу, как Ходасевич, который приветствовал крушение старого мира. О Ходасевиче всю жизнь писали как о реакционере, а он был, наоборот, самый радикальный революционер из всех, кто писал в 1920 году. Знаменитое письмо к Садовскому, в котором есть вот это: «Ничего не вижу страшного, если бы нам пришлось поработать на расчистке трамвайных путей». Лучше все-таки поработать, а не сидеть всю жизнь, как нынешний праздный класс. Он наоборот увидел не в Феврале, а в Октябре какой-то радикальный многообещающий смысл. Видите ли, вообще в целом тогдашнюю русскую революцию приняли или, по крайней мере, заинтересовались ею подавляющее большинство перспективных авторов в диапазоне от Катаева и Олеши до «Серапионовых братьев». И Лунц уехал только на лечение, люто тосковал там и умер. Конечно, он бы вернулся.
Понимаете, весь парадокс был в том, что тогда уезжали от будущего, а сегодня – от прошлого, от его страшного реванша. И, конечно, у нас есть перед глазами абсолютно конкретный, с точнейшими аналогиями пример. Вот здесь, конечно, совпадения какие-то буквальные, пугающие. Это, конечно, немецкая ситуация 1930-х годов. И тоже говорили все, что это национальное возрождение. Повторяли, что «мы никогда не были Европой», повторяя зады книги Томаса Манна «Размышления аполитичного», от которой от отрекся уже в 1918 году. По крайней мере, он ее пережил, закончил и плюнул. Я думаю, сходство есть с тогдашней немецкой риторикой и демагогией. А главная аналогия с тем, что талантливых авторов выпихнули из страны, а авторов, абсолютно ничего из себя не представлявших, возвысили. Я довольно много читал историй немецких авторов времен Рейха. Это все были закомплексованные ничтожества, которые обрадовались, что открылись в литературе вакансии. И они кинулись писать все то же самое: воспевая человека труда, воспевая большинство, древние корни. Это были литература напыщенная, страшно фальшивая, неправдивая ни в одном слове, но она была, у них были свои литературные премии, у них были свои литературные скандалы.
Шпенглер, которого они считали своим литературным отцом, и то с ними разосрался. Рассорился, назовем это так. Шпенглер вообще: и Гитлер не произвел на него никакого впечатления во время единственной встречи (по-моему, в мае 1933-го), и ни малейшего впечатления он сам не производил на Геббельса. То есть было принято решение его не трогать, но и не печатать. С ними разругались так или иначе все интеллектуалы, и внутри этой нацистской верхушки (литературной в том числе) шли беспрерывные терки, драки…
Я тут купил, кстати – покажу сейчас, это очень полезная книга – мемуары Шпеера, которые я полностью, кстати говоря, нигде не читал. Ни русских не видел, хотя, может быть, это моя необразованность. Вот, значит, книга «Внутри Третьего Рейха». Мемуары Шпеера, роскошные совершенно, с массой фотографий издание. Какой же это год, ребятушки. А, это, кажись, 1981-й. И вот смотрю я на эту полезнейшую книгу и вижу, какие идут беспримерные конкурентные драки и в архитектуре, и в кино, и в науке. Все стремятся занять место у подножия великого и могучего, чтобы быстрее поцеловать туда. Это мало того что полезнейшая книга, это замечательный пример стиля. Стиль понятно: Шпеер сохраняет напыщенный стиль, как только начинает говорить о прошлом. Самое удивительное: у Шпеера, в отличие от Шпенглера, кстати, я не наблюдаю ни малейшей самокритики. Он до сих пор считает, что пытался внутри Рейха делать полезное дело, спасать то, что можно было спасти, стиль какой-то. Он рассматривал Рейх как возможность для стилистической реализации, как построить город. «Они мне предоставили возможность спланировать и построить город имперский, и я с удовольствием это делал». Понимаете, это как раз и есть самое немецкое. При этом я отнюдь не отношусь к Шпееру с таким заведомым отрицанием. Если человек пошел по этой дороге, это не значит, что он бездарь. Нет, он был талантливым человеком, но у него нет ни малейшего понимания, что пошел не по той дороге. Он считает, что служил по мере сил, власть оказалась плохая, чуть мир не уничтожила, но его служение было безупречно: он реализовывал свою эстетическую программу.
И даже морального осуждения в адрес Гитлера там нет. Хотя, может, я не дочитал просто: я не всю книгу прочел. Морального осуждения нет, да и Рифеншталь тоже не осудила. Я помню, Рифеншталь приезжала и говорила: «Но Черчилль же его хвалил. Почему я должна быть умнее Черчилля?» Хотя Черчилль единственный раз высказался, когда сказал, что можно только позавидовать немецкому народу, имеющему такого фюрера. Но потом быстро все понял, сказав: «Если Вельзевул будет против Гитлера, я его введу в Палату лордов». Мы все это помним.
Вот это абсолютное копирование, копипащивание немецких самооправданий и взгляда на вещи: «Я же делал свою дело, что такое?»… Это фаустианство такое, когда контракт на работу находится у дьявола. «Да, я буду с дьяволом работать». Это нормальное продолжение эстетики модерна. Я книжке «Демон поверженный» говорю: модерн – не самая радостная вещь. Ее приходится звать там, где все остальные средства зашли в тупик. Модерн возвращает страну, которая выбрала особый путь и ушла совсем не туда. Это то, о чем говорил Кормильцев: «Ницше перегнул палку, но он перегнул ее потому, что ее слишком долго перегибали в другую сторону». Мысль довольно понятная. Модерн, в общем, перегибает палку.
Скажу больше: пойти на поводу у модерна, продаться модерну… Он же не очень выбирает средства, для него цель превыше, он же зациклен на результате… Модерн – это конструктивизм, это люди, которые любой ценой добиваются результат. Ужасно, да? Но что делать, если ничего, кроме модерна, не может вытащить страну из болота. Другое дело, что модерн всегда великий обманщик. И люди, которые идут у него на поводу, должны быть готовы к тому, что упрутся в тупик.
Россия в этом плане поступила еще хитрее. Она сумела обхитрить и модерн. Она потопила и его. Весь русский модерн к 1929 году благополучно либо эмигрировал, либо утонул. В результате мы сегодня сидим вообще внутри какого-то зомби-апокалипсиса. Да, я думаю, что России придется испытать такой же крах отечественной культуры, какой Германия испытала в 1945 году. Понимаете, в 1945 году никакой Томас Манн ничьего прощения не просил. И Фейхтвангер, и Брехт. Они приехали и стали работать. Манн приехал ненадолго, но продолжал бывать в Германии. Брехт приехал и стал ставить. Фейхтвангер регулярно приезжал, но трудно ему было после Америки, и он в Америке остался. Но так или иначе, никто из этих людей никакого прощения не домогался. И самое страшное, понимаете, в чем? Немецкий фашизм на культурном уровне был именно триумфом людей, маниакально устремленных и очень высоко себя оценивающих.
Они получили возможности, которых старый мир им не давал. И они стали снимать свое абсолютно конструктивистское кино, где вместо живых людей статуи, стали строить свою имперскую столицу. Стали писать свои многотомные романы про Парацельса или про Нибелунгов, стали утверждать свою, может быть, напыщенную и пафосную, как такой пересахаренный крем, имперскую культуру. Они тоже были убеждены абсолютно, что они реализуют свой творческий потенциал. То, что мы наблюдаем в нынешней России, – это абсолютная копия, и копия ухудшенная. Потому что Лени Рифеншталь, по крайней мере, была талантливой актрисой. Каким она была режиссером я обсуждать, с вашего позволения, не буду. Мне не нравится ее кино. Но как актриса она была женщина эффектная, да.
Шпеер был, может быть, и не очень хороший архитектор, но он, по крайней мере, был человеком со своим видением мира, со своими концепциями. И он не только самоутверждался, у него были идеи. То, что я наблюдаю в кругу сегодняшних зет-литераторов, вовсе не национальное возрождение (их оттесняли не по национальному признаку, а их оттесняли, потому что они не умеют ни шиша, а теперь пытаются утвердиться), а это как раз такая диктатура бездарей, которая долго продлиться, конечно, не может.
Рейх казался непобедимым; настолько непобедимым, что Стефан Цвейг покончил с собой. Кстати, Цвейг… Мне многие говорят, полемизируя со стихотворением «Не дотерпел до Сталинграда австрийский автор Цвейг…». Понятно, почему я его написал. Это как бы попытка заговорить многих демонов, которые сегодня терзают многих цвейгов, не меня. Для меня всегда сама мысль о самоубийстве настолько унизительна, что это применимо только в самых крайних обстоятельствах. Или если у тебя вариант гореть заживо – тогда да, как-то лучше это сократить. Но доставлять такое удовольствие своим оппонентам… Правильно говорил Маяковский: «Этого удовольствия МХАТу я не доставлю».
Тут в чем как раз кошмар, в чем катастрофа? Для Цвейга самоубийство было единственным выходом. Наверное, он понимал, что Третий Рейх будет побежден. Но он понимал, что некуда будет возвращаться. Он понимал, что рухнул его мир. Самоубийство его – это «на твой безумный мир ответ один – отказ». Это отказ жить дальше в мире, где такое возможно. Не важно, победили или не победили. Уже случилось такое, что делает жизнь невозможной. А так-то, в принципе, и возвращение неизбежно. И придется всем общими усилиями как-то вытаскивать из болота этого бегемота. Другое дело, что эта культура уже не будет потонувшей Атлантидой. Поэтому сегодня выяснение отношений на тему, кто там был талантливее в России, кто был талантливее в России советской, добольшевистской, – это все споры над кратером вулкана, который уже развергся и теперь дымится. Это все споры о погибшей Атлантиде.
Русская культура, какой мы ее знали последние семь веков (с 15-го включительно), она все. Тут уже не может быть никаких сомнений. Она привела в логический тупик. Российская территория, российская память, русский язык никуда не денутся, никуда не денутся люди, которые там живут. Но им придется построить для себя и для своих детей совершенно новый дом. Вот вы построили дом, но он сгорел, причем в силу своих конструктивных недостатков. Причем сгорел так, что он едва не поджег соседей, весь поселок. И вам надо на этом пепелище что-то возводить. Говорят, что на пепелище хорошо все растет.
Да, та Россия, которая была, удобрила почву для многих новых поколений. Но разумеется, русская культура, включая все великое, что она породила, включая все прекрасное, красивое, что в ней было, сама эта схема, когда страна, как некая огромная матка, выпихивает новых талантливых людей во внешний мир, – вся эта схема завершилась. Теперь Россия не может себе больше позволить выпивать всех хороших людей в эмиграцию – они нужны ей самой. И новая российская культура будет, конечно, воспитывать тех, кто совместим с ней. Не тех, кто становится слишком велик, и матка его выпихивает. Нет, новая русская культура будет устроена так, чтобы не изгонять. Чтобы не быть таким вот фильтром, чтобы не оставлять человека в состоянии вечного детства, и, когда повзрослеет, гнать его… Нет, этого принципа больше не будет. Конструктивный принцип хорошо работал, кстати, как средство колонизации. Он работал на протяжении 200-300 лет. Ну все, теперь этого больше не будет. Никаких Герценов, которые едут в Англию; никаких евреев, которые создают Голливуд; никаких русских, которые создают балет, – все нужно своим. Культура на экспорт – этот вариант закончился, так мне кажется. Просто мы больше не можем позволить себе этой роскоши.
«Будут ли гастроли в Европе?» Европейские гастроли будут в начале января, недолго, потому что семестр начинается числа 17-го, что ли. Поэтому приходится – хотите вы того или нет – возвращаться и здесь сидеть.
Тут много вопросов, не тяготит ли меня преподавание. Синявский говорил: «Мне не надоели студенты, мне не надоели темы, мне надоел сам формат лекций». Но, слава богу, у меня формат более удобный – это семинары, мы разговариваем. Да и я не сравниваю себя с Синявским. Нет, не надоело. Преподавание вообще – это лучший способ писать. Я многого не понимаю, когда думаю один. А когда я в диалоге, когда я проговариваю вслух какие-то вещи, что-то становится мне понятнее.
«Хочу как и вы оптимистично смотреть на судьбу России. Но когда гуляю по Москве, меня одолевают кошмарные чувства: половина Москвы работает на Лубянку, и это здоровые люди, лучшая половина, и они раздерут любого, кто посягнет на кормушку. Лубянские псы 70-80-х годов сегодня – это кремлевские тараканы. Их можно уморить только сорокалетним голодом. Простите за пессимизм, но мне необходимо выговориться».
Да выговаривайтесь, программа для того и существует, «клуб одиноких сердец сержанта Быкова». И я выговариваюсь вам. Но понимаете, большевики хотя бы имели актуальные резервы; ресурс, который позволил им взять в руки управление страной и не полностью провалиться. Среди них были талантливые люди – ну Орджоникидзе. Я иногда слушаю, читаю доклады Орджоникидзе на тогдашних съездах… с какой любовью и восторгом он говорит о своих стройках! С каким умилением он говорит о новых людях. Орджо, как называли его товарищи (или Серго, как называли его другие), конечно, не идеал, не пример, человеком он был грубым (он дрался при обсуждении теоретических вопросов, и так далее), но он был человеком талантливым. У него была своя перспектива, видение, и были талантливые люди, которых он выдвигал. А сегодняшняя Россия просто не справится с управлением.
Я понимаю, что вообще говоря, пессимизм – удобная штука. Во-первых, выглядишь умнее пессимиста. Во-вторых, чаще оказываешься прав. И в-третьих, что самое печальное, пессимизм вызывает такие радостные чувства: если ничего не выйдет, можно ничего и делать. Но этих нынешних ребят, бенефициаров войны, никто ни о чем и не спросит. Уж на что рейх казался хорошо сделан, но оказалось, что поддержка обывателей – довольно хрупка штука, довольно зыбкая. Даже в том случае, когда 90 процентов жителей страны верило фюреру искренне. В России 90 процентов населения Путину не верят, никакой искренности не наблюдаю.
«Сегодня прочитал по вашей рекомендации «Древо ночи» Капоте. Подскажите, какие тексты вы рекомендуете тем, кто собирается готовиться к ноябрьскому курсу по эстетике триллера?» Тут, кстати, у Акунина (спасибо вам, Григорий Шалвович!) выложена «Эстетика триллера» в библиотеке BAbook, и очень многие (ну, не многие, два человека) пишут: «Что же, Быков, сам не умея писать, учит писать других?» Во-первых, это пишут люди, которых, мягко говоря, никто не знает даже по имени. Поэтому если и есть в этом мире что-то страшное, то это зависть. Зависть – это реально страшная вещь, она отнимает трезвый взгляд на себя и других.
Во-вторых, что я хочу сказать по поводу этой книги. Это не учебник триллера. И этот курс, на который я набираю людей… Если вы научитесь после этого писать триллеры – хорошо. Но в этом случае надо, чтобы вы уже умели что-то писать. Я разбираюсь с эстетикой триллера, с поэтикой его. Я разбираюсь, как он делается, какие приемы для устрашения читателя существуют? Какие есть скиллы для написания страшного рассказа? Какие основные локации триллеры? Что лежит в основе готического мировоззрения? Почему в какой-то момент возникает мода на вампиризм, а в какой-то – на маньяков? Чем отличается маньяк от монстра, какие детали в таком-то и в таком-то произведении вызывают ужас, и как это работает? Наконец, что значит маленький серый куст, который появляется в финале гофмановского «Песочного человека»?
Это не писательские курсы, хотя я и преподавал иногда на писательских курсах, и многие мои ученики написали недурные книжки – и в стихах, и в прозе, и не жалуются. Хотя всегда находятся недовольные, им кажется, что я занимался ими недостаточно. Ничего не поделаешь.
Это не тот курс, который будет в Бард-колледже. Я не учу писать триллеры. Я учу разобраться в том, как он сделан. Понимаете, когда Умберто Эко написал свою книгу «Поэтики Джойса» (очень удобный помощник джойсовскому читателю), он совершено не пытался научить всех писать, как Джойс. Он пытался объяснить, как Джойс сделан. При этом сами тексты Умберто Эко (его художественные произведения) сделаны по другим лекалам. Там можно проследить определенные сходства между «Островом накануне» и «Finnegans Wake», но это отдельная тема. Эко считал, что Джойс повторяет схему развития литературы: «Дублинцы» – реализм, «Улисс» – модернизм, а «Поминки по Финнегану» – постмодернизм. Я не знаю насчет постмодернизма, но Умберто Эко не учил писать так, как Джойс. Он объяснил, как сделан «Улисс» Джойса. Какие фигуры расставлены, где там спрятан автор (любая набоковская тема про человека в коричневом макинтоше), но все это никаким образом не учебник.
Что читать для Бард-колледжа? Во-первых, надо написать. Надо написать мотивационное письмо, чтобы я вас на этот курс пригласил. Но я обычно приглашаю всех желающих, при условии того, что они будут дисциплинированно себя вести в «Зуме». Почитать имеет смысл раннюю готическую прозу. Не обязательно, конечно, «Замок Отранто» Уолпола, но, условно, стоит почитать «Джейн Эйр» – один из самых готических романов в мировой литературе. Стоит почитать «Ребекку», пародию на «Джейн Эйр», написанную сто лет спустя, очень талантливую. Это все на личный вкус.
Но, безусловно, надо читать (и это совершенно для меня необходимое чтение) Фланнери О’Коннор. Южная готика. Понимаете, люди обычно заблуждаются насчет готики, говоря, что готика – это романтизм. Нет, готика – это антиромантизм. И главная проблема в герое. Романтический герой бунтует, а готический – убегает. Романтический герой уверен, что мир можно спасти, поставить на новые рельсы. Готический герой – как в «Сердце тьмы»: чем глубже он в себя погружается, тем меньше он видит там хорошего. Понимаете, соотношение романтики и готики – это два рассказа, «Сердце тьмы» Конрада и «Сердце пустыни» Грина. Когда человек создал ад в глубинах Африки и когда человек создал рай в глубинах Африки. Это два принципиально разных подхода.
О готике много написано, но лучше всего пишут практикующие авторы. И все кинговские книги on writing; все, что он написал о письме, – это, на мой взгляд, полезно и увлекательно.
«Слышали ли вы об инициативе зет-литераторов? Группа «24 февраля» обратилась в военное министерство с предложением взять Союз писателей в свою юрисдикцию. Можете ли вы представить СП подразделением Генштаба?»
Не просто могу, у меня это в «ЖД» описано. Там у меня есть этот разговор, когда писатели приехали в часть, «соловьи Генштаба». Первую половину дня они занимаются маршировкой, а вторую – отвечаю на вопрос: «Товарищ, каковы ваши творческие планы?»
Все было. Я, кстати, не особо люблю заниматься саморекламой, но я все-таки прочту этот кусок из «ЖД», потому что смешно же, весело. Зачем комментировать заново, когда в 2004 году все уже прокомментировано. Это то самое издание «ЖД» – спасибо Урушадзе, – в котором вылетело все лишнее, зато добавлено все цензурированное; все, что когда-то в него не вошло. Мне нравится, как это получилось, смешная книжка.
Ну вот:
«После обеда, как водится, писатели отвечали на вопросы. Тот самый сержант Грызлов, который только что сравнивал ногу Струнина с куском дерьма и интересовался его способами залезания на жену, спрашивал с самым искренним подобострастием:
– Товарищ краб (культурный работник) второй статьи! Расскажите о ваших творческих планах!
Никакого притворства в таком поведении не было. Сержант Грызлов был то, что называется «зубец», то есть служил по уставу с намерением заслужить честь и славу. Согласно уставу и сержантским правилам, в первой половине дня он обращался с писателями как с молодым пополнением, которое надлежало всемерно уничижать, дабы пополнение понимало, куда попало, а во второй смотрел на них как на писателей, приехавших в часть.
На вопрос о творческих планах Струнин в последнее время отвечал часто. Других вопросов ему почти не задавали. Он откашлялся и солидно начал:
– Знаете, в моем творчестве всегда большую роль играла наша армия. Я считаю, что если поставить рядом педагога, допустим, и офицера, то лучшим педагогом окажется офицер. Или если водителя и офицера. Или, допустим, дрессировщика и офицера. Во всех отношениях лучше окажется офицер. Я всегда любил русское офицерство. В нем есть, согласитесь, какая-то особенная выправка, выпушка. И вот я думаю написать сейчас книгу об офицерстве, как оно сложилось, как стало настоящей воинской аристократией, – о лучших русских офицерах со времен Ивана Грозного. Хотелось бы дать такой, знаете, групповой портрет или даже венок, хотелось бы возложить его на русское офицерство, которое грудью пробило России дорогу к морю, которое прикрыло всем телом братские славянские народы, которое отличается всегда удивительной чистоплотностью… Вот если я сочту себя достойным, то приступлю немедленно к этой книге. Думаю, что достойное место в этой галерее блестящих русских офицеров займет генерал Пауков, руководящий той самой дивизией, которая сейчас гостеприимно встречает нас. Я ответил на ваш вопрос?
– Так точно, – радостно отчеканил Грызлов. – Р-рота! Еще вопросы!
– Товарищ краб второй статьи, – неуверенно произнес рядовой Сапрыкин, – расскажите, пожалуйста, о ваших творческих планах.
Струнин откашлялся.
– Знаете, – начал он, – в моем творчестве всегда большую роль играла наша армия. Я считаю, что если поставить рядом, скажем, врача и офицера, то лучшим врачом окажется офицер. Или если, допустим, престидижитатора и офицера, то лучшим престидижитатором окажется офицер. Офицер умеет все, его этому учили. В русском офицерстве есть какая-то особенная мастеровитость, ухватчивость. И вот я думаю сейчас написать книгу об офицерстве, как оно сложилось в особенную касту, в орден меченосцев. Как вообше становятся офицером, почему не всякий, а только избранный достоин этого звания. Хотелось бы, знаете, сплести такой венок или даже косичку и возложить это на русское офицерство, которое лбом пробивало России дорогу к морю, которое прикрыло грудью братские славянские народы, которое отличается всегда удивительно приятным запахом… Вот если я почувствую в себе силушку, то я приступлю немедленно к этой книге. Думаю, что одно из первых мест в галерее блестящих офицеров займет генерал Пауков, которому вверена сейчас наша писбригада. Я ответил на ваш вопрос?
– Так точно! – ответил за Сапрыкина Грызлов, которому было видней. – Р-рота! Вопросы товарищу крабу!
– Товарищ краб второй статьи, – отчеканил другой зубец, явно будущий сержант рядовой Сухих. – Ваши творческие планы!
– А волшебное слово? – грозно произнес Грызлов.
– Пожалуйста! – отчеканил Сухих. Струнин откашлялся.
– Знаете, – начал он, – в моем творчестве всегда большую роль играла наша армия. Я считаю, что если поставить рядом, скажем, мать и офицера, то лучшей матерью окажется офицер. Или если, допустим, верблюда и офицера, то лучшим верблюдом окажется офицер. Офицер умеет все, он так обучен. В русском офицерстве есть какая-то особенная округлость, уютность. И вот я думаю сейчас написать книгу об офицерстве, как оно сложилось в теремок, в сундучок. Как вообще становятся офицером, почему не всякий, и хотелось бы сплести сеть, вязь… которое ногой открыло России дверь к морю и попой, попой своей прикрыло славянские народы… Вот когда меня как следует разопрет, то я тут же. Думаю, что не обойдется без генерала Паукова… ххо! Когда же обходилось без Паукова? Весь наш писдом ему признателен… Я ответил на ваш вопрос?
– Так точно! – очнувшись от короткого сна (в русских войсках все умели засыпать в любую свободную минуту), бойко ответил Сухих.
– Р-рота! – скомандовал Грызлов. – По одному на выход! Благодарю вас, товарищи писатели!»
Ну вот что к этому добавлять. И надо ли к этому что-то добавлять? Но, опять-таки, это будет недолго. Потому что это такая, знаете… «творческие планы».
«До скорой встречи в Барде». Да, спасибо большое. Почему я люблю наши, условно говоря, творческие встречи в Барде? Потому что Бард, как Свободный университет, предполагает огромную долю, помимо лекций, свободного общения. Там сидят люди очень продвинутые, очень умные. И попадая в эту среду, вы как-то сразу приобретаете желанный оптимизм.
«На прилавках в России появился Денис Джонсон. Какое место он занимает в американской литературе?» Спрошу. Я не читал пока, но у меня есть – и спешу анонсировать – в группе одной девушка, которая хорошо пишет. И я позвал ее обозревателем в «Новую газету». Вернее, даже две этих девушки, они подруги, они все время спорят. У них абсолютно разные взгляды на жизнь, они спорят, но при этом дружат. И вот я их пригласил в «Новую газету» обозревать модные феномены западной культуры – самые модные книжки, самые модные фильмы. Они накатали упоительную колонку про саспенс, я ухахатывался над ней. Вообще люблю диалогические (не идеологические) структуры, и вот эти две девочки – китаянка и кентуккийка – будут нам писать эти диалоговые обзоры.
«Нужно ли наполнять жизнь только хорошей поэзией, хорошим кино, хорошей музыкой, умными собеседниками? Ведь жизнь коротка. Или следует человеку в какой-то момент наполнить жизнь болтовней?» Я никогда не оценивал людей по степени их художественного таланта. Ну то есть оценивал, но это не было критерием моего с ними общения. Единственный критерий, который я соблюдаю всегда, – это надежность абсолютная. Меня интересуют люди, которые не будут за мой счет делать личную карьеру, писать на меня доносы. Если я высоко ценю предательство в смысле эстетическом, то в смысле личном я его не люблю. Под предательством я понимаю в данном случае ломку каких-то шаблонов. То, что заставило Николая Тургенева ответить: «Жизнь родине, а честь никому», когда он не приехал. Это я к тому, что у нас в Барде была лекция о Тургеневых, и одна девушка сделала потрясающий доклад о том (психологиня), что родина подменяет понятие чести.
С точки зрения Нессельроде, который делал это предложение Тургеневу в 1826 году, признак чести – это вернуться. С точки зрения Тургенева признак чести – сказать, что я сам себе хозяин. Я могу представить вам любые обстоятельства и ответить на все ваши вопросы. А являться по вашему первому требованию я не обязан. Вот что новое.
Понимаете, государство хочет присвоить себе честь. А ведь государство – понятие аксиологическое, если оно этих ценностей не соблюдает, оно ничего себе присвоить не может, извините.
«Вы часто говорите о своих великих русских студентах. Что же из них получилось?» Злорадный вопрос. Понимаете, я этот злорадный вопрос получаю достаточно часто. Из моих великих студентов, которых было довольно много, получилось довольно много талантливых людей. Продолжающих, вопреки всему, работать в России. Ну вот, например, моя студентка, которую я вспоминаю всегда с легким чувством неловкости, потому что мы очень много спорили, мы все время ругались. Лиза Верещагина, она входила в ту же группу, которая ходила со мной в рюмочную, которая ездила ко мне на дачу, которая даже там, на даче, пыталась как-то работать в саду (а я никогда не эксплуатировал студентов, только если им хотелось)… Так вот, Лиза Верещагина, один из моих любимых собеседников. Но, поскольку она донская казачка, она имеет мнение в чрезвычайно резкой форме. Как Иваницкая, примерно. Я не всегда с не согласен, но я обожаю всегда стиль полемики, очень смешной.
Вот, пожалуйста, Верещагина. Чувствует себя внутри России, по всей видимости, довольно неплохо. Но вот мне даже не она прислала (настолько она горда!) анонс: школа «Экспрофесса» (красиво называется) с названием «школа для многогранных», там молодые люди, вчерашние студенты, читают курсы на темы искусства, истории, языков, финансовой безопасности, основ своего дела с опорой на современную, как они пишут, науку и методы. «Наши ведущие – пишут они – врачи, ученые, режиссеры, преподаватели, выпускники ВШЭ и РГГУ. Мы не только школа, но и сообщества, поэтому вы сможете найти междисциплинарность и т.д.»
Почему я об этом говорю? Естественно, я не заинтересован в том, чтобы рекламировать какую-то школу, когда у меня есть свой Бард-колледж, в который я всех призываю. От конкурента не жди комплимента. Но что меня потрясает? Что Верещагина, которая дольше всех, горячее всех мне доказывала, что никакого особого нового поколения нет, что ничем они не отличаются, что весь мой концепт бессмыслен, – именно Верещагина, которой и тридцатника еще нет, демонстрирует фантастическую готовность в этих обстоятельствах, никак не прилаживаясь, ни к кому не примыкая, никакой идеологической цензуры не боясь, создавать на ровном месте вот эту школу, это горизонтальное общество. Конечно, там можно научиться всему, но в основном это школа общения, насколько я могу судить по списку людей, там преподающих.
Вот, пожалуйста, в России создается среда. Как всегда, когда у России плохо с производством товаров, очень хорошо с производством сред. И я уверен, что если там все такие, как она (то есть условно ненормальные со знаком плюс; она, кстати, и поэт хороший – вот в чем у нас никогда не было разногласий, как в эстетике); если она умудряется, там сидя, сделать эту школу и набрать туда людей, я думаю, что я бы туда пошел. Даже не ради общения – а просто чтобы отслеживать тенденции. Что происходит у людей в головах, когда им 25-27 лет, а ей, насколько я помню, столько и есть. И вот общение с этой публикой меня как-то заряжает. Оно на меня действует, как кислота на старую монету.
Поэтому мне есть чем гордиться в плане моих выпускников. Не все они уехали, некоторые из них выживают там. И главное, они рук не отпускают. В них нет пессимизма идиотского.
«Вы постоянно говорите о книгах о Третьем Рейхе. Что бы вы рекомендовали почитать?» Много, есть замечательная книга «Мобилизованная нация», автора которой я сейчас не вспомню, но она безусловно замечательная. Потом, если вы, ребята, интересуетесь реально параллелями с текущей российской ситуацией, может, кто-то из вас мне напомнит сейчас. Там был какой-то человек, формировавший подразделение из зэков. И они тоже называли себя элитой, СВО, это был такой способ как бы формирования новой национальной элиты. Был сам бывший зэк, абсолютный зверь, на Пригожина даже внешне похож (по-моему), который формировал такие подразделения, условно говоря, элитарные (а на самом деле, чудовищные). Подразделения людей, которые направлялись на Восточный фронт и занимались там, как им казалось, социальной и психологической реабилитацией. Если кто-то помнит, как его звали, пожалуйста, пришлите. Безумно интересно эту параллель отследить. Про него как раз какая-то книжка, по-моему, была. Я не вполне уверен. Но если среди вас есть кто-то умный и продвинутый в эстетическом смысле, то я очень жду.
А, все-таки нет, не полный у меня маразм. Дирлевангер. Спасибо большое, Саша, спасибо огромное. Слушают меня хорошие люди и тут же пишут. Оскар Дирлевангер, командир формирования, кайзеровский офицер, уголовный преступник, превращавший своих солдат в чудовищ. Особое формирование под его командованием вошло в историю как самое жестокое подразделение СС. «На совести дирлевангеровцев (ну, вагнеровцев, конечно, видите, как все предельно наглядно) шестьдесят тысяч загубленных жизней». И есть книга, оказывается, а я и не знал. Как совпадает: эта книга может быть заказана (я, правда, совершенно в этом не уверен) через «Дилетант». Она называется «Отморозки Гиммлера». Действительно, была такая книга. И это рассказывает о Третьем Рейхе больше, чем что бы то ни было.
Кстати, мне добрая душа (вам, Вероника, отдельное спасибо) прислала лицо, морду Дерливангера. Впечатляет. Именно тот снимок, который я видел, очень похож на Пригожина. Я не знаю, где вы возьмете эту книгу; я не знаю, запрещена ли она. Но свою долю удовольствия вы получите – именно оттого, что все уже было, и все уже было благополучно преодолено.
«Как вы относитесь к поэзии Али Хайтлиной?» Я сейчас в очень сложном положении. Я люблю поэзию Али Хайтлиной. При этом я не люблю, когда Аля Хайтлина давит коленом на слезные железы, когда она использует слишком простые приемы. Она не может опуститься на уровень Долгаревой, это несравнимые вещи. Но когда она использует гарантированные, проверенные способы вызвать эмоцию, а я, как всякий модернист, не люблю, когда мне приписывают эмоцию. При этом Аля Хайтлина восхищает меня как человек. Она очень долго выполняла свой обет писать в день по стихотворению, то есть каким-то образом развеивать этот мрак. Ведь чем больше будет написано стихов, тем больше в мире будет организации, организованной словесной материи. Даже графоман улучшает мир, лишь бы он не звал на смерть и на убийство.
Некоторые стихотворения Али Хайтлиной войдут в самую требовательную и придирчивую антологию русской поэзии 21-го века. Они высочайшего класса. Про Наташу, от которой остались песни… Да и вообще, мне нравится еще, что Хайтлина хорошая мать. Мне нравится, когда поэт умеет не только стихи писать, но и хороших детей воспитывать. Судя по результатам, воспитывает она их весело, как раз без лишней назидательности. Вообще из всех, кто сегодня пишет стихи в России, Аля Хайтлина кажется мне самым непосредственным автором, самым честным. Поэтому меня несколько настораживает, когда она пользуется готовыми приемами. Но чаще она нащупывает сама. И вообще Хайтлина хорошая.
Где ее взять? Насколько я знаю, книга Хайтлиной выходит. Но я не знаю, выходит ли она у Гаврилова или выходит она у Урушадзе. Но то, что она какую-то книгу сдавала и собиралась опубликовать, я читал за последнее время. Читал такую новость.
Мне очень нравятся некоторые стихи Павловой, за их краткость. Но и не только. Последнее время я все больше люблю умение высказаться афористично.
Мне очень нравится… Тут я, понимаете, начинаю уже гендерные границы размывать, потому что меня спросили о женской поэзии. А мне нравится Дмитрий Плахов, мне нравится Матросов, но это все мужики. Из девушек – Аня Мельникова, покойная. Как она быстро росла, как она прекрасно писала. Но Мельникова, видите, умерла; может быть, не в последнюю очередь потому, что она как-то исписывала себя, она действительно кровью писала.
Она пришла в ЛИТО с обычными стихами, а за год – не за счет моего влияния, а за счет диалогов с другими – она выросла, во-первых, в старосту ЛИТО, а во-вторых, в колоссально сильного поэта. Я верю в ЛИТО, в ЛИТО как форму роста. Но это только если есть задача не затаптывать, не тщеславиями пихаться, а давать более-мене внятные, дельные советы. Вот тогда есть какая-то перспектива.
Мельникову я почему любил? Потому что она писала не просто честно – она на глазах читателя училась, она решала проблемы, которые терзали. Она не демонстрировала себя, она пыталась выписать какое-то решение проблемы. Это мне кажется интересным.
«Знали ли вы лично Глеба Якунина? Как относились к его идеям и перспективам? Не было ли в нем личной экзальтации на грани фанатизма?» Я знал Якунина, брал интервью однажды, еще в 90-е. Он мне казался человеком большого ума, насчет фанатизма не знаю.
Видите ли, для христианина не скажу фанатиком, но быть немножечко пассионарием неплохо. Потому что когда ты борешься с чудовищной инерцией жизни, с ее тоской; то, что Стругацкие называли «проклятой свиньей жизни», это все нуждается в некотором самоподзаводе. Я слышал, как Якунин говорил. Это могло сравниться с речью Александра Меня, например. От Меня исходила пасхальная радость. Когда он говорил, это было, как старец Зосима, помните: когда он говорит, всегда есть ощущение, что это Кана Галилейская, это чудо. Я имею в виду из «Карамазовых».
Но для меня Якунин и Желудков были в каком-то смысле такие люди. Желудкова я не знал, читал его и о нем. А вот Якунина когда я слушал, это заряжало тоже. Я могу сказать, как он действовал. У меня похожее ощущение вызывает Подрабинек. Подрабинек не во всем мне нравится, я много раз об этом с ним говорил. Близко подходя, мы много времени проводили в разговорах. Особенно здесь, в Калифорнии: он приезжал сейчас, полный решимости вернуться. У Николаева он выступал, мы часа четыре просидели, трепясь. Я даже его сфоткал с Шервудом. Шервуд очень его полюбил почему-то.
Понимаете, Подрабинек часто бывает не прав. Но он производит впечатление надежности. Вот надежности такой… Понимаете, должен быть человек, пусть фанатик, который от своего не отступит. И когда я читаю его тексты, это меня успокаивает весьма. «Есть надежная логика – рельсы, есть железная истина – шпалы», как Матвеева говорила. Есть человек, который не отступается. Да, в нем есть фанатизм. Но вот в Якунине было чувство, когда ты с ним говорил, что есть люди, которых невозможно ни сломить, ни подвинуть, ни как-то коррумпировать. Есть люди, которые вызывают безусловное уважение и которые будут достойными этого уважения.
Это все в связи с этими «Железняк-гейтами» и «Невзлин-гейтами», «ФБК-гейтами», при этом я к ФБК все равно продолжаю относиться как к одной из своих надежд. Но как ни смотри на все эти ситуации, приятно иметь не скажу нравственный эталон. Это Минкин когда-то сказал про Подрабинека: «Он работает нравственным эталоном». Это трудная работа. Да, мне кажется, что иногда это приводит к каким-то крайностям, но к самолюбованию не приводит, это важно.
Якунин воплощал собою то начало христианства, которое у Гоголя воплощено в Остапе. Есть Андрий – нежный, который за любовь готов все отдать. Понятно ведь, что образ Христа у Гоголя разложен на две ипостаси. Есть образ бога-отца – пугающий Бульба, который оседлал черта (что символично), и есть образ бога-сына, который разложен на ипостась силовую и ипостась нежную, почти женственную. Андрий же тоже говорит… Еще Кузьминский в статье «Памяти Андрия» для «Независимой» писал, помнится: он же говорит те слова, которые взяты из Библии: «Нет у меня больше ни отца, ни братьев, есть у меня ты». «Кто не отринул отца и матери и не пошел за мной, тот не любит меня».
И, конечно, остаповские черты – черты бойца, в любой момент готового к смерти, – в Якунине были. Такая силовая ипостась христианства. Но когда он говорил, его хотелось слушать. Это важная вещь. Он был симпатичный человек.
«Купил вашу книгу в электронном виде, «Страшное», к чтению пока не приступил. Дайте спойлер: поможет ли она не написать триллер, а поставить на сцене страшное? Я театральный режиссер».
Она поможет одному: она поможет проанализировать ваше сознание и понять, что пугает лично вас. Кроме того, она, конечно, даст некоторые скиллы (простите за выражение; «скиллы, скиллы, скиллы на липовой ноге…»), позволит вам нащупать некоторые прием внезапности или, скажем, далекого разнесения примет преступления. Я люблю приводить этот прием: когда на месте преступления найден пистолет, это неинтересно, а когда пластмассовые заячьи уши, – это страшно. Когда шифром выступают пляшущие человечки, а не, допустим, карточные масти, это страшно. Обратите внимание: букв тридцать три, карт тридцать три. С помощью карь удобно шифровать.
Возьмем, например, «Знак четырех» или «Союз Рыжих». Или самую замечательную историю, когда пять зернышек апельсина выступают в функции черной метки. Понимаете, когда черная метка кости, нарисованной на бумаге, это не страшно. А когда вы получаете пять зернышек апельсина, это ужасно. Не говорю уже о том, что зерно само по себе является таким масштабным символом, из него прорастает будущее, тра-тра-та…
Мне кажется, Конан Дойль, который пытался разнести… Понимаете, когда убивает яд – это более-менее привычно. А когда пестрая лента, и мы не знаем, что это за пестрая лента (что это змея, можно догадаться)… у него есть два случая, когда он использовал животный мир: несуществующая медуза Львиная Грива, когда человек был весь, как проволока, исхлестан. И Пестрая лента, тоже змея. Она в реальности есть, но она не такая ядовитая. Она в реальности есть, просто это болотная гадюка африканская или как ее там зовут. Но когда он впервые вводит это в текст, это работает полосами.
Тут интересуются люди, что почитать из триллеров. Вот если кто умеет писать страшное, так это Маша Галина. Она живет в Одессе сейчас, вместе с мужем своим, прекрасным поэтом Аркадием Штыпелем. И насколько я знаю, прозы она не пишет. Но Маша Галина – один из самых любимых писателей. И вот ее роман «Малая Глуша», который во многом перекликается с «ЖД», и меня радуют эти сходства. Это значит, что я, в общем, не так уж не прав. В «Малой Глуше» есть пугающе страшные куски. Когда там вдоль этого леса, вдоль этого болота жарким, земляничным летним днем идет человек и понимает, что расстояние он прошел, а никуда не пришел. Это хорошо, по-настоящему жутко. И «Хомячки в Эгладоре» – очень страшный роман. Я помню, читал его, и у меня было действительно физическое ощущение – не оторваться. Это было интересно.
И, конечно, ужасно, что Галина сейчас из русской литературы сознательно вышла. И это значит, что в ближайшее время мы ее прозы читать не будем. Правда, у нее вышла гениальная совершенно книга стихов «Нниевия». Я вообще последнее время, как у Толстого, «слаб стал на слезы». И некоторые стихи меня действительно до слез доводят уверенно. Но некоторые произведения, некоторые новые стихи Галиной – это просто… Вот кто не давит на слезные железы, а добивается этого другими, гораздо более тонкими способами. Ну Одесса, понимаете, форма, культ формы.
«Вы не раз говорили о нелюбви к современному психологическому волапюку, говорящему о травме. Я и сам отношусь к нему с недоверием, но не могу понять, почему. Не могли бы вы подробнее раскрыть эту тему?» Денис Драгунский об этом хорошо писал. Искать везде травму – значит, ставить себя в позицию жертвы, а от этого Бродского предостерегал. Если говорить серьезно, то я не люблю, когда появляется волапюк. Когда появляется система переименований. Когда вместо «стиль» говорят «письмо». «Посттравматическое письмо». Когда сводят все к проблеме гендера или к проблеме травмы, или к фрейдизму, к марксизму. Иными словами, когда одним ключом, в данном случае отмычкой, пытаются отомкнуть все двери. Ну это такое же отношение к этому всему у меня, как у Набокова фрейдизму (простите за то, что примазываюсь), когда тоже пытались все притянуть… Озеро обозначает то же самое.
Вот это все довольно глупая история, и я этого очень не люблю. Более того, когда постравматическое письмо, автофикшен… Когда это включает в себя опыт любой, о любом копеечном переживании… Знаете, я сейчас написал об этом для «Дилетанта», думаю выложить на «Патреон», я свои статьи обычно там выкладываю. Я написал про Николая Островского. Ему же 26 сентября или около того исполнилось 120 лет. Как 120 лет Гайдара никто не заметил, а заметили лишь немногие маргиналы. Но им не до того, у них там национально-освободительная война идет. А ведь «Как закалялась сталь» – это хорошо написанная, хорошо продиктованная книга. Но это еще и классический случай посттравматического письма. Но Островский ведь не делает из этого ни своей заслуги, ни смакования, ни пережевывания своих болезней. Он пытается ответить на серьезный вопрос: что такое человек? Ведь «Как закалялась сталь» – это новая концепция человека, в каком-то отношении религиозная. И это жутко интересная книга, она на меня сильно действовала.
Тут многие забывают вот какую вещь – еще одну книгу. Он начал писать ее в последний год жизни. То есть начал-то в 1934-м, но львиную долю продиктовал. «Рожденные бурей» – это роман, в котором ничего общего нет с «Как закалялась сталь», он совершенно на другом материале. Это след его знакомства с культурой современной Европы. Вот он стал читать классическую, фантастическую, духовную литературу. Память у него была фантастическая. И он очень многого поднабрался, в том числе поднабрался очень многого у Шолохова, которого очень любил. История Аксиньи с Листницким у него перенесена на батрачку, до которой домогается ни на что не способный аристократ.
Видите, «Рожденные бурей» – хороший текст. Он посвящен проблеме тройных взаимоотношений трех представителей славянства – Польши, Украины и России. И вот Островский… У него действительно был какой-то кавалерийский наскок. Он действительно не боялся касаться каких-то болезненных узлов. Самый главный узел – что делать с болезнью, если ты парализован, если ты не можешь жить, как ты можешь вернуться в строй? Проблема, вообще говоря, болезни, бессилия и беспомощности, проблема соотношения души и тела, если угодно. Потому что он нечеловеческим усилием жил. Он не мог жить с такими болезнями, у него была болезнь Бехтерева с одной стороны (он терял подвижность суставов), а с другой – рассеянный склероз. С ними долго не живут, а он с ними диктовал, отвечал на письма, вел борьбу с бюрократами в санатории. Это человек, который с 1929 года вообще не ходил, не вставал с постели, а последние шаги делал уже с палкой. Ходунков не было, он опирался на тележку. Гениальный человек, заставлял себя. И, кроме того, вместо травматического автофикшена он писал любовную историю. ..
Олеся у него – потрясающий образ, конечно. Вообще, видно, что пока он был адекватен и здоров, он не дурак был по женской части. Эта 15-летняя Олеська написана ого-го. Там в нее влюблены поляк и украинец. Особенно что интересно в нем? Там есть замечательный диалог, когда поляк украинцу говорит: «Ну чего мы все собачимся? Мне в тебе что-то не нравится, тебе во мне что-то не нравится, а ведь враг у нас один, и он общий». И это о том, что вместо того, чтобы выяснять отношения на тему того, у кого какой национальный код рабства, надо бы понять, что враг у нас один, и это не Америка. И на наши внутренние разногласия надо посмотреть так, как смотрел Островский – с высоты своего преодоления. Кстати, «Рожденные бурей» – замечательная была экранизация, где играл Смоктуновский. Тоже он был придирчив в выборе материала. 1981 года картина, две было экранизации. Роман был не доведен до конца. Трилогия ведь была заумана. И ежели он бы дописал, то, скорее всего, дело бы заканчивалось неудачей польской войны. Это тоже была для него неудача, 1921 год. Все, о чем написана «Конармия».
Он участвовал в «Польском походе». Больше того, он участвовал в подавлении знаменитого бунта шестой дивизии украинской. У него случались и о поляках, и об украинцах, и о русских очень неполиткорректные в письмах цитаты. Но как он не боялся кидаться в самую сложную тему! У нас тезисы Ленина о Польской войне не печатались и не перепечатывались до 90-х годов, ни в какие полные собрания не входили эти стенограммы. А ведь если почитать более-менее внимательно «Рожденные бурей», то там многое намекает на современность прямо.
Кстати говоря, очень интересной у него была юдофилия. Я это в связи с Куничеком вспомнил. У него один герой очень долго не участвует в революции, говорит, что дело еврея сидеть дома, беречь семьи. «Нас столько уже били, куда ты лезешь?» – там говорит Саре, героине, тоже очаровательная совершенно. И ей говорит сапожник: «Куда ты лезешь, какие баррикады? Еврею надо тихо себя вести, нас и так слишком много били». А потом: «Ну ты как знаешь, идешь?» «Иду». Это здорово сделано. И сейчас сколько народу говорит: «Я сберегаю силы».
«Нравится ли вам экранизация «Парфюмера»? Можно ли сравнить Гренуя с Фаустом?» Гренуя с Фаустом нельзя сравнить именно потому, что Фауст интеллектуал, а Гренуй интеллекта начисто лишен, он чистый маньяк. Это мы выясняем как раз проблему со студентами, отвечая на вопрос, чем отличается монстр от маньяка. Монстр не виноват, он понимает, отчего он такой, что с ним произошло, как чудовище Франкенштейна. Мозг – такая же его жертва. Маньяк понимает, что он делает. Более того, он способен дать отчет в своих действиях (как правило).
Ну а что касается Гренуя, то это интуитивный гений, стихийный, сам он запаха лишен, но чувствует чужие запахи. Может, это метафора художника, как говорят некоторые. Другие говорят, что это эмпатия, то есть отсутствие эмпатии. По-разному, это метафора очень удобная. Но он, конечно, не Фауст. Целью Фауста является познание, а целью Гренуя является удовлетворение своей похоти, просто она у него вот так обставлена. Можно, конечно, думать, что Гренуй – фаустианская фигура, потому что он заключает контракт с дьяволом, что он преступник. Но я так не думаю. Мне вообще Гренуй кажется очень глупым. Это его с Фаустом разводит по разным полюсам.
Что касается экранизации. Это делал то же замечательный немец молодой, который «Беги, Лола, беги». Но всего помнить нельзя. Я сейчас вспомню или посмотрю. А, может, кто-нибудь из вас скажет. И там же у него, по-моему, играла его постоянная муза. «История одного убийцы»… Да, Том Тыквер. Такую фамилию трудно забыть.
Мне показалось, что этот фильм немножечко затянут, он немножечко слишком в ущерб динамике, потому что роман очень динамичен как раз. Но некоторые сцены, особенно финал, там сняты совершенно, дай бог каждому. Да и Тыквер – это человек, у которого, что называется, камера в глазу. Человек, который колоссально убедительно и заразительно умеет создавать именно визуальные модели. Это мне всегда казалось безумно занятно.
«Как вы вспоминаете сейчас девяностые?» Вообще говоря, довольно редко. Видите, ребята, я никогда не был так занят, как сейчас. У меня никогда не было столько работы. Без дураков, серьезно. Давайте просто перечислять: помимо эфиров ежедневных (слава богу, что ежедневных; и нет ни малейшего у меня ощущения, что интерес к этому остывает; наоборот, все больше скандалов, вопросов, несогласий), это два лекционных дня в Рочестере, два лекционных дня в Барде, один лекционный день, пятница, в Свободном университете. Мы приступили к курсу «Русские инкарнации». Не говоря уже о том, что при отсутствии дедушек и бабушек (они у нас в России), надо же с Бэбзом проводить довольно много времени. Именно сейчас, когда у него такой интерес к миру, активность, когда он хочет что-то пробовать, разговаривать, что-то лепить, готовить. Я хорошо помню, как я сидел в эфире, Катька свою какую-то лекцию слушала, а Бэбз в этот момент пошел в кухню, разбил два яйца, порезал сосиски, все это свалил на сковороду и поставил на плиту. Когда начало шкворчать, на запах прибежали мы и схватили его за попу ровно в тот момент, когда он нес сковороду на стол. Понимаете, это было ему, сколько же? Три года и три месяца, по-моему. Активности Бэбза абсолютно непредсказуемы и неостановимы. И слава богу.
Он страстно любит космос, зоологию, ботанику (все чего-то растит в горшках, горох какой-то, арбузные семечки проращиваются). И, конечно, он ведет активную светскую жизнь, поскольку ходит в детсад, а в этом детсаду его постоянно зовут на какие-то мероприятия. То у кого-то день рождения или другая вечеринка-пирушка. И надо его везде развозить. Это очень приятная обязанность, но ее с меня тоже никто не снимает. Катька одна не может делать все.
В результате в Рочестере у меня гораздо меньше свободного времени, чем было в России. В России я позволял себе попинать балду, поиграть в игру, посмотреть кино. Но, как ни странно, такая занятость меня несколько даже стимулирует? Стишки какие-то сочиняются проще, на ходу. Поэтому у меня не очень много времени на тщетные, на праздные измышления, на рефлексию. И всем, у кого сейчас проблемы с завистью, хочу я сказать: стоит немножко копнуть в глубину, стоит посмотреть вокруг себя, и вы убедитесь, что есть огромное количество дел. То соседу помочь (а сосед, как правило, или болен, или в чем-то нуждается), то какая-то благотворительность, то какие-то библиотечные вечера, где сидят старики и обсуждают проблемы; можно к ним прийти и почитать им стихи. В общем, активностей полно.
Я понимаю: надо зарабатывать. Но надо не только зарабатывать, надо еще и интегрироваться в социум. А социум это требует чрезвычайно сильно.
«А если бы вас спросили о главных книгах прошедшего времени?» Из того, что я читал за последнее время? Во-первых, я прочел четырехтомник Уэллса о мировой истории. Кстати, по рекомендации школьников, то есть студентов. Они мне сказали, что полный конспект мировой истории дан у Уэллса, и никакой Шпенглер к этому добавлен быть не может. У меня есть она, кстати, я ее прикупил. Всем рекомендую ее от души, вот она стоит. Я ее прикупил. Все четыре тома показывать, конечно, не буду. Но вот это первое издание стоит у меня – History of Mankind. Это такая книга, сопоставимая с Киплингом, но у Уэллса научнее, интереснее, я бы рискнул сказать, емче. Просто огромный охват материала (что я и понимаю под «научностью»), это синтез биологии, филологии, лингвистики, психоистории. Все набрано. Вот эту вот книжечку уэллсовскую я приобрел, и она, наверное, из всего, что я читал за последнее время именно силой интеллекта и таким напором обобщения произвела на меня наибольшее впечатление.
Потом, раз уж я подхожу к книгам. Вот я прочитал это с опозданием. Но вот книжка Мейера Левина «Compulsion», об одном из самых известных американских убийств. Это старый роман, насколько я помню, года 1956-го. Мейер Левин вообще хороший писатель. Это история, как два молодых ницшеанца, выпускника элитной школы, в 1927-м, что ли, году, решили похитить маленького мальчика и убить его, чтобы доказать, что они сверхчеловеки. Чистый случай Достоевского, но более сложный, потому что в этом случае они были абсолютно безыдейны. У Достоевского все-таки Раскольников строит теорию. Эти теорий не строили, а просто проверяли себя, «тварь ли я дрожащая?» Одного убил сокамерник, другой дожил до преклонных лет и был выпущен на свободу. Мейер Левин с ним разговаривал. Эта книга произвела на меня сильное впечатление. Тем более, что это документальное расследование за три года до Капоте, до In Cold Blood, и сделано здорово. Причем «compulsion» не понятно, как переводить. Его обычно переводят как «одержимость», но это не то. Обсессия, конвульсия, Шампань или Прованс… Очень страшная книга. Но она очень здорово написана, журналистским пером, потому что автор не пытается на страшной истории выстраивать еще более страшные конструкции. Он довольно документален, с сильным холодным блеском.
И потом, сильное впечатление на меня произвел роман, который в результате выйдет во Freedom Letters, это сильная книга. Я о ней уже говорил. Есть американский писатель Грег Миллер, он из Невады. У него довольно много рассказов напечатано. И вдруг он написал роман о Шпаликове, о создании фильма «Застава Ильича». Это фантастическая история, там всякие добавлены сложные вещи (я спойлерить не буду), но вообще это роман о курсе Ромма, то есть о людях, которые в 1962 году пытаются жить в «оттепели». Это роман о психологии «оттепели». И вот у меня полное ощущение, что этот человек путешествовал во времени, что он жил тогда.
Потому что он чувствует те московски запахи, московскую интонацию, московскую топографию, которая никому не может быть понятна. Он работал в России, но два или три года, как корреспондент «Москоу Таймс». Но, по большому счету, он русского опыта не имеет, как не имеет русских корней. А вот он сумел написать такую совершенно русскую книгу. Роман с системой лейтмотивов.
И вот тут, когда я читал, были некоторые куски, когда я рыдал просто. Мне эта книга попала через друзей-киноведов, просто чтобы некоторые вещи уточнить. Она еще в Штатах не напечатана. Но когда я это прочел, я немедленно сказал: «Давайте мы это издадим». Кто это поймет в Штатах? Тысяча людей русской культуры, допустим. А у нас это будет сенсация, потому что вы чувствуете Шпаликова, его поэзию. Это надо нам. С Тарковским там потрясающая сцена, это единственный роман, где Тарковский описан как живой, причем живой и пьяный. И я так подумал, что эту книгу надо издавать немедленно. Она сейчас переведена. И мы ее к 50-летию со дня смерти Шпаликова (не ровно, а чуть подольше) в этом году ее издадим.
Но для меня это был шок. Наверное, потому что для меня 60-е годы, которые я не люблю; этот круг и Ромм с его поздними картинами, – это предмет, близкий к сложно меня занимающим по размышлению. Особенно вот момент перехода шестидесятых в семидесятые. Я семидесятые люблю гораздо больше. Что изменилось? Но вот это реально какое-то чудо, это я увидел чудо – американца, который написал роман о России в эпоху cancel culture, полный такой любви, такой тоски по ней. Тем более что он, в общем, не старый. Меня поразило то, что он, в отличие от огромного количества эмигрантов, не хоронит утопию, а видит для нее любопытное будущее.
«Какой положняк по новому Пелевину?» Насчет положняка, понимаете, я не устанавливаю их. Я не хочу вообще эту книгу оценивать. Я ее прочел, как и обещал. То, что ее ругают так дружно, мне кажется неправильным. Она не хуже и не лучше остальных, две страницы – в начале – там даже просто хорошие. Но в целом, по-моему, это ужасно скучно. И я об этом говорить не хочу. Он все равно напишет гениальную прозу, но напишет, когда все это закончится. Сейчас, поймите, он пересиживает, он проводит время.
«В чем главное сходство современной России с фашистской Германией?» Три главных сходства есть, я бы рискнул сказать. Я просто не готовился к вашему вопросу, но много об этом говорил. Во-первых, это триумф архаики, а не прогресса. Это такие, в общем, периодические петли бывают: захлестнуло. Вот был такой хороший историк и писатель…, он когда-то сказал, что главное различие коммунизма и фашизма в том, что коммунизм – хороший он или плохой – это поиск будущего. А фашизм – петля время, loop of the time, захлестнуло, триумф архаики. Это первое сходство. Второе – триумф бездарей, поняли и решили воспользоваться. И третье сходство, наиболее радикальное: если советская Россия все-таки предполагала опору на ум, изобретательство, адаптивность, то есть на не самые плохие (но и не лучшие) качества, сегодня автоматически отфильтровываются только самые ужасные, самые отвратительные. Сегодня вообще опора – на худших людей и их худшие качества.
Это роднит с Германией, причем у меня было объяснение по поводу природы фашизма. Если человек фанатично во что-то верит, то это еще не фашизм, это может быть любое сектантство, заблуждения. Но если человек сознает, что он преступает моральный закон, если он понимает, как омерзительно то, что он делает; если он это делает, любуясь своим расчеловечиванием и своей мерзостью, тогда это фашизм. Фашизм – это безумный культ аморалки. И эту аморальность, эту лютую безнравственность мы наблюдаем в сегодняшней России. И чем хуже им, тем лучше. Когда военкор Татарский говорил: «Все, как мы любим – мучить, грабить, убивать»… Это так и есть, он честный вообще малый.
«Я прочитал роман «Уловка-22» Хеллера. Расскажите об этом романе. Кажется, он сегодня очень актуален?» У меня тоже на полке стоит «Catch-22», я часто перечитываю эту книгу, и продолжение ее – «Closing Time», которое переведено как «Лавочка закрывается», а я бы перевел как «Настающее время». Хотя это, конечно, и время закрытия. У Хеллера вообще многозначные всегда названия.
Я считаю, что это продолжение швейковской традиции, попытка написать нового Швейка. Но если Швейк у Гашек действительно идиот и он обыватель, то Йоссариан – добрая, чистая душа, Йоссариана я люблю. Это немножко автопортрет, конечно, хеллеровский. Это роман, с одной стороны, о диком абсурде войны и о том, что эта война делает с человеком, но это еще и отчет о том, каким образом можно среди армейского идиотизма сохранить в себе человечность.
Конечно, Майор Майор и другие – это незабываемые персонажи. Это идиоты, и армейский идиотизм там описан с хорошим знанием эпохи. Но для меня это прежде всего история о выживании, о сохранении души. Знаете, у американцев о Второй мировой войне написаны две великих книги. И это не «Нагие и мертвые». Это отличный роман, кто бы спорил. Кстати, Мейлер приезжал как-то, и я с ним разговаривал в России. Познакомил нас Генрих Боровик. Могу сказать, в чем тут дело. «Нагие и мертвые» – это все-таки роман о войне. А вот сохранение в человеке человеческого – два текста: «For Esmé – with Love and Squalor» Сэлинджера… Честно сказать, я считаю этот рассказ Сэлинджера самым лучшим. Лучше «Рыбки-бананки», лучше моего любимого «Лапы-растяпы». «For Esmé – with Love and Squalor» – это такая девочка, в которую нельзя не влюбиться. И этот мальчик Чарльз… «Что говорит стенка стенке? Встретимся на углу». Вот это я не могу вспоминать без слез.
Знаете, мне могут сказать, что это вонючая сентиментальность, но ведь это же не о сентиментальности, это о достоинстве. Эта девчонка – олицетворение достоинства. И то, как он себя ведет; то, как у нее волосы заправлены за уши; то, как она – страшно голодная – деликатно ест. Ой, не знаю. Вот эта вещь и «Catch-22».
Конечно, у меня в «ЖД» есть прямые отсылки. Помните, когда там Майор Майор говорит: «Если бы ваша мать проделала такое расстояние и какие-то наглецы послали бы вашу мать, что бы вы им сказали?..» Тут еще, конечно, гениальный перевод Кистяковского. Нет, это великая абсолютно книга. Но, понимаете, и сегодня важно в мерзких, непредсказуемых обстоятельствах (никто не знал, что так глубоко все это упадет; может быть, знали отдельные невротики вроде меня, но нас мало), среди всего этого бреда чрезвычайно важно сохранить душу живой. Это главная задача, может быть, единственная на сегодня.
Сейчас, подождите, я отвечу на важный вопрос.
Ужасно я не люблю вопросов, которые начинаются со слов «вы утверждаете». Я сам помню, что я утверждаю. «Вы утверждаете, что любовь – это не союзничество, не сотрудничество, не похоть, а что же тогда?» Если бы я знал! Я знаю, что есть такой синдром острой человеческой недостаточности, когда не хватает другого человека. А как это связано с похотью и интеллектуальным родством… Всегда, когда я бывал сильно влюблен, меня поражало, до какой степени нам одни и те же мысли приходят в голову. Наверное, это какое-то глубокое психологическое родство. А если еще с человеком спать приятно, то это, конечно…
Дело в том, что это не всегда сопутствует. У меня были случаи, когда лучше было остаться друзьями – была колоссальная интеллектуальная близость. Но раз уж она пошла… Помните, у Апдайка (кажется, в третьем «Кролике») замечательная есть реплика: «Когда молодые люди долго разговаривают о литературе, в конце концов они обязательно оказываются в постели». Наверное, просто для меня это всегда было каким-то не самым обязательным. А вот глубокое интеллектуальное родство – это очень важная вещь. Приятно, когда ты можешь поговорить, не переводя на чужой язык.
В случае моем, наверное, сейчас, нас с Катькой в огромной степени роднит еще и синдром отличника, желание если делать, то делать хорошо. И постоянная мнительность по этому поводу. Это тоже важно. Хотя я с двоечниками дела мало имел в своей жизни. Это, может, социальная предпосылка.
«По каким вещам в России вы скучаете больше всего?» По кафе «Венская сказка» и по рюмочной на Никитской. Но это же все равно будет. Я понимаю, что я туда приду. Разочарование после возвращения? Да, это у всех будет. Это неизбежная вещь. Но, понимаете, я не особенно очаровывался. У меня сложное отношение к той России, которую мы покидали. Она была не монолитна, она очень менялась на протяжении своей истории. Она эволюционировала. Понимаете, правильно сказал БГ, я очень люблю эту его фразу: «Никогда не надо путать свою мать с тем сапогом, которым наступили ей на грудь». Это я его спросил, в какой степени Ленина можно назвать порождением России самой, в какой степени Ленин органически русское явление. И БГ немедленно ответил: «Не надо путать свою мать с сапогом, которым топчут ей грудь».
Наверное, действительно, я прекрасно понимаю, какие страшные вещи внутри самой России вели к такому концу, к такому неизбежному перерождению, это все было. И то, что Россия в 1917 году позвала на помощь модерн – это тоже нехорошо, потому что всех в тупик завел особый путь, путь славянофильства, путь Александра Третьего. Но все равно ни русские пейзажи, ни русские женщины, ни русская вера со всеми ее юродствами все-таки не виноваты.
Вот мне тоже студент один на фольклорном курсе сказал, что главная фигура русской веры и главное событие русской веры – это не раскол, на котором все так циклятся, и это не Синод, который абсолютно загубил русское православие и ее живую основу. Нет, главное событие православия – это феномен юродства, и наличие юродивых в России снимает проблемы раскола и огосударствления. Русское служение происходит вот в таком вот виде, в формате доведения до абсурда. Если уж говорить об образе верующего, об образе веры в фольклоре, то вот феномен Ксении Петербургской. Она помогает строить церковь, но она помогает это делать ночами, когда носит кирпичи на леса церкви на Смоленском кладбище. Но это не официальное служение. А феномен юродства в России, наверное, ключевой. И с ним ничего не сделаешь. Он продолжается.
В России были и не такие периоды. Другое дело, что такой глупости в России не было никогда. Жестокие злодейства были, но не настолько непрофессиональные. Тем не менее, как к этому ни относись, в России есть нечто, что не затронуто раком, гнилью. Как Блок говорил: «Есть одно, что в ней скончалось безвозвратно». Я бы сказал: «Есть одно, что в ней живо». По нему я каким-то образом скучаю. Но ведь оно во мне тоже. И самое главное: как бы ни была плоха, как бы ни была чудовищна Германия в 30-е годы, в ней осталось что-то, что пережило эту ситуацию. И я бы не сказал, что это Томас Манн. А я бы сказал, что это Гессе.
Вот Туровская, когда мы с ней обсуждали, что в Германии собственно германского, а что нибелунговского… Есть же что-то помимо Нибелунгов, помимо драконов, помимо культа войны. Вот она сказала, что есть две фигуры, которые, оставаясь германскими, представляют другую Германию, при этом абсолютно органичную. Это Гофман и это Гессе. Я бы назвал еще Гейне, но Гейне еврей, и свое еврейство серьезно рассматривал. Он немец, конечно, который обожает немецкую сказку, немецкое пиво и немецкую кровать. «Германия – зимняя сказка» – поэма довольно откровенная, и он все равно чужак. А вот Гессе – это немец, и Касталия – это тоже такая часть Германии. Я уж не говорю о том, что Кант остается для меня явлением не столько немецкого, сколько мирового духа. И его сильная, мускулистая, всегда точная мысль, которая работает и противится ложному пафосу. Гегеля, может, и надо переводить сначала на немецкий, а потом на все остальные языки, хотя у Гегеля есть мысли поразительно точные. Но я не все понимаю. А когда читаешь Канта, например, его замечательные определения, в чем разница межу эстетикой прекрасного и эстетикой безобразного… или в чем основа чувства страха… Чувство страха – это возвышенное, соприкосновение с чем-то большим, чем ты… Вот как раз в книжке про триллере я этот вопрос подробно разбирал.
Поговорим о Метерлинке, тем более что о нем много вопросов. Я не собирался особенно его анализировать подробно. Я собирался поговорить – поскольку сейчас в Варшаве проходит фестиваль «Эхо Любимовки» – о пьесах, которые мне прислали, которые там идут. Мне прислали 11 пьес, спасибо Насте Патлай, она вообще прекрасный европейский режиссер, я один ее спектакль в Испании посмотрел, с ее студией пообщался. А сейчас она везет спектакль в «Любимовку».
И вот, знаете, почитал я эти пьесы. Среди них есть абсолютно великие. И искусство мировое пошло по пути Метерлинка. И своего Нобеля в 1911 году он получил честно. Я собирался не столько даже его анализировать, сколько немножечко почитать. Потому что читать Метерлинка – всегда наслаждение. Он радикальнее Ибсена гораздо. Я думаю, что Метерлинк – это такой бельгийский Чехов. Ведь и Чехов, если ему хватило даже не духа (с духом там все было в порядке), а цинизма, то он писал бы именно так.
У Чехова была какая идея? Берем приемы из символистской драматургии (прежде всего Ибсена и Гауптмана) и переносим в русскую усадьбу, в русский провинциальный город (как в «Трех сестрах», «Чайке» или «Вишневом саде»), а потом смотрим, как, погружаясь в этот материал, символизм приобретает гротескно-смешной, горький и иронический вид. Это хорошая идея. Если бы Чехов писал так, как он хотел (думаю, что если бы и Вампилов писал так, как он хотел), они бы писали, как Метерлинк.
Петрушевская, которая еще и замечательный филолог, помимо остальных талантов, когда-то сказала: «В идеальной пьесе первые пять минут не понятно, что происходит на сцене. В хорошей, лучшей пьесе – первые двадцать пять». Я бы добавил, что, наверное, у Петрушевской (в том числе в замечательном драматическом этюде «Опять двадцать пять») до конца не понятно, что происходит. Вот у нее, на мой взгляд, есть гениальная пьеса «Скамейка-премия», которая полностью построена по метерлинковским лекалам. Там два драматурга, условно говоря, мальчик и девочка, пишут пьесу на конкурс, заявку на пьесу, причем абсолютно такую идеологизированную. А рядом сидит глухая старуха, а у нее – несколько трехнутый внук. И все они ведут диалоги абсурда. Я думаю, что лучшие пьесы – это те пьесы, в которых происходящее имеет не сюжетный, а какой-то музыкальный смысл.
В этом плане было три гения, конечно. Это Беккет, Метерлинк и, я думаю, Ионеско в лучших вещах вроде «Лысой певицы». «Носороги» – простая пьеса, о чем там говорить? Мне вообще кажется, что Леонид Андреев ближе всех подошел к этому идеалу драматурга, а Петрушевская – такая типичная инкарнация Леонида Андреева. И ее сказки, и ее пьесы построены по тому же принципу. Я вообще считаю, что лучшие русские пьесы – это «Жизнь Человека» и «Черные маски». Если бы большинству русских драматургов избавиться наконец от быта! Потому что быт на сцене и в театре не нужен. На сцене – то, что происходит у Метерлинка. Как он скромно говорил, идеальная пьеса – «Пеллеас и Мелисанда». Потому что там не понятно, ни где происходит действие, ни когда, ни зачем. И я, между прочим, ужасно люблю его стихи. Я с наслаждением вам их почитаю.
Вот сборник «Двенадцать песен» Толстой считал каким-то апофеозом символистской глупости. «Кто пришел, кто вышел, кто рассказывает, кто умер?» А я не зря эти «Двенадцать песен» и этот стишок взял когда-то эпиграфом к «Эвакуатору». Именно потому, что для меня главное в искусстве – не то, что происходит, а та эмоция, которую набираешь в итоге. Мне Марк Захаров как-то сказал: «Мне в пьесе сюжет не нужен. Мне нужно, чтобы люди в первом акте набрали эмоцию, а во втором она бы взорвалась».
— А если он вернётся,
Что я сказать должна?
«Скажи: его ждала я
Пока не умерла».
— А если б, как чужую,
Расспрашивать он стал?
Ответь ему, как брату,
Быть может он страдал».
— А если спросит: где ты?
Какой я дам ответ?
«Кольцо моё безмолвно
Отдай ему в ответ».
— А если он увидит,
Что комната пуста?
«Скажи: угасла лампа
И дверь не заперта».
— А если о последних
Минутах спросит он?
«Скажи: я улыбалась,
Чтоб не заплакал он».
Вот это стихотворение – по-моему, это начало 1890-х, начало всех его стихов. Это модель всех прекрасных стихотворений «Два голоса» бунинских, Чухонцева «Не знаю, родимый, не знаю»… Все эти диалоги, которые происходят нигде и никогда, но несут такую пронзительную тоску. Понимаете, Метерлинк первым понял, что для того, чтобы в театре зритель заплакал и засмеялся, не нужно обстановки, не нужно декораций, не нужно сюжета, а нужны музыкальные повторы. Кстати говоря, из музыкальных повторов Метерлинка вырос весь метод Андрея Белого с музыкальными лейтмотивами «Симфоний». Знаменитая «Вторая симфония», в которой просто через равные промежутки повторяются одни и те же фразы, – они и создают тот музыкальный ритм. Помните, как в музыкальной книге, описанной у Толстого в «Аэлите»? Книга должна создавать звук, а сюжет ее не важен.
С очами, повязками скрытыми,
(Сорвите златые повязки!)
С очами, повязками скрытыми,
Искали, где счастье, семь дев.
И где-то в равнине полуденной,
(Храните златые повязки!)
И где-то в равнине полуденной
Нашли стоколонный дворец.
И, гимном свободу приветствуя,
(Тесней завяжите повязки!)
И, гимном свободу приветствуя,
Навеки вступили в тюрьму!
Это лучшее описание всего, что произошло с миром на протяжении ХХ века. Они сначала сорвали повязки, а потом радостно вступили в стоколонную тюрьму. И, кстати говоря, эта же идея (это перевод Брюсова) отчасти вдохновила Брюсова на «Каменщиков». Ведь о чем «Каменщики»? «Мы строим храм культуры», нам так кажется. А на самом деле, строим мы тюрьмы. Масоны, каменщики, розенкрейцеры. И не зря ближайший ученик Брюсова, его более совершенный последователь Гумилев написал своих «Розенкрейцеров» («В ночи работали масоны…»: «Мы смело можем быть как дети, любить друг друга, Женевьева»). Мы думали, что они строят храм, а они строят тюрьму. И будущее, какое они строят, не предполагает освобождения. Наоборот, «теснее завяжите повязки». Понимаете, в 12 строчках так сказать… я не вчитываю, там это есть: «навеки вступили в тюрьму». Вот это, понимаете, Метерлинк умел как никто. «И гимном свободу приветствуя». Я-то помню другой перевод, но сейчас, может, я его найду. Он был лучше. Всегда же помнишь тот перевод, в котором это впервые прочел. Я это впервые прочел в хрестоматии… Кстати говоря, в этой хрестоматии Пуришева 1979 года был замечательный подбор. У матери она была, потому что он ей преподавал когда-то. Я там впервые прочел и Харди в переводе Фрейдкина, и Гауптмана, и Стриндберга. И заворожен я культурой декаданса был именно на ней.
Три слепых сестрицы
(Мы надежде рады)
Держат три зажженных
Золотых лампады.
Поднялись на башню
(С нами, с вами вместе),
Поднялись на башню,
Ждут семь дней на месте.
Первая сестрица
(Мы надежде рады)
Говорит: я слышу
Свет своей лампады.
Говорит вторая
(С нами, с вами вместе):
Слышу, королевич
Поднялся к невесте.
Третья, всех святее
(Мы надежде рады),
Говорит: погасли
Наши три лампады.
Я не берусь переводить и переосмысливать. Это не нуждается в переводе именно потому, что Метерлинк контактирует – как сказал бы Леонид Кроль, у него была такая фраза – «Путин контактирует с внутренней пустотой каждого из нас» – с внутренней тайной каждого из нас, с нашими догадками. Мир же полон догадок, мы всегда понимаем, о чем речь и чего ждать. Вот эти смутные предчувствия Метерлинк переводит на язык стихов: повторы, тени, намеки, и он создает ту атмосферу непостижимого, прекрасного, трагического чуда жизни, но все-таки мы понимаем: вот эти его догадки, полуштрихи позволяют что-то оформить.
Тут вопрос есть о сходстве между «Слепыми» и «В ожидании Годо». Конечно, есть. Потому что Беккет в гораздо большей степени учился у Метерлинка, чем у Джойса. И тема болезни, слепоты, хромоты, увечья у них общая. Человек понимает, но не может. Или видит, но не понимает.
А вот самое мое любимое:
Кто-то мне сказал
(О, дитя, мне страшно!),
Кто-то мне сказал:
Час его настал.
Лампу я зажгла
(О, дитя, мне страшно!),
Лампу я зажгла,
Близко подошла.
В первых же дверях
(О, дитя, мне страшно!),
В первых же дверях
Пламень задрожал.
У вторых дверей
(О, дитя, мне страшно!),
У вторых дверей
Пламень зашептал.
У дверей последних
(О, дитя, мне страшно!),
Вспыхнув только раз,
Огонек угас.
Это тоже, кстати, и реакция на инициацию, когда сначала дрожишь, боишься, я потом – речь, потом – смерть, потом – исчезновение. Потому что то, что ты понимаешь у третьих дверей, слишком страшно, чтобы с этим жить.
Можно по-разному интерпретировать метерлинковские вещи. Кстати, замечательная его книга «Жизнь пчел». Вот ее бы я всем рекомендовал, потому что такая попытка создать социальную утопию. Но он понимает, что утопия возможна только в мире насекомых, а в человеческом – не получится. Но у него есть главная задача. Андрей Волос, помню, замечательно сказал, что для писателя писать – не главное, как для пчелы не главное делать мед. Мед – это побочный продукт жизнедеятельности пчел. Как раз у Метерлинка есть эта мысль о том, что мед возникает сам собой, если жить организованно и правильно.
Кроме того, можно говорить о «Синей птице». Так случилось, что это самая популярная пьеса Метерлинка в России (благодаря МХТ). А вообще-то Станиславский полюбил эту пьесу не просто так. Там есть пронзительно угаданные, замечательные куски, несмотря на всю высокопарность. Вот, пожалуй, он точнее всех объяснил природу любви. Помните, там разлучаются две души, которых время вывозит из рая, вывозит в реальность. Они там любили друг друга, а здесь, на земле, даже не встретятся. Вот, понимаете, настоящая любовь возникает там, где ты встречаешь человека и понимаешь, что где-то до этого, до рождения ты с ним был счастлив в этом саду. Вы там любили друг друга. Когда ты встречаешь человека и понимаешь, что где-то давным-давно, где-то в другой жизни ты его знал.
Это, кстати, у Миллера в этом романе хорошо сделано: когда там герой встречает героиню и вдруг оказывается, что он видел ее знал, в конце 30-х годов они видались. Потом их развело, и вот они так ужасно реинкарнировались. Правда, там они встречались в аду. Мне кажется, что в «Синей птице» самое лучше, что там есть – это чувство, что мы живем здесь не настоящую жизнь, а настоящая где-то есть или где-то была, или где-то будет.
О, мать, кто крадется ко мне?
Они пришли предупредить…
– О, дочь моя, дай руку мне,
Корабль готовится отплыть.
О, мать моя, нам нужно ждать…
Опасность очень велика?
— Не бойся, дочь моя, пока…
Они собрались уезжать.
О, мать моя, Она стоит.
Она берется за окно;
– Не бойся, дочь моя, все спит;
Корабль плывет уже давно.
О, мать, я слышу голоса…
И чей-то шепот слышу я.
– Они в пути, о дочь моя;
Корабль уж поднял паруса.
На звездах, мать, Ее покров;
Она стучит ко мне в окно…
– О, дочь, то тень от парусов,
Само открылося окно.
О, мать моя, уж свет погас,
Ее дыханье здесь сейчас…
– Корабль уплыл уже в моря,
О ком твердишь ты, дочь моя?
Это, конечно, вариация на «Лесного царя», только там вместо леса море. Но мне кажется, что нам всем надо это почаще повторять. Корабль уплыл уже в моря, все страшное позади. И теперь надо как-то жить здесь после того, как мир переломился, нас посетил бог. И на руинах мы должны возводить что-то новое. А корабль уплыл в моря. Спасибо, ребята, за внимание, увидимся через неделю, пока.