«Один» с Дмитрием Быковым: Конан Дойл
Есть огромное количество людей, которые не могут отказать себе в принадлежности к мейнстриму, к принадлежности к большинству, в повторении каких-то приятных мантр или в таком кокетливом самолюбовании, мол, «я встала на самую непопулярную сторону, но это моя родина, и я с ней остаюсь». Это тоже, в общем, такая предсказуемая и глупая, подлая позиция, потому что выбирать между истиной и родиной – чудовищная глупость…
Поддержать канал «Живой гвоздь»
Купить книги Дмитрия Быкова на сайте «Эхо Книги»
Купить книги Артура Конан Дойла на сайте «Эхо Книги»
Д.БЫКОВ: «Один» в эфире, спасибо, что вы легко перестроились на среду. Вопросов очень много, и, наверное, не на все я могу ответить. Вот меня, кстати, спрашивают о том, о чем я меньше всего осведомлен – о современной европейской литературе. Очень много вопросов о ней – о немцах, об итальянцах. Я читаю только по-английски и иногда – если совсем припрет – по-французски, но судить могу только о литературе американской. В лучшем случае – английской. Поэтому очень многие тексты, о которых вы спрашиваете, мне вообще не знакомы. Но это нормально: еще раз говорю, поскольку мне сейчас приходится перелопачивать горы литературы по триллеру и по фольклору (а я довольно ответственно отношусь к своим университетским курсам), мне не очень есть когда следить за литературой развлекательной.
Тем более (если уж спрашивать меня о каких-то симпатиях и антипатиях), больше всего я не люблю, больше всего я терпеть не могу литературу откровенно развлекательную, абсолютно пустую, но которая при этом косит под интеллектуальную: то есть как-то пытается зацепить философию, модные течения в ней; опять-таки, социальные тенденции, но при этом ничего, кроме мелодрамы, в себе не содержит. Этого я не люблю совсем. Я люблю честный жанр. Вообще, в эпоху репрессий литература всегда уходит в жанр, это нормально. И сегодня в российской литературе это происходит.
Либо это должен быть какой-то интеллектуальный уровень, который, по крайней мере, позволяет полемику, где можно содержательно о чем-то и с чем-то поспорить.
Лекция у нас сегодня по Конан Дойлю, я вам скажу почему. Мое назначение темы лекций, оно же довольно часто находится в зависимости от моих нынешних жизненных обстоятельств. Проезжая – во время наших очередных американских странствий – какую-то комиссионку книжную, я увидел тысячестраничный том Конан Дойля, в гостинице тем же вечером его открыл и не мог оторваться. Как сейчас помню, открылось у меня открылось на не самом сильном рассказе («Происшествии в Эбби-Грейндж», где Холмс сам выступил на стороне правосудия и помог человеку, который, с его точки зрения, никакого преступления не совершал).
И я впервые задумался о том, что Холмс – это ведь не детективы. Холмс – это чистая готика. Мы поговорим сегодня о том, почему это так. Но, разумеется, установление истины для Конан Дойля (кто преступник) не является сверхзадачей. Для Конан Дойля сверхзадачей являются размышления о природе страшного; о том, что делает преступление таинственным, загадочным; о том, как с помощью трезвого и ясного ума можно установить в мире рациональность, логику. Установима ли она в принципе? Это, по крайней мере, довольно интересно. По крайней мере, мне показалось, что это интереснее детективного жанра. Вот об этом мы сегодня поговорим. А так-то вопросов очень много, и не только по Дойлю.
«Какова участь современной российской литературы? Останется ли она в истории?» О том, что останется или не останется в истории, я судить не уполномочен. Ну, Денис Драгунский останется, безусловно. Или некоторые поэты, некоторые прозаики, которые находятся сейчас в России, останутся в истории. Из тех, которые сейчас вне России, это, безусловно, Букша с ее новым романом «Маленький рай» и с предыдущими. Она – один из самых думающих сегодня людей. Безусловно, Улицкая – она себе место обеспечила, Сорокин обеспечил. Тут говорить не о чем, спорить не о чем.
Я думаю, что хорошие шансы есть у молодых авторов – у тех, кому сегодня, условно говоря, лет двадцать пять, как Илье Воронову. Но, опять-таки, вопрос ведь был не об этом, я понимаю. Вопрос был о тех вписавшихся в литературный контекст, кто подсуетился и присоединился к зет-идеологии. Их шансы невелики, прямо скажем. Они войдут в историю как пример недальновидности, наверное. Я при этом понимаю, чем руководствуются эти ребята. Убеждений у них нет никаких. Какие убеждения у Артиса, например? Или у Остудина? Это все ребята, которые участвовали в свое время в самых разных, в том числе либеральных и мейнстримных литературных мероприятиях. Просто они почувствовали в какой-то момент, что их собственных способностей недостаточно. Они решили присоединиться к идее.
Я, кстати говоря, думаю, что Артис (он все время себя позиционирует как добровольца) вполне искренне пошел добровольцем. Некуда человеку себя девать. Это бывает. Кстати говоря, Толстой, говоря о феномене добровольчества в 1878 году, в восьмой части «Анны Карениной», подробно описал. Можно ли за это уважать? Нет, но это и не основание для презрения. Вот человек так распорядился своей жизнью. Я своей жизнью распорядился иначе.
Но, разумеется, никаких идейных «зетов» нет, потому что нет никакой «зет-идейности». Там нет никакой программы, нет никакого мировоззрения. Там есть одна идея: дальше действовать будем мы, мы теперь царствуем, мы теперь цари горы. Какое-то недолгое время эти люди на такой, прямо скажем, не особенно престижной площадке, как Московская книжная ярмарка, могут завоевать себе место, могут там тусоваться. Кому не противно, могут в этом участвовать. Но я, например, при всем желании не хотел бы – при всем желании как-то светиться, общаться с читателями… Я не хотел бы каким-то образом относиться к текущим трендам, потом что это тренды подлые, это тренды выживания за счет конъюнктуры. Эти тренды мне неинтересны. Как сказано было в одном бабелевском рассказе: «Так мне самолюбие дороже». Самолюбие – такая вещь, которая не позволяет вам смешиваться с фекальными субстанциями, даже когда они оказываются в мейнстриме. Более того, как раз когда они и оказываются в мейнстриме, тогда мне неинтересно.
Дело в том, понимаете, что мне в повезло в том плане, что я не нахожусь на отшибе. В Америке идет довольно бурная литературная жизнь – и университетская, и русская, кстати говоря. У меня есть ощущение, что мой читатель переехал, что мой читатель разъехался. Ощущения, что много моих читателей остались там, у меня нет.
А какова была участь литературы Третьего Рейха? Среди них был некоторый процент идейных людей, даже не обязательно совсем упертых фашистов, но шпенглерианцев или юнгерианцев, хайдеггерианцев. Людей, которые критиковали либерализм с позиции немецкого духа или радикального консерватизма, с позиции Томаса Манна образца 1914 года. Таких было много, и они, наверное, имели какие-то убеждения. Другое дело, что когда ты начинаешь вписываться в рамки фашизма (а фашизм от Шпенглера отличается довольно сильно), ты довольно сильно теряешь в эстетическом качестве. Вам, я думаю, не нужно обо всем этом разговаривать, это все довольно очевидные вещи. Я вообще не вижу смысл кого-то убеждать, с кем-то разговаривать, потому что человек ведь… Давайте назовем вещи своими именами: человек придерживается тех убеждений, которые ему приятны. Он иногда очень хорошо понимает, что он не прав. Но его убеждения приятны ему. Иногда, понимаете, изменяя жене, вы же делаете это не по идейным мотивам? Вам это приятно. При этом вы сознаете, что определенным образом грешите; может, вы обманываете ее доверие; может, вам стыдно перед детьми, но физиологическая приятность так сильна, что вы не сможете с этим ничего сделать. Здесь примерно та же история.
Физиологическая приятность, физиологическая привлекательность некоторые убеждений, некоторого поведения такого, что вы, отлично сознавая, сколь вы не правы, продолжаете стоять на этих позиций. Идеи ресентимента вообще всегда чрезвычайно привлекательны – биение себя в грудь, разговор о том, что моя страна right but wrong, «пусть нас весь мир ненавидит, но я остаюсь с поруганной, «всеми плюнутой» родиной, как говорил Розанов. Это ваше право, и вам приятно. Но при этом вы твердо (я надеюсь, что твердо) отдаете себе отчет в том, что и идея национальной исключительности – это колоссальная пошлость, и идея спасения Украины – это колоссальная пошлость и подлость.
Так что, человек принимает ту или иную сторону или защищает те или иные убеждения не потому, что идеологически он с этим совпадает. В большинстве случаев он идеологически вообще нейтрален. Очень мало я знаю людей убежденных (я их по пальцам обеих рук могу пересчитать), я их очень редко встречал в своей жизни. Но есть огромное количество людей, которые не могут отказать себе в принадлежности к мейнстриму, к принадлежности к большинству, в повторении каких-то приятных мантр или в таком кокетливом самолюбовании, мол, «я встала на самую непопулярную сторону, но это моя родина, и я с ней остаюсь». Это тоже, в общем, такая предсказуемая и глупая, подлая позиция, потому что выбирать между истиной и родиной – чудовищная глупость. Но она физиологически приятна. Особенно если у вас и так нет никакого шанса за рубежами Отечества, вы демонстративно с удовольствием говорите о том, что вы отказались от общества всего остального мира, чтобы являться таким гордым изгоем. Никаким изгоем вы, конечно, не являетесь, а являетесь примитивным конъюнктурщиком, но чувствовать себя против всех вам приятно. И вы при этом остаетесь, ради бога.
«Каково ваше мнение о Шлосберге в связи с его разногласиями с Шендеровичем и Пархоменко?» Я на стороне Шендеровича и Пархоменко. У меня очень часто были разногласия с ними обоими, при этом я с Шендеровичем долгие годы дружил, с Пархоменко знаком (и не более), но они в этой ситуации, как мне кажется, абсолютно правы. Никто не заставляет Шлосберга быть героем, но никто и не вынуждает его сегодня (по крайней мере, я не знаю таких людей) делать его абсолютно чудовищные заявления, уравнивающих жертву и агрессора. «Давайте перестанем стрелять, а там будем договариваться хоть десять лет». На Украину напали, Украина защищается, если она перестанет защищаться, ее не будет. Поэтому синхронный призыв к жертве и агрессора, уравнивающий жертву и агрессора, синхронный призыв перестать с одной стороны нападать, а с другой стороны – сопротивляться, – это, с моей стороны, мерзость.
При этом Шлосберг, я уверен в этом, – хороший, субъективный по намерениям своим, честный человек. Но давайте зададимся вопросом: а чего ради он призывает агрессора и жертву одновременно сложить оружие? Ему жизни людей так дороги? Нет, ему дорога возможность совпасть, опять-таки, с мейнстримом. Ему дорога возможность совпасть с большинством (я, правда, не думаю, что это большинство, но многие, да) и почувствовать приятность, конформность, комфортность от своего совпадения с линией партии (в данном случае – с линией государства). Наверное, это приятное чувство. Мне оно неведомо, но я допускаю (мне положено представлять чужие эмоции, я писатель все-таки – плохой, бездарный, никакой, но все-таки писатель, причем лучше большинства из тех, кто меня критикует), я представляю себе, какая в этом есть приятность. Так поставить себя и сказать: «Ну ладно уже, хорош, давайте уже мириться, мы же убиваем людей! Сколько людей остались бы живы, если бы мы сейчас…».
Об этом я тоже писал в 2014 году: «А надо было жрать дерьмо, и все остались б живы». Украина сегодня может сложить оружие, без проблем, она может сдаться, отдать Покровск, весь Донбасс, она может Львов отдать, который был этой ночью обстрелян с большими жертвами среди гражданского населения. И все будут живы, но это будет жизнь в рабстве, жизнь в унижении, это будет отказ от родины. И украинцы не готовы на это. Убеждать их, упрекать их, мол, что же вы не хотите жизни-то спасти?.. Ведь это же, кстати говоря, предлагали всем защитникам всех обреченных гарнизонов. «Сдавайтесь, храбрые французы!». «Merde!» – отвечали там, произнести это слово и умереть – есть ли что-то более возвышенное?
Жизнь – конечно, важная вещь, но для Украины она сегодня не является абсолютной ценностью. Вот такие они «кровожадные», подумаешь? Хотят защищаться.
Я не буду о Льве Шлосберге говорить плохие слова. Я вообще не люблю говорить плохие слова, терпеть не могу ругаться. Но эта позиция кажется мне нечестной, глубоко нечестной по отношению к объекту (это не жертва, а объект) чудовищной, циничной, беспричинной агрессии. Вот так бы я сказал, а там уж пусть решают, как хотят.
Тут тоже многие спрашивают, а почему русская оппозиция не может между собой договориться? Как говорит, в конце концов, Голда Меир: «Мы хотим жить, а они хотят, чтобы нас не было. Я не вижу здесь пространства для компромисса». Они хотят, чтобы Украина перестала защищаться. А я считаю, что это невозможно. Я не вижу здесь пространства для компромисса. Пространство для диалога есть всегда, у меня даже с «зетами» отдельными возникают иногда диалоги. Они кричат, например: «Ты только вернись сюда, жирная жидовская сволочь!». А я им отвечаю: «Вернусь, вернусь обязательно». И на твою могилу плюну. Да, здесь диалог возможен. А диалог «давайте все мириться» – нет, не возможен, как был он невозможен в 1943 году. «Что это товарищ Сталин продолжает убивать немцев, зачем он это делает?» Это чтобы быть понятным даже сталинисту.
«Какие фильмы из Венецианской программы вызывают у вас наибольший интерес?» Я вообще никогда не любил Альмодовара, это мой грех, но его новый фильм я хочу посмотреть, просто потому что мне интересны тенденции, а Альмодовар тенденции отслеживает очень чутко. Я хотя бы смогу судить о том, какие проблемы для сегодняшнего кинематографа актуальны.
Понимаете, азбучную вещь вынужден я сказать, но нас интересуют не жанры сами по себе. Например, жанр триллера нас интересует только потому, что он позволяет заострить в предельно остром и радикальном варианте, рассмотреть моральную проблематику или проблематику, так сказать, верности себе. Потому что триллер, по Лакану, исследует ситуацию, когда происходит подмена: вещь равна себе или не равна себе. Условно говоря, она используется в своей функции или в подменной. Триллер возникает там, где вещь используется в неочевидной функции, где друг предает, и так далее. Так и здесь – мелодрама или авангардное кино, или кино, которое исследует тему эвтаназии, интересует нас не само по себе. Нас интересует та ключевая проблема, которая сегодня занимает большинство людей. На мой взгляд, это проблема идентичности: кто я, к кому вы принадлежите, с кем можно солидаризироваться в обстоятельствах, когда невозможно принадлежать ни к кому, солидаризироваться ни с кем, когда вообще мир полон лжи и отступлений от истины. С кем можно быть в это время? Проблема идентичности – да, поэтому мне фильм Альмодовара, разумеется, интересен.
Интересно ли мне продолжение «Джокера»? Мне и первый «Джокер» был не особенно интересен, грех сказать. Я в некотором смысле сейчас на голодном пайке, потому что меня всегда интересовало кино о жизни среднего класса, в особенности среднего класса российского, в особенности российской интеллигенции. Но, поскольку российская интеллигенция институционально уничтожена, я не стал бы снимать про нее. Хотя фильм с Чулпан Хаматовой и Григорием Добрыгиным, который там представлен (я забыл, как он называется), мне было бы очень интересно посмотреть. Фильм о супругах, которые вынуждены уехать из России, которых доедает евробюрократия. Это я посмотрел бы с интересом и, наверное, посмотрю.
Да, мне, конечно, всегда были интересны фильмы о школе, но их сейчас снимают позорно мало, а если снимают, то это фильмы о буллинге, о шутинге. Меня интересовал бы живой процесс преподавания, живой процесс установления контакта. Но подождите, нормализуется жизнь, нормализуется кинематографические темы, посмотрим.
«О чем бы вы сняли сегодня фильм, если бы вам дали денег?» Не знаю, я думаю, что я снял бы во-первых, о приключениях россиянина за границей, но это не было бы связано с евробюрократией, а это было бы связано с обретением новой идентичности. Я снял бы историю, наверное, современного подростка, который оказывается в трудном классе и пытается в нем завоевать, отвоевать себе место. И я, наверное, снял бы хорошую любовную историю… Я не вижу, к сожалению, любовных историй в современной России в современном кино. Понимаете, всех ведь обычно занимает история гендерной идентичности, которая, по-моему, совсем неинтересна. Людей занимает проблема как совместить, условно говоря, секс и отношения. Как в «Интиме», например: возможен ли секс без отношений? На самом деле, меня заинтересовал бы путь именно развития отношений, потому что путь мужчины к сердцу женщины, как говорит арабская пословица, является тайной. Что цепляет? Почему вообще одному человеку вообще нужен другой человек? Вот фильм о том, почему отношения постепенно вообще развиваются, – это да. И какие крючки, какие триггеры при этом срабатывают. Слепакова говорила: «Большинство женщин в первую встречу пытаются вывесить опознавательные знаки. Как строятся эти опознавательные знаки? На каких цитатах, словечках опознается свой человек, близкий? Зачем он нужен? Вообще, что такое – «свой человек». Вот об этом я бы снял.
Потому что – как я сейчас вспоминаю – из всех моих воспоминаний самые яркие – это именно счастье взаимного опознавания. Когда вы сидите в гостях, и какая-нибудь девушка в углу вдруг начинает вас притягивать. Или как у Валерия Попова сказано: «Женщина притягивает, подтягивает тебя к себе, и ты это чувствуешь».
А вот очень интересная тема для обсуждения, для меня чрезвычайно важная. Значит, тут меня поймали. Меня обожают же ловить: я столько всего говорю, что люди надеются, что я что-нибудь забуду. И меня поймали! Меня, гадину, поймали на противоречии, я отрекся от своих слов! Меня, сволочь такую! Сейчас я вам, Дэвид, покажу, что поймали вы не меня. Поймали вы себя, а меня вы никогда не поймаете. Потому что вы ловить не умеете. А ловить вы не умеете потому, что не умеете читать и слушать.
Рассказываю. Значит, зачитываю дословно: «Дмитрий Львович, в ранние годы вы были последовательным противником разрешения огнестрельного оружия в России, называя это мерой из тех, которые делают сильных сильнее, а слабых слабее. Почему вы в последнее время поменяли в свое время на противоположное». Я говорю: мол, никогда не говорил ничего подобного, напыщенная глупость, приведите, пожалуйста, цитату. И вот тут мне приводят цитату из «Коммерсанта» 2011 года, прошло 13 лет, время несколько переменилось. Вот моя цитата: «Я категорически против, в России разрешительная мера всегда носит рекомендательный характер. Если разрешают, значит, по сути, предлагают. Поэтому если бы даже частично у нас легализовали бы наркотики, это привело бы к их повальному и повсеместному употреблению. В свое время относительная легализация проституции сделала проституцию престижнейшей профессией в нашей стране». Было? Было.
«То же самое будет с оружием. Его в нашей стране достать не проблема. Все, кому надо, уже достали. Выстрелы и так везде, а сколько происходит беспричинных уличных бытовых ссор! Их тоже разрешить всем решать с помощью пистолета? В общем, эта мера из тех, которые делают сильных сильнее, а слабых слабее».
Это говорится в России 2011 года, в которой нет войны, в которой не происходит уличной стрельбы в таких масштабах, как сейчас; в которой преступления не достигли такого масштаба и есть еще иллюзия общественного порядка, в которой людей не призывают на фронт. Вы захотели поймать меня на противоречии и уличить меня в презренной лжи. У вас не вышло. Я писал в 2002 году: «Либерализм сегодня – точный и подлый выбор слабака». Сказано ли это о либерализме вообще? Ни одно другое слово не получало в России столь разнообразного и противоположного наполнения. Либерализм тогда действительно был точным и подлым выбором слабака. Либерализм сегодня – это единственная возможная позиция. Потому что тогда под либерализмом понималась неготовность к сопротивлению. А сегодня либерализм – это именно сопротивление, либерал – это не тот человек, который не сопротивляется.
Поэтому сегодня, когда бытовое насилие в России стало нормой, когда зэков выпускают, дают им оружие и отправляют их на войну (вероятно, в целях социальной реабилитации), я категорически осуждаю эту меру. Более того, я абсолютно уверен, что в сегодняшней России, где оружие имеет более широкое хождение, где абсолютно исчезла какая-либо правоохранительная деятельность (ее просто нет, тогда она хотя бы была иллюзорна, Россия сегодня – страна абсолютно бесправная), – в ней, я убежден, человек должен иметь возможность защищать свой дом.
Кроме того, вы, Дэвид, опять-таки, не учитываете, что, когда, кому и зачем говорится. Я понимаю, что у вас нет времени; вы пытаетесь, по крайней мере, понять, для чего умные ребята вообще что-то говорят. Не только для того, чтобы поймать на противоречии. Не поймаете вы меня; еще раз говорю, ловить не вы будете.
Я ведь говорю о той России, которая настанет, когда не будет тюрем. Я ношусь сегодня с этой идеей, я вообще мономан. И есть эта идея, которая мне присуща, которая меня волнует, которая одна меня сегодня занимает. Сделать Россию другой, изменить Россию радикально можно двумя способами: либо развалив ее территориально (чего я не хочу; я не считаю, что от этого прибавится свободы); я думаю, что гораздо страшнее, если Россия превратится в такую страну перманентных междоусобиц. А в эпоху агрессии (сегодня этой агрессии очень много), думаю, в эту агрессию не нужно подливать масла в огонь. Тем более в национальные свары, которые уже погубили перестройку.
Значит, второй способ запретить России вечно ходить по кругу – это запретить тюрьму, изменить тюрьму, разрушить, во всяком случае, современную российскую пенитенциарную систему. Сделать Россию свободнее хотя бы в этом отношении, раз не получается других. Конечно, федерализация, вообще свобода – хорошие дела. Дэвид, насчет Шлосберга я обойдусь без ваших «комплиментов»; вы слушайте меня сейчас, когда я вам отвечаю. Так вот, той России, в которой не будет тюрем, человеку нужен, необходим жизненно способ защитить себя в условиях разгулявшейся преступности. Эта преступность разгуляется не потому, что тюрьмы отменили. А потому что гражданская война будет гулять по стране. Эта гражданская война неизбежна: посмотрите, сколько ненависти? Я в себе ее чувствую, а ведь я не самый агрессивный человек. Сколько ее в остальных?
Давайте поймем, что если Россия не отменит тюрем, то она зайдет на новый круг своей циклической истории. А если она отменит тюрьмы и столкнется с большим количеством преступников, разгуливающих по улицам, у нее не будет никакого выбора, кроме как защищаться.
Да, я понимаю (и еще раз об этом говорю, и в 2011-м я был совершенно прав): разрешение носит рекомендательный характер. Ну посмотрите: отменяют цензуру и тут же отменяют любые нравственные критерии вообще. А все разрешенное (как, например, ношение оружия) будет восприниматься как рекомендуемое. Хочу ли я этого? Нет, но боюсь, что в той России, с которой мы имеем дело сегодня; той России, которая охвачена гражданской смутой, наличие оружия просто с неизбежностью приведет к самообороне. Если самооборону отнять у человека в это время, а милиция его не защищает и полиция не защищает (ну нет полиции в России; вы что, серьезно говорите о современных российских правоохранителях, которые уже свыше всякой меря развращены арестами молодежи или стариков, одиноких пикетчиков?.. ну что такое).
Вот тут вопрос хороший и предсказуемый. «Вы за что, чтобы в России не осталось больше тюрем. А что будет с теми, кто вернется с фронта с оружием и привычкой убивать?» Психотерапия как вариант. В России очень много психологов, только утешают они в основном неудачников, дают мотивацию. Но если нет столько психологов, значит, эти люди должны понять, что их умение и желание убивать введено в некоторые рамки. В России 2011 года, которым тут меня попытались попенять (не то ты говорил в 11- году, не то; да, но ведь и Россия 11-го года была не той)… Я не понимаю, а что за удовольствие, что за наслаждение ловить меня на противоречиях, когда, во-первых, противоречия нет, а во-вторых, ну поймаете вы меня, ну убедитесь, что Быков говорит сегодня одно, а завтра другое. Ну что, вы перестанете от этого слушать меня? Или вы улучшитесь от этого в собственных глазах? Да нет, не улучшитесь, по-прежнему продолжите питаться моими противоречивыми суждениями. Простите, просто ужасно бесят люди, которые пытаются поставить себя над тобой, будучи при этом никем. Людьми без имени, с псевдонимами.
«Ах, ты не то говорил». Да в 2011 году разве по улицам ходили зэки, вернувшиеся с СВО и насилующие детей? Было это? Нет, конечно. Хороша ли плоха была Россия 2011 года, так сказать, последнего медведевского года? Она была отвратительна (иначе мы бы не делали «Гражданина поэта»), но в той России наличествовали, по крайней мере, какие-то иллюзорные правила. Сегодняшняя Россия – это отказ от правил, это игра без правил. А в игре без правил человек устанавливает правила сам.
Помните, в том же несчастном «Убийстве в Эбби-Грейндж» Холмс говорит: «Я не могу позволить закону решать участь этого человека». Я не могу позволить Хопкинсу – человеку недалекому – решать этот сложнейший кейс». Так и здесь. Надежда в бозе, а сила в руце. Если в 2011 году была надежда хоть на какой-то общественный порядок и на какое-то общественное мнение (это общественное мнение, кстати, было; были выходы на улицу, была Болотная), то в сегодняшней России, когда по улицам ходят, разгуливают маньяки и их рекомендуют в качестве «новой элиты», – разве в сегодняшней России можно представить себе человека, лишенного права на самозащиту? Да его просто изнасилуют, жену изнасилуют, изнасилуют детей. И что ты скажешь, полвторого?
Знаете, это мой любимый анекдот, совсем не в тему, но я его очень люблю. Мальчику подарили пистолет на 15 лет. Папа через неделю спрашивает: «Ну что, как пистолет?». Мальчик отвечает: «Знаешь, я его обменял на Ролекс». «На Ролекс? А если завтра придут, тебя изнасилуют, меня изнасилуют, маму изнасилуют, сестру изнасилуют, что ты скажешь? Полвторого?»
Понимаете, сейчас та ситуация, когда ты скажешь «полвторого». Нельзя в сегодняшней России оставлять человека без защиты. Ну вы все честные люди, давайте по-честному спросим себя: кто защищает человека в сегодняшней России? Правозащитные организации упразднены, относительно поведения полиции, я думаю, вы все знаете. Родственные связи – хорошо, если они есть; хорошо, если есть родственник, способный навалять по морде вашему врагу. Помните знаменитую цитату из фильма «Айболит-66»: «В трудной ситуации всегда зовите соседей, соседи всегда умны и смелы». Кто вас будет защищать?
Россия действительно очень изменилась, но я одного не понимаю: эти изменения – к лучшему или к худшему? Объективно, конечно, к худшему. Объективно, конечно, это ужасно. А субъективно – то, что у людей появился стимул отвечать за себя (вот и мне приходится за себя отвечать), приходится принимать решения – или оставаться, или уезжать, либо садиться, либо спасаться. Может быть, многие серьезные проблемы война загоняет вглубь, но она заставляет вспомнить, по крайней мере, одно: надо делать. Когда ты поставлен в ситуацию делания, как говорит Господь Ною: «Иди и строй». И Ной идет и строит. Эта ситуация, когда надо быстро принимать решения. Должен сказать, что Россия послепутинская, Россия послевоенная, Россия Смуты – это тоже будет довольно страшная страна. Страна принятия быстрых решений, это такой немножко дикий Запад. Власть падет (то, что она падет – это, по-моему, совершенно очевидно), вы видели, как она в Курске не очень-то, знаете, справилась с вызовами, а когда-то это будет в масштабах России. Будет, все равно; это не на ситуация, когда можно остаться в цугцванге и не предпринимать ни одного шага. Она усугубляется, она делается все хуже. Если у вас нет умных на смену, если у вас не проработана вообще дорожка, скамейка запасных, когда вы можете менять, как сегодня в Киеве меняют уходящих в отставку чиновников, когда у вас просто нет запаса, кого вы будете брать? Когда вы даже не успели сформировать эту свою программу новой российской элиты, и то она исходит в основном от садистов или лизоблюдов. Это две разные категории населения, одинаково бессмысленные. Ну хорошо.
Когда такая ситуация у вас сформировалась, к сожалению, решать судьбу свою придется массам. Российское население сейчас очень развращено, очень испорчено ситуацией тотальной связанности по рукам и ногам. Знаете, надо долго разминать конечности, чтобы они не атрофировались вовсе. Я просто хочу предположить (и хочу всех предупредить), что после Путина не станет лучше. Ситуация, которая после Путина возникнет (я буду вместе с вами ее переживать, конечно) – это будет ситуация быстрых, императивных, неизбежных действий. Надо будет быстро отстраивать государство, быстро создавать институты, быстро наводить порядок, элементарный порядок за собой, потому что изгажено все страшно. И в этой ситуации примерно мы окажемся в положении Ленина: ему пришлось отстраивать государственность в абсолютно прогнившей стране. Она была действительно прогнившей: не нужно делать вид, что это была Россия 1900 года, Россия участия во Всемирной выставке в Париже. Нет, это была Россия растленная, Россия окровавленная, участвующая в войне, вернувшаяся с фронта, не готовая ничего строить и панически напуганная собственным разгулом.
И вот в этих условиях «прибирала партия к рукам, строила в ряды». А я такой партии сейчас в России не вижу. А делать это придется. И, разумеется, представить в это время Россию, лишенную законов, гарантирующих самозащиту, – воля ваша, я не могу. Вспомните Гражданскую войну. Представьте себя во время Гражданской войны безоружным. Ну что это такое? Поэтому да, нравится ли мне такое положение вещей? Нет, не нравится, я не профессиональный убийца. Но одно я знаю: не дать себя посадить, не дать себя убить, не дать надругаться над своей семьей – это важные доблести, важные добродетели. Человек должен уметь сопротивляться. Это не обязательно в 2011-м, это даже не обязательно в каком-нибудь 2003-м, хотя тогда многое бы решила гражданская активность. Но в две тысячи двадцать каком-то (не будем уточнять, хотя это будет скоро) человек без оружия – это импотент, увы. Давайте учиться читать рассказ Лимонова «Стена плача», где мужчины, стоящие у оружейного магазина, уподоблены евреям, которые стоят у Стены плача и молятся. Пора думать о своем будущем. Это горько, но приходится.
«Как бы в себя защитили в России без тюрем?» Только что вам ответил. Я вижу один способ – разрешить людям вооружаться. Понимаете, не надо думать, что в России тюремной не надо себя защищать. Вы спрашиваете: а готовы ли вы жить бок о бок с маньяками? Да я живу бок о бок с маньяками, если я в России. Потому что люди, которые в этих тюрьмах служат (милиция, полиция); все, на ком лежит охрана порядка, которые бутылки вставляют в задницу подозреваемым, – это что, не маньяки? Я что, не бок о бок с маньяками живу? Да у меня во дворе моего дома на Мосфильмовской находилось отделение полиции. Я каждый раз проходил мимо него, косясь с ужасом. Я понимал, что там находятся люди, потенциально готовые на все. Наши-то еще были сравнительно доброжелательные.
А кто не видел современных российских охранников, полицейских? Вот выйдите вы с официально разрешенным или не разрешенным, просто с одиночным пикетом, – так они прискачут через три минуты. А я однажды, во время масштабной пьяной драки в рюмочной на Никитской… Мы там со студентами сидели, обсуждали программу очередную радийную. В это время началась пьяная драка. Мы вызвали полицию – она приехала через два часа. Нас там уже не было, нам начальник рюмочной рассказал. Вы вообще когда-нибудь реально ждали, чтобы люди, официально назначенные вашими защитниками, что-нибудь для вас делали? Чтобы депутаты защитили ваши интересы? Это вот и есть ситуация триллера qui pro quo, когда вместо вещи надежной и безопасной возникает вещь чудовищная и дикая.
«Кто из современных авторов готов написать эпохальный роман про современную Россию 2010-2020-х? Готовы ли вы?» Да я его написал, называется он «Нулевые», там пять частей. Опубликована только одна – «Списанные». Остальные – это «Убийцы» (история дела Антонины Федоровой и Александры Иванниковой одновременно), «Камск» (история ленского наводнения), «ЖЗЛ» (сейчас я его написал) и «Американец» (история того же героя Сергея Свиридова, который возвращается из эмиграции). Десять-пятнадцать лет нам происходит действие. Но я не хочу его печатать; более того, я не уверен, что его надо печатать.
Понимаете, в чем дело? Писать эпохальный роман хорошо, когда есть эпохальное время на дворе. Сегодня это не тот жанр, в котором надо выступать. Мне вообще кажется, что время эпических романов закончилось. Сегодня надо писать короткую прозу, короткую и динамичную.
Вот довольно страшное письмо я получил: пишут, что умерла Анна Мельникова, одна из наших студенток-участниц нашего ЛИТО. Женщина совсем еще молодая, ей было чуть за сорок. Она успела опубликовать две большие прекрасные подборки, спасибо журналу «Артикль» и конкретно Яше Шехтеру, который напечатал ее. От сердечного приступа она умерла. Аня Мельникова была человек изумительный. Она в больнице много лежала в последнее время, но продолжала в ЛИТО выходить. Феноменальный была она человек, я как-то не могу до сих пор в это поверить. Спасибо, Марина Кольцова мне об этом написала.
Мельникова была поэт, на наших глазах сформировавшийся. Я сейчас найду ее стихи, почитаю. Как можно почтить память поэта, если не чтением? Она не успела написать много. Она успела несколько подборок важных напечатать. И это очень хорошо. Несколько… Я нахожу у нее множество «домашних заданий», которые она присылала, несколько рассказов-триллеров… Господи, сколько уже у нас было вот этих заданий, творческих общений, рассказов. Мельникова же одно время была старостой нашей, сколько через нее прошло наших текстов, как она всегда замечательно на них реагировала!
Я совершенно не могу поверить, что ее нет больше. Потому что она, даже болея, была настолько в курсе всех наших дел, до такой степени нам всем была необходима… Вот, эта подборка у нее называлась «Стихи, присланные из России». И она не побоялась их напечатать. Понимаете, не побоялась напечатать их, правда, в израильском журнале «Артикль», но – и это принципиальная была ее установка – она отказалась от псевдонима. Сейчас я открою, по крайней мере, попробую открыть.
Вот еще один замечательный поэт мне пишет, молодая поэтесса, не знаю даже, называть ли фамилию: «Еще вчера, в 2020 году, полиция на митингах в центре Москвы разбивала головы школьницам и била пенсионеров в живот. А вас все спрашивают про маньяков. Видимо, все уже забыли. А я никогда не забуду вид крови на Пушкинской площади».
Да, спасибо. Это было. И каких уже нам маньяков, понимаете, в этой ситуации бояться?
Ну вот Мельникова, «Дождь»:
Все утро скребся он в окно
Она рассматривала пятки
И в толстой розовой тетрадке
Нет записей уже давно.
Весь день он ей надоедал
Она читала Бегбедера…
Потом задумчиво сидела,
Скучала и смотрела в даль.
Со злости он отшлепал старый клен,
Дом оббежал со всех сторон
Она закрыла занавески
И снова погрузилась в сон…
Он грязь месил по мостовым,
Расплакался совсем у грядки
Она расчесывала прядки,
Пред отражением своим…
Обиделся и прочь ушел.
Тогда она открыла ставни,
Курносым носом шмыгнув славно,
И, чуть помедлив: как хорошо!
Ну Мельникова – солнышко же! «Город собак»:
В этом городе только собаки у власти,
Звереют от голода мерзлые пасти,
Вязнет солнце в болоте, всплывает луна,
Только плесень прирастает на пегих стенах.
Смертельно заразен последний оплот,
В безликой толпе он без лика бредет…
У него перевыполнен план по Гиене,
Переполнены тюрьмы предсмертным гниеньем.
Грязеточит асфальт, тает снег, тает век…
Каждый сам по себе – личность, скот, человек.
Как бездомные псы, изучая следы,
Мы сбиваемся в стаи на поиск еды.
В протертой сутане простерт сатана.
Не ад, не чистилище, типа страна…
Вот блин, слов никаких нет! Ужас в том, что Мельникова росла на глазах. У нее каждая следующая подборка (то, что она присылала) была лучше, качественнее, точнее предыдущей. А мы, значит, что мы будем теперь без нее делать?
«Смерть шахида»:
Социальный подранок,
Ты прах.
Ты выходишь за грани.
Слова «страх»
Не отыщешь в Коране.
Ты и прах, ты и плаха
Во имя Аллаха.
Ты ходячая месть.
Остальным ещё жить,
Выживать, и поэтому пить,
Ненавидеть, для этого есть
Говорят: «Свобода»,
Да кто бы что понимал!
Ты станешь героем народа,
Где роды – уже финал,
Нет спасения ни здесь, ни где-то.
Все мы загнаны в это гетто
Под именем – третья планета
От солнца – последнего рая
Ты увидишь его, умирая.
А вот – «Где моя родина?», это совсем недавнее стихотворение.
Нам уже всё равно,
Куда с сумою идти.
Что нас ждёт на этом пути?
В остывших глазах
Скрыт первобытный страх.
Это сомкнутый строй,
И конвой нас ведет на убой.
Здесь граница,
Еще можно остановиться.
Если взглянуть назад,
Еще виден и дом, и сад,
И дым остывающих труб,
И застывающий пруд,
И тысяча робких лампад,
Что плача, назад зовут.
О, господи, ну вот это:
Дикая кошка породы звериных
Дугой выгибает мохнатую спину,
Нюхает, лижет, ломает, кусает,
Рвет на куски, а потом уступает.
Девочка, словно когтистый зверек,
В маленьких глазках чужой огонек
Скована нервно, готова к прыжку,
Пряди седые на юном пушку.
Молча бредешь с перебитым плечом:
Жизнь виновата, она – ни при чем,
В заначке под шкафом клубок из обид,
Но если подступишься, будешь убит.
Это она про себя, она была такая. И, кстати говоря, обратите внимание: они как бы безыскусные, на первый взгляд, стихи. Ничего как бы не происходит. Но при этом в каждом стихотворении есть неожиданность, есть внезапный ход. Мельникова относилась к себе чрезвычайно сурово, она себя гнала хлыстом. И это заставляет вспомнить фразу: «Литературу делают волы, литературу делают…»
Сейчас, подождите, я приоткрою окошко, потому что невыносимо душно у нас здесь. То духота, то холод. У нас погода меняется очень быстро здесь, как настроение у россиянина.
«Можно ли найти сходство между Буниным и Капоте, «Завтраком у Тиффани»?» Нет, не думаю. Знаете, могу сказать, в чем принципиальная разница. Для Бунина самой мучительной проблемой была смерть: все смертно, все исчезает. Для Капоте смерь была, скорее, отдохновением, и он не так ее боялся. И прелесть мира не так его трогала, потому что он видел в мире, скорее, гниль, а не очарование. Главная проблема Бунина – это проблема обреченности, а главная проблема Капоте – одиночество. Человек страшно одинок, не может он найти себе собеседника, разговора. У Капоте, понимаете, в чем главная драма? Человек сознает свое уродство, свою непригодность к этому миру и все-таки понимает, что он прав, что это мир жесток и груб. Помните, как у Ахматовой: «О том, что мир жесток и груб; о том, что бог не спас».
Все герои Капоте – изгои и одиночки, и все-таки они лучше, чем люди большинства, чем люди нормы. Вот это он сознает с ужасной обреченностью. Он понимает, что он одинок, он понимает, что он выродок, если угодно, а вместе с тем он понимает, что в этой ситуации лучше быть выродком. А у Бунина этого мы не найдем. Бунин все-таки, понимаете, при всей своей мрачной эротике он – нормальный человек, последний человек XIX века, а Капоте – человек века ХХ, одинокий бродяга.
Другое дело, что у Капоте фраза такая же лаконичная и звонкая, как у Бунина, но он гораздо меньше значения придает значению, пластике, описательности, вообще стилю. Капоте – гений, потому что его стиль не любуется собой. Его речь естественна, как дыхание. У Бунина не так. Бунин все время существует на стыке поэзии и прозы. У Капоте этого нет. Могу ли я представить, чтобы Трумен писал стихи? Нет, не могу совершенно. И какие бы это были стихи? Наверное, какие-то джойсовские, камерная лирика в рифму, что-нибудь там про цветочек.
«Что почитать у Бердяева и стоит ли?» Бердяева стоит читать, потому что он талантливый человек. Главное, что у него стоит читать, – полемика с Ильиным. Когда Ильин написал свою эту самую про «Противление злу силою» (силою, это он все время подчеркивает, что силою)… Понимаете, у Ильина на одну здравую мысль – о необходимости сопротивляться злу – приходится десять нездравых. Это лишний раз доказывает нам, что человек говорит банальности, что под соусом банальностей можно протащить людоедство.
Как раз именно эту демагогию Ильина разоблачает Бердяев. И рецензия на книгу, и ответ на ответ Бердяева заслуживают внимания. А так-то, конечно, вон у меня на полке стоит «Самопознание». Наверное, надо читать «Самопознание». Сейчас я вам даже покажу, чтобы вы не усомнились. Бердяев из тех писателей (я, конечно, не назову его строгим философом, назову его писателем и мыслителем; вот, пожалуйста, у меня Бердяев, первый том, купленный, опять-таки, на библиотечной распродаже)… Вот это «Самопознание» – «опыт философской биографии». Именно как опыт поиска слов для разговора о себе – серьезного и бескомпромиссного разговора о себе – это мне любопытно. Но я не готов видеть в Бердяеве человека со своей философской школой и со своими убеждениями, именно потому что они размыты и расплывчаты. Они не то чтобы не менялись; наоборот, они достаточно менялись с годами. Но они слишком наряжены в шелуху из ничего не значащих слов. Вот это очень горько, потому что Россия – страна поэтов, а не философов.
Пафосом, ложными обобщениями очень многое заслонено. Потому что слишком многие вещи боится человек сформулировать. Но в России всегда все чего-то боятся. Если не цензуры, если не карательных органов, то соседа, который донесет. Именно поэтому в сборнике «Вехи» каждое слово под псевдонимом. Понимаете, это ужасное ощущение.
Я боюсь, что… вот давайте на чем откроется. «Я защищал свободу как верховный принцип, против всякого освящения авторитета и власти. И ныне, в конце своего духовного пути, я чувствую себя более чем когда-либо мистическим анархистом, хотя предпочитаю не употреблять это скомпрометированное словосочетание». О какой свободе речь? Свобода, персонализм, как он это называет, – практически все слова, все разговоры Бердяева нуждаются в переводе на язык более радикальный, более современный. И у меня есть ощущение, что он, будучи за все хорошее против всего плохо, все время недоговаривает. Но это естественно: Россия не та страна, в которой возможно свободное философское высказывание. Это ужасно, но с этим ничего не сделаешь.
Нам предстоит отвоевывать очень много прав. Главное право, ребята, которое предстоит нам с вами отвоевать, – это принцип, что слово неподсудно, что за слова нельзя отвечать. Отвечать надо, но морально, а не перед законом. Какие бы вы ужасные действия ни подумали, но мысль есть деяние ненасильственное. Проговаривать надо все, пока это не проговорено, это не вышло наружу, как болезнь. Именно поэтому огромная проблема России в том, что болезнь бессимптомна. Помните, как это было: «Пескову никто не мог поставить диагноз, потому что в ответ на все вопросы врача он продолжал лгать».
Так и здесь: Россия не может сама себе поставить диагноз, потому что на все вопросы о себе она врет. Давайте, наконец, называть вещи своими именами. Если вам хочется кого-то убить – не бойтесь этого, говорите об этом. Иначе вы кого-нибудь убьете. Собака, которая лает, не кусает.
У меня есть две группы: одна – очень умная, вторая, которая занимается проблемами триллера, тоже. Они же набираются по добровольному принципу: я выставляю тему, они приходят. Они тоже фриковатые такие, но очень умные. И вот у нас по фольклору в одной группе было занятие, я спрашиваю: «У вас было когда-нибудь желание кого-нибудь убить?» Все: «Нет, ни у кого, что вы, как можно?». А из этих триллеристов на аналогичный вопрос все поднимают руки, только один мальчик сидит очень мрачно. Я говорю: «Что, вам никогда никого не хотелось убить?» Он поднимает на меня мрачные глаза и говорит: «Вы просто не знаете, что это такое». И тут же первый начинает ржать. Он меня разыграл, но разыграл красиво. История хорошая, да.
Я вообще за то, чтобы человек о своих мыслях, о своих ужасных интенциях, о своих подозрениях говорил как можно свободнее. То, что в России философия никогда не была свободной, привело к тому, что в России никогда не было философии. А всегда было, как называет это Елена Иваницкая, «замазывание пафосом трещин в концепции». Вот это да, это беда большая.
«Нельзя ли лекцию по Капоте?» Была, была, но если надо, будет еще. Знаете, у Капоте есть один рассказ, анализом которого можно заполнить все два часа «Одина». Это «Мохаве». Это один из рассказов, напечатанных в «Музыке для хамелеонов». Это вообще сборник рассказов с глубоким и богатым подтекстом. Капоте был прав, сказав, что только в этой книге он научился писать. Действительно, ничего лишнего. Правильно сказал Лимонов: «Вот книга – сплошная мышца, ни грамма жира. Каждое слово весит». Сейчас так надо писать – она вся состоит из очень короткой прозы. Но рассказ «Мохаве» – о пустыне – лучший рассказ об одиночестве, который я знаю. Там рассказывается о слепом, которого вывезли в пустыню и бросили там. Он спасся все равно, но какой силы рассказ! И вообще, когда Капоте описывает это знойное, пустынное одиночество! Просто ему нет цены. Состояние одиночества – это как состояние депрессии. Помните, как у Стайрона сказано: депрессия ужасна тем, что это как душная комната, из которой нельзя выйти. Пожалуй, так.
«Вы говорите, что полиция приезжает через два часа. А пожарные и то не сочли нужным приехать на мой вызов в два часа ночи, когда на парковке во дворе кто-то жег костер высотой два метра. Москва, десять минут до Садового кольца».
Да, Даша, понимаю. Но видите, это же не дом горит. Если бы дом горел, они бы, наверное, приехали. А тут костер – пускай горит, потушить – не проблема.
«Можно ли отрецензировать сериал «Вражда Капоте против лебедей»?» Я знаю это сериал, хотя я его не смотрел. Я читал книгу, по которой он снят. По Капоте у нас главный специалист Денис Захаров, в том числе по биографии и черновым работам. Но я не настолько глубоко знаю историю противостояния Капоте и американской светской тусовке. Но я совершенно точно знаю одно: мне он интересен только как автор текстов.
Могу сказать, почему. Понимаете, я настолько люблю его лирического героя (человека, который это написал), что для меня образ светского Капоте, светского журналиста, гламурного персонажа – ну это никак не совмещается с автором «Луговой арфы». Для меня это другой человек. Как я сам для себя другой человек, когда пишу. И тот человек, который не пишет, мне не нравится, вот в чем ужас. Но и тот человек, который ведет себя как-то с людьми, мне нравится еще меньше.
Поэтому говорить о Капоте – его историю и биографию, то есть про человека, которого я вижу, – я готов, потому что он был такой. Но очень часто он был другой – он был пьяный, наглый, невыносимый, обкуренный, эпатажный. Он же был нежная, хрупкая душа, поэтому так и невыносим. Он был как Лимонов, поэтому не зря тот его так любил. Первый писатель, оценивший Лимонова. Но даже Лимонов в жизни перестал с ним общаться. Я понимаю, что он про меня гадости писал, и я не смог через это перешагнуть. Я не стал его меньше любить, я не стал его меньше ценить. У меня осталось восторженное отношение к нему. Вот какой парадокс: он был мне по-прежнему интересен; все, что он говорил и делал, вызывало у меня живейший интерес и такое же живейшее отвращение. Бывает.
И потом, себя же я тоже не на помойке нашел. Он про меня гадости пишет, а я буду перед ним лебезить? Как говорит Ахматова: «Зачем мне бежать за его колесницей? У меня есть своя» (говорила он про Маяковского). Я не провожу параллелей, боже упаси, или компораций, как называл это один румынский режиссер, но компорация налицо. При том, что я очень люблю Лимонова, но он был невыносим, надо признать, да. Ну а Кормильцев, думаете, был выносим? Он иногда еще хуже Лимонова бывал. Но я на него сердиться не буду.
«Читаю «Жареные зеленые помидоры…» Флэгг, есть глава про слона, в точности повторяющая рассказ Куприна. Неужели она читала Куприна? Или это прямой плагиат, или им пришел в голову один и тот же сюжет?»
То, что она его читала, это явно. Дело в том, что рассказ Куприна «Слон» – один из самых популярных в мире рассказов детской литературы. Он не детский. Куприн вообще был довольно знаменитый писатель. Это когда он жил в эмиграции, во Франции, да еще он попал туда в послевоенные, послереволюционные времена, когда вообще очень трудно было выжить и напечататься, когда практически не печатали своих-то писателей, а уж эмигрантов и подавно. Но Куприн был очень знаменит: его переводили в Англии, Куприна хорошо знали в Америке. Он был действительно такой русский американец: не зря он популяризировал здесь Берт Гарта, Лондона. Рассказ «Слон» там знали наверняка, и Фанни Флэгг, вероятно, его читала. Это же один из азбучных рассказов. Понимаете, один из тех детских рассказов, которые входят в хрестоматии, антологии. И, кстати говоря, этих антологий детского рассказа я в Америке вижу очень много – на распродажах, в букинистах. Я не видел конкретно «Слона», но я уверен, что он был переведен. Если поискать, найти можно.
Мне это нравится именно потому… Почему мне нравится «Слон»? Я вообще Куприна начал любить с этого рассказа, прочитанного в детстве. Мне многое у Куприна было непонятно или не нравилось. Вот «Олеся» мне, например, н не нравится до сих пор. Она мне кажется слащавой. А вот «Слон» – это первый рассказ, меня зацепивший, потому что я его не понял. Мораль ведь этого рассказа очень проста: пока к тебе не приведут слона, тебе жить не захочется. Пока не совершится чудо. Жизнь – это труд. Для девочки Нади каждый день открывать глаза – это труд. Жизнь – это тяжелая, скучная работа. И для того, чтобы тебе захотелось жить; для того, чтобы тебе захотелось каждое утро вставать и есть свое яйцо с молоком, какие каждый день приносят, к тебе должен прийти слон и съесть фисташковый торт. А если этого не произойдет, зачем жить? Зачем жить, если нет слона?
Вообще, Куприн был гораздо глубоким психологом, чем большинство его современников. Проблема Куприна в том – раз уж о нем вопрос, – что он написал фиговую гору ерунды. У него до сих пор в любом мало-мальски подробном собрании его сочинений треть (по крайней мере, если не половина) – это галимый шлак. Ну это потому что он не мог отказать коллегам, потому что у него юность прошла в нищете, и он считал необходимым писать и святочные рассказы, и газетные рассказы, и рассказы по ничтожному поводу. Он зарабатывал как умел. Кстати говоря, Куприну никогда не платили много. Он только к сорока годам позволил купить себе несчастный домик в Гатчине, в котором еле-еле сводил концы с концами. Он никогда не был богат, хотя всегда был очень знаменит. Иногда, знаете, слава мешает.
Тут многие скажут, мол, пить надо было меньше. Он не так уж много пропивал, не такой уж это дорогой был алкоголь. Он не был известен какими-то кутежами и, в отличие от Аверченко, он не кормил толпу социальных паразитов, за ним ходивших. Кстати говоря, в отличие от Аверченко, Куприн не дорожил изысканной кухней. Он пил и ел довольно простые вещи. Но вот он был человек, способный за час написать шедевр. Ему это не было трудно. Он работал, не давя из себя по капле. Он как раз писал с силой кита, выпускающего фонтан. Он, а не Алексей Толстой, о котором Бунин это сказал.
Он при этом обилии написанной им дряни и ерунды был поразительно тонким психологом в каких-то вещах сложных. Его рассказ «Трус», его рассказ «Ученик», посвященный апатии и безволию к жизни; его абсолютно гениальный психологический этюд «Морская болезнь», который раскрывает неприспособленность, головизну этих людей, которые собираются бороться за всеобщее счастье. Ну и много там было всего. Для Куприна, конечно, ключевое понятие – витальность, жизненная сила. А где взять эту витальность? Это у него не сказано. Надо либо с этим родиться, либо тебе должны привести слона. Хорошо бы – каждому такое чудо пережить.
«Символично, что в центре Лондона – Бейкер-стрит, а в центре Москвы – Лубянка. Но должно ли следствие быть вне политики, как Холмс?» Я думаю, что Холмс не вне политики. Холмс не отождествляет политику и мораль. Когда ему предлагают конкретную ситуацию, он ее разруливает. Но, опять-таки, если в этой ситуации существует моральный аспект.
У Холмса – и об этом стоит поговорить отдельно – свои представления о морали. Он не обязательно на стороне добрых, честных и законопослушных. Холмс на стороне сильных, как, собственно, в «Этюде в багровых тонах», на стороне сильных и не боящихся рискнуть. Холмс на стороне людей, для которых мораль – это вопрос личного выбора и личной ответственности. Он такой как бы экзистенциалист, Колаковский до Колаковского. Мне кажется, что Холмс в политике («Скандал в Богемии» мы же помним) был бы незаменим, но ему нет там места. Потому что слишком много происходит вещей, в которых моральная оценка исключена, и приходится исходить из государственных интересов. А Холмс – не Фандорин, рано или поздно и Фандорин оказываются в оппозиции; и Холмс, и Фандорин равным счетом практически не востребованы в области большой политики, но Фандорин к этому пришел, а Холмс с этого начал.
Я думаю, что это потому, что моральные императивы не так просты, что они не вписываются в имперские парадигмы. Потому не надо забывать, что Холмс – это персонаж викторианской эпохи. А эпоха королевы Виктории потому и стала эпохой триллера, потому что это эпоха репрессий, эпоха подавления человеческого. Я объясняю как раз детям, что «Алиса в Стране чудес» – это ведь триллер, это довольно страшное произведение. Но оно страшное именно потому… Его, кстати, и приписывали королеве Виктории. Это викторианская сказка – сказка, в которой абсурд, ежедневное подавление – это норма жизни, где в крикет играют фламинго и ежами. Поэтому Холмс – это человек, противопоставляющий абсурду викторианской эпохи простое здравомыслие сыщика. Наверное, так.
«Интересен ли вам голландский кинематограф – Пол Верховен, Йос Стеллинг?» Верховен – это, скорее, международный кинематограф, он давно перешагнул голландские границы. А Йос Стеллинг был любимым режиссером моего режиссера Давида Ройтберга, с которым мы делали программу «Хорошо». И он, кстати, меня просветил. Еще его абсолютным фанатом был Житинский – «Стрелочник», «Летучий голландец», – это все он мне показал. Я в Йосе Стеллинге не находил ничего по глупости моей и примитивному моему вкусу. А Ройтберг говорил: «Вот к нему я пошел бы хоть ассистентом, хоть тележку катать на площадке, смотреть, как он работает».
Я понимаю, что Йос Стеллинг – очень хороший режиссер, но, другое дело, что для меня он скучноват. Но «Летучий голландец» – великая картина, я это признаю абсолютно.
«Как вы определяете добро и зло? Какое определение вам ближе – религиозное или философское?» Я никогда не мог дать определения добра. Для меня есть определение последовательности. Есть люди последовательные и не последовательные. Мне кажется, что человек должен вносить понимание, последовательность, принципиальную, последовательную изменчивость в беспринципный мир. У меня есть такое ощущение: что добро – это порядок. И наведение порядка, если угодно, есть главная задача человека. Украшение мира, наведение порядка в захламленном, неупорядоченном, лишенном последовательности мире. Вот так бы, наверное, я сказал. При слове «порядок» сразу возникает скука, зевок, но я так не думаю, на самом деле.
Потом, понимаете, зачем определять добро и зло, когда каждый их сам определяет? Добро, сказал бы я, это избыточность: «сведи к необходимости всю жизнь, и человек сравняется с животным». Добро – это все сверх необходимости. Правда, это и к козлу легко применимо, но я бы так не сказал. Зло функционально, добро празднично. Наверное, так я попытался бы сформулировать. Добро не обязательно, хотя я понимаю, что все это очень субъективно.
«Можно ли простому человеку навостриться писать детективы, хотя бы типа таких, как в сериале «След»?» Андрей, не называйте себя «простым человеком». Человек сложен по определению. И «обычных людей» не бывает, человек – это необычно по определению. А научиться писать детективы очень просто: надо помнить, что в хорошем детективе ищут не преступника (преступник автору известен), а бога. И вот если вы сумеете превратить свои детективы в богоискательство (такие, как у Агаты Кристи, или как у Конан Дойля, найти raison d’etre, найти принципы, по которому он построен, – если у вас это получится, хорошо. А просто писать детектив… Всегда нужна сверхзадача. «Бросая в воду камешки, смотри на круги, ими образуемые, иначе такое бросание будет пустой забавой». Сочиняя детективный рассказ, пытайся понять какие-то главные закономерности существования мира. Кстати говоря, детектив – правы французы Гранже, Тилье – один из немногих действительно нравственных жанров литературы, где добро не всегда награждается, но хотя бы зло наказуемо.
Поэтому попытаться найти какие-то моральные обоснования, какие-то привлекательные стороны жизни, защитить ее от социальной критики – это такая задача детектива.
«Не хотите ли вы сделать отдельный канал для стихов, где вы и все желающие могли бы выкладывать свое творчество?» Я бы не хотел, могу вам сказать, почему. У меня есть большое ЛИТО. Я не очень часто там появляюсь, но мои друзья там собираются без меня и обсуждают тексты друг друга. Если текст вызывает бурное обсуждение, они обращаются ко мне. По большей части, я не люблю и не умею оценивать чужие тексты. Я их оцениваю, когда они меня цепляют. Вот мне Ксюха Лисневская прислала новую подборку стихов, и я просто офигел оттого, насколько это хорошо. И я немедленно ей написал. Я так говорю не потом, что Лисневская – молодая и красивая, а потому что ее стихи гениальные и на что не похожие.
Большая часть присылаемого мне не вызывает у меня ни яркого негатива, ни яркого позитива, ни какого-то желания сказать: «Старик, ты гений». Поэтому вести ЛИТО, да еще и на общественных началах (как я это обычно делаю), просто для того, чтобы читать большое количество графомании… Замечательно выразился Григорий Горин: «Для того, чтобы убедиться в бессмысленности существования, мне достаточно пять минут провести в интернете». Поэтому я не позволяю себе писать об этой бессмысленности. Ее в мире и так слишком много. Наверное, так. Вы всегда можете рассчитывать на мою оценку, если она вам критически важна, но заниматься этим регулярно я не могу, потому что, понимаете – я уж позволю себе быть откровенным, – у меня столько работы с этой книгой «РК-ХХ», я столько нахожу вещей, которых я не упомянул. У меня задача вполне благородная и красивая: понять, что в российской культуре предопределило ужасный конец российской цивилизации. И у меня есть ответ на этот вопрос, как возникло чувство национальной исключительности, как оно развивалось, как стало постепенно подминать под себя все, как для России изменения стали смерти подобны, и так далее.
Но столько на этом пути было удивительных зигзагов и возможностей, которые Россия героически отсекала! Любые спасительные варианты… И столько об этом надо написать – об одной авторской песне у меня столько получилось, потому что для меня это вещь судьбоносная, это новый фольклор, превращение народа в интеллигенцию – то, о чем очень точно говорила Новелла Матвеева еще в 1969 году. Вот об этом я пишу, на это мне времени не жаль. Хотя это работа тяжелая: видели бы вы, сколько вкладок у меня открыто на компе одновременно. Но заниматься параллельно с этим каким-то духовным просветительством (если учесть, что у меня четыре дня в неделю занятия), – на это меня уже просто физически не хватает. Да и не доставляет это мне большой радости, четно говоря. Если вы пришлете стихи, и эти стихи окажутся гениальными, – вот это меня обрадует, это принесет мне восторг.
«Мог ли подумать Дойл, что его дедуктивный метод приведет к такому количеству подражаний?» Нет, конечно, дедуктивный метод у Холмса не главный, тем более, что, по-моему, Конан Дойл путал дедукцию с индукцией. Дедукция – это, вообще говоря, от общего к частному. А Холмс движется наоборот – от деталей к цели и картине преступления. Мне кажется, что дедуктивный метод – это выдумка. Да и вообще, Конан Дойл ценен нам не этим. Мы ценим Холмса не за игру ума. И, собственно, большинство его догадок – это наблюдение. Мы ценим Холмса (рассказы о Холмсе) за готическую атмосферу, за потрясающие чувство страшного и таинственного. Как вот, например, «Человек с белым лицом». Большая часть преступлений, кстати, имеют сверхъестественную разгадку, как в медузе, которую звали львиная грива, как в этом заболевании, которое принимали за проказу, а оказалось – не проказа. Или там как со змеей в «Пестрой ленте».
В большинстве случаев имеет место какой-то экзотический факт, которому находится рациональное объяснение. Но мы ценим Конан Дойла и Холмса за главную догадку, о которой я расскажу ближе к финалу. Именно они поняли, что является основой чувства страха, чувства ужаса.
«Часто ли вы бываете довольны собой?» Очень редко, почти никогда. В этом моя главная проблема. Я бываю довольным собой, написав стишок. Или написав главу в роман. А я занимаюсь – в этом моя проблема – в основном вещами, которые не делают меня счастливым. Преподавание, да, там видно немножко, что ты небезразличен детям. Да, это приятно, но по большей части я не чувствую себя особенно талантливым и особенно востребованным. Я занимаюсь вещами, которые не приносят мне творческого удовлетворения. Я хорошо делаю свою дело, но это не то, что я могу любить. Меня делает счастливым общение с аудиторией (прежде всего со студенческой), но огромное количество текстов, которые я пишу для поддержания, для работы просто, для выполнения профессиональных обязанностей, огромное количество статей, которые я по-прежнему должен писать непонятно зачем, и большое количество книг, которые я обязан читать просто, чтобы быть в курсе, – нет, это меня счастливым не делает.
Понимаете, мне хочется иногда поучаствовать в каком-то масштабном, прекрасном, безумно интересном деле, каким бы было строительство новой России. А я участвую в учебном процессе – это немного не то. Хотя участие в учебном процессе для меня – очень большое счастье. Я очень люблю преподавать. Но я совершенно не чувствую, что я тем самым занимаю предназначенное мне место. Вот когда напишу чего-нибудь – тогда да. Потом, понимаете, я же очень любил писать прозу. Но проза, мне кажется, сегодня невозможна. Для того, чтобы сегодня прозу написать, надо чтобы немножко устоялась реальность. Еще не очень понятно, куда институционально эту прозу девать. Писать по-русски и издавать по-русски мне не очень хочется, а к американскому роману я не до конца готов, хотя он у меня есть, этот роман. Поэтому я жду, когда меня подтолкнут чисто внешние обстоятельства.
«Будет ли в новом издании VZ новый эпилог?» Будет, еще какой.
«Ваш любимый рассказ про Холмса?» Наиболее талантливо сделанным мне кажутся «Пляшущие человечки». Хотя это поздний рассказ, из последних. Но в нем наиболее наглядно явлен тот принцип, о котором я буду говорить в конце передачи, наверное.
«Вы стали гораздо раздражительнее». Да нет, это вы меня раньше не знали. Я раздражаюсь временами потому, что все больше людей, которые хотели бы меня подловить. Либо на необъективной оценке Шлосберга, либо на противоречиях, либо на изменении. Такое ощущение, что они меня слушают не для удовольствия, а чтобы возвыситься. Таких людей много, это меня раздражает. Или, как, например, какой-нибудь человек, который в жизни слышал только Щербакова или Бродского, прочитав любое мое стихотворение, пишет: «Ну, это щербаковщина» или «Ну, это бродскизм». При этом, у Щербакова и Бродского очень мало общего; и на Щербакова, и на Бродского очень трудно походить, там слишком авторская метка заметна. Вот люди знают два слова – Щербаков и Бродский. Это как в свое время Валера Тодоровский говорил: «Русская кинокритика по-русски знает одно слово, и это слово «Тарантино».
Я боюсь, что это тоже самое: когда вы ничего не знаете, а у вас возникает ассоциация со Щербаковым или Бродским. Потому что и то, и другое в рифму. Или и то, и другое длинно. Да, это бесит. Вообще, бесит особенно знаете что (по сравнению с американцами)? Бесит малообразованность. Если американец о чем-то берется говорить, он знает тему досконально. Он две ночи не спал, литературу изучал, тему знает. Я совершенно не вижу в россиянах (особенно в молодых, и это меня очень огорчает) желания знать тему, желания к проблеме подойти всерьез, к ней морально готовиться. Мне очень хотелось говорить все-таки по существу, а не опровергать штампы.
«Стоит ли читать биографию Лимонова, написанную Каррером в 2013 году?» Мне кажется, что нет. Мне кажется, что все, что хотел Лимонов написать о себе, он написал. Это как у меня в книжке про Маяковского: «На смерть Маяковского почти не появилось хороших стихов, потому что все возможное он написал на эту тему в предыдущие двадцать лет». Все, что он писал, было написано на смерть Маяковского. Так и здесь: мне кажется, все, что нужно было, Лимонов про себя сказал. И лучше него это не скажет никакой Каррер.
«Мюллер позже остальных вступил в нацистскую партию, а до прихода к власти нацистов и вовсе отлавливал их. А в конце «Семнадцати мгновений…» в разговоре со Штирлицем он произносит фразу: «Золото Бормана для тех, кто спустя время поймет: нет иного пути к миру, кроме идей национал-социализма». Он действительно в них верил? Или это ход профессионала?»
Во-первых, Мюллер эти слов не говорил. По крайней мере, Семенов при этом не был. Но большинство нацистов – я могу сказать – верили в последние годы, что нет другого пути, кроме национал-социализма. Потому что любая другая мысль была слишком ужасна для них. Понимаете, они наделали для нацизма столько чудовищных вещей, что оправдать для себя свою жизнь, вообще понять для себя свою жизнь у них оставалось одним способом – говорить «нет идей, кроме национал-социализма».
Я вам больше скажу: чем убийственнее, чем самоубийственнее путь какой-либо нации, тем больше она верит в то, что этот путь был единственно возможным. В России сейчас полно людей, которые искренне уверены: мы не могли не напасть 24 февраля. Если бы мы не напали, они бы напали; если бы мы не напали, они бы на уже захватили: мол, посмотрите, что происходит в Курске. Им не приходит в голову, что они уже подпилили свой сук и подпилили его на веки. Они боятся (хотя скоро придется это сказать вслух), что 24 февраля 2022 года – это последняя, финальная точка российской цивилизации. Не российской истории – история будет, пока есть Россия, а Россия никуда не денется. А вот той конкретной цивилизации, которая была тут семь веков, начиная с пятнадцатого включительно… Последний век опричнины. Подписаться на такую мысль у России не хватает духу. Поэтому, к сожалению, огромное количество людей продолжает говорить: у нас не было пути, наш путь – естественное логическое развитие. Конечно, естественное логическое развитие. Но ведь можно было, наверное, обмануть это естественное логическое развитие. Можно было хотя бы попытаться соскочить с поезда! Нет – продолжали ездить по кругу, пока этот поезд не стал разваливаться на ходу. Вот это самое страшное, конечно.
Причем, что любопытно: цивилизационный тупик сознают обе стороны. И критики СВО, и сторонники СВО говорят: это финальная точка, Россия пришла к себе, Россия больше не будет меняться. А не будет меняться – это значит остановка жизни, смерть духовная. Россия никогда больше не будет меняться. Они говорят: «Россия будет такой до конца, никогда мы больше не пустим к власти либералов, никогда больше мы не будем территориально распадаться». Если вы больше никогда никого, кроме себя, не пустите к власти, если вы исключите политическую борьбу, мысль и жизнь, вам придется признать, что вы умерли. Вы будете еще какое-то время копошиться, шебуршиться, изливать гной на окружающих, пытаться заразить их своей болезнью. Но, видимо, больше уже ничего не сделаете: российская культура, как мы ее знали в 17-м, 19-м веках – все, это уже, к сожалению, мертвый проект. Никаких проектов возрождения его не будет, никто не будет пытаться его реанимировать, потому что это самоубийство. Россия попыталась его реанимировать после революции и в результате зашла на тот же круг.
Значит, нужно по крайней мере одну скрепу (а именно тюрьму) из этой схемы убирать. И вообще, хватит циклических повторов! Сколько можно крутиться на месте? Вам это нравится? Так мало ли что кому нравится. К сожалению, это проект, который оказался обречен. Который оказался несовместим с остальным человечеством.
«Если медийная личность будет призывать к убийствам, и это приведет к подобным действиям среди слушателей, распространяется ли это на вашу мысль о том, что никакие речи не должны быть уголовно преследуемы?»
Никакие речи не должны быть преследуемы. За убийство отвечает убийца, а не тот, в котором ему почувствовался призыв. Понимаете, это же легко все интерпретировать как призыв к убийствам. Никакая речь не должна быть уголовно наказуемой. Может быть, отдельно стоит проработать случаи такой государственной пропаганды, которая, как «Ради семи холмов», накачивала общественную ненависть. Наверное, для таких исключительных случаев, когда в конфликте между хуту и тутси раздували пламя межнациональной вражды, – наверное, за такие вещи надо, по крайней мере, ограничивать вещание. Но можно ли цензурировать речь? Я до сих пор не понимаю: почему мы будем оправдывать одну цензуру и ненавидеть другую? Ведь люди, которые сегодня запрещают «Новую газету» или «Эхо Москвы», тоже ведь говорят: «Это антигосударственная деятельность, которая может стоить огромных жертв».
Я думаю, что цензура должна быть упразднена полностью. Могу вам сказать, почему. Потому что если ее ввести радикально, ее все равно придется потом отменять. А отмена цензуры по своим последствиям, как я уже говорил, всегда бывает чудовищна. Она отменяет также и все моральные категории, все моральные определения. Боюсь, что призывы, как сегодня призывами к терроризму можно счесть все что угодно, – боюсь, что призывы к массовому убийству – это та статья, которая слишком легко все подминает под себя. И я боюсь, что цензура – это вообще то явление, которое, подобно раку, начинает распространяться на все сферы государственной жизни. Мне и хотелось бы подцензурировать многое, но я понимаю, чем это кончится.
«Как-то вы сказали, что лучший роман Голдинга – «Наследники». Он произвел сильное впечатление; сильнее, чем «Повелитель мух». Можно сделать экранизацию». Думаю да, понимаете, почему это такая важная книга? Именно потому, что в ней описан раскол человечества, раскол на два биологических вида. Там неандертальцы и кроманьонцы; не знаю, как это точно назвать. Но перспектива этого антропологического разлома сопровождает человечество все время. И этот призрак бродит по Европе, сейчас тоже. Мне кажется, это главная адресация Голдинга.
«В чем вы видите отличие католической и православной топики? Может ли граница проходить по ортодоксии и ортопраксии?» Нет, не знаю, во-первых, что это такое. Во-вторых, я не специалист, не богослов. Главная разница – по-моему, в понятии «чистилище», которого в православии нет.
«Можно ли рассматривать сюжеты «Божественной комедии» и «Алисы в Стране чудес» как типологически сходные? Потому что автор через загробный мир или через мир сна выстраивает новую систему ценностей?» Нет, я не думаю, что есть тут общее. К тому же, так сказать, все, что их объединяет – это тема сна. И то Данте видит не сон, он в лесу не заснул, он в лесу увидел таинственный ход – такую же кроличью нору, как у Алисы. И Алиса падает не в ад, Алиса попадает в WonderLand, Страну чудес – мрачную, тяжелую, но не космогоническую, не такую серьезную. Наличие Белого кролика (путеводителя) не делает этого его Вергилием, не делает Алису Данте. Мне кажется, что не все космогонические путешествия, вообще не все странствия по центру Земли являются божественными комедиями. Хотя, конечно, перспектива чрезвычайно соблазнительна.
«Как вы считаете, достаточно ли для самоуважения платить налоги и оплачивать проезд в общественном транспорте?» Да нет, конечно. Даже в нищете недостаточно. Это же не приводит к созданию новых сущностей. Уважать себя можно только за создание чего-то принципиально нового, чего-то небывалого, а вовсе не за хорошее поведение.
«Блок НАТО был создан как защита от внешних врагов, но, кажется, неплохо защищает и от внутренних. Трудно ожидать там появления таких персонажей, как Гитлер». Не знаю, персонаж вроде Гитлера может появиться в любое время и в любой стране. И блок НАТО не гарантирует свободы. Вот Америка – член блока НАТО. Если к власти придет Дональд Трамп, она будет выражаться очень понятно. Кстати говоря, проявления несвободы, самоограничения – они возможны и при Камале Харрис. В любое время в любом месте фашизм может появиться. И никакое членство в блоке, никакое присутствие в элитном клубе вас от этого не спасет. Горько, но это так.
«Можно ли узнать ваше мнение о двух поэтах – Сергее Городецком и Сергее Боброве?» Сергей Городецкий был плохой поэт, с моей точки зрения. И невзирая на сборник «Ярь», который многие считали великолепным, Городецкий – поэт скучный, по сравнению с Нарбутом – поэтом, с которым его сравнивали, с которым он дружил – просто никакой.
Что касается Боброва, так он и поэтом не был. Мы помним его по книге «Волшебный двурог». Он был пишущим молодым человеком в начале – акмеистического и футуристического движения. Но особенно он был заметен «центрифугой», организационной деятельностью и дружбой с Пастернаком. Сергей Бобров сотрудничал с ЧК, если я ничего не путаю. И это несколько его, так сказать, портит. А повесть мемуарная «Мальчик» была очень яркой и любопытной, но что-то меня в ней отталкивало. Мне чем-то не нравился то ли стиль, то ли лирический герой. Есть три повести о мальчике – Олег Кулик, Геннадий Гор и Сергей Бобров. Мне кажется, Гор лучше, а остальные две никогда мне не нравились.
Сергей Бобров – случай человека, который в поэзию идет именно потому, что поэзия в это время – мода. А так-то он преимущественно организатор, математик, литературный деятель, если угодно, причем не обязательно литературный. Но он и сам уже от стихов отошел, по-моему, годам к двадцати пяти.
Поговорим о Конан Дойле. Почему я его и купил, у меня теперь есть чисто внешний предлог о нем говорить. Но Конан Дойл сделал одно фундаментальное открытие о природе готики, о природе страха. Он заметил, что чем дальше друг от друга разнесены семантические «детали» преступления, тем оно страшнее. Когда на месте преступления находят пистолет, это не страшно. А вот когда заячьи уши или детский рисунок в виде пляшущих человечков – это страшно. Тем более что пляшущие человечки – это не что иное, как метафора мироздания. Мы все с точки зрения бога пляшущие человечки. Поэтому не зря он этот шифр выбрал: мы все – пляшущие человечки с точки Господа.
Конечно, никаким традиционном детективом холмсиана не является. Обычно детектив представляет интерес именно потому, что сыщик угадал логику убийцы, сумел ее раскрыть, расколоть, предотвратить очередное преступление или, по крайней мере, интерпретировать предыдущее. В случае Холмса это далеко не так. Холмс не психолог, он замечает детали чужого поведения, но он совершенно не понимает психологии, не копается в психологии, он слишком материалист для психоложества. Холмс, вообще говоря, не сыщик. Разумеется, он сыщик профессиональный и замечательно знающий простые предметы ремесла – ну то есть там разобрать тип сигары по газетному пеплу, по газетному шрифту, определить почву по песку на подошвах. Это фокусы, которые он с наслаждением показывает: это не сыщик, а криминалист. Это человек, который блистательно уточняет фактологические обстоятельства убийства.
Но раскрытие психологии, причин, экономических предпосылок – не сильная сторона Холмса. Это все ему неинтересно. Холмс прежде всего отвечает на вопрос: «Есть ли в мире сверхъестественное?» Он очень хорошо знает все естественное, он прекрасно находит интерпретации для любых рационально объяснимых вещей. Но жажда его, устремленность его – в сторону сверхъестественного. Он ищет доказательства бытия божьего. Он ищет хоть одно дело, которого он не мог бы раскрыть, исходя из примитивных ошибок убийцы. Здесь наследил, там не озаботился ликвидацией свидетеля, здесь уронил пепел с сигары («Пепел с вашей сигары упал дважды»), а вообще-то Холмса интересуют только необычные преступления, только необычные дела.
Обычные преступления ему совершенно неинтересны. Холмса вообще интересует в жизни только таинственное и страшное. И это легко объяснить. Потому что таинственное – это единственное поэтическое, что есть в нашей жизни, это единственное не рациональное. Он своим аппаратом рационального мышления, своим безупречно логичным мозгом раскалывает все эти орехи в поисках такого ореха, который бы ему не дался. Он ищет бога, потому что он пытается его найти от противного. Он ищет веру, но, конечно, не находит. И, конечно, мы любим Холмса не за то, что он раскрывает преступления или, не дай бог, выводит преступника на чистую воду. Как мы знаем, преступник у него оказывается довольно приличным человеком, ведомым довольно высокими мотивами. Даже Аб Слени любит Илси, а у него нет ни корыстных, ни похотливых побуждений. Илси для него – идеальный пример, идеальное существо.
Конечно, Холмс – защитник справедливости, защитник угнетенных, несчастных сироток (как в «Пестрой ленте»). Конечно, Холмс – это надежная рука, надежная, добрая рука, которая, как было сказано, наводит в мире порядок. Но интенция самого Холмса – не просто наводить в мире порядок. Его интенция – это найти наконец что-то, что не поддалось бы его алмазному уму, его резцу; что-то, что оставило бы его озадаченным перед тайной мира. У него есть особое, безусловное чутье на иррациональное поведение, на таинственные преступления, на странные мотивы. Но абсолютно нет интереса к нормальным, пошлым естественным проявлениям человеческого. Холмс – это сверхчеловек. Отсюда – его любовь к кокаину, увлечение кокаином, попытка разогнать свою мысль до невероятных скоростей; его универсализм, его скрипка, его знание химии и одновременно потрясающее невежество во всех остальных областях («Я знаю только то, что меня касается»). Он действительно сверхмозг. Сверхмозг, отрубающий все лишнее. И он пытается с помощью этого сверхмозга решить главную загадку бытия – есть ли в нем место чуду. Судя по тому, что некоторые преступления он не раскрыл (о чем нам сообщают впроброс, несколько таких преступлений было)…
Конечно, Холмс – типичный герой викторианского века, именно потому, что викторианский век полон таинственности. И сюжеты Шерлока Холмса мы любим именно за очарование тайной, за обаяние вот этой фантастической, внезапной алогичности, которая в них проявляется.
Меня спросят, почему я не говорю о других вещах Конан Дойля – о «Бригадире Жераре» или о «Затерянном мире». Могу сказать. Конечно, Конан Дойл ненавидел Холмса, называл его демоном, потому что он хотел писать либо авантюрные романы, либо исторические романы, либо книги о спиритуализме, в который верил совершенно искреннее. Это, кстати, подтверждает тайную религиозность Холмса. Он и в фей верил; в то, что их можно сфотографировать, верил в том, что спиритизм реален, что слюнные тельца спирита меняются в момент контакта. Зачем ему это было нужно? Просто скучно ему было жить обычной жизнью. Он, конечно, пытался писать и «Затерянный мир»… Но дело в том, это как Джоан Роулинг: когда Конан Дойл пишет о других героях, он обычный хороший писатель, а как дело доходит до Холмса, тут он седлает своего конька. Как бы он ни устал от него, какими бы бледными ни получались последние рассказы холмсианы, все равно он только с Холмсом отдыхает душой. Можно сказать, почему.
Холмс – еще до того, как его сыграл Василий Ливанов (а надо признаться, сыграл гениально, очень сильно отличаясь от своего изначального облика) – это изумительно приятное существо. Он фрик, но при этом добрый, надежный и сильный. И при этом он вызывает бесконечное сочувствие, потому что рядом с ним не может быть женщины. Ни одна женщина не выдержит соседства с Холмсом, его трубки, его пистолета и его постоянной зацикленности на решении интеллектуальных загадок. Действительно, любая женщина, которая вздумала бы жить с Холмсом, она бы сбежала на другой день
Холмс – типично христологический персонаж. Все семь пример налицо: и ролевая игра (на Бейкер-стрит не было дома, теперь есть), и высокая пародия (потому что детектив всегда пародирует большую литературу, как «Преступление и наказание», условно говоря, показывая, что в низком жанре он может достигать высокого эффекта). И обязательно герой умирает и воскресает – Холмс в «Загадке Рейхенбахского водопада» этот трюк выполнил. И обязательно есть глупый друг – доктор Ватсон. Тот же, что и апостол, Рон Уизли или Ламме Гудзак. Это место для читательской самоидентификации; место, куда мы, читатели, может себя поставить. И, конечно, Холмс существует всегда в жанре высокой пародии, именно потому что таким образом легче продвинуться, проникнуть в читательское воображение. Он берет один главный сюжет английский, совершенно не для кого не тайна, что это сюжет колониальный. Он показывает – и это одна из главных тем Холмса, – каким образом огромная Индия или огромная Африка влияют на Британию. Вернувшийся из Афганистана доктор Ватсон… помните, гениальное стихотворение Маши Галиной «Доктор Ватсон вернулся с гражданской войны…» – о том, что доктор Ватсон – и есть Джек-потрошитель. И вот эти все британские полковники, которые привозят змей таинственных.
Холмс – это еще и отчет о тайне, с которой Британия столкнулась, пойдя на Восток. Большинство героев холмсианы – типичные герои викторианской эры, как и герои Стивенсона (как принц Флоризель). Колонии, темный фон Востока незримо присутствует везде. А Англия – это страна, охваченная со всех сторон Востоком. Остров, со всех сторон окруженный не морем, а темнотой, мраком Востока, его арабскими сказками, его темными ночами, его жестокостью, его бюрократией… Иными словами, холмсиана развивается ровно в тот момент, когда Англия испытывает цивилизационный кризис. Когда эта страна fair play, честной игры, рационального мышления, строгости впервые киксует и, в общем, буксует, сталкивается с огромным внешним миром. Восток оказывается непобедим. Колонизаторская практика приводит к тому, что ваше оружие обращается против вас. Холмс – это деятель викторианской эпохи времен упадка, когда империя достигла потолка своей силы и когда империя начинает скукоживаться, потому что Восток оказался больше, Восток оказался неподконтролен. Если угодно, и Холмс в мире – это строгий рассудок в мире страстей. Это разум, со всех сторон окруженный безумием, эротическим помешательством, забвением долга, безумием в разных иррациональных проявлениях, опиумом, кокаином (это для Конан Дойля две противоположные силы, опиум затуманивает, а кокаин проясняет; я надеюсь, это не сочтут пропагандой наркотиков, просто Холмс там многократно упоминает кокаин, как упоминал его Фрейд).
Холмс – огромный мозг, столкнувшийся с иррациональным и неизбежно терпящий поражение в этом столкновении. Поэтому каждый из нас узнает в Холмсе себя. Мы – это одинокий разум, пытающийся навести порядок в огромной детской, где все наши усилия немедленно сходят на нет, но тем они героичнее. Спасибо вам за долготерпение, услышимся через неделю, пока.