«Один» с Дмитрием Быковым: Константин Симонов
Я всегда уважал героя сопротивляющегося. Герой нашего времени – Навальный, герой нашего времени – Яшин. Если бы судья нашла в себе силы переломить ситуацию, думаю, что это могло бы быть стартом огромного числа перемен в России, и перемен относительно бескровных. Чем больше их оттягивать, тем будет страшнее…
Поддержать канал «Живой гвоздь»
Купить книгу Константина Симонова «Сны артиллериста. Стихотворения и поэму» на сайте «Эхо Книги»
Д.БЫКОВ: Добрый вечер, дорогие друзья-полуночники. Простите, что с небольшой задержкой выходим в эфир. Очень много разъездов, не всегда поспеваю вовремя, но будем стараться тем не менее. Сегодняшняя тема эфира – Константин Симонов.
Очень много вопросов, почему я сразу перескакиваю в конце 30-х, с литературного дебюта Симонова с поэмы об Островском «Победитель». Почему совершенно я, скажем, проигнорировал, Павла Васильева и обэриутов? Нет, не проигнорировал, просто сейчас эволюция Симонова мне кажется более важной темой. Но в следующий раз я обещаю говорить о Павле Васильеве, а через раз – об обэриутах. Я объясню почему.
Дело в том, что обэриуты требуют серьезной подготовки. Мне нужно прочитать корпус из шести авторов, включая, например, Друскина, о котором, как о выдающемся философе, многие говорят сегодня. Во-вторых, для того, чтобы говорить об обэриутах, мне нужно почитать книги наиболее значимого автора на эту тему – Ани Герасимовой, которая более известна как Умка. Она пишет – в противовес своим песням – чрезвычайно плотно и сложно. По крайней мере, чтобы говорить о Введенском – поэте огромного масштаба, или о прозе Хармса, которого я считаю русским Кафкой, мне нужно основатель перечитать. Но я это сделаю, безусловно.
Я хочу поздравить Бритни Грайнер с возвращением домой и Виктора Бута с возвращением домой. Мне могут сказать, что они не адекватная замена друг другу, что Бритни Грайнер не виновата и жестоко приговорена, что она виновата только в том, что у нее было с собой конопляное масло, которое она принимала после травмы, а Виктор Бут торговал оружием… Знаете, когда человек возвращается домой; человек, приговоренный ко многим годам заключения, то мне, по большому счету, не важно, за что он был приговорен. То есть важно, но не так.
Я не досконально разбирался в деле Бута. Дело Грайнер как совершенно ерундовое широко освещалось и было известно. Но у меня работает инстинкт такой: как только всякий раз человек возвращается домой из тюрьмы, я этому радуюсь. Вы скажите: и военный преступник? Нет, на счет военного преступника все сложнее, особенно если мне известны его военные преступления. Но я ничего не могу с собой поделать. Может быть, это патология какая-то, может быть, это следствие клаустрофобии скрытой. А может быть, это на уровне инстинкта.
Но всякий раз я узнаю о том, что кто-то бежал из тюрьмы, кого-то освободили, обменяли, кто-то вышел по амнистии, – меня это радует. Я могу понять, почему это. Наверное, потому, что огромное количество приговоров, выносимых в России, неправосудно.
Ну вот, например, собираются выносить приговор Яшину. Его перенесли, видимо, потому что не смогли согласовать. Говорят, ему дадут меньше, чем просят. В этом будет какая-то издевка, хотя судья, как мне кажется, имеет некоторую тенденцию к человечности: во всяком случае, понимает очень хорошо, что судит невиновного.
Вот Ивану Сафронову оставили без изменения его чудовищный приговор за публикацию данных из открытых источников, что доказано и адвокатурой, и правозащитниками. То есть при таком обвинительном, хроническом и традиционном уклоне российского правосудия, мне всегда приятно, когда кто-то выходит на волю. Приятно, что Виктор Бут вернется домой, к семье, которая его ждет и которая многое делала, чтобы его освободить. Приятно, что Бритни Грайнер вернется домой. Приятно, что усилия многих людей с двух сторон увенчались успехами.
Это ведь, в сущности, тоже обмен пленными. И обмен пленными почему-то тоже всегда радует меня. Теперь же, понимаете, за любое сотрудничество, за любое милосердие, даже просто за сострадание (ну вот ты пожалел кого-то), все время приходится давать ответ. Вот ты, например, солидарен с «Дождем» – и тебе приходиться выслушивать упреки в том, что ты напал на Украину. Или ты солидарен, наоборот, со скорбью украинских матерей, и тебе вешают ярлык изменник. Конечно, сейчас не время для сострадания.
Но когда же, как не сейчас, понимаете? Когда, как не сейчас, когда страдания столько, когда же не сострадать? Поэтому мне кажется, что выход на свободу симметричных людей – русского и американки – это все-таки какой-то шаг к человечности. Небольшой пока еще, это могло быть лучше, могли бы обменять больше народу. Я понимаю, что Бритни Грайнер арестовали, воспользовавшись предлогом. Вообще она, собственно говоря, по американским законам ни в чем не виновата, да и по российским законам это чрезмерно тяжелое наказание. Но мы понимаем, что ее использовали как заложницу. И это сработало, как это ни ужасно звучит.
Но Бута же давно собирались менять. И я рад, что он вышел на волю. Хотя я не сомневаюсь в том, что у него есть серьезная вина перед американским правосудием. Просто еще раз говорю: меня не занимают вопросы вины. Меня занимают вопросы милосердия.
Дают мне советы тут, что надо делать. Я прекрасно понимаю, каковы ваши чувства. Вам хочется, чтобы русских во всем мире принимали с распростертыми объятиями. Нет, этого не будет. Нам надо привыкнуть к тому, что мы надолго будем нежеланными гостями. И нам не надо навязываться. Нам не надо становиться в позу униженную, говоря: «Пустите нас, простите нас…».
Мой любимый персонаж из Линча – это такой странный персонаж из «Шоссе в никуда», странный маленький человек, который там говорит: «Я не хожу туда, куда меня не звали». Мне кажется, что это правильная позиция. Другое дело, возникает такая ситуация: вы так долго обвиняли весь мир в русофобии, что накликали ее, как тот мальчик накликал волков. Это не русофобия, и сама русофобия – это такой же спекулятивный термин, как «англосаксы» или «геополитика». Но, разумеется, те люди, которые, находясь сегодня в Украине, обвиняют всех русских в жестокости, имперскости и пренебрежении, – их упреки, даже когда они направлены совершенно не по адресу, мы можем выслушать и понять, потому что люди находятся под бомбами.
Понимаете, люди, пережившие Холокост, и даже евреи, не пережившие Холокост, имеют право на некоторую презумпцию виновности в отношении немецкой культуры. Тем более, что там немецкая культура, которую мы имеем сегодня, уже не имеет ничего общего с культурой Нибелунгов, Вагнера, раннего Томаса Манна, и так далее. Это культура другой страны, которая выросла на месте той Германии, это страна такой средней Европы. Там сохраняются – как мы узнали недавно – определенные потуги устроить правый переворот. Привычный вывих есть у немецкого сознания в этом месте.
Не знаю, в какой степени их финансировала, спонсировала российская стороны, как много сейчас говорят, но сейчас же, понимаете, Россия будет виновата во всем. Это совершенно естественно, и Россия все для этого возможное сама сделала. Тем более, что Малофеев, как выяснилось, спонсировал «Альтернативу для Германии»… да и потом, понимаете, сколько потом фактов вскроется! Поразительно много фактов вскроется.
Ну та вот, возвращаясь к этой проблеме. Действительно, какое-то время все россияне будут ассоциироваться с мировым злом. Но давать волю людям, ни от кого не пострадавшим, в Украине не находящимся; людям, которые вообще ничего ни для свободы, ни для мира не сделали, давать им право обвинять себя в имперскости и расшаркиваться на плевки в лицо, – это, мне кажется, тоже неверная тактика.
Я совершенно солидарен с Александрой Борисенко – любимым моим переводчиком и одним из любимых людей на свете, – которая сказала, что любые спекуляции на том, что «я русская», мне так же противны, как спекуляции на том, что «я еврейка». Любые спекулятивные рассуждения, кладущие в основание этническую и национальную принадлежность, являются глубоко порочными. Я солидарен с теми, кто считает, что мир получает сейчас последнюю прививку от национализма во всех видах. Не бывает хорошего и плохого национализма, как не бывает хорошего и плохого рака. Не бывает национализма малых наций и больших наций, потому что рак есть рак вне зависимости от малого роста.
Вот, кстати, пришел человек [сын] малого роста, чтобы всем помахать и всех поприветствовать. Человек, в котором слились четыре разных национальности, слились в такой удивительной пропорции. И именно благодаря его этой внутренней сложности с ним так интересно. А тем, кто будет спекулировать на теме нации, на чистоте крови, на социальном происхождении, на чем угодно, – тех людей мы слушать не будем. Правда, сынок? Иди же, гуляй. «Играйте же, дети! Растите на воле».
Кстати, тут же немедленно приходит вопрос, при виде Бэбза: «Какие фильмы вы ему показываете?». Он у меня авангардист такой по призванию. Он с наслаждением смотрит зрелого Хитрука: «Остров» приводит его в восторг. «Бонифаций», «История одного преступления», ну и в огромной степени «Винни Пух». Назаров – «Жил-был пес», «Маугли» советский гениальный, с потрясающей совершенно музыкой авангардной. Вы знаете, что все советские музыканты или художники (как Сапгир или Остер в поэзии) выживали в детском искусстве, совершенно спокойно у них это получалось. Как Шнитке в кинематографе.
Мне кажется, что смотрение таких мультфильмов положительно действует на него. Кроме того, Шервуд обожает вот эту огромную мультсерию про Миру и Гошу. Почему он ее так любит – трудно сказать. Наверное, потому что она восхитительно неназидательна. Это делает Наталья Ремиш. Мне самому там далеко не все нравится, потому что есть вещи, которые не то чтобы не понятны школьнику, но не всегда школьнику важны. Там есть некоторые избытки политкорректности. Но все равно говорить с детьми на эти темы совершенно необходимо, потому что это темы важные. И я, кстати, с ужасом узнал, что они не будут долгое время теперь делать новые серии, потому что у них денег нет. И мне хочется как отцу обратиться ко всем, от кого это зависит, чтобы им денег дали. Если они объявят краудфандинг, я сам готов от сердца и кармана что-то оторвать. Потому что про Миру и Гошу – это очень хорошая мультсерия. Не очень простая, но все, что простое – не очень правильно, как учит нас Джоан Роулинг.
«Испытываете ли вы злорадную радость («злорадную радость – это немножко тавтологично, но я понимаю, что вы хотите сказать), глядя, как сбывается «ЖД»?» Да я не то чтобы радуюсь. Я радуюсь тому, что я все правильно тогда видел. Несмотря на попытки газлайтинга (это теперь модное слово) со стороны моих друзей, врагов и коллег, которые говорили: «Да ну, да когда, да ничего подобного, это алармизм», – все эти попытки провалились. Потому что это не было алармизмом – это было сейсмической чуткостью, которая не является моей заслугой. Писал же Ленин, что представителям умирающих классов свойственно преувеличенное эсхатологическое мышление. Надежда Мандельштам на это ссылалась, что чем класс обреченнее.. Представителям обреченных классов свойственно думать, что обречены все.
Я не знаю, насколько я представитель обреченного класса – скажем так, советской интеллигенции, от которой осталось очень мало. Здесь, на американских и канадских вечерах, я вижу, куда она, собственно делась: она никуда не исчезла, а просто переместилась. Но безусловно то, что она – класс, приученный чувствовать себя всегда обреченным, – это да. Это такая чуткость, которая, знаете, есть у карманника на пальцах (или у вскрывателя сейфов): они специально подрезают на пальцах кожу, чтобы чувствовать лучше.
Вот у меня такая чуткость от рождения. Мне ничего не понадобилось для этого делать. Потому что у меня тоже есть опыт то ли травли, то ли он у меня в генах сидит. Может быть, Господь мне дал такое чувство, чтобы я о каких-то вещах предупреждал заранее. Я не радуюсь, что я попал в точку с этим прогнозом, но я радуюсь, что довольно рано начал все понимать.
Вообще, нынешнее время примечательно тем, что подтверждаются классические истины. Например, то, что зло всегда наказуемо. Это очень приятно. Приятно, потому что нам в сказках не врали.
«Находясь в России, замечаю, что все больше срываются маски. Спокойно констатируют, кто за, кто против. Тем не менее, продолжается какое-то странное стремление мирно сосуществовать – вместе работать и делать все то же самое, какой-то негласный внутренний пакт о ненападении. Может ли это быть стабильно, как та же непримиримость позиции? Похоже, что это противостояние между двумя чувствами – чувством долга и чувством любви к прекрасному. Что вы об этом думаете?»
Во-первых, думаю, что это одна из тех ложных оппозиций, которые в страшном количестве навязываются человеку постсоветскому. А что нужно – закон или порядок, свобода или закон, долг или любовь. Как будто одно может быть без другого? Какой долг без любви к прекрасному? Какое прекрасное без чувства долга? Это вообще вырождение какое-то, извращение.
Противоречие, на самом деле, одно. Одни люди хотели бы меняться, и за ними будущее. Другие люди хотели бы застыть в этом прошлом любой ценой. Я говорил уже, что если осушить болото, погибнет болотная фауна. Вас удивляет этот «пакт о ненападении», это мирное сосуществование, эти попытки делать вид, что ничего не происходит… Понимаете, альтернативой такому сосуществованию является гражданская война, которая, по правильному выражению Олега Хлебникова, в нашем обществе и не утихала. Он говорил про холодную гражданскую войну. Да и Шолохов говорил: «Война, сынок, не кончилась». Гражданская война не кончилась.
Действительно так получилось, что в России живут два народа. Исторически ли это так обусловлено, конфликт ли народа и интеллигенции так силен? Тут довольно кризисное явление: понимаете, очень долгое время Россию (смотрите мою статью «Рефлекс») можно было сплотить . Проханов называл это «государственническим рефлексом русского народа», хотя ничего государственнического в этом нет. Можно было сплотить людей, напомнив им о внешней угрозе. Потому что – в тысячный раз повторяю – любые расколы внутри России – имущественные, политические, экномические образовательные, какие хотите, – любые расколы внутри страны ничтожны по сравнению с гигантской бездной между Россией и остальным миром. Россия –не часть мира, Россия отдельная цивилизация, она отдельно от мира: так она себе внушает. Потому что ей уж очень уж не хочется развиваться и заставить работать огромное число социальных паразитов – охранников, судей, присяжных… даже не присяжных, а даже весь этот штат судейский.
Это огромный штат людей, имитирующих работу. Ведь в России действительно, скажем, профессиональных романов давно не было. Вот скончался Илья Штемлер, царствие ему небесное: он был последним человеком, который писал производственные романы. Человек, который менял профессию, чтобы проникнуть в дебри гастронома, почты, автопарка. Это был последний человек, он почти 90 лет прожил, потому что крови не давал состариться.
А огромное количество русской литературы выражает людей без профессий. Для того, чтобы люди начали работать, а не имитировать работу, надо как-то изменить социум. А этот социум не хочет меняться, ему лень. И поэтому любой призыв сплотиться вокруг власти в годину испытаний – «нас окружили, кругом враги», – так ведь вас окружило будущее, а вы не хотите этого будущего. Поэтому любой призыв сплотиться всегда будет иметь огромный успех. Потому что сплачиваться – это не значит работать. Сплачиваться – это значит в очередной раз имитировать оргазм.
Вот они и делают это, понимаете? Поэты вместо того, чтобы эволюционировать, скатываются в ресентимент; прозаики вместо того, чтобы эволюционировать, скатываются в проповедь братоубийственной войны. Политологи вместо того, чтобы думать, разжигают рознь, и так далее. То есть, к сожалению, альтернативой вот этому худому миру в России является развитие, а развитие для большинства гораздо хуже. «Оставьте все, как есть».
Но мы сейчас видим, что оставлять, как есть, нельзя. И более того, что бесконечно нельзя эксплуатировать тему войны, потому что русская война превращается в то, что мы наблюдаем: зверства, удары по мирным объектам, вообще в такую тотальную омерзительность. Знаете, сегодняшняя сплотить Россию вокруг лидера, я думаю, последняя. Потому что и лидер-то уже, в общем, не тот, вокруг которого нужно сплотиться. Поэтому, мне кажется, на наших глазах компрометируется самое страшное в России зло – попытка лечить внутренние проблемы за счет внешней агрессии. Это, мне кажется, уже финал.
Тем более, что Россия фашизировалась так, как никогда. И никакой разницы между гитлеризмом и путинизмом на сегодняшний день не осталось. Именно потому, что даже риторика один в один: «Вот, если бы мы не напали, нас вынудили, мы до последнего сохраняли мир…». Истерика вся эта, все крики про англосаксов. Тут ведь понятно, что нас покусал волк-оборотень. Вопрос в том, не покусаем ли мы еще кого-то, кто нам противостоит. Надеюсь, что там хватит каких-то вакцин.
«Вы знали Синявского? Расскажите, каким он был? Как вам проза его сын?» Егор Гран – выдающийся писатель, замечательный формотворец, изобретатель абсолютно новых, прекрасных концепций. А Синявского я знал, знал в последние годы его жизни, мы с ним встречались довольно регулярно. Он был похож на свою прозу. В нем действительно сидели Синявский и Терц, эти вызывающие глаза, в которых раскосина была очень видна… действительно, один глаз в Арзамас, а другой на Кавказ. Он сам мне говорил, что «в моем случае псевдоним – это не роскошь, не скрытность и не попытка замаскироваться. В моем случае псевдоним – это отражение вполне реального раздвоения личности». И даже – как он предсказывал мне – когда-нибудь раздвоение личности перестанет быть болезнью и станет нормой.
Вот из этой идеи я сейчас, собственно, и сделал роман «Интим», потому что, с моей точки зрения, человек идет по линии признания нормой все большего количества патологий. Все то, что раньше было шизофренией, раздвоением личности сегодня, на самом деле, практически норма. В Синявском сидели два человека: Андрей Синявский – тихий ученый, очень деликатный человек, который даже закурить предлагал с какой-то просительной интонацией, доброжелательный, безупречно корректный. На вопрос (наорали на него на одном из вечеров ЦДЛ), почему он смеет называть Россию «сукой», он ответил: «Как объяснить, что это метафора?»
Он ведь и на суде в своей куда менее эффектной речи, чем у Даниэля, говорил: «Я же пишу, матерей не смейте трогать. Что же вы мне приписываете мнение героя о материях? Неужели нужно все время объяснять очевидные вещи?» – повторял он.
Но тем не менее, в этом Синявском сидел совершенно несгибаемый человек. И Марья Васильевна сказала совершенно правильно (по-моему, это триумфальная фраза): «Когда Синявский на суде мекающим голосом сказал, что не признает себя виновным – нет, не согласен, – вот тут я поняла, как же я удачно вышла замуж». Синявский и Даниэль – первые советские диссиденты, которые не признали вины. Абсолютно уперлись и не признали. И вели себя с великолепным презрением.
Синявский всегда прятал Терца в себе, но Терц его изжил, исписал. Потому что Синявский умер, а Терц жив, как жива его проза. В Синявском сидел скепсис, не скажу цинизм, но трезвомыслие невероятное. Как он говорил: «Чем отличается от меня Терц? Терц носит в кармане перо. Но не то перо, которое ношу я, а перо – финку. И он может ее вытащить и в любой момент пырнуть. И Синявский мог пырнуть острым словцом. Он был очень в каких-то вещах жестким и не особенно эмпатичным. Более того, я не назвал бы это цинизмом, это, скорее, такой «талант двойного зрения», как говорил Георгий Иванов. Это ледяное, острое зрение человека (филолога, вдобавок), который очень хорошо понимает чужую логику, очень хорошо понимает, как все сделано. Синявский умел иногда цинично подхихикнуть.
Как та же Марья Васильевна Розанова вспоминала: когда пришли рабочие чинить второй этаж дома в Фонтене, а потом остались обедать, Синявский не вышел к столу. Марья его спрашивает: «А что же ты, Андрей?». Он отвечает: «Знаешь, я не настолько люблю человечество». Это, если цитировать Юрия Щеглова: «Кому от этого будет польза, кроме окружающих?». Вот в нем это сидело очень глубоко.
Потом не надо забывать, что Синявский был замечательным знатоком фольклора, прекрасным структуралистом, подмечателем основных мотивов у Пушкина Пастернака. Он был строгий ученый, ученый высокого класса. И его диссертация о Самгине – это, пожалуй, одна из самых исчерпывающих книг, а именно о мировоззрении Горького. Я не говорю о его прекрасных литературно-критических статьях. У него, как и у всякого структуралиста (может быть, стихийного, интуитивного, он ведь был не теоретик, в общем), было очень хорошее понимание механизмов художественной прозы. Именно поэтому я думаю, что книга «В тени Гоголя» содержит самое большое количество опережающих, потрясающих наблюдений.
И вот эта, кстати, глубокая точность мышления Синявского привела к такому парадоксу. Понимаете, когда он написал «Голос из хора»… У него был, кстати, заключен большой договор, получен большой аванс под эту книгу. На этот аванс был куплен разрушающийся дом Гюисманса. И тут он приносит книгу. Все ждали, что этот будет рассказы об ужасе лагерей. Там есть лагерная тема, но там не только об этом. Это фрагменты писем к жене за пять лет, и там гораздо больше о литературе, о механизмах человеческого поведения. Фразы типа: «Вот наступил вкрадчивый февраль». Такие заметки, как мысли врасплох.
Конечно, «Голос из хора» – это голос из хора советских зэков, более того, голос из хора всех советских заключенных, включая абсолютно мирных граждан. Потому что все это – хор огромной, несвободной, плененной страны. Вот это «по ту сторону ада мы» ахматовское. Но издатель был разочарован, он сказал: «Аванс-то я вам дал, но книга не будет продаваться, вы будете разочарованы».
И оказалось, что нужно именно это. «Голос из хора» вышел на всех языках и стал бестселлером. Почему? Да потому, что это не описание лагерной жизни и лагерной среды. Там есть и воровские какие-то поверья фантастически, есть с интересом фольклориста записанные какие-то вещи. Но больше всего там пронзительных замечаний человека, который оказался на грани жизни и смерти и потому увидел больше. Вот «Голос из хора» я всем рекомендую читать. Это книга, которую невозможно пропустить. Книга, которая содержит много горького и при этом счастливого, триумфального опыта. Это опыт существования интеллектуала в условиях полной физической несвободы и абсолютной свободы интеллектуальной.
Кстати, та среда у Синявского была следующая: это были сектанты, это были воры. То есть люди наименее советские. И именно поэтому он пользовался там – как вспоминает Леонид Бородин – двусмысленной славой человека очень холодного и при этом невероятно умного, проницательного. Он устроил там вечер чтения гумилевских стихов. И Бородин навеки запомнил ту недоуменную интонацию, с которой он произносил (а он огромное число стихов знал наизусть): «У меня не живут цветы».
Ровно та же история, когда я искренне разрыдался, когда читал «Спокойной ночи»: «Кто ты? Я писатель, откопай ты меня из гроба – я и тогда прошелестю. Дайте мне ручку, я вам что-нибудь напипишу». Это невероятно. Андрей Донатович был очень нежный человек, конечно. И мне очень нравится проза Егора Грана именно потому, что он унаследовал от отца потрясающий дар экспериментаторства. Вот, например, у Грана есть роман (я забыл, как он называется) о разводе, где на четных страницах мужской голос, а на нечетных – женский. Если читать подряд, то получается связное повествование. Это просто «Кортасар отдыхает». Я бы даже сказал, что «Кортасар курит в углу».
Да, вечер отменен. «Большой привет человеку маленького роста». Да, вот его повели обедать.
«Венедиктов и Пастухов про вас вспоминали перед вашим эфиром. Негодуют, что вы не едете в Ригу на ваш день рождения. Я думаю, что если вы и ошибаетесь, то все равно правы». Руслан, спасибо. Я не думаю, что они «негодуют». Причем здесь негодование. Я ведь Венедиктову благодарен за многое. Венедиктов, невзирая на все наши разнообразные трения и несмотря на мою статью «Йеху Москвы», от которой я совершенно не отказываюсь (там многое сказано верно), – он меня взял с «Одином» и вообще помогал мне в жизни. Я люблю Венедиктова, он хороший человек, я умею быть благодарным. Он может негодовать как угодно. Но проблема в том, что ехать или не ехать мне куда-то в мой день рождения, решать совершенно не ему. Потому что в ложное положение будет поставлен не он. И я совершенно не хочу ехать туда, где меня не хотят видеть. Где мне будут говорить, что я, значит, имперец, а еще заставят извиняться. Где мне будут хамить, припоминая мои высказывания, что без русской культуры роль Одессы была бы совсем не такой, а гораздо более жалкой. Пусть припоминают, чего хотят, но я совершенно не обязан ехать туда, куда мне не хочется ехать. Тем более в мой день рождения.
Тем более, как встретишь – так и проведешь. А я не хочу проводить следующий год своей жизни (а мне все-таки исполняется 55, это серьезная дата, две пятерки, делаешь вечер 5:5 в мою пользу… Не хочу совершенно встречать свой полукруглый юбилей там, где у моих друзей – хороших или плохих – возникают такие серьезные проблемы и отбираются лицензии. Чего, конечно, делать, на мой взгляд, не следовало.
Понимаете, у меня есть одна идея. Я понимаю, что эта идея, на первый взгляд, неосуществимая, утопическая. Но какой был бы блистательный жест со стороны Украины пригласить «Дождь» к себе! «Враг моего врага – мой друг». «Дождь» совершил вот такие-то и такие-то ошибки. А теперь, смотрите, какой хитрый ход был бы, если бы пиарщики украинской власти прислушались бы ко мне. «Если вы не боитесь после всего приехать сюда, приезжайте и освещайте войну так, как она есть. Мы дадим вам возможность работать, мы дадим вам вид на жительство, у нас свобода слова». При том, что война – это место, где традиционно пропаганда и вранье играют огромную роль. «Но приезжайте к нам. Мы не боимся вас, а вы не бойтесь нас. Если боитесь, не приезжайте».
Но тут проблема в том, что, приехав на Украину, «Дождь» оказался бы в положении двусмысленном. Потому что на войне как на войне. Вряд ли бы им там удалось быть объективными. Но зато они бы там увидели столько! Они бы там увидели потрясающие картины мужества, во-первых, какие только можно рассказывать, потрясающие картины внутреннего сопротивления. Понимаете, если бы такой жест Украина сейчас бы сделала, это был бы сильный и сложный жест. Это из тех ходов в шахматах, на которых пишут вопрос и восклицание. Когда он одновременно слабый и сильный, но чрезвычайно эффектный: позвать «Дождь» к себе. Путин выгнал, Европа выгнала, а мы не выгоним, потому что сегодня Украина – лидер Европы и мира. «Мы можем позволить держать у себя любых журналистов, и мы пристанище для всех людей, которые неугодны и неудобны консерваторам. Пристанище для всех людей, которые не вписываются ни в какие рамки». Вот таково и будет, кстати говоря, лицо Украины после войны – Мекка для свободных людей. Я абсолютно уверен, что и Синдеева приняла бы такое предложение. Не знаю насчет остальных – остальных я меньше знаю. Думаю, это был бы прекрасный ход.
Вы можете, конечно, не соглашаться. Понимаете, вот скажут: «Да, после того, как они карту с присоединенным Крымом разместили… после этого мы еще будем им убежище давать?» Понимаете, Борис Стругацкий говорил: «Уровень общества выражается его терпимостью не к хорошим, а плохим». Вот я спросил: «Флора же отвратительна?» Да, отвратительна. А в системе братьев Стругацких вообще Флора (я имею в виду «Отягощенных злом») – вообще паразиты. Но терпимость общества, уровень развития общества только этим и определяется. В какой степени общество способно терпеть неприятных ему людей. И вы как человек определяетесь тем, как вы относитесь к зависимым от вас людям, это тоже важно. Даже если они ваши враги.
Сильна та страна, которая не боится оппонентов. «Одни поддельные цветы дождя боятся». Мне кажется, что дать сегодня крышу «Дождю» – независимо от его профессиональных качеств – почла бы за честь любая страна. Все-таки «Дождь», понимаете, не «Шарли Эбдо», не такие рискованные ребята. Но пустить их в Украину сейчас – это был бы сильный жест доброй воли. Я предложил бы над этим подумать. Мне могут сказать: «Да как можно пустить их в свою квартиру?» О господи, кого я только не впускал в разное время в свою квартиру…
«Кажется, будто из России, как из переполненной чаши, выплеснулось зло на весь мир. Боюсь, что даже когда мы все спасем Россию от нее самой, зло найдет новое тело. Так и будем выживать весь 21-й век». Но ведь понимаете, теперь же именно на сегодняшнем этапе мировой истории стало понятно, как прав был пророчески Линч в «Твин Пиксе». А «Твин Пикс», раз уж мы заговорили о Синявском, это тоже реализация сюжета Синяввского, его метафоры. У него в «Кошкином доме» – романе, который он называл самым лучшим своим сюжетом, лучшей выдумкой, – герой, такой писательский дух, впервые появившийся еще в «Любимове», перепрыгивает из человека в человека. В «Любимове» он ограничивался тем, что писал подстрочные примечания. А в «Кошкином доме»… я забыл, как его зовут, по-моему, помещик Преферансов; графоман, который перепрыгивает из одного человек в другого, как Боб у Линча. Он вселяется, как убийца (а по Синявскому писатель – это всегда преступник), в разные умы и души. Иногда он вселяется в людей, совершенно к литературе не приспособленных. И там у него плотник начинает писать оду болту 6 на 4, какой-то гайке, какая это удивительная гайка, как она прекрасна.
То есть это давняя идея зла, перепрыгивающего из одного в другое. Ведь отец Лоры Палмер совершенно не хотел ее убивать. Но Боб в него вселился, и это случилось. Точно так же, как у того же Синявского в от этот барин Преферансов пролезал со своими комментариями в самые важные и трогательные эпизоды «Любимова». Я думаю, что зло вот это действительно покусает еще не одного человека. Надежда на то, что в мире удастся где-то его запереть. Обычно это хорошо не кончается. Потому что у Фридкина в «Изгоняющем дьявола» священнику пришлось убить себя, чтобы убить этого дьявола. Я надеюсь, что до этого не дойдет.
Кстати говоря, вы меня навели на мысль… У меня как раз будет завтра очередной семинар в Европейском университете. Мы там разбираем историю и эволюцию сюжета и жанра. И может быть, вот этот вариант с переходящим бесом как новый вариант сюжета следовало бы описать подробнее. Дело в том, что в современном мире война не выигрывается без двойного агента. И глубочайшая догадка Роулинг состоит в том, что в каждом борце со злом сидит крестраж зла. Мы в себе носим крестражи. И они активируются в какие-то моменты. И это очень горько.
Я надеюсь, что Украина не впадет в национальное помешательство. Я даже готов признавать в разговоре со многими, что, наверное, сегодня национализм для Украины не то чтобы спасителен, но неизбежен, так бы я сказал. Но в принципе, мне кажется, любой национализм этой войной должен быть скомпрометирован окончательно. Мы должны понять, что такое обожествление врожденных признаков.
«Наверное, Симонову можно сказать спасибо за то, что есть над чем думать и чему учиться». Я не знаю, не уверен. Понимаете, как сказано у Шефнера в «Девушке у обрыва»: «Мы соблюдаем теорию Индестрома потому, что мудрость может быть и негативной». Да, пример может быть и отрицательный, и отрицательный результат тоже результат. Я все-таки не могу примириться с тем, что Симонову было дано, и что это «дано» он использовал так ужасно. Потому что ему действительно впору было бы написать настоящую правду о войне. И он подбирался к этому.
«Солдатские мемуары» – это подступы к настоящей солдатской правде о войне. Говорил же полностью уважавший его Астафьев: «Симонов написал войну генеральную и офицерскую. Иногда кажется, что войну вообще выиграли журналисты. Это не так. Войну выиграла пехота, и роман о пехоте должен написать я». Он его написал – две части [«Прокляты и убиты»], плюс третья – «Веселый солдат». Это была изначально трилогия в замысле.
Он написал, но, конечно, то, что знал, видел и то, что мог добыть Симонов, я думаю, это могло бы быть посильнее, чем владимовский «Генерал и его армия». Хотя «Генерал и его армия» – это великий роман, особенно не в опубликованной первой версии, а в полной, опубликованной позже, в которой на две главы больше. Действительно, это гениальный роман, великий военный роман.
Но Симонов мог сделать это раньше. И никто не мешал Симонову дойти до тех обобщений, до которых дошел Гроссман. Никто не мешал Симонову… Кстати говоря, у Никиты Елисеева есть версия, что Гроссман и есть Лопатин. Ну да, немолодой очкастый, скромный литератор. Да, похож. Тем более, Гроссман был довольно высокого роста (хотя его почему-то изображают маленьким). Сутулый, в вечно прожженной шинели, Лопатин, конечно, Гроссман, чем кто бы то ни было. И вот Симонову никто не мешал написать «Жизнь и судьбу». Или, по крайней мере, дойти до обобщений такого уровня.
Но Симонов, как вы понимаете, надеялся сказать правду о войне, не вылезая из советской парадигмы, не поднимаясь на должную высоту. Поэтому мне кажется, что литературная его судьба – это все-таки пример борьбы с самим собой.
«Блистательная идея про украинский «Дождь»!» Спасибо вам, дорогой друг! Я так люблю, когда доброе слово пишут. «Вопрос, достаточно ли гламурна Украина, достаточно ли она по-флаконовски устроена для «Дождя»».
Не нужно думать, что «Дождь» – гламурный и флаконовский. Понимаете, на «Дожде» тусовалась и кучковалась флаконовская оппозиция, но из нее «Дождь» не состоял, это во-первых. Там были серьезные журналисты.
Во-вторых, не надо пренебрегать трикстерами. Тем более, не надо пренебрегать вот этой тусовкой таких потребителей-хипстеров. Дело в том, что хипстеры и трикстеры – это родня. Они веселые ребята. Знаете, я терпеть не могу тусовку, любую тусовку. Потому что я, как правильно говорил Синявский, «не настолько люблю человечество». Был у меня этот стишок, про «всех этих мальчиков, подпольщиков и снобов». Я бы его процитировал, но как-то даже в преддверии 55-летия не очень хочется себя цитировать. Но я испытываю перед сайгоновской тусовкой, перед рок-н-ролльной тусовкой, перед хипстерской тусовкой… В общем, перед любыми субкультурами я испытываю сложную смесь с одной стороны презрения и умиления.
Это была хорошая среда, в общем. Та среда, которая была на «Дожде», вспоминается ностальгически, с умилением. Все эти девушки с зелеными волосами – такие развратные с виду и при этом ужасно робкие во всем, что касается жизни. Это приятная была тусовка.
Знаете, Кортасара я, конечно, не фанат, но у него в «Киндберге» выведена эта девушка-медвежонок, которая, с одной стороны, хиппует вроде бы, а с другой – хочет отношений, хочет постоянной любви. Он же ее в конце, перед тем, как покончить с собой, выпроваживает ее из машины. Она хотела с ним ехать дальше, она не хотела хипповать. Она хорошая, простая девчонка, из middle-класса, которой нравится употреблять модные слова и трахаться со случайными людьми, но которая ждет, чтобы влюбиться, прибиться к кому-нибудь. Вот у меня всегда к этим хипстерами было примерно такое же отношение.
Ну и потом, понимаете, все-таки в «Дожде», на «Дожде» (я тут не знаю, вот «на Украине» и «в Украине» – там понятно, а тут я не знаю) работало огромное количество очень хороших, очень достойных людей. Начиная с Саши Яковлевой, которая не только была моим редактором, но и остается моим другом близким, такой моей совестью своего рода. Ее гиперпрофессиональное отношение к делу даже, может быть, не было характерным для «Дождя», потому что там многое было сделано «на коленке». Но самоотверженная работа за небольшие деньги там была. И было любопытство молодых журналистов.
Конечно, это не «Новая газета». В «Новой газете» люди были гораздо более мотивированные и менее модные. Но эти тусовки пересекались, и не было уж так это плохо. Когда-нибудь об этом напишут роман. Поэтому я не испытывают здесь этого…
Вот очень хорошее стихотворение от Саши Белозерова. Спасибо, Саша. Вы правы, спасибо.
«В продолжение разговора о детской советской литературе. Откуда такая сентиментальность в книгах Бруштейн, Георгиевской, того же Сергиенко? Ведь невозможно читать последние страницы романа «Отец» Георгиевской и не разрыдаться. Не случайно ли, что именно в тоталитарном обществе возникает такая сильная потребность в сентиментальности? Не есть ли это извращенная потребность человечности?»
Я счастлив, что вы прочли Георгиевскую. Да, действительно, «Отца» я всегда читал со слезами. Я ребенком его прочел, это была моя любимая книга очень долго. Помните, когда там сумасшедший мальчик Саша со своей матерью живет в Вильнюсе. Она работает в лечебнице для сумасшедших. Мать запрещает ему встречаться с сумасшедшими, потому что боится, мало ли чего… Хотя это тихие сумасшедшие. И вот он увидел старуху одинокую, которая там сидела на лавочке. Он взял ее и сказал: «Пойдем под дубы». И она говорит: «Хорошо, хорошо, под дубами». Умела Геогиевская нагнать печали на читателя.
Я бы, может, про Сусанну Георгиевскую сделал бы когда-нибудь отдельную программу. Потому что, знаете, ее забыли. Забыли несправедливо. Такие романы, как «Колокола» – одна из лучших книг о любви, что я знаю, или «Лгунья» – автопортретная совершенно книга с ее влюбленностью в Маяковского и в левое искусство, перенесенное из 20-х в 60-х… Ну и «Отец», конечно, в большей степени. Понимаете, это такая лирическая проза, очень экспрессивная, очень напряженная. Я много ее читал, да и было время, когда ее много издавали.
Самоубийство ее – вы знаете, она отравилась в 60 неполных лет – это был результат затяжной депрессии. Я не думаю, что это было связано как-то с неудачей спектакля по ее прозе. Я думаю, что Георгиевская жила с огромным внутренним конфликтом. Она была абсолютно не советский человек, проживший абсолютно советскую жизнь. И меня так радовало, что в одной ее повести цитируется песенка Галины Демыкиной.
Ведь Демыкина – спешу вам открыть еще одно имя – была писателем такого же рода, с ее невероятной экспрессией, с ее фантазией, с этим говорящим зверьком Чучей, который то ли бурундук, то ли непонятно кто. А песенки Демыкиной прекрасные, а ее удивительные стихи и рассказы ранние… Это был такой цветок на корнях советского режима.
В случае Георгиевской – она еще была очень серьезным и масштабным психологическим реалистом, она мастерски умела описывать первую любовь, подростковые чувства, она большой молодец в этой части. Но это не потому забылось, что советская цензура ее загубила. Да наоборот, советскую цензуру она обходила: она ведь цветок на камнях советского строя. Но ее загубили следующие времена, жесткие. Ведь такую сентиментальность, как у Петрушевской, например, могут позволить только зрелые авторы. Зрелые, серьезные и взрослые.
Советский режим был дряхлым взрослым, а потом пришли времени, которые сентиментов уже не могли себе позволить. Вот я тут переслушал – мне прислали из Канады, спасибо большое – уникальные архивные матвеевские записи, в частности, одно из первых исполнений «Юнги». Она потом немножко испортила текст, но вот в изначальном варианте был вопрос: «Зачем ты татуируешь якорь у себя на руке?» Якорь – это символ печали, и его всегда оставляют одного. «Никто не видел как якорь плакал, но он и сам не замечал, поскольку плакал в соленой воде». Вот эту сентиментальность, когда жалеешь якорь, Матвеева сама терпеть не могла, но она это умела.
Она говорила: «Вот, когда я исполняю «Девушку из харчевни», дамы в первых рядах поднимают платочки. Это не моя эмоция, я этого не люблю». Но тем не менее, она умела показать это чувство. Сентиментальность – это показатель силы. Сентиментальность и брутальность ходят рука об руку. Петрушевская – это самый сильный писатель сегодня. Но и самый, конечно, пронзительный, слезный. Умение вызвать слезы – это сила.
Я считаю, что Георгиевская – вообще гениальный автор, и не только для подростков. Не случайно ее выделяла Лидия Корнеевна Чуковская, которая написала о ней неплохой очерк, по первым ее текстам – по «Галиной маме». Она увидела в ней что-то свое.
Насчет сентиментальности Бруштейн не могу сказать. Бруштейн, мне кажется, наоборот очень веселая. Сентиментальной была Вера Инбер в «Как я была маленькой». А Бруштейн – это автор довольно бодрый, довольно, я бы сказал, такой скорее хулиганский, такая Пеппи Длинныйчулок. При том, там, где она говорит о родителях… Вот бы где Фадееву научиться писать лирические отступления.
«Как бы вы определили главную тенденцию русской истории? Это закрепощение, движение к свободе или дискредитация всех начинаний?» У меня была такая версия, что это улавливающий тупик – для всех идеологий, которые в любых других сферах или средах стали бы губительны, а здесь они попадали в это болото и там застревали. Жителям болота было бы от этого ужасно, но на прочий мир это не распространялась.
Знаете, есть такой совет домашнему мастеру – когда по плексигласу идет трещина, в конце надо просверлить дырочку. И тогда она дальше не пойдет. Вот Россия – это та дыра, которую, если угодно, сверлят на пути любых инициатив – что рыночных, что идеологических, что национальных. Как говорил Григорий Горин: «Фашизм в России не пройдет не потому, что в России мало фашизма, а потому что в России ничто не проходит». Это из письма к Волчек.
Если говорить серьезно, то основная тенденция российской истории (я об этом говорил много раз) – это цикл, размыкание цикла. Сейчас этот цикл иссяк, но на него просто не хватает больше сил. Это его последнее воспроизводство. Так опасно он не заканчивался никогда. Я совершенно согласен с Акуниным, который говорит, что сегодня на кону вопрос существования человечества. В 40-е годы, при всей опасности и гибельности фашизма в Германии, вопрос так не стоял. Никогда в руках маньяков не находилось оружие разрушительной силы. И никогда они не ставили на карту так много.
Был шанс, что маньяк удержится, был шанс, что удержится от этого, был шанс, что не будет войны. Был шанс, что перерождение Путина, которому мы все свидетели, зашло не так далеко, в нем осталась какая-то прагматика. Нет, ничего не осталось. Теперь ему действительно некуда отступать. Я действительно не знаю, какими переговорами такую ситуацию можно разрулить. Я думаю, что здесь опять-таки прав Акунин: ситуация самоуничтожения или уничтожения мира сегодня на кону. Как это дальше пойдет, я не могу сказать.
«Дайте ваше мнение о вчерашнем интервью Арестовича Латыниной, в котором он высказался в том плане, что нет хороших русских, а есть полезные русские и вынес к остальным вопросы «Чей Крым?», «Чей Татарстан?», «Чья Чечня?», «Нужно ли ядерное разоружение России?». Практически вся украинская нация требует полного уничтожения российского государства как такового».
Знаете, по-моему, это довольно… не скажу, что единственная… это довольно естественная реакция. Да, пожалуй, единственно возможная. В процесс войны требовать милости к противнику, особенно когда он бомбит инфраструктуру… Ну вот представьте, каково мне читать от моих друзей, которые до сих пор меня не отвергли, что сегодня нет воды, сегодня нет света. Пишет Ваня Макаров, уж как-нибудь получше меня поэт: «Мэтр, чего-то не пишется. Да и света нет, холодно до омерзения». Ванька Макаров, гениальный парень, сидит там и мерзнет, и нет у него света, и не пишет он свои великие стихи. Как вот с этим жить?
Меня тут спрашивают, кого из молодых поэтов я могу назвать. Помимо Макарова, которого я называю всегда, меня совершенно потрясли стихи Константина Матросова. Он их мне присылал довольно много раз, сейчас вот пятая подборка. Всякий раз чего-то не хватало, а теперь вдруг, по достижении автором 35 лет, вдруг стало хватать. Вдруг появилась поэзия поразительного накала, поразительной силы. Я думаю, Костя, вы не будете на меня в претензии, если я вас немножечко почитаю.
Я вообще предложил Матросову издать книгу. Он говорит, мол, ладно вам не до меня. Но на самом деле вполне, так сказать, до него. У меня много возможностей издать его книгу в разных дружественных странах, в разных дружественных издательствах. Да и в России есть такая возможность. Но пока, по крайней мере, я хотел бы привлечь к нему внимание. Его уже печатают довольно много, сам он из Костромы. В общем, я прочту пару стихотворений, которые мне кажутся шедевром. Это к вопросу о том, что мне нравится. Вот это – наиболее полное выражение того, что мне нравится.
При этом Макаров, конечно, совсем другой. Макаров более ассоциативный, сложный, роскошный. Но, понимаете, нужны и такие. Как бы их познакомить? Они бы друг на друга очень позитивно влияли. Даже разница в возрасте не была бы тут помехой. Надо дружить, общаться, показывать друг другу новые вещи. Но один в Днепре, а другой в Костроме. Вот вам к вопросу о. Вот «Улыбка»:
Домой вернувшись ночью с похорон,
Сын сел в одежде на краю постели.
Был сломан кран и редко капал он,
Считая время еле-еле.
В тот миг сын плакать, видимо, устал.
И кран замолк уже с чего-то в ванне.
И тут он увидал её оскал,
Застывший на столе в стакане.
Умножен искажением стекла,
Оскал в воде застойной трепыхался,
Он лыбился из дальнего угла,
Над скорбью будто насмехался.
Стоял он, как в траве стоит капкан,
Нацеленный на зверя черной скорби.
А сын смотрел, рыдая, на стакан,
Клонясь вперёд и спину горбя.
Он рухнул, и, уставясь в потолок,
Тем избежал глумящейся улыбки,
Сквозь слёзы изучая сеть дорог,
И будто в ней ища ошибки.
Это не очень хорошо заканчивается, но и хорошо, что нет такого расхода под занавес, но стихи невероятной силы. И очень точные. А вот еще мне нравится ужасно – «Мешок»:
Тяжело идти с мешком
На своих двоих пешком,
Не таясь по полю в полдень,
Ночь по лесу тишком.
В городе запасный полк,
А в лесу зубастый волк,
Осторожней надо, чтобы
Хоть в конце случился толк.
Хлопает на тракте грязь,
В речке воду мутит язь,
Я иду туда, где не был
Человече отродясь.
Я тащу, рад, свой мешок,
А всюду мрак
То болотины, то кочки,
То чащобы, то овраг.
Что в мешке, в конце концов:
Может, бочка огурцов?
Может быть, ведро картошки
Или груда леденцов?
Или зрелый там фундук?
Иль, глядишь, большой сундук,
Полный золотых сокровищ
Или вовсе виадук?
Может быть, там целый мир?
Миллионы черных дыр?
Люди, инопланетяне,
Галактический фронтир?
Любопытство – мой мешок.
Испустив глухой смешок,
Я трясущейся рукою
Открываю свой мешок.
Зуб колотится о зуб,
Как-то зябок стал тулуп,
А в мешке, уже потухший,
Собственный мой синий труп.
Вырваны его глаза,
На нос села стрекоза,
Надо мной уже сгустилась
Кобальтовая борода.
Ничего там сверхъестественного нет, что человек – душонка, обремененная трупом, мы тыщу лет знаем, но это здорово написано. Это к вопросу о том, куда девается опыт обэриутов. Это классные стихи совершенно. Вот «Взгляд»:
Поймал сквозь мутное стекло
Взгляд девушки на повороте.
Мне стало грустно и тепло –
Душе, а не застывшей плоти.
Я вез счастливый этот взгляд,
Посматривая, как снаружи,
Прохожие по льду скользят и перепрыгивают лужи.
Недолговечно волшебство,
А я беспечен и неловок,
И потерял уже его
Спустя двенадцать остановок.
Я вышел, тротуар намок.
С аллей, как будто рыжий сеттер,
Вычесывал проворных блох
Фланелево-осенний ветер.
Показывало «ноль» табло,
И ветер, за углом воспрянув,
Украл последнее тепло
Из капюшона и карманов.
Просто вот класс, при том, что ничего особенно, а очень здорово. Вот, короче, составляйте, Матросов, книгу вашу. Мы ее издадим. Тем более что сейчас же огромный спрос на хорошие стихи.
«Когда мне было 13, я с ума сходил по Томасу Харди, но прошло восемь лет, я начал перечитывать «Джуда незаметного» и «Тэсс», и мне не понравилось. Стихи Гарди я по-прежнему люблю, но что делать с прозой?
Да, понимаете, он великолепный писатель именно для подросткового возраста. Я не знаю, как бы я сегодня перечитывал «Тэсс». Пересматриваю я его с наслаждением этот фильм , потому что, во-первых, это Полански, а во-вторых, Настя Кински в молодые годы была совершенно пленительна. Как говорил Кончаловский: «Ее красота – гениальная ошибка бога, гениальная неправильность». Да, она очень неправильно красивая. Я, собственно «Париж, Техас» пересматривал ради нее. Но перечитывать «Тэсс», наверное, не надо.
Вот. я могу сказать: у Гарди развитие поэзии и прозы шло на редкость органично. Его романы – это его расшифрованные стихи. В особенности это касается романа «Вдали от безумной толпы», но и «Джуд», и, конечно, «Тэсс», весь Гарди (у него, по-моему, 12 больших романов, если я не путаю) – это расшифровки того, что у него дано в стихах. Вот стихи у него есть гениальные. Особенно «Барабанщик Ходж» в изумительном переводе Марка Фрейдкина. Я как-то Фрейдкину сказал об этом, а он говорит: «Да я уже и забыл».
Действительно он когда-то в молодости переводами занимался, и Гарди перевел гениально, как и все, что делал. У него был такой легкий дар песенный.
Без гроба, так, в чем был, – его
Зарыли и ушли.
Лишь Африка вокруг него,
Холмы пустынь вдали;
Чужие звезды над его
Могилою взошли.
Я это помню потому, что, когда меня мать водила к Пуришеву и он мне подписывал свою хрестоматию по зарубежке (11 лет мне было), – я ее тогда почти всю прочел. Там был, во-первых, рассказ Генриха Манна, совершенно меня потрясший (по-моему, он назывался «Искупление»). И совершенно меня тогда потрясли стихи Гарди. Гарди – это действительно большой поэт.
Что касается, понимаете… Поэзия в своем развитии прозу опережала. Поэзия была тотально модернистской уже в 19-м веке. А проза оставалась ползучей, реалистичной, довольно унылой. И, конечно, прорыв в этой области совершил Джойс, который поэтом был прекрасным. Если бы у Гарди был бы опыт Джойса…
Да, некоторые попытки модерна были. Та же Новелла Матвеева говорила, что первым модернистом был Генри Джеймс. Во-первых, если на то пошло, Генри Джеймс учился у Тургенева, пусть и заочно. А во-вторых, Генри Джеймс – это я все время испытываю желание, как Джек Лондон, воскликнуть, прочитав две страницы этого плетения словес: «Кто-нибудь, черт возьми, объяснит мне, про что тут написано?» И швырнуть эту книгу в стену. Вот я с таким же чувством читаю «Женский портрет».
У Генри Джеймса была одна гениальная книга – The Turn of the Screw, «Поворот винта», «Поворот отвертки». А вот другое – не могу. Я думаю, что до Джойса проза говорила языком 19-го века. Мы не можем требовать от Гарди, чтобы он прыгал через ступеньку. Больше вам скажу. Вот Моэм. У него в Cakes and ale (в «Пирогах и пиве») содержится довольно уничижительный пассаж про Гарди, что он был простоват и провинциален даже в общении. Но ведь понимаете, даже проза Моэма на сегодняшний вкус невыносимо старомодна. Да, у него очень много качественно построенных рассказов, именно качественных. Весь «Эшенден» – это великолепное, хитрое плетение мотивов. Но, пожалуй, кроме «Эшендена», пожалуй, в общем, не так-то много осталось.
Вечная утеха женщин под 40 – это роман «Театр». И вечная утеха агностиков – рассказ «Дождь», изумительный. Но в обще, Моэм на фоне 20-го столетия – это немножко приготовительный класс, при том, что я искренне восхищаюсь им. Если на то пошло, когда мне хочется почитать что-то для души, я вряд ли в Джойса полезу. Скорее, если на то пошло, я полезу в «Эшендена», грубо говоря.
Вот, значит, огромное письмо, которое я целиком зачитывать, конечно, не думаю. «Идет война. Те, кто против нее; те, кто против войны с 14-го года, все мы должны объединяться, а не выяснять между собой отношения. Это не конструктивно и глупо. «Дождь» ядерной войны не устроит, нападать не будет. И почему бы не обрушить весь гнев, как призывает Быков (тут обо мне говорят, полемизируя с другим читателем), на Прилепина, Лукьяненко, Кириенко или Дугина. Они – идеологи режима, а «Новичка» на всех хватит, и вы об этом знаете. Почему же россияне не могут бояться тоталитарной машины, вооруженной до зубов на ваши деньги, готовой на все, чтобы спасти себя?»
Да, это справедливо сказано. И больше: сейчас, когда мы все виноваты, мы забываем о том, что Россия – это тоже захваченная страна. Огромное количество россиян лишились крова, только их дома не разбомблены, а их дома отобраны. Огромное количество россиян лишились работы, лишились родственников, потому что мобилизационные эти все мероприятия, когда угоняют иногда людей с работы, тоже ведутся не только среди Z-армии, они ведутся и среди людей, которые против войны. Ну и потом: вот вы говорите, что мы виноваты сами, что мы допустили это, не уехали. Да, мы виноваты. Более того, мы пропустили много развилок, когда надо было действовать более решительно.
Но нельзя не сказать о том, что нам противостояла репрессивная машина гораздо более мощная. Не Янукович (который оказался все-таки не зверем), не Лукашенко (который сумел подавить протест и переломить судьбу, чем, конечно, предопределил себе более жестокую судьбу, но отсрочил ее). На противостояла более жестокая машина уничтожения. Да, мы тоже, в общем, живем в захваченном народе. У каждого из нас есть какие-то родственники: кто не сумел – не вывез, кто сумел – вывозит. Очень многие ничего не могли сделать, многие не смогли уехать, многим некуда было. У многих профессии нет.
Я же сказал, что в России профессия – это удел немногих счастливцев. Огромное число людей профессиональных навыков не имеют или их профессиональные навыки в рамках грубой, черной работы. Вот вы говорите там, то есть другой автор пишет, про «Дождь».
Но ведь люди, которые собирались на «Дожде» (помните, очень много писали в кризис, что запросы менеджера среднего звена – от 6 тысяч в месяц), – им не только никто такого не платил, они ничего такого не делали. Да, в России развелось – это главная проблема последних лет – огромное количество бездельников. И противопоставить мы ничего профессионального не смогли. Это тоже так. Другое дело, что это не отменяет захвата. Россия до сих пор остается захваченной, преступно эксплуатируемой, страшно подавленной страной. И когда мы говорим о бедствиях, которые терпит Украина… Не мы нажимаем на эти гашетки, не мы отправляем эти орудия, не мы жмем на курки, не мы разрушаем эти дома, но тем не менее… Не надо забывать о том, что в этот момент разрушение России идет не меньшими темпами. Вы увидите российскую разруху, вы увидите то, во что Путин превратит страну.
Я ни в коем случае не примазываюсь к Украине в горе. Я не пытаюсь, как писала Лидия Корнеевна, затевать матч на первенство в горе. Но давайте не забывать, что здесь у Путина две жертвы – Украина и Россия. И, конечно, вот этот вечный виктимблейминг – «вы сами виноваты, что он вас захватил», – не совсем это так. Это, понимаете, все равно что говорить: «Вы сами виноваты, что плохо сопротивлялись». «А вот вы сопротивлялись недостаточно, поэтому с вами сделали такое». Это нечестный подход. Я всегда в таких случаях повторяю слова Надежды Мандельштам: «Спрашивать надо не с тех, кто ломался, а с тех, кто ломал». Наверное, я с этим более солидарен. «Только с горем я чувствую солидарность»,- это один из тех афоризмов Бродского, который я все-таки повторяю с удовольствием.
«Хочу обратиться к тем, кто находиться на передовой. Для меня, как и для всех наших сограждан, каждый из вас – герой», – так сказал Путин. А кого сегодня можно считать героем нашего времени?»
Я всегда уважал героя сопротивляющегося. Герой нашего времени – Навальный, герой нашего времени – Яшин. Напоминаю о том, что ему завтра будут выносить приговор, и этот приговор будет неправосуден. Если бы судья нашла в себе силы переломить ситуацию, думаю, что это могло бы быть стартом огромного числа перемен в России, и перемен относительно бескровных. Чем больше их оттягивать, тем будет страшнее.
«Дмитрий Песков, комментируя избрание Зеленского человеком года по версии журнала Time, заявил, что критерии признания не выходят за пределы общеевропейского мейнстрима, носят зашоренный и откровенно русофобский характер. А как вы оцениваете это признание?»
Минуточку, а оно носит русофобский характер, потому что надо было кого-то из русских, что ли, признать? Что имеет в виду Дмитрий Песков? Наверно, Путина надо было признать человеком года? Уверяю вас, в каком-то смысле это так. Как сказано было в «Мастере и Маргарите»: «Вспомнят меня, вспомнят и тебя».
Понимаете, если оценивать человека года по влиятельности, то Путин сегодня – самый влиятельный в мире политик. Тоже много раз я об этом говорил. Его провозглашают многие западные журналы самым влиятельным политиком. Почему? Он может сделать что угодно, у него нет ни нравственных тормозов, ни социальных ограничителей. Он единственный человек, который сегодня может уничтожить мир. И я говорил уже, что мы сегодня наблюдаем финал фаустианского мифа, потому что миф-то не о Фаусте. Фауст лишь одна из игрушек дьявола. А вообще-то фаустианский миф о том, как падшего ангела низвергли с небес, и он теперь мстит Господу, обещая взорвать человечество. «Или ты меня пустишь назад, или я уничтожу твой мир».
Господь, конечно, вмешается, но все это очень хорошо придумано. Но тут надо придумать, как он может вмешаться, каковы его конкретные способы воздействия. Это довольно важно. Об этом надо думать. Но то, что задачи дьявола глобальны, что ему надо уничтожить мир, если его не пустят назад к богу…
«Как вы думаете, почему авторов некоторых убили, но плевать в них не перестали?» А потому, что большая часть авторов, в которых плюют, талантливы. Они сильно повлияли на жизненную практику. Они, как писал Горький, так сильно помешали людям жить по-прежнему, что им это не прощают. И я бы такую посмертную месть воспринимал бы позитивно. Когда сбрасывают Пушкина то с парохода современности, то с постамента украинского, – они признают его величие в какой-то степени. И то, что Пушкина делают ответственным за весь русский менталитет… Вероятно, это тоже не просто так. Вероятно, это глубоко правильно.
«Перечитывала недавно «Шапку» Войновича и поняла, что это современный вариант гоголевской «Шинели». Не кажется ли вам, что «Москва 2042» навеяна «1984» Оруэлла?» Света, это, по-моему, очевидная вещь. Прежде всего потому, что просто параллель с названиями совершенно ясна. И «Шапка» и «Шинель», конечно, тоже. Обратите внимание, что 42 в два раза меньше, чем 84. И это такое, знаете, замечательное напоминание о том, что «Москва 2042» по масштабу описываемых событий примерно в два раза меньше и смешнее, чем «1984». Конечно, Войнович ни в чем не ошибся, но легко быть правым в России. Как говорил Кабаков: «Знай эктраполируй».
Так вот, насчет «Шапки», понимаете, тут важна догадка о том, кто сегодня маленький человек. Ведь главный герой «Шапки» вызывает у автора некоторое сочувствие. Это такой писателишка, приспособленец. Он вызывает ту же смесь брезгливости и сочувствия, какая у Гоголя есть к Акакаию Акакиевичу. Ведь Акакий Акакиевич все равно не вызывает восторга. Его жалко, эта жалость жалкая и трогательная, но все равно чуть брезгливая. Не те чувства испытывает к нему Гоголь, которые испытывает он, допустим, к пани Катерине или к Черткову. Маленький человек не вызывает у него особенной жалости. Он, скорее, вызывает легкую усмешку с умилением, конечно. Жалеет, да: «Я брат твой». Но все-таки даже став привидением, Акакий Акакиевич может говорить только «эээ». Это далеко не случайно.
Поэтому «Шапка» как бы гипертрофирует, выводит на передний план тоску автора по тому, что герой все это терпит, что некому сопротивляться – ни влиятельному лицу, ни общей пошлости этого департамента. Герой симпатичный, автор ему симпатизирует вполне, но мера презрения гораздо больше.
Понимаете, ведь Войнович любил либо простых, органически цельных людей, как Чонкин, либо он любил все-таки героев сопротивления, каким он был сам. Ему не очень нравились оголтелые огнеглазые диссиденты, которые от всех требуют жертвовать собой, но ему нравились люди тихого, молчаливого, упрямого сопротивления. Чонкин для него – тоже такой ускользант, он умеет ускользать от этого государства, из его лап, умеет переводить себя в другую систему. Но Чонкин не живет применительно к подлости, Чонкин, можно сказать, это гениальный беглец из ловушки. Вся его жизнь увенчивается таким побегом, когда он оказывается американским фермером.
Войнович, конечно, не любит людей, которые терпят, он не любит «терпил». Между прочим, в «Монументальной пропаганде» и особенно в «Автопортрете» нарисован пусть автопортрет, но это автопортрет человека, заразительно и смело сопротивляющегося. Вот это, пожалуй, главное. Да, наверное, шапка – до известной степени продолжение гоголевской традиции.
«Как вы относитесь к автофикшену? Не есть ли вся литература автофикшн?» Света, ну нет, конечно, зачем же мы так худо будем думать о литературе? На самом деле литература – это талант выдумки. И я напомнил вам гениальную фразу Вячеслава Пьецуха о том, что писателем называется не тот, кто, подобно Горькому, «много повидал и много написал», а писателем называется тот, у кого на плечах волшебная голова.
Не суммой опыта, не поверхностным интересом к чужой жизни определяется писатель. Писатель все-таки интроверт, он ведь все-таки из себя добывает. Бывают писатели экстравертного склада, но это все-таки редкое явление. А в основном он, конечно, добывает из себя. Знаменитая фраза Пастернака: «Глубже, глубже, забирайте земляным буравом только в себя, потому что если вы в себе не найдете правды, то нет ее нигде в мире». Это из письма Тициану Табидзе. Вот это «глубже, глубже, забирайте земляным буравом». Если внутри вас нет действительности, то нет ее и нигде. Поэтому автофикшн – это такая литература… Я не хотел бы здесь солидаризироваться с Солженицыным, который довольно презрительно о ней отзывался. Но в общем, это, конечно, литература второго ряда, потому что это не выдуманная литература.
Я очень высоко ценю писательскую фантазию – умение выдумывать то, чего нет, чего никогда не было. Вы создали, и это стало. Такие облака великолепные, такие шары из непонятного материала выдувал, как стеклодув, Грин. У Грина выдумано, но с такой убедительностью: кто не полезет в энциклопедию читать про петербургскую трещину, прочитав рассказ «Земля и вода». Кто не полезет в энциклопедию, прочитав описание сада в «Недотроге»? Потому что это сад, состоящий из на 10 страницах выдуманных растений. Но какие безумно увлекательные растения, какие интересные допущения, как лихо все сделано!
Понимаете, если писатель не умеет именно выдумать, а описывает свою жизнь, в чем его заслуга? Кстати говоря, Анни Эрно описывает ее монотонно. То есть видно, что ее жизнь состоит из небольшого числа событий. Я понимаю Аркадий Гайдар, который в повести «Дни поражений и побед» отчаянно, как Дюма, романтизирует себя, свои схватки. Это книга начитанного мальчишки, прошедшего через ад Гражданской войны. Теперь на месте этого ада он пытается нарисовать приключенческую прозу.
Но большая часть автофикшена – она же совершенно ни о чем. Я совершенно не понимаю людей, которые либо возятся со своими семейными портретами, со своими семейными фотоальбомами, либо со своими интимными тайнами. Это оправдано в том случае, если дает вам повод, как Марии Степановой (все-таки большому поэту), для огромных обобщений, как в «Памяти памяти». И то «Памяти памяти» могла бы быть гораздо более увлекательной.
Это может быть такая степень исповедальной откровенности, такая степень расчесывания в кровь своих язв, как у Старобинец в «Посмотри на него». И тем не менее я у Старобинец больше люблю фантастику – либо «Зверский детектив», либо, если на то пошло, «Лисьи броды». Потому что я люблю именно выдумку, вымысел. Жизни мне и так хватает.
Это, наверное, очень дурно, но почему мне, скажем, очень скучно читать прозу Васякиной? При том, что Васякина тоже талантливый поэт. Скучно, потому что изобразительный потенциал этой прозы очень невелик. В конце концов, Достоевский в «Записках из мертвого дома» тоже описывает свой опыт. То же местами эта книга скучна, как тюрьма, но все-таки это концентрированное страдание, и огромное количество потрясающих историй. И многие не читают сегодня «Записки из мертвого дома», предпочитая «Карамазовых». Но без одного другое не понятно.
Толстой считал главной вершиной Достоевского «Записки из мертвого дома». Почему? Потому что там Достоевский на пике, в расцвете своих писательских возможностей. Гармоничная, сбалансированная книга, темп выдержан очень мощно. И вступление, рамочная конструкция великолепна. То есть возвращаясь к проблеме автофикшена: если он не преображен огромной долей авторского вмешательства (фантазийного или фантастического), я боюсь, что это протокол. И я бы не стал настаивать на том, что автофикшен – это настоящая литература, что это самая модная мода. Я думаю, что автофикшен – это все-таки скорее тупик на одном из путей литературы.
«Когда российское население начнет массово прозревать, понадобятся источники информации. «Дождь» – это единственный телеканал». Маша, я бы не сказал, что он единственный. Но я бы сказал, что нельзя пренебрегать людьми, которые много делают для разговора с сегодняшней российской аудиторией. Сегодняшнюю российскую аудиторию придется очень долго лечить. И надо будет очень серьезно работать.
«Прочтите новую балладу». Нет. То есть я вам очень благодарен за эту просьбу, Я сделаю большой вечер стихов 20 декабря. Сделаю там, где будут находиться в этот момент, с большой его телевизионной трансляцией бесплатной. Для всех, кто не попал на вечер в Риге; для всех, кто не попал на вечера в ближайшее время (а один будет сегодня в Торонто; приходите, кто успевает; потом будет в Нью-Йорке, потом – несколько подряд в Тбилиси, в Белграде, возможно, в шенгенской Европе что-то будет, посмотрим), 20 декабря я гарантирую поэтический вечер всем желающим. Вы сможете его посмотреть, задать вопросы по «зуму», пожелания высказать какие-то. Вот там я и балладу прочту, а также несколько задуманных новых стихов, которые я еще не успел выложить на бумагу, потому что были разъезды сплошные.
Я окажусь опять в тихом Кливленде, где есть гитара, и быстро все это досочиню. Без гитары мне сочинять трудно: понимаете, пока музыка есть, возникает какая-то новая просодия. Потом музыку можно отбросить из-за недостаточности моих исполнительских возможностей. Но пока сочиняешь, легче напевать.
«Ходорковский написал замечательную книгу о будущем России. А есть ли в русской литературе 19-го или 20-го века конкретные концепции будущего страны?» Я бы советовал не забывать об Амальрике, с его «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?» Основные болезни сырьевой экономики, такой вялой экономики там, конечно, перечислены.
Что касается концептов будущего, то трудно. В России с будущим всегда были большие проблемы. Российскую педагогику будущего, конечно, описали Стругацкие. А вот российские нравы и российскую систему… Наверное, речь идет – хотя грех себя рекомендовать – о «2096 годе», но там страна не названа. Там в паре эпизодов угадывается Россия, а так, в общем, действие происходит не в России.
Дело в том, что русской утопии почти нет. Вспоминается «Счастливая Россия» Акунина. Прежде всего потому, что там с большим аппетитом и интересом описаны прелести местного самоуправления. Утопии Хольма ван Зайчика мне всегда казалась подозрительной. И «Ордусь» кажется подозрительной именно потому, что это экстраполяция китайского опыта. Мы видим, куда это завело Рыбакова, при том, что Рыбаков остается одним из самых талантливых учеников Стругацких. Но вот его завело в ужасные дебри. Много было писательских судеб в нынешней России, которые послужат темой будущего учебника писательского мастерства: «как не надо». Страшный пример такой.
«Если бы Симонов сегодня жил, то он поехал бы на фронт? Какие стихи бы он писал?» Поехал бы, конечно. Когда он поехал на Халхин-Гол, а Долматовский остался в аспирантуре, Асмус сказал пророчески: «Аспирантура – дура, штык – молодец». Проблема в том, что Симонов сделал точный карьерный выбор, но и не только в этом.
Вот мы уже переходим к разговору о Симонове. Почему Симонов ездил на войну? Можно сказать, что он был карьерист. Что он хотел кратчайшим путем прийти к славе. Нет, это не так, хотя, конечно, его первые стихи выдают желание писать конъюнктурную лирику абсолютно точно. Но Симонов подсознательно угадывал главное зерно своих способностей, главную интенцию своего творчества.
Я уже писал о том, что Симонов всегда женился на вдовах (Серова была вдовой, вдова Гудзенко также стала его женой). Но главной вдовой в его жизни, конечно, была муза Гумилева. Каждый писатель осуществляет в жизни, описывает в жизни один и тот же сюжет. И никогда не может сформулировать его сам. Тут ему нужен грамотный интерпретатор.
Я не знаю, какой сюжет в своей жизни постоянно описываю я. Может быть, сюжет изгойства, может быть, сюжет бегства, может быть, сюжет превращения конформиста в нонконформиста. Не знаю, я не берусь судить. Но Житинский, например, всю жизнь писал сюжет отказа от мистических, от магических способностей. Сюжет отказа от сверхспособностей. Не становится творцом, а остаться человеком. Я помню, когда дописывал «Остромова», позвонил ему и в ужасе сказал: «Александр Николаевич, я опять написал ваш роман». Он сказал не огорчаться особенно.
Как говорил в таких случаях Окуджава: «Не настолько постыдно то, что я делаю, чтобы подражание считалось позором». Правильно. Мне кажется, что тайный сюжет Симонова, главный сюжет его жизни виден. И он его довольно рано раскопал. Поразительно, каким образом Симонов в своей биографии этот сюжет осуществит. А за его пределами ему было нечего говорить и делать, у же это было неинтересно.
Сюжет жизни Симонова выглядит так: есть мальчик, влюбленный в девочку. Эта девочка пока взрослее, умнее, сильнее, чем он. Но потом приходит война. И эта война делает из мальчика мужчину и лидера. И когда он приходит с войны, девочка ему уже не нужна. Сначала она его мучает. Помните:
Злую, ветреную, колючую,
Хоть ненадолго, да мою!
Ту, что нас на земле помучила
И не даст нам скучать в раю.
Это очень правильная точка зрения. Женщина должна быть такой, чтобы нас мучить, выращивать и заставлять нас догнаться, дорасти, догнать себя. Но дальше происходит война, и на этой войне мальчик ее радикально, решительным образом перерастает. Мальчик становится большим поэтом, во-первых, а во-вторых, он становится настоящим мужчиной. Когда он возвращается, она ему уже не нужна. Он повидал такого, он пережил такое, что груз увиденного не дает ему жить с ней дальше.
Если брать историю сюжета и жанра, то ведь это один из бродячих сюжетов. Понимаете, ведь «Одиссея» не дописана, она оборвана. Одиссей покинул Итаку, Одиссей вернулся на Итаку, но Одиссей не может оставаться на Итаке. Дело даже не в том, что «мой луг согнули чужаки, мой плуг сгубили мужики», а там проблема в том, что после того, что ты навидался в этих морях, в этих странствиях, тебя не вмещает твой дом. Поэтому твой дом тоже должен пойти странствовать, если угодно. Когда ты возвращаешься на Итаку. ты через некоторое время берешь весло и плывешь странствовать дальше.
Симоновский миф – это миф даже не Одиссея (может, Агагемнона), но миф кого-то из них, кто пошел на войну, а когда вернулся домой, там стало тесно. Потому что война его разрывает, потому что ему нужно другое. И он может только уничтожить, только погубить и дом свой, и женщину, которую любил. Он, понимаете, случай из шиллеровской «Перчатки»: в клетку со львами женщина уронила перчатку. Она говорит своему паладину: «Иди достань». Он входит в клетку со львами и достает. Все аплодируют.
« В лиц перчатку ей он бросил и сказал: «Не требую награды», – это как в каком-то из русских сибирских романов, довольно пошлых (чуть ли не в «Тени исчезают в полдень»)… Там баба знаменитая, которая на медведя ходила. И вот мужик, в которого она влюблена, ей говорит: «Добудешь мне медведя – буду твой». Это такая травести женского сюжета. Ну и она добыла медведя, ему швырнула и говорит: «Ну а любовь – ее, видимо, тот медведь съел». То есть когда мужчина подвергнут нечеловеческим испытаниям, чтобы завоевать женщину, он испытание проходит, но женщина ему потом уже не нужна.
Симонов с поразительной остротой и чуткостью этот роман с самого начала осознавал:
Ты говорила мне «люблю»,
Но это по ночам, сквозь зубы.
А утром горькое «терплю»
Едва удерживали губы.
Я верил по ночам губам,
Рукам лукавым и горячим,
Но я не верил по ночам
Твоим ночным словам незрячим.
И вдруг война, отъезд, перрон,
Где и обняться-то нет места,
И дачный клязьминский вагон,
В котором ехать мне до Бреста.
[Чтоб с теми, в темноте, в хмелю,
Не спутал с прежними словами],
Ты вдруг сказала мне «люблю»
Почти спокойными губами.
Довольно страшная ценность есть в этих стихах. Ведь она не потому его любит, что едет подвиг совершать. Нет, не такая одна женщина. Что, она такая патриотка, чтобы любить его за исполнение гражданского долга? Нет, она женщина-катастрофа, женщина, создающая и сеющая возле себя катастрофу. Это типичная femme fatale, роковая женщина, женщина-судьба.
И когда вокруг происходит судьба, когда все вокруг на грани выживания. «Вот на пороге стоит – Судьба» – это, если вы помните, из Ахматовой. «Но Софокла уже, не Шекспира. На пороге стоит – Судьба». Хотя, как раз, Софокл с темой рока связан более полно. Это у Шекспира рок и фатум – дело рук человеческих. Может быть, кроме «Макбета» – любимой ахматовской пьесы. Но «на пороге стоит судьба» – это естественная среда действий для Серовой. Серова – это и есть женщина, по-настоящему не знающая, что она хочет. Она позволяет судьбе действовать через себя. И когда вокруг роковая катастрофа, тогда она говорит ему «люблю», потому что происходит совпадение, резонанс ее внутреннего облика и того, что происходит.
А дальше он идет воевать, и воюет он за нее. У него были довольно сложные и прохладные отношения с матерью, которая, может быть, относилась к нему слишком строго. У него не было друзей, кроме Бориса Горбатова. И, может быть, если вдуматься, что писатель Борис Горбатов в разы менее талантливый, да и человек менее яркий, чем Симонов. Это вот интересная тема, может быть, Алексей Кириллович Симонов что-нибудь сможет об этом сказать. Почему у него вообще не было друзей? Ни Эренбург (главный военный писатель, с которым они прошли множество дорог вместе), ни кто-то из редакторов «Красной Звезды» или «Правды», ни Ортенберг, который был его любимым шефом, – не получается, трудно сказать, кто. Никто из военных. Может быть, потому что Симонов был явный лидер, может быть, потому что он был единственный любимец Сталина, может быть, потому что он сам себя слишком высоко ставил. Но как-то он был одинок.
В его жизни значимым человеком была только Серова. Потому что она была не взятой им крепостью. Не потому, что она была так очаровательна. Хотя она, конечно, была очаровательна: он ее Мишкой называл в письмах, писал: «Милая ты, и лапы твои милые». Это была интимная переписка, от которой сохранилось очень мало: большую часть уничтожила она, да и кое-что он уничтожил. Кое-что чудом переписала Маша Симонова, дочка его. Он ей поручил уничтожить, но она переписала. Дай ей бог здоровья, это прекрасный поступок. Потому что письма-то великие, на самом деле.
И вот в этих письмах, которые он так маниакально уничтожал, видно, что любить-то он любил. Но тут возникает сложное чувство. Вот Сергей Кравец, когда читал нам лекции по литературе в школе юного журналиста, уже тогда сказал, что главная драма всякого поэта – роковое несоответствие той женщины, которая нужна ему для реализации творческого мифа, для реализации творческого дара, и женщины реальной. Когда Любовь Дмитриевна писала Блоку: «Вы меня живую проглядели», это было недалеко от истины.
Я думаю, что Валя Серова нужна была Симонову не как очаровательная женщина Валя Серова, не как блистательная актриса. Она была ему нужна как не взятая крепость: она позволила ему проживать свой писательский миф, осуществляться.
Любила ли она его когда-нибудь? Наверное, когда-нибудь. Но тут же, понимаете, такая женщина – когда она кого-нибудь любит? А любила ли она Серова? Действительно великого летчика, летчика от бога. Летчика, которого многие считали более перспективным человеком, чем Чкалов. При этом, в отличие от Чкалова, Серов реально повоевал в Испании. Кстати, там он уцелел. По идиотической совершенно случайности погиб: просто он там маневр выполнял слишком низко и не скорректировал. Они же все были обречены, эти летчики. Они вынуждены были все время добиваться невозможного.
Я думаю, что Валя Серова не успела просто его полюбить. Они же были образцово-показательная пара для Сталина, примерно как Терешкова-Николаев для Хрущева. Это такая образцово-показательная пара героев. Она любила, думаю, по-настоящему только Рокоссовского, с которым у нее был роман знаменитый, о котором сказано: «Завидовать будем». Но к Симонову, мне кажется, она начала что-то чувствовать в конце войны, когда он действительно состоялся. Проблема в том, что ему уже это было не нужно.
Она была нужна ему до тех пор, пока она была не доступна, пока ее надо было завоевывать. А когда он пришел с войны, все, что можно, он уже завоевал. Он завоевал звание первого поэта эпохи. «Хоть ваш словарь невыносимо нов, властитель дум не вы, а Симонов». Он стал первым драматургом эпохи, хотя пьесы у него все ужасно ходульные. Ну и со временем подступался к званию первого прозаика, хотя «Дым отечества» Сталину резко не понравился. Не знаю, почему.
Симонов, конечно, испытывал к Серовой те чувства, которые позволяли ему писать первоклассные стихи. И вот поэтому главным военным стихотворением стало «Жди меня». Потому что это история о любви к женщине и о том, что война для мужчины – это единственный способ перерасти себя. В жизни он постоянно унижен, ему все время нужно соблюдать огромную массу государственных условностей, запретов, табу. Он все время вписан в жесткую систему государственной иерархии. Но на войне он может стать собой. Поэтому «Жди меня» – это главное свидетельство войны.
В общем, удивительно, что это стихотворение обращено не к родине. Более того, оно обращено не к матери. Многие кощунственными считают слова Симонова «пусть поверят сын и мать в то, что нет меня». Он обращается к женщине, которую он выбрал, а не к той женщине, которая дана ему от природы, будь то мать или родина (или даже сын). Это отказ от имманентностей в пользу свободного выбора: ты – жди меня, потому что я за тебя служу, как Иаков за Рахиль, я пытаюсь тебя заслужить, вымолить, выслушать тебя у судьбы, потому что я тебя выбрал.
По большому счету, конечно, это проекция родины, потому что во время войны русскому человеку дана та родину, какой он ее сделал. Родина, потому что вот как он решит, так и будет. Вот он ее защитит, и тогда она будет его. Раньше это была суровая и грозная мать, которая по праву рождения. А теперь это результат свободного выбора, твоей победы. Ты ее заслужил, выслужил.
О том, что конфликт родины-матери и родины-жены, является одним из самых фундаментальных в литературе, сказал еще Кушнер. Помните, «жене и матери в одной квартире плохо». Да, это действительно так. «Блок умер. Выжили ужасные слова: свекровь, свояченица, кровь, сноха, эпоха». Блок в известном смысле и есть жертва вот этого страшного внутреннего противоречия – родины-жены и родины-матери. Родина-жена – это то, что ты выбираешь, и то, что ты до конца защищаешь. Это твой выбор. А родина-мать – это данность.
Так вот, симоновская книга «С тобой и без тебя» была знаком прорыва от родина данной к родине творимой, выбранной. И такой образ родины, как Серова, не мог Сталину понравиться. Поэтому Сталин и спросил брезгливо: «Сколько тираж книги?» Ему ответили: «Пять тысяч». Он сказал: «Надо бы два – ему и ей». Но он понял, про что книга.
Но она на фронтах читалась и разучивалась. Я помню, наша Елена Таланова, бабушкина подруга ближайшая, замечательный интеллектуал; так вот, она Симонову на его творческом вечере в Останкине поднесла на автограф книжку «С тобой и без тебя» – сохраненную, трепанную, 1943 года. И Симонов улыбнулся такой улыбкой, какой она никогда у него не видела. И он с благоговением взял в руки эту книгу. Как Пастернак взял с благоговением свои «На ранних поездах», хранившиеся в солдатском мешке у замечательного поэта Петра Горелика, друга Слуцкого, впоследствии преподавателя военной академии. А ведь стихи тоже писал, но никому не показывал.
Так вот, увидеть свою книгу «С тобой и без тебя» было для Симонова как будто прикоснуться к святыне, потому что эта книга рассказывала о тайной сущности войны, о прорыве человека к родине, о прорыве человека к женщине; о том, как он дорос до нее. И это, конечно, трагическая история. Когда он вернулся, она оказалась ему скучна. Более того, она спилась довольно быстро.
Леонид Зорин вспоминал, царствие ему небесное, что он видел Серову в 1950-м, уже располневшую. И она со слезами говорила о том, что Симонову она больше не интересна, что она отходит от нее на каждом шагу. Она продолжала оставаться звездной актрисой, но она никогда не доросла до того, что она сыграла в «Жди меня», потрясающем ташкентском фильме 1943 года.
Да все советское кино можно уложить в одну эту фразу: «Хороша я, хороша, да плохо одета, Никто замуж не берёт, девушку за это!». Там подлинности больше, чем во всех этих «Сердцах четырех», в которых она играла до войны.
Но в общем, что удивительно. Симонов утратил способность писать стихи после того, как с ней расстался. Он возвращал себе эту способность только когда он становился переводчиком. И переводы у него были гениальные. Я ничего не знаю лучше, чем его перевод из Киплинга. Да, он убрал рефрен (кстати, зря совершенно, потому что рефрен там размечает время как бы), но все равно это гениальные стихи:
Серые глаза — рассвет,
Пароходная сирена,
Дождь, разлука, серый след
За винтом бегущей пены.
Чёрные глаза — жара,
В море сонных звёзд скольженье,
И у борта до утра
Поцелуев отраженье.
Синие глаза — луна,
Вальса белое молчанье,
Ежедневная стена
Неизбежного прощанья.
Карие глаза — песок,
Осень, волчья степь, охота,
Скачка, вся на волосок
От паденья и полёта.
Вот тогда он еще становился поэтом. Спасибо всем, увидимся через неделю.