«Один» с Дмитрием Быковым: Почему писатели охотно поддерживают фашизм?
Сегодняшний выбор Трампа – это, в общем, не выбор фашизма, это выбор прочитали-прослезились. Вы хотели этого, вот вы это и получите. Для меня как раз происходящее сегодня с Америкой – это все-таки на уровне страшной, опасной, но примерки. Это попытка ткнуть консерваторов носом в результаты их деятельности. Никаких фатальных для мира катастроф это не сулит. Никто не перестанет поддерживать Украину. Украина останется для мира неизбежным островком идеализма, который ему необходим…
Поддержать канал «Живой гвоздь»
Купить книги Дмитрия Быкова на сайте «Эхо Книги»
Д.БЫКОВ: Доброй ночи, друзья и коллеги-полуночники. Знаете, я обычно не прибегаю к таким практикам, но, когда только что закончен стишок, мне хочется его читать. Не только выкладывать, а читать как можно большему количеству людей. И я поэтому, наверное, начну со стишка свежего, потому что он мне еще нравится. Потом он мне надоест, и я буду смотреть на него холоднее. Но пока вещь только что, можно сказать, из печки, она вызывает теплые чувства. Поэтому начнем с нее.
Скажу расстроенному ближнему, когда останемся вдвоем:
Мол, я в твоем-то мире выживу, а ты не выживешь в моем.
За мною числится заранее, по совокупности примет,
Огромный опыт выживания – а у тебя такого нет.
Не обливай меня помоями и не швыряй в меня дерьмом:
Расизм – когда тут все по-моему, когда по-твоему – то норм.
Так пусть уж будет все по-твоему, как продолжалось тысяч пять:
Глядишь, поноем мы, повоем мы – и приспособимся опять.
Пусть будет все, как вам захочется, в привычном стиле наших мест.
Нас не смущает одиночество, не травит травля, дым не ест,
Не депрессирует депрессия, не напрягает пар в котле,
Писать могу не только в прессе я, а на заборе, силь ву пле.
Мы были тут приспособленцами, обслугой, Господи прости,
Мы умудрялись и в Освенциме самодеятельность ввести,
Оно, конечно, Богу Богово, но лагерь – лучший институт,
И мы достигли очень многого, покуда вы рулили тут.
Ты упразднишь мою профессию – я подмигну и был таков,
Сбегу в подвал, вольюсь в процессию незаменимых бурлаков,
Наймусь механиком, водителем, пойду в чесальщики свиньи,
Таскать горшки чужим родителям, чтоб только выжили мои,
Хоть тискать романы, да мало ли? Заслушивался весь барак!
Мы это можем, знаем, плавали, и вам без нас уже никак.
Мы это все горстями хавали, не треснув, не окаменев,
И нам играть по вашим правилам противно? – да, смертельно? – нет.
Нам ни отечество, ни отчество раскрепоститься не дает,
И мы почти уже не морщимся, вдыхая сероводород.
А ты подышишь чистым воздухом, хлебнешь озона – и готов,
И станешь навсегда отозванным с твоих невидимых фронтов.
При встрече с некровавой пищею со звоном треснет твой живот;
Твоя супруга, ставши нищею, и пары дней не проживет;
Чуть ты столкнешься с чистым качеством – и хлоп на площадь, как печать,
И нам тебя еще откачивать, и может быть, не откачать.
А дальше пойдем по сегодняшней, условно говоря, повестке и по анонсированной теме лекции. Тут у «Гвоздя» такое нововведение: они проводят опросы. Я даю на выбор три-четыре темы, а они проводят голосование, такая получается интерактивность, отзыв. И мы будем по итогам голосования обозначать тему. Я четыре довольно абстрактных темы предложил в прошлый раз, и по итогам победила тема «Почему деятели культуры поддерживают фашизм?» У меня на эту тему в «Репаблике» – спасибо Шавловскому – вышла статья «Визжи, не стесняясь: и-и-и!». Там я пробую… может быть, я частично ее прочту как доклад. Там я пробую объяснить, почему и из каких соображений деятели культуры хватаются за фашизм. Далеко не всегда это корысть, далеко не всегда это страх. И самые интересные случаи – как раз когда это не примитивное желание заявить о себе, не примитивное желание занять освободившиеся ниши, после того как вытеснили профессионалов. Нет, это совершенно конкретное желание. Три мотива я насчитал там, которые особенно унизительны. Вот об этом мы и поговорим.
На следующий раз я предложил четыре советских персоналии, чтобы нам не все время брать иностранцев. Мне показалось интересным поговорить на выбор о Константине Симонове, Ярославе Смелякове, Павле Нилине и Вере Пановой. Кто выберется, кто победит в голосовании читателей, тот и чемпион.
Я хочу поговорить именно о советских литераторах, которые будучи формально глубоко советскими, внутренне были совершенно независимыми. Как Панова, например, которая научила писать целое поколение ленинградцев. Или как Симонов, который, формально будучи советским литературным генералом, в душе реализовывал личные, лермонтовско-киплингианские стратегии, конкистадорские. А советскость его, его сталинизм в какой-то момент даже вошел в противоречие с линией партии, когда Симонов, не желая работать на «оттепель», поехал корреспондентом «Правды» в Ташкент. Там он, значит, три года проработал, не в силах вписаться в хрущевский нарратив. Кстати, именно там он начал писать военную трилогию. На мой взгляд, неудачную, но полную важных и ценных деталей.
Посмотрим, о чем нас спрашивают. «Попробую переформулировать недавний вопрос: как вы относитесь к Гейдару Джемалю? Как оцениваете влияние мамлеевского кружка на него? Давал ли мамлеевский кружок ту самую прививку фашизма своим участникам, или это было нечто иное?»
Мамлеевский кружок был порождением советской системы, и в этом качестве не предполагал реализации тамошних литературных абстракций. Это были литературные разговоры.
Сначала эти заговоры
Между Лафитом и Клико
Лишь были дружеские споры,
И не входила глубоко
В сердца мятежная наука,
Все это было только скука,
Безделье молодых умов,
Забавы взрослых шалунов..
Это не было реализацией тех грозных утопий или антиутопий, которые обсуждали Мамлеев, Головин, совсем молодой Дугин (не знаю, сколько он там провел времени) и Гейдар Джемаль. Консервативная утопия, которая рисовалась Гейдару Джемалю, кажется мне совершенно нерелеализуемой, потому что это республика мудрецов. Это то, что Платон мечтал сделать. Республика Платона может случиться не с массами, а с ревнителями науки, ревнителями чистого эксперимента. Это, в общем, сферическая республика в вакууме. Консервативная утопия Джемаля предназначена для мудрецов, для исламистов, для суфиев, и мне кажется, что она в жизни совершенно нереализуема. Джемаль был интересным собеседником, великолепным научным провокатором, авантюристом класса Арестовича, может быть, чуть более серьезным; может быть, чуть более жертвенным. Я совершенно не исключаю того, что Арестович примет ислам, но не в том переносном смысле, в котором это обозначает перекинуться или дать дуба, а в формате искренне передать себя этой теории. Это, по-моему, единственное, что он еще не попробовал, хотя, может быть, впереди у него и это.
Предупреждая вопросы о том, как я отношусь к нынешней эволюции Арестовича, к какому берегу бы он ни прибился, он этот берег покинет, причем со скандалом. И в данный момент самый опасный берег, к которому он прибивается, – берег трампистский, берег жесткой критики Зеленского, – так это очень хорошо, что он туда прибился, потому что оторвавшись оттуда, он нанесет этому берегу огромный ущерб. Так же действовал Лимонов, который то с Лебедем, то с Жириновским… Выбирал самую активную силу, прибивался к ней, понимал, что цена ей грош, и летел дальше на своей активной тяге. Одобряю ли я такие действия? Нет, но я ими любуюсь, они мне интересны как такая бесконечная трансформация, перформанс. А разделять чьи-либо убеждения – нет, я не разделяю.
Джемаля как поэта я оцениваю весьма высоко. Естественно, в основном вопросы о его книге «Ориентация – север». Я не могу к ней серьезно относиться, это такая поэма, консервативная поэма о нордическом прекрасном мировоззрении, которое мне глубоко враждебно глубоко, но которое у него имеет привлекательные черты. Понимаете, тут вся проблема в том, чтобы отделять эстетику от политики. Когда Блок говорит: «Есть еще океан» (о гибели «Титаника») или когда Блок пишет «Двенадцать», – это высокое искусство. Когда это становится руководством к действию – это становится самоубийством.
Гейдар Джемаль как поэт, как теоретик, как афорист (писать в жанре афоризмов он научился у Ницше, в этом плане «Ориентация – север» очень полезная книга)… Вот, я думаю, как афорист и мечтатель он замечательный выразитель современного радикального мировоззрения, новой версии радикализма, такого духовного самоистязания. Но как теоретик, как вождь политики он мне кажется человеком совершенно невыносимым, и это противоречие его сгубило. Он реализовывал себя как политик, вынужден был им определяться в реальности, а по жанру своему, по своей личности он был мечтатель, поэт. Кстати, у него хорошие стихи, как и у Максима Шевченко. Но у Джемаля лучше. Вот если бы они этим ограничились, это было бы прекрасно. К сожалению, Джемаля влекла религиозная и политическая деятельность, мечта о консервативной революции. Консервативная революция хороша для фанатиков, а для простых смертных нет. Поэтому надо бы как-то ограничить сферу таких мечтателей и утопистов их личным кабинетом. Мне кажется, тогда мы получили бы практически идеальное мироустройство, когда поэты и мечтатели строят свою республику, а нормальные люди живут так, как им присуще, не пытаются имитировать консервативную революцию. Такова моя мечта. Может быть, мое прекрасное отношение к Блоку резко изменилось бы, если бы у Блока появилась возможность как-то осуществить свою утопию на практике. Слава богу, у него такой возможности не было, и он остался на нашей памяти как поэт. Его единственная государственная должность – это секретарь комиссии по расследованию деятельности Временного правительства, из чего и получилась наименее известная и, наверное, наименее удачная книга Блока «Последние дни императорской власти».
Возвращаясь к вопросам… «Какое советское поколение вам наиболее симпатично?» Леша, советское поколение я застал по-настоящему только одно – это 70-е годы. Как говорил Денис Новиков: «Хотя я зацепил 70-е краешком, но я семидесятник». Я наиболее высоким, наиболее мирным и при этом творческим считаю потенциал советской системы в 70-е годы. У нее были разные варианты развития, сложные и неочевидные. Случилось так, что вся сложная комбинация, стоявшая на доске, была с нее снесена могучим ураганом. И пришло такое радикальное упрощение. Правильно сказал Лев Аннинский: «Подпочвенные воды хлынули наружу примерно с той же силой, как в 1917 году».
Конечно, Гражданская война произошла в формате братковских войн, но она была. И революция была – революция простоты, колоссальной деградации. 70-е годы для меня – самое интересное время. Потом наступило то, что показано с наибольшей наглядностью в гениальном последнем фильме цикла «Дау» у Ильи Хржановского (в «Дезинтеграции»)… Это разложение, разрушение. Собственно, у меня в «Дуге» подростки занимаются именно этим в финале; дети, которые пережили волну, рушат остатки Управления. Это мой привет Илье Хржановскому, фильмы которого я в последнее время пересматриваю с наибольшим вниманием и наибольшим внутренним отзывом. Я вообще считаю, что «Дау» – главное свершение в искусстве последних 30-50 лет. Это касается и прозы, и поэзии, и всего остального. 70-е годы были разрушены примерно по этой модели, как тот замечательный музей-институт, который для съемок построил Хржановский в Харькове.
«Можно ли сказать, что Следственный комитет поставил точку в спорах о таланте Веры Полозковой?» Точка в спорах о таланте ставится будущим, но сейчас не время спорить о таланте. Сейчас пора признать, что Следственный комитет признал – без всяких на то оснований – экстремистом и террористом поэта, значительного поэта, который, безусловно, никакого отношения ни к экстремизму, ни к терроризму не имеет. Это лишний раз Следственный комитет подтвердил, что у системы сильный спинной мозг, который прежде всего реагирует на качество.
Я абсолютно убежден, что нам всем, оказавшимся в одной лодке, как, кстати, в 70-е годы; нам всем, кто не принимает агрессивной войны; нам всем, кто не принимает диктатуры, тотальной лжи, травли государственной, – нам не время выяснять, кто лучше, а кто хуже. Сейчас нам необходима профессиональная солидарность прежде всего.
Мне есть всегда что возразить Екатерине Барабаш, потому что она мне интересна. Но Екатерина Барабаш – выдающийся теле- и кинокритик, первоклассный журналист, я ей многим лично обязан, чтение ее всегда было для меня бустом, зарядом энергии. И я негодую, когда она – мы знаем, что у нее дома 96-летняя мать – обвиняется в распространении каких-то фейков про армию и ее помещают под домашним арестом, лишая тем самым возможности зарабатывать.
Для меня совершенно очевидно, что современное российское руководство само не знает, где у него идеологическая доктрина, и как эта доктрина выглядит. Они не понимают сами, где у них фейки про армию, а где правда. Они скоро начнут истреблять (мы это увидим) собственных «зетов», военкоров, потому что военкоры эти не хотят, чтобы закончилась война, они любые переговоры считают компромиссом. Они считают, что Трамп посягает на наши редкие земли. Потому что всю собственность Украины они по умолчанию считают своей. Так что мы будем наблюдать уничтожение слишком упорных «зетов», которые не хотят дружить с Трампом, которые недостаточно быстро переобуются, чтобы сказать: «А, вот мы сейчас с Америкой будем за столом перекраивать мир, а под столом будет валяться Украина», как сказал кто-то из госдумцев.
Для меня полная идеологическая неопределенность самих идеологов исключает какие-либо с их стороны претензии к журналистам и писателям. Они сами не знают, кто у них друг, а кто враг. Сегодня они с Трампом целуются взасос, завтра (и я в этом абсолютно убежден) новая волна антиамериканской пропаганды ударит в наши борта, потому что Трамп не так предсказуем, как им хотелось. В общем, будет очень интересно. Другое дело, что я предпочел бы, конечно же, не жить в эту эпоху, а писать о ней, как я писал о 30-х годах. Но по всей вероятности, при такой неопределенности фейки об армии, о целях спецоперации, о войне, каковой термин они уже вовсю употребляют сами , – при такой неопределенности они не могут выдвигать никаких обвинений, иначе им пришлось бы пересажать половину собственных идеологов. В свое время они Горинова за слово «война» посадили, а теперь слово «война» любимое в их лексиконе, чуть ли не «отечественная война». Это, знаете, как говорил Лимонов: «Этому государству лучше про мораль вообще не вспоминать, потому что оно аморально в каждом своем жесте», в каждом поступке. Поэтому, разумеется, Екатерина Барабаш немедленно должна быть освобождена, и – я уверен, – что будет. Что они могут на нее накопать? А самое главное, что им пора… не говорю о том, что разобраться с собственной идеологией, но им пора бы определиться по отношению к собственным демагогам, которые со страшной силой сегодня переобуваются и свидетельствуют о своей глубокой растерянности. А растерялись они страшно.
«Какие действия, по-вашему, могли бы предпринять сегодня – если коротко пересказывать – любители поэзии, правозащитники, и так далее?» Действия очень простые. Понимаете, во-первых, надо напоминать и настаивать на необходимости обменять Беркович и Петрийчук. Беркович, безусловно, главный поэт нашего времени. Это не важно; важно, что у системы по-прежнему чутье, важно, что она сидит по надуманному обвинению и героически себя ведет… Ее письма о том, как она собирает вокруг себя даже в колонии хороших и надежных людей, – это письма, которые свидетельствуют не об упадке духа, а, наоборот, о фантастической стойкости, которую в Жене Беркович не могли предположить; наверное, могли только те, кто очень близко ее знал, они понимали, насколько она железная. Сейчас она, конечно, ведет себя с потрясающим мужеством. Никаких не может быть сомнений в том, что Беркович и Петрийчук должны быть обменяны в ближайшее время. Не говоря уже о том, что пока они сидят, у системы есть все шансы и все возможности сводить с ними счеты. Человек сидящий в России вообще беззащитен. Вообще везде в мире он беззащитен, но в России особенно. Права заключенных для России – это такой же оксюморон, как права человека. Безусловно, надо помнить о необходимости их обменивать, и надо об этой необходимости напоминать.
И, конечно, если уж действительно выпал такой интересный момент, временные разговоры (временные, конечно) о снятии санкций, о прекращении возможного идеологического диктата в самом его террористическом виде, даже возвращение публичной дискуссии, может быть. Чем черт не шутит, может быть, даже вернутся в Россию оппозиционные СМИ. Хотя я прекрасно понимаю, что этого не произойдет, но, может быть, кто-то из трамповцев поставит такие условия: «Мы снимем санкции, а в у себя, условно говоря, возобновите хоть какую-то, хоть минимальную, самую иллюзорную, но свободу слова». Этого не будет, конечно же, но это был бы интересный ход.
В любом случае, то, чего надо требовать; то, чего надо добиваться, – это отмена уголовных статей, по которым можно преследовать любого, можно сажать любого. То есть отмена тех уголовных статей, которые появились в кодексе после начала войны. Потому что «распространение фейков об армии» – это статья, под которую все, как в свое время под 58-ю, можно подогнать. И вообще, пора определиться с терминами «война» и «спецоперация», пора определиться с отношением к Украине. Признаем ли мы, что нам нужна вся Украина, что любая украинская власть нам враждебна, или мы настаиваем на том, чтобы Украина сохранила свой суверенитет, что гарантировало бы ей нейтральный статус. Надо решить, каковы цели России в Украине. Они все нелегитимны, но надо, по крайней мере, с ними определиться. Поэтому, я думаю, ближайшая цель дискуссии для всех, кто находится там, – это, конечно, требовать прекращение арестов и судебных процессов за совершенно невинные даже не преступления, а действия, которые связаны с обсуждением войны.
Надо переформулировать, переформатировать законы в связи с переходом на мирное время, если это мирное время действительно планируется. Я понимаю, что не будет никакой оттепели; я понимаю, что никакого мира Украине не будет, пока Путин. Но нужно говорить о том, чего требовать. Требовать надо, чтобы в России прекратили за слово «война» судить, а за правду об этой войне сажать.
Тут, кстати говоря, много вопросов о зет-военкорах: есть ли среди них искренние люди? Конечно, есть. Есть искренние сволочи, а есть трогательные невостребованные романтики, ролевики. Если уж и говорить о некоторых зет-поэтах, то, конечно же, чудовищно фальшивы стихи Долгаревой, но в каких-то своих изначальных предпосылках, в искреннем поведении она такой искореженный человек, который действительно мечтал о том, чтобы ролевая игра перешла в жизнь. Это довольно дурновкусные мечты, но дурновкусие – не преступление. И Долгарева, и Лукьяненко – это люди, у которых где-то на дне души, возможно, присутствует искренняя мотивация, такая тоска по романтике в том смысле, в каком романтиком был Наполеон, в каком Лени Рифеншталь называла романтиком Гитлера. Это такая мечта о том, чтобы на короткое время стерлась грани между литературой и реальностью. Как правило, когда эта грань стирается, все кончается большой кровью. Но у этих людей изначально были романтическое представление.
Кстати говоря, в личное бескорыстие Долгаревой я верю абсолютно. У нее нет этого комплекса, что она считает себя великой, и теперь ее шанс самоутвердиться. Нет, я уж не говорю о том, что как поэт Долгарева гораздо талантливее Ватутиной и иже с ними. Кстати говоря, для Долгаревой я совершенно не исключаю варианта глубокой внутренней перестройки, не в пошло-государственном, а глубоко личном смысле. Перестройки своего душевного строя. И я совершенно не исключаю, что лет где-нибудь в пятьдесят (а как раз время будет к этому располагать,), она напишет превосходные мемуары, исповедь о своей эволюции. Думаю, что это будет своего рода монастырское послушание, наложенное на себя. И я бы ее мемуары прочел с интересом, в отличие, например, от мемуаров Суркова.
Я абсолютно убежден в том, что мемуары Суркова будут полны самолюбования, а у Долгаревой они могут быть полны искреннего раскаяния. Я этого не исключаю, хотя среди ее стихов очень большой процент шлака. Другое дело, понимаете: когда профессионал видит шлак у потенциально способного поэта, а когда просто пустая пародия. Здесь пародия не пустая, и я никогда не говорил, что зет-литераторы тотально бездарны. Зет-литераторы плохо воспитаны, они не умеют распорядиться своим талантом. Кроме того, у них присутствует определенная степень стилистического кокетства, избыточности. Но иногда за этим стоит подлинность, и я это понимаю.
«Как вы относитесь к Джону Уиндему?» Прекрасный вопрос. Джон Уиндем -мой любимый фантаст британский, дело не только в «Дне Триффидов», дело прежде всего в «Чокки», одной из первых вещей, у Уиндема прочитанных. Ну и, конечно, «Куколки». Мне очень нравятся «Кукушки Мидвича», где, на мой взгляд, поставлен самый болезненный и самый важный в мировой фантастике вопрос. Что происходит в «Кукушках Мидвича»? Там подкинули, как у Стругацких впоследствии, несколько эмбрионов на Землю, родились эти золотоглазые и серебряноволосые, безумно красивые дети, наделенные телепатией. Они лучше нас и постепенно берут власть над Землей. Но в результате все-таки земляне их уничтожают. Потому что лучше сохранить свое «я», пусть несовершенное, нежели отдаться чужому проекту. Это вечный вопрос. Я не готов уступать историческую арену людям, которые лучше меня. Я не готов сдавать человечество более совершенной эволюционной ветке. Мне все-таки хотелось бы набивать свои шишки и все-таки сопротивляться до последнего.
Там, правда, у Уиндема моральная коллизия совершенно обострена: там учитель их сжигает, они гибнут, причем гибнут очень жестоко, а ничего, кроме убийства, кроме уничтожения, с ними сделать нельзя. Когда Стивен Кинг начал разрабатывать ту же тему… а в этом, кстати, ничего греховного нет, так как и музыкант берет чужую мелодию, иногда народную. Это нормально – разрабатывать чужие мотивы. В разработке Кинга эти дети, это новое поколение (я имею в виду «Мобильник», тема клетки в переводе утрачивается), они превращаются в таких телепатически связанных, очень примитивных, марширующих по своей программе существ, у которых по ночам идет изо рта легкая музыка. То есть они такие как бы ходячие приемники, назовем это так. Когда их уничтожают в «Мобильнике», мы чувствуем определенную справедливость, потому что они машины. А у Уиндема они инопланетяне, люди, пусть не гуманитарные, не гуманные, пусть они существа негуманоидные даже. Они решаются уничтожить Землю, поэтому учитель решается уничтожить их. Там ситуация поставлена очень жестоко. Но вместе с тем эти безумно красивые дети вызывают и горячее сострадание. Поэтому у Уиндема все острее и сложнее.
Ну и конечно, «Куколки», которые выходили под названием «Отклонение от нормы», постъядерный мир, в котором норма провозглашена образом и подобием Божьим, а любая мутация воспринимается как повод для инквизиции, для уничтожения, – это довольно страшная книга и пророческая. Потому что именно мутации, именно отклонения от нормы в этом дивном новом мире становятся гарантией человечности. Вообще, способность человека развиваться, способность человека оставаться человеком – это именно его способность отклоняться от нормы, его ненормативность, его отвращение к самому понятию «норма». И в этом плане Уиндем абсолютно великий автор. Мало прожил, по-моему, он не дожил и до 70 лет. Он действительно очень много писал под псевдонимами, очень много делал халтуры разнообразной. Но основные 7-8 романов – это свидетельство высочайшего таланта. Не зря его так высоко ценили Стругацкие, которые «День Триффидов» даже перевели.
Вообще, фантастика 50-60-х годов, как у Брэдбери раннего, была и более радикальна, и более умна, и в каком-то смысле более отважна, чем сочинение уже по накатанной, развивавшееся в 70-е годы. Потому что 50-е – это спурт, это буря и натиск, развитие главных направлений жанра. Первый штурм и натиск жанр пережил в 20-е, когда русская революционная фантастика открыла сразу много направлений, одновременно и «Собачье сердце», и «Гиперболоид инженера Гарина», «Голова профессора Доуэля», «Иприт» Шкловского и Иванова, «Месс-менд» Шагинян. Действительно, мировая фантастика получила мощный толчок (прежде всего советский) после русской революции.
Второй такой период «бури и натиска» – это послевоенная, космическая тема, когда космические путешествия, путешествия во времени, трансформация биологии человека, одновременно дистопии, связанные с концом войны, с возможностью ядерной войны… Эти все вещи в одно время привели к невероятному подъему. И правы были Стругацкие, которые говорили, что 60-70-е уже не дали количества таких новых идей.
Я рискну сказать, что и сейчас не происходит рывка. Очень многие темы повисли. Если вы спросите меня, какие сейчас наиболее перспективные темы? Во-первых, прав Владимир Новиков: пора писать на издательствах «С дистопиями ход воспрещен», их время закончилось. Волшебная школа и новые теории воспитания – увы, это слишком затоптанная поляна. Наверное, биологическая эволюция – сегодня самая интересная вещь; проблемы, связанные с бессмертием, с преодолением старости, конечности жизни, более раннего начала, но с более поздним концом – и сексуальной, и умственной активности.
Я думаю, что сегодня такое пространство гениальных детей – та тема, о которой предстоит говорить; которая могла бы послужить определенным фантастическим спуртом, определенной бурей. Почему? Потому что сколько бы я ни наблюдал за американскими студентами… Я же действительно был подготовлен к тому, что они туповатее студента советского, они знают то, что им нужно, что им может пригодиться. Они учатся по система Дьюи, в которой ты не отягощаешь свою память бесчисленными фактами, а знаешь, где их взять при необходимости. Более системный подход, менее количественно фактологический. Для меня совершенно не шок, когда современный студент не знает, что такое «Гамлет». Другое дело, что он быстро поймет, что такое «Гамлет». Он находится в состоянии внутренней готовности, мобилизованности. Для него не проблема прочесть за ночь «Тихий Дон». Если надо, он прочтет. Даже еще найдет хороший перевод.
Я, наблюдая за американскими студентами сегодня, в том числе за их политической активностью, за их перестройкой, подготовкой к ситуации оппозиционности, дискомфорта, я радуюсь тому, что современное молодое поколение обладает поразительной свежестью восприятия, быстрым темпом восприятия и, конечно, невероятным запасом личного, темпераментного отношения к происходящему. То есть это для них не учебный материал. Для них это то, с чем они привыкают эмоционально взаимодействовать. Вот, например, семинар по Сталину («Сталин как художник», где привлекалась книга «Писатель Сталин», разумеется)… Сталин – художник принципиально нового типа; художник, пишущий людьми, пишущий кровью. Он очень быстро разочаровался в поэзии и перешел к такой глобальной режиссуре. Его террор театрален, его речи театральны, особое внимание он уделяет историческому кинематографу, блокбастерам, сагам, Эйзенштейну, и так далее.
Этот семинар, которые они, абсолютно не зная темы, лишь прикасаясь к ней, провели по Сталину, для меня был, наверное, во многом сенсационным. Когда они сказали, что главные свершения в культуре 30-40-х – это музыка Прокофьева и Шостаковича, потому что лейтмотивом этой музыки, особенно в Пятой симфонии Шостаковича (они все в музыке понимают побольше меня, многие даже умеют играть на чем-то)… Так вот, лейтмотив эпохи – финальный марш из Пятой симфонии Шостаковича. Отчасти – вторая часть, отчасти – финальный марш, потому что эта музыка сочетает в себе удивительным образом, как называлась книга Волкогонова, триумф и трагедию. Эта музыка, в которой на равных присутствует похоронный и триумфальный марш. Иными словами, лейтмотив сталинской эпохи – это величие переживаемого. Это величие может быть трагическим, драматическим, мажорным или минорным, но оно величие, и вся музыка Шостаковича про величие.
Я, кстати, Пятую симфонию люблю переслушивать, когда мне кажется, что жизнь стала мелковата. Пятая симфония мне напоминает о том, что мы тоже живем в величественные времена. Наиболее, конечно, красива вторая часть знаменитая. Правильно Мандельштам о ней писал, что это немножечко напоминает полечку «Жизни Человека», но эта полька транспонирована как величайшая трагедия.
А вот как интересно, какие бывают удивительные совпадения: «Что вы думаете о романе Владимира Зазубрина «Два мира»? Насколько можно считать это произведение правдивым?»
У меня только что был семинар по Зазубрину, по «Щепке». Кстати говоря, мы со студентами довольно свободно относимся к программе. Есть список произведений, которые внутри курса обязательны. Коллективным голосованием мы рассмотрели именно «Щепку», хотя у нас был выбор – например, «Епифанские шлюзы» Платонова.
«Щепка» – ключевое произведение о 20-х годах, потому что оно вскрывает главное. Ну и, кстати, как остальные романы Зазубрина – «Горы», «Два мира» (тот самый роман, о котором Ленин сказал, что книга нужная и страшная; по-моему, все-таки не без его совета книгу запретили), и «Блеклая правда» – замечательная повесть. Зазубрин – замечательный певец государственного садомазохизма. Как Брюсов певец садомазохизма эротического, как Сологуб певец садомазохизма учительского (в том числе эротического тоже), так Зазубрин – главный разоблачитель опричнины. Я думаю, «Щепка» потому и была запрещена, потому она так осуществилась блистательно в виде фильма «Чекист», который снял Александр Рогожкин… Сейчас, посмотрите, я посмотрю настоящую фамилию Зазубрина. По-моему, Зубцов… его работа в «Сибирских огнях», его повесть «Общежитие», с которой началась, так сказать, бытовая садомазохистская оргия уже 30-х годов.
Но я думаю, что «Два мира» – это вещь такая бродячая, неустановившаяся, но ее хватило Ленину, талантливому критику, чтобы написать, чтобы объяснить себе, что это за новая литература.
Проза Зазубрина (не только этот роман, но и «Горы» в огромной степени) – это описание того главного механизма, который лежит в основе работы опричнины и ЧК. Это упоение сексуальным насилием. И, кстати говоря, главный герой «Щепки» видит революцию красно-серой. Его постоянно посещают видения. Серое для него – это революционная бюрократия, указы, декреты, машина. Условно говоря, здесь все, что потом попало в «Мы», машина. Но главное для него – это красное, то есть извивающиеся под сапогом революции красные черви, кровь, соленая мякоть. Он подробно об этом говорит. Это такая садомазохистская составляющая: всех же раздевают перед этим, поэтому смерть предстает таким актом глобального сексуального насилия. Подробное в первой же в сцене описание расстрелов, которые проводятся с сексуально ласковым подтекстом – это самое откровенное из того, что было о русской революции написано.
Конечно, человек с таким знанием о механизмах террора уцелеть не мог. Это то, что есть у Сорокина в «Дне опричника»; то, что есть у Аксенова в Ченцове, когда он насилует собственную падчерицу… этот кроваво-мясной аромат сексуального насилия, который и в «Князе Серебряном» у Толстого постоянно подчеркивается, – это понимание механизмов террора и понимание, что с этого наркотика слезть труднее всего. Это наркотик сексуального насилия.
Наверное, можно человека попытаться с садомазохизма пересадить на зависимость от творчества… Ну, на трудоголизм. Как говорит Владимир Левит, трудоголизм – единственная зависимость, которая непобедима. С нее не пересадишь ни на что. Но, с другой стороны, чтобы обрести трудоголическую зависимость, надо хотя бы получать удовольствие от творчества, от художественного поиска, нужны стартовые, базовые знаки. А для примитивного сознания самым привлекательным в революции, как и в романах Петра Краснова, остается момент сексуализированного насилия. Это такая оргия, революция как оргия, оргиастическое начало. Это и показано у Зазубрина и в «Двух мирах», и особенно, конечно, в «Щепке».
Надо заметить, что Зазубрин, как все они, был человеком беспокойного пола. Сочетание sexuality и anxiety, он, разумеется, наслаждается описанным. И тут впору вспомнить золотые слова Льва Николаевича о купринской «Яме»: «Формально он негодует, но, описывая, он наслаждается, и от человека со вкусом этого не спрячешь». Куприн наслаждался, скорее, другим. Я не думаю, что его привлекала продажная эротика, мрачная эротика. Куприн был очень здоровый человек, и у него садо-мазо в прозе практически нет. Оно мелькает в «Олесе», но быстро преодолелось. А вообще он любовь понимает как союз душ, а не тел, как в «Морской болезни», когда он понимает, что телесное, скорее всего, оскорбительно для любви, а любовь должна быть союзом людей равного темперамента, каким мог бы стать муж Елены, если бы он не был пошляком, вот этот эсдек. Куприн в «Яме» любуется не сексуализированной торговлей плотью, а он любуется профессионалами. Вот Тамара для него – суперпрофессионалка, женщина-гетера, умная разбойница, которая при этом еще и такая атаманша шайки, очаровательная, зрелая, взрослая, представить влюбленность и очарованность такой женщины совершенно невозможно. Он действительно любуется в них профессионализмом.
А в принципе, конечно, Зазубрин, когда писал все свои пыточные сцены, когда Сологуб писал все свои оргии в «Мелком бесе», то, конечно, я думаю, они удовлетворяли собственную похоть. В известном смысле, «Сало» – наглядный пример в творчестве Пазолини – удовлетворение личной потребности за счет продюсеров. Это такой фильм, такая колоссальная мастурбация. При этом с точки зрения чисто художественной, «Сало» – далеко не высшее его достижение.
Обращение от российского антивоенного движения я рассмотрю, всегда люблю самодеятельность в этой области.
«Как вы думаете, может ли Путин кончить как Муссолини? Какова вероятность в процентах такого исхода для него и для его чекистской свиты?» Нет, думаю, что нет.
Видите, для того, чтобы Путин закончил как Муссолини, нужна Италия, которая пережила бы сначала очарование фашизмом, потом разочарование резкое в фашизме, которая бы имела такого Дуче (кстати говоря, человека, при всем своем цинизме, не бездарного, в отличие от Гитлера, который, согласно статье Томаса Манна «Братец Гитлера», был бездарен во всем, за что бы ни брался: в живописи третьестепенен абсолютно, оратор, который давит на самые примитивные точки)… Муссолини был журналистом не без потенций, хотя при этом человек омерзительный, фальшивый, самое его fascio, сама идея фашизма, пучка – это, конечно, идея совершенно омерзительная и дурновкусная. Но он не лишен был некоторых журналистских способностей. Поэтому нация была им сначала очарована, затем резко разочарована. Это была та нация, которая могла брать Фиуме под руководством Д’Аннунцио, которая могла с наслаждением читать Маринетти, и не только его манифест футуризма, а стихи и лозунги. Нация, которая увлекалась футуризмом в таком технократическом варианте, культ самолета, пилота… Д’Аннунцио – плохой писатель, но он писатель не бездарный. Нужна была Италия, чтобы этим очароваться, а потом в этом глобально разочароваться.
Кстати, вот это очарование серьезных итальянских художников коснулось, коснулось и неореализма. Потому и стала возможной неореалистическая эстетика, что долгое время был такой момент эстетского очарования (такого уайльдовского) империей, римскими приветствиями, романскими символами, и так далее. Это давно зрело. Естественно, что повесить Муссолини вверх ногами могли только люди, которые сводят счеты со своими иллюзиями.
В России совсем другая история. В России нет людей, которые бы искренне верили бы в Путина как вождя, как диктатора. В лучшем случае, он фартовый, очень везучий с их точки зрения, как говорил в свое время Залдостанов. И где сейчас Залдостанов, очень интересно.
Я думаю, что если какая-то вера и присуща россиянам, то это вера в свою исключительность, в том числе национальную, в том числе в то, что мы – самые добрые, самые духовные, поэтому с нами все так плохо обходятся. Но эта вера непобедима, невышибаема, этот русский ресентимент никуда не может деться. Никогда так не будет, чтобы Россия разочаровалась в своей самости, исключительности, или это уж нужен национальный шок такого масштаба, который вряд ли от страны что-то оставит.
Вероятно, идея «мы лучшие, поэтому нам хуже всех» всегда будет частью российской исторической конструкции, несущей стеной этой конструкции. А в то, что мы принципиальные враги Запада, что нам надо Украину из геополитических интересов себе подчинить, – в это верят очень немногие. Геополитика вообще абсолютно до фени подавляющему большинству населения. Непобедима только идея о том, что мы особые, отдельные, что мы не вписываемся в буржуазный мир, что мы лучше, поэтому нам хуже. Вот эта идея непобедима. Идея о том, что мы – такой добрый русский Ваня, которого так все унижают, что он сейчас всех убьет. «Иван, запахни душу», как называлась книга Жириновского. Думаю, что в остальном у населения России нет никаких идеологических убеждений. Россия – не идеологическая страна, Россия – страна эмоций. Эмоций гипетрофированных, избыточных и довольно опасных. Но это желание переживать сильные чувства, а не желание строить идеологические конструкты, это для России наиболее характерно.
«Что у вас написано на футболке?» По-моему, все понятно, что у меня там написано. Это кадр из фильма «Зеркало», любимый кадр любимого фильма, начало картины, где Терехова на заборе сидит, на околице, ожидает прихода отца, мужа, а он не придет, а придет Солоницын, который запомнится мальчику как странный прохожий. Это подарок такой от близкого американского друга.
«Как бы сложилась судьба Леннона, если бы он уцелел? Нет ли возможности, что он повторил бы путь Уотерса?» Он не повторил бы путь Уотерса, потому что он гораздо умнее. Но я совершенно не исключаю для Леннона такой печальной истории, как или левачество, или правачество… В общем, выход из мейнстрима. Леннон говорил, что «Битлз» стали популярнее, чем Иисус Христос. Поэтому, конечно, он мечтал бы об учении, религии, которую мог бы создать. И «Двойная фантазия», и вообще последние песни и тексты Леннона… ему же было всего 40 лет, он должен был очень ярко и жарко. Он десять лет прожил без «Битлз» в непрерывном поиске и литературном, и музыкальном. Я думаю, его вполне могло быть занести под своды таких богаделен.
Не думаю, что он стал бы Путина повторять или с Путиным солидаризироваться, или выступать под лозунгом «From the river to the see», но он много еще нас бы изумил. Он был человек, прямо скажем, непредсказуемый. Поэтому я думаю, что у Леннона его нонконформизм, его ссора с нонконформизмом шла по двум линиям; он расходился с мейнстримом по двум линиям. Во-первых, он был очень антибуржуазен, это безусловно. Ну а во-вторых, и в-главных, он интеллектуально рос. Не надо судить о Ленноне только по его эпатажным эскападам. Он, безусловно, умнел, он шел к большой литературе. Думаю, что он написал бы роман, как написал его Дилан; думаю, что он снял бы фильм, и это могла бы быть не просто «Yellow Submarine», а это могла бы быть картина типа «Забриски-пойнт», наш ответ «Забриски-пойнту». Он интересовался кино и экспериментировал с ним, как и Уорхол.
Я думаю, что у Леннона впереди была эволюция не только по линии политической, но и прежде всего по линии интеллектуальной. Он становился умнее и радикальнее большинства, и он бы еще многим удивил американскую культуру. Он был застрелен на взлете. В отличие от остальных «Битлз», он к годам «Битлз» относился без ностальгии, и для него были только разгоном, только стартом. Я думаю, что он находился в процессе поиска, новой команды. Возможно, кстати, расстался бы с Йоко, потом вернулся бы к ней. Йоко многие называют злым демоном «Битлз». Я так не думаю, но Йоко не был для него Лилей Брик, она не была главной и единственной женщиной его жизни. Он бы изменился.
Я думаю, наиболее интересно развивались бы его отношения с Джулианом, сыном. Именно потому что он видел в нем себя и пытался бы сделать из него усовершенствованную версию себя. Их дуэт был бы грандиозен. А если бы повезло, Джулиан мог бы стать пятым битлом. Вообще, гениальный был бы проект – если бы битлы создали свою группу из детей. Да, была такая группа, которая имитировала их, но если бы это были дети «Битлз»! Какая была бы замечательная идея. Они собрали бы вам группу с совершенно другим, более агрессивным роком. Это были бы уже не дети цветов, не all you need is love, это, я думаю, было бы пожестче самого жесткого металла каких-нибудь 80-х. Я думаю, это было бы грандиозно.
Что касается вопроса о дальнейшей эволюции Арестовича. Мне не нравится то, что он говорит сейчас, я не делаю из этого тайны. Я в достаточно хороших отношениях с Арестовичем (как и с Веллером), чтобы прямо его сказать, когда я с ним не согласен.
Но Арестович движется как реактивный самолет, он отбрасывает свои прежние увлечения, он выбрасывает, как газовый шлейф, свои прежние связи. Вот сейчас он примкнул, допустим, к Маску или Трампу, а завтра он примкнет к чему-нибудь леворадикальному. Он рожден воспитывать и оттачивать свое неповторимое «я», и это, как он вчера и позавчера замечательно написал своих постах, не нарциссизм. Не нужно употреблять этого термина, заранее модального, заранее осуждающего. Как сказано у Синявского: «Что же мне еще делать на свете, кроме как не любоваться собой?», – говорит у него маленький инопланетянин, зеленый, принципиально отдельный от всего человечества, уже забывающий родной язык. «Искусство – вечная родина художника, – говорил Синявский. – Поэтому я на Земле инопланетянин, я несу райские звуки той родины, мяу-мяу, пхенц, вот это вот». Я думаю, что божественный лепет, божественные звуки небесной родины предопределяет нарциссизм художника. Художник – единственное напоминание о боге, он несет в себе напоминание о боге, вот так бы я сказал.
Наверное, Арестович пройдет еще через несколько обольщений, когда обольщается он, когда обольщаются им. Он никогда не будет занимать государственную должность: его никогда никто не выберет, за него не проголосуют, потому что в своей предвыборной речи он обязательно скажет что-нибудь, после чего от него отвернутся вернейшие. Он не Антихрист совсем… Тут уже прозвучало такое предположение, что он Антихрист. Нет, он не Антихрист, потому что главная цель Антихриста – подчинение мира. А у Арестовича главная цель – работа над собой, в этом и есть весь его нарциссизм. Хотя это не нарциссизм совершенно. Могу ли я допустить, что с ним разругаюсь? Могу, и не по своей инициативе. Он должен будет меня отбросить, как Лимонов в свое время. Он продолжал обо мне хорошо отзываться, но писал обо мне гадости. Это такой у него был стиль. Он накапливает энергию и аккумулирует ее за счет разрыва с окружающими. Имею ли я что-то против? Да нет, конечно. Каждый как может развивается. Я думаю, что это легитимно.
«В связи с темой поддержки фашизма деятелями культуры, что вы думаете о «Лили Марлен» Фассбиндера и «Мефисто» Иштвана Сабо?»
Это разные фильмы, разные темы в них. «Лили Марлен» вообще не о поддержке фашизма деятелями искусства, а, если угодно, она о смысле этого ключевого образа – Лили Марлен, о связи фашизма и его сексуальных идолов. Хотя это сложный фильм. Я считаю, что это высшее достижение Фассбиндера, лучшая его работа. Как там гениально финал смонтирован! Абсолютно великое кино, но «Лили Марлен» – это символ фашистской эстетики, это попытка проследить, чем был фашизм не в декларациях Гитлера или Геббельса, а чем он был на уровне солдатской мечты, чем он был на уровне низовом. Что такое «Лили Марлен» как один из символов эпохи.
Что касается «Мефисто» – и романа Клауса Манна, и фильма Иштвана Сабо, и роли Брандауэра. Это очень серьезная, очень большая проблема. Это действительно связано с тем, что деятели искусства очень часто поддерживают фашизм, и не из корыстных соображений, а из тех, о которых сказал Пастернак:
Как в этой двухголосной фуге.
Он сам ни бесконечно мал,
Он верит в знанье друг о друге
Предельно крайних двух начал.
Они не предельно крайние, они – раз уж вы начали об этом говорить… Почему нужно все относить на последние 15 минут, можно и сейчас поговорить об этом в программе. Художник и вождь в равной степени противостоят толпе, в равной степени они хотят этой толпой распоряжаться, этой толпой владеть, получить власть над ней. И художник, и вождь – это про духовную власть. Другое дело, что иерархия культуры ненасильственна, она сложнее. Но одно бесспорно: и одиночество художника, и одиночество вождя дает им некоторое основание для сближения. И власть, и культура – это элитные занятия. И власть, и культура базируются на иерархиях. Вот, собственно, роман Домбровского «Державин» (он же – «Крушение империи») гениален, нельзя поверить, что эта великая книга написана в 1938 году. Более того, совсем нельзя поверить, что она напечатана и издана!
«Крушение империи» – это роман о том, почему художник, в том числе художник такого класса, как Державин, во время пугачевского восстания участвует в его подавлении. Дмитриев утверждал (а Пушкин цитировал), что Державин повесил двух крестьян «из пиитического любопытства». Не исключено. Но дело в том, что для Державина невозможно, немыслимо оказаться вне имперской лестницы, вне имперской пирамиды. Державин – поэт иерархического сознания, и в оде «Бог» это выражено с наибольшей наглядностью.
Для Державина власть – это «алмазна зыблется гора с высот четырьмя скалами». Для него это алмазная гора. Эта иерархия ценностей культуры, ценностей власти, для него это неразделимо, понимаете? И то, что Державин становится правой… Ну, не правой рукой, но исполнителем воли Екатерины… Державин ведь не Радищев, не философ. Радищев – это философ такого ранга, что в своей последней работе, в последнем трактате, написанном уже в Сибири, он фактически додумался до антропного принципа, фактически его сформулировал. Он мыслитель энергичный и сильный. Надо сказать, что его работа знаменитая, его трактат финальный, который по объему гораздо больше (да и по значению важнее), чем «Путешествие из Петербурга в Москву», так называемое «Размышления», – оно написано прекрасным простым языком в отличие от насквозь пародийного, памфлетного языка «Путешествия…». «Путешествие из Петербурга в Москву» – это чистая пародия, в том числе пародия на прекраснодушные сказки екатеринины, на ее беззубую историческую журналистику. Это в прямом смысле слова роман-фельетон, бичующий сентиментализм от власти.
В своих поздних текстах Радищев предстает великим мыслителем и гениальным реформатором языка. О Державине мы этого сказать не можем. Державин, при всей своей гениальности – часть своего времени. Поэзия Державина, в том числе философская, в том числе оды, – это поэзия не особенно актуальная. Это поэзия гедонистическая, упивающаяся красотой, стройностью и системностью божьего мира. Мы не можем сказать, что перед Державиным стояли великие вопросы. Вот перед Радищевым, перед Новиковым они стояли, да даже перед Фонвизиным они стояли. А Державин – поэт жизнепринятия, поэт очень гармонический. Да, это может быть архаическая гармония, но в основе ее лежит чувство упоения миром, радости ему. Поэтому художник (по крайней мере, определенного склада) прежде всего упивается в мире его гармонией и иерархичностью. Поэтому для него естественно быть на стороне власти.
Художник бунтарского склада (такой, как Маяк) наследует тоже во многом 18-му веку. Неслучайно пишет Тынянов, что 18-й век – век сломов, 19-й век – век сдвигов. 20-й век наследует 18-му с его роковыми переломами и великими масштабными вопросами. Но дело в том, что мыслители 18-го века; такие, которые возможно породили и русское просвещение, – это особый тип мышления, это особенный склад ума. Это великие радикалы – такие, как Руссо. Если Маяковский и наследует чему-то, то он наследует не державинской оде, а он наследует философской поэзии, может быть, Андре Шенье.
Очень трудно сказать, что Державин – философ, он, скорее, такой созерцатель, иногда восторженный, иногда скептический. У него есть бунтарские ноты, но это в переосмыслении, переложении Библии:
Я мнил, вы боги властны,
Никто над вами не судья,
Но вы, как я подобно, страстны,
И так же смертны, как и я.
Это нота гуманистическая, человеческая, но это нота не бунтарская. И человек, по Державину, это скорее такая гармоническая, органическая и никак не негодующая часть природы. Если уж кто наследует Державину в поэзии 20-го века, то это, конечно, Заболоцкий, который, кстати, и интонационно на него похож. Поэзия Заболоцкого… он из всего обэриутства самый мирный человек, самый душевный. Хотя я Введенский со своим довольно наивным монархизмом тоже гармоничным поэт, как это ни странно. Поэт не бунта, а гармонии.
Я вот сейчас в переписке с любимым моим, одним из любимых поэтов и чрезвычайно любимым мыслителем, Михаилом Мейлахом, который, собственно, и сделал обэриутов достоянием коллег-ученых, достоянием масс. Он первым работал с архивом Хармса, спасенным… Точно вспомню сейчас обстоятельства спасения архива: у Липавского, по-моему, что-то было, и у Друскина тоже. Но в любом случае, Друскин спас все бумаги, оставшиеся от Введенского. С Мейлахом сейчас я это все обсуждаю. Наверное, мне с ним надо обсудить (а он один из моих любимых собеседников) вопрос, в какой степени Введенский бунтарь, а в какой он поэт гармонии. Мне кажется, что он скорее добрый, скорее гармонический. В этом смысле из них самый болезненный и самый мрачный персонаж – это Хармс. А Введенский, Заболоцкий, Липавский – философы такого немного идиллического мира, немного державинского мироустройства. Поэтому, понимаете – возвращаясь к вашему изначальному вопросу – для художника естественно не то чтобы поддерживать власть, а быть ее органической частью. То, о чем Пастернак сказал:
Хотеть, в отличье от хлыща
В его сушествованьи кратком,
Труда со всеми сообща
И заодно с правопорядком.
«Вливаться в хор светил», а не обрушить конструкцию, понимаете? Для меня, кстати говоря, соблазн «труда со всеми сообща» всегда актуален и очень губителен. Поэтому мне чрезвычайно трудно неорганично пребывать все время в оппозиции. Но раз жизнь выталкивает меня в эту нишу, то, наверное, я в этой нише нужен. Так я это себе объясняю.
«Давит ли на вас душевно ваши сочинения? Если да, как вы с этим справляетесь?» Нет, не давят. Наоборот, я охотно повторю формулировку Киры Муратовой: «Среди мои текстов я как родители, которых защищают дети. Я чувствую себя рядом с ним защищенной». Я рад, что у меня есть эти сочинения, они – какое-то свидетельство моего присутствия, моего существования. В остальном у меня таких знаков…
«Каким вам видится современный авторский фольклор? Есть ли ему вообще место, или навеки прошло время Бажова, Коньковой и Айтматова?» Нет, конечно, современный миф, современный фольклор никуда не делся. Я бы назвал здесь, конечно, Шергина. Шергин имитировал сказ, а на самом деле писал личные авторские сказки. Бажов – безусловно, абсолютный автор. Никаких уральских сказок не было, он взял немецкую мифологию, гномов, перенес это на свои, так сказать…. Как бы их назвать? Перенес это на своих гномов уральских гор, на своих огневушек-поскакушек, кошачьи уши, и так далее. Нет, это время совсем не ушло.
Я думаю, что, скорее, время собирателей фольклора ушло, потому что фольклор перестал твориться народом. Он в огромной степени стал авторским, как авторской стала авторская песня. И вот тут, кстати, тоже к вопросу о том, почему среди авторской песни оказалось так много людей, которые поддержали СВО?
Да потому что эти люди работали русским народом, потому что они привыкли быть народом, в каком-то смысле они народные заблуждения, народные идеи подхватили. Понимаете, близость к народу – опасная штука. Вот Евтушенко, который на своем тождестве, на своей близости к России построил целую систему, построил целую, можно сказать, идентичность: «Если будет Россия, значит, буду и я». Но у него хватало ума от своей страны в нужные моменты дистанцироваться и даже иногда вступать с ней в конфликты. То, что он уехал… Он же говорил: «Памятники не эмигрируют», а он в известном смысле осознавал себя как памятник эпохи.
Но тем не менее он уехал в Талсу, преподавал в значительном, хотя и не самом известном, но богатом и престижном американском университете, он стал звездой на груди этого университета. Его колоссально любили студенты. Представляете, к вам приезжает ведущий поэта самой известной, самой обсуждаемой страны? И у вас преподает? Его обожают. И я думаю, что его отъезд был во многом вынужденной мерой, потому что ему в России больше не было места. Ниши первого поэта больше не стало, не стало ниши даже поэта, который осуществляет связь масс и власти, является посредником. Для Евтушенко ниша эта, кстати (заметим его великолепную прозорливость), закончилась гораздо раньше, чем советская власть. Он в 1968 году понял, что ему нет больше места в России: «Пусть надо мной без рыданий честно напишут по правде: русский писатель раздавлен русскими танками в Праге».
Он совершенно не кокетничает. Ниша раздавлена русскими танками в Праге. Нельзя больше быть хорошим, нельзя больше изображать хорошего. Нельзя больше одновременно быть поэтом народным и поэтом государственным. Он вошел в клинч, не осталось места ему. А раз эта ниша раздавлена, это была его трагедия, будем откровенны. Стало негде быть. Поэтому все последующее творчество Евтушенко сочетает в себе вершины и взлеты (как «Монолог голубого песца»; по-моему, он написан в 1967-м еще, это как бы предчувствие) и чудовищные провалы: например, поэма «Под кожей статуи Свободы». Евтушенко метался от глубоких экзистенциальных прозрений, каким был «Голубь в Сантьяго», до таких моральных и вкусовых катастроф, как поэмы «Мама и нейтронная бомба» (хотя она тоже хорошо написана).
То есть ниши поэта народного и при этом государственного – они разошлись. Народным поэтом стал Высоцкий, в значительной степени Галич, государственные поэты тоже были, они теперь вербовались из числа патриотов, а не шестидесятников, «тихая лирика» такая. Кожинов – их главный идеолог – был востребован. Поэзия бунта перестала быть государственной, государство больше в бунте не нуждалось. Это драма большая. Кстати, в «Демоне поверженном» есть об этом глава.
Драма большая в том, что поэт как «народный трибун» исчез, теперь уже или народный, или трибун. Соответственно, это стало оксюмороном. Соответственно, в это же время лирика бардовская, лирика народная тоже, в общем, перестала существовать. Окуджава сказал себе: «Я надоел себе, мой лирический герой мне надоел». И Окуджава пишет в этот момент песни, скорее, не столько народные, сколько антинародные: «Когда воротимся мы в Портленд», «Римская империя», в огромной степени, конечно, «Старая солдатская песня» о том, что «отшумели песни нашего полка». Возобладала тема побега и отъезда, «дальняя дорога», которая, конечно… «Дальняя дорога» – это песня не об уходе из семьи, а песня об отъезде:
Забудешь первый праздник, и позднюю утрату,
Когда луны колеса затренькают по тракту.
И силуэт совиный склонится с облучка,
И прямо в душу грянет простой романс сверчка.
Пускай глядит с порога красотка, увядая,
То гордая, то злая, то злая, то святая.
Что — прелесть ее ручек, что — жар ее перин?
Давай брат, отрешимся, давай брат воспарим.
…
От сосен запах хлебный, от неба свет целебный.
То есть речь идет, конечно, о радикальной перемене в жизни, речь идет об отъезде. Необязательно об отъезде из страны, но о покидании ниши, о перестройке ниши политической. Окуджава очень ясно это почувствовал, почувствовал с такой же силой, как Герцен. Ведь, понимаете, Герцен был выразителем чаяний до 1863 году, а в 1863 году случился вечнолюбимый прием: внутренние проблемы были побеждены внешней. Польша отвлекла внимание и победила всех: «Ах, вы от нас бежите? Да, у нас могут быть претензии к родине, но это родина». Все абсолютно то же самое, что повторяется сейчас. Кстати, Высоцкому совершенно напрасно прикидывают эту фразу: «У меня есть претензии к родине, но обсуждать их я буду не с вами». Высоцкий никогда ничего подобного не говорил. Это проверили и не нашли. Он вообще на Западе был очень осторожен в высказываниях, в том числе в высказываниях грубых и резких.
А вот то, что в России позднеалександровской возобладала эта идея – «хороша или плоха моя родина, но мы сейчас будем бить поляков, мы сейчас будем бить турок»… Так Россия же всегда пыталась за счет внешней войны победить внутренние противоречия, и бурно сплачивала всех эта внешняя война, этот внешний вызов.
«Бывает ли у вас желание опустить руки?» У меня бывает другое желание – желание прекратить любую публичную деятельность и сосредоточиться на сочинении текстов или на преподавании. Но я давлю в себе эти импульсы, я научился их гасить. Потому что в таких импульсах всегда есть момент публичного, демонстративного чего-то такого: «А вот, я не хочу с нами цацкаться, я занимаюсь собой, я не ем больше мяса и питаюсь рисовыми котлетками». В этом есть определенный момент публичности и публичности дурной. Ну и во-вторых, я по темпераменту не смогу отказаться от публичной деятельности. У меня все равно будет соблазн высказаться, спрашивают меня или нет. Ведь обратите внимание: даже покинув Россию, я не покинул ни русскую повестку, ни русские СМИ. Эта работа стала теперь уже окончательно бесплатной. Но она совсем не перестала доставлять мне радость, как сейчас я испытываю огромную радость с вами в эфире, потому что я делюсь заветными мыслями. А функционировать в режиме монолога – лучше я буду иногда в этом режиме функционировать с вами, чем душить трагедиями в углу соседа или члена семьи. Поэтому нет, желания опустить руки у меня не возникает.
Оно еще и потому не возникает (раз уж речь зашла о жестикуляции), что я совершенно не махнул рукой на Россию. Я прекрасно понимаю, что Россия внутри себя продолжает эволюционировать, что Россия стремительно сбросит эту кожуру, когда почувствует, что эта кожура уже скидывается. Очень многие уже будут спрашивать, как в замечательном фильме Абдрашитова и Миндадзе: «А что это было? А как это вот я?» Но я не знаю, быстро или медленно это произойдет, но это произойдет.
«Слышал о замысле вашего романа о солипсизме. Почему вдруг?» Не «вдруг», это началось не вчера. Те совпадения, о которых говорит Льюис; те совпадения, о которых вообще говорят люди религиозные… бывает, думаешь о чем-то, а тут оно и появляется. Или идешь, думаешь, что встретишь сейчас человека – и встречаешь. Или явление «дежа вю».
Я думаю, что всем этим загадочным психическим явлениям можно найти не физиологическое, а довольно просто философское обоснование: люди, которые догадались о солипсизме, их много. Это не является чьим-то открытием. Но люди, которые догадались о солипсизме, поставили два вопроса. Первый – о реальности, воспринимаем ли мы реальность? И второй – о наших ощущениях. В какой степени они объективны? В какой степени они могут эту реальность описывать? Боюсь, что если бы мы увидели реальность не своими глазами, а глазами рыбки или бабочки, мы поразились бы, насколько она непохожа, насколько все искажено антропными, изначальными представлениями. Априорно мы уже настроены на что-то.
Я думаю, что человек напрямую творит свою реальность. И пресловутые 90 или 80 процентов мозга, который мы не используем или не контролируем, и подсознание; то, что хранится в наших снах, в нашей памяти, – это как раз и есть тот механизм создания реальности, о котором мы понятия не имеем. Наш мозг, по крайней мере, это или инструмент для подключения к системе мирового ума, для связи с мировым интеллектом. И все идеи мы берем из ноосферы. Это одно объяснение.
А есть другое – то, что наш мозг – огромный инструмент, нам до сих пор непонятный, инструмент по созданию той реальности, в которой мы живем. Я абсолютно убежден в том (что хотите делайте), что некоторые люди в моей жизни являются плодом моего воображения. По крайней мере, мне показалось забавным написать роман (он называется «Автор») о том, как человек творит свою реальность. Я пока не понял еще, чем его закончить. Но в своей биографии я знаю, что почти все происходящее со мной выдумано мной, мной сочинено. Есть вещи, которые меня не устраивают категорически, но не исключено, что мой мозг все равно их видит.
Знаменитая эпиграмма Маршака, известная с детства:
«Мир, – учил он, – мое представление».
А когда ему в стул под сиденье
Сын булавку воткнул,
Закричал: «Караул!
Как ужасно мое представление!».
Я все равно допускаю, что это представление. Слишком многое в моей жизни кажется мне плодом моей фантазии. И даже если объективно это не так, мне нравится этот ход. Я вообще, так сказать, уехав, стал меньше внимания уделять внешним обстоятельствам (потому что они сильно изменились), а стал больше внимания уделять приключениям ума. Вот раздвоение личности (даже не раздвоение, а размножение) в романе «Интим», или догадка в романе «Автор» о том, что человечество является коллективным галлюцинатом, творцом коллективной галлюцинации. Я, кстати говоря, думаю, что и человечества никакого нет, а я его выдумал. Как выдумал эту программу и большую часть моей аудитории. Объективно она не существует: кто бы стал меня слушать? Мне нравится эта идея. Мне хочется с ней поиграть и написать.
«Могли бы вы описать свою жизнь на необитаемом острове?» Конечно. Синявский говорил, что эмиграция – это и есть жизнь на необитаемом острове, но я же не в эмиграции. Я продолжаю заниматься русскими штудиями. Хоть по-английски, но я преподаю русскую литературу. Я не эмигрировал из той части ноосферы, которая меня окружала. Больше того: иной раз возьмешься почитать новый американский роман или американскую книгу в какой-нибудь подростковой литературе, как вот у меня лежит для курса о young adult. Почитаешь и все равно натыкаешься на русскую реалию, русский мир, на приключения русского героя. Хочешь не хочешь, а среди этого живешь, все время тебе все об этом напоминает.
Тут пришел вопрос, удалось ли мне собрать прижизненного Шервуда Андерсона? Всего не удалось, но вот «Темный смех» купил недавно. Романы все собрал. Я даже нашел замечательный, посмертно изданный уже из его архива, полный текст мемуаров, где он всю правду написал: и что он думает про Фицджеральда, про Хемингуэя, про Фолкнера. У меня вообще две любимых книги Андерсона, помимо «Уайнсбург, Огайо», в которой есть совершенно гениальные произведения, гениальная поэма. Но две любимых книжки: одна – сборник писем к жене. Он от второй жены уходит к третьей, решил за год это решение принять, и каждый день пишет ей по письму, то есть ведет такой потрясающий дневник в письмах. Я очень люблю открыть на чем-нибудь и читать. Там на каждый день, как у Толстого в «Круге чтения». Кстати, нас с Олей Пановой, главным специалистом по Андерсону, это объединяет: мы любим почитать эту книгу. И вторая – это вот как раз купленная в Сиэтле в букинисте… она малым тиражом вышла, не очень доступная эта книжка… Это из его архива, опубликованные полностью его записи, мемуары. Гигантское произведение, это то, что он писал в последние годы, когда уже … «Сказка сказочника» была напечатана давно. Он, продолжая оставаться для себя такой загадкой, продолжал писать свои истинные мемуары.
Самая моя любимая глава – Work and War, это история его душевного смятения во время двух главных переломов. Первая Мировая война, которая совпала с интенсивной работой над книгой. Удивительно, каким чудом, какой загадкой он оставался для себя самого. И, конечно, здесь потрясающая глава «Чикаго». Он, понимаете, решился наконец в старости сказать… Он же был поэтический реалист, сострадательный, а тут он наконец решил сказать правду о себе и людях; все, что он думал. И вот неслучайно здесь на обложке такое у него выражение лица. Вот такого его я увидел – злого, старого скептика, который по-прежнему остается высоким романтиком.
Это не моя была идея, а Катькина, но нашего сына не просто так зовут Шервуд. Потому что из всех Шервудов, включая Шервудский лес, это самый мне каким-то болезненным образом близкий человек. Не то чтобы у нас с ним совпадают вкусы. Конечно, как человека я больше люблю Капоте. Но у нас с Шервудом Андерсоном общие проблемы и общие родимые пятна. Надо бы как-нибудь сделать хорошую лекцию по этим его мемуарам, но, боюсь, чтобы о книге говорить, она должна быть большинством прочитана. А, к сожалению, ее тираж, тираж этих мемуаров и поздних черновиков, и в Америке-то был невелик, и никто никогда ее не переводил на другие языки.
«Какую лучшую книгу вы могли бы назвать о Второй Мировой?» О начале Второй Мировой, о ее причинах – это, конечно, «Март» Куничека, это для меня было и остается моим главным литературным открытием после фундаментального или более-мене знакомства с американской прозой. Самое яркое открытие – это именно Куничек. Ну и потом, Николсон Бейкер, книга «Дым человеческий», подборка цитат с минимальным комментарием из риторики предвоенной. Когда мы видим, как риторика сатирическая превращается в человеконенавистическая, националистическая – в нацистскую, и барьера почти нет. Как люди добровольно, сознательно и очень быстро сходят с ума. Николсон Бейкер вообще один из моих любимых сейчас авторов, и я обнаруживаю в нем какое-то невероятное сходство с собой. «Коробка спичек» – это просто книга моих внутренних монологов. Там главный герой просыпается раньше всех в доме, поджигает чайник и, глядя на этот чайник, медитирует. Такая интересно написанная книжка.
«Как вы оцениваете поэзию Питера Гейбриэла?» Некомпетентен об этом говорить. Не настолько знаю.
«Как вы оцениваете литературное творчество Рузвельта?» Я знаю литературное творчество Черчилля. А из литературного творчества Рузвельта (если речь идет о Франклине, потому что Тедди вообще, по-моему, ничего не писал) я читал письма, безусловно. В основном те, которые Черчилль включил в свою шеститомную «Историю Второй Мировой войны», которая, собственно, ему Нобеля и принесла. Письма Черчилля там лучше, но, может быть, он специально так подобрал. Ни памфлетов, ни журналистского творчества Рузвельта я, к сожалению, не знаю. Возможно, мне следовало бы ознакомиться с ними в рамках курса «Писатель во власти». Если кто-то знает работы Рузвельта…
По-моему, Рузвельт – очень мифологизированная фигура. Единственный трижды президент, спаситель из Депрессии. По-моему, у него, строго говоря, и журналистской карьеры, и теоретических работ не было (или они не были значительны). Оратор он был прекрасный, но оратор, опять-таки, в рамках американской традиции. Каждый выпускник хорошего американского университета может сказать речь. Это вот вы меня озадачили, теперь придется вдумчиво почитать.
«Что вы думаете о нашумевшем посте, что Америка не выиграла бы войну, если бы к власти не пришел Рузвельт?» Хороший очень пост, его выложили, я это читал. Видите ли, я верю в глубокую неслучайность американских выборов. В интуицию народа, который предоставлен себе. Тогда они выбрали Рузвельта, а не республиканца, и мир победил фашизм. Фраза «мир победил фашизм», конечно, в силу особенностей русского винительного падежа звучит двусмысленно. Скажем так: земля победила фашизм. Сегодняшний выбор Трампа – это, в общем, не выбор фашизма, это выбор прочитали-прослезились. Вы хотели этого, вот вы это и получите.
Для меня как раз происходящее сегодня с Америкой – это все-таки на уровне страшной, опасной, но примерки. Это попытка ткнуть консерваторов (да даже не консерваторов, а антимигрантов, радикалов, крайних правых) ткнуть носом в результаты их деятельности. Никаких фатальных для мира катастроф это не сулит. Никто не перестанет поддерживать Украину. Украина останется для мира неизбежным островком идеализма, который ему необходим. При всей своей коррупции, при всех своих минусах, при всех рисках превращения Зеленского в диктатора (а это может произойти, я продолжаю верить в обратное; я продолжаю считать его самым интересным сегодня человеком в мире, я продолжаю восхищаться тем, что он делает)… Строго говоря, у меня было два повода для восхищения: знаменитая реплика «нам нужно оружие, а не такси», и вторая знаменитая реплика: «Я готов обменять свою должность на членство в НАТО, но подписывать кабальные договоры, которые десять поколений украинцев обрекут на рабство, я не готов». И «мир любой ценой» – это важный, но ложный лозунг. И как бы ни относиться к сегодняшней Украине, я абсолютно уверен, что симпатии мира на ее стороне.
Все понимают: в борьбе Давида с Голиафом надо быть на стороне Давида. Мы сами на стороне Давида. Нам противостоит слишком много Голиафов – смерть, дикая природа, климат мира, как бы не предназначенный, чтобы человеку было в нем хорошо. Вообще, надо быть на стороне Давида, и все будет здесь в порядке. Оптимизм мой, конечно, предопределен тем, что вокруг люди моих взглядов. Мне повезло. Как говорил Аксенов, «найти своих и успокоиться». Но вместе с тем сегодня у нас гораздо больше оснований для исторического оптимизма, чем в 1940 году.
Вернемся к обещанной теме – почему деятели культуры поддерживают фашизм? Одну причину я осветил, это иерархичность. Я могу сказать, что зависть к более успешным и талантливым людям – это не для всех, это не универсальная причина. Для того, чтобы завидовать, нужно трезво себя оценивать. Нужно понимать, что ты хуже или что ты лучше, но тебе не повезло. Это признание, которого требует зависть, и на каковое признание никто из «зет-авторов не готов (или из членов «Союза 24 февраля»).
Давайте я действительно почитаю из статьи, потому что я, условно говоря, в теоретических, публицистических воззрениях мыслю несколько стройнее, чем в устной речи.
Трехлетие войны в Украине заставляет в который раз задаться роковым вопросом: по какому критерию разделять российских деятелей искусств? Если процент российского населения, активно выступившего против войны, остается скромным (от конкретных цифр воздержимся ввиду отсутствия надежной социологии), литераторы, кинематографисты и театралы раскололись примерно пополам. Чем сильнее зависимость художника от государства (в театре, например, она особенно заметна), тем неумолимее тяга это государство поддержать, но дело, конечно, не в прямой корысти.
Меня задевает другой феномен: положим, определенный процент литераторов или живописцев реально мучается от зависит и жаждет занять места, освободившиеся после отъезда более одаренных коллег. Но для зависти нужно, по крайней мере, осознавать свое несовершенство, нужно хоть минимально смириться. Сальери не может завидовать Моцарту, потому что ставит себя выше. Как говаривала Мария Васильевна Розанова: «Никогда никому не завидовала, ибо всегда знала, что я лучше всех».
Среди литераторов, поддерживающих войну и власть (что, кстати, тоже не синонимично), завистников много, но они не преобладают. Здесь иное, скорее, из теории Михаила Веллера: люди стремятся не к добру или злу, не к процветанию или аскезе, а к максимальному эмоциональному диапазону, к сильнейшим эмоциями или драматическим коллизиям. Значительный процент российских художников стремится испытывать эмоции особого рода. Три вида этих мотивировок мы и рассмотрим.
Первый вариант – своего рода экстаз падения, эмоция сильная и, что называется, заводная. Мы не рассматриваем примитивную версию слияния с государством или массой. Это радость для несложных натур. Но «пропадение пропадом», как называл это Дмитрий Бакин, безоглядный отказ от любых нравственных конвенций – совсем иное дело. Многие считают добро скучным и пресным, находят в разнообразном демонизме источник разнообразных ощущений и подлинного вдохновения. То есть служа черную мессу, пытаются припасть к самому древнему и, как им представляется, самому чистому роднику. Этот своеобразный декаданс, которого в истории литературы хватало, представлен у нас Федором Сологубом – пожалуй, самым одаренным певцом садомазохизма в русской литературе. Любопытно, что другой певец садо-мазо – Валерий Брюсов – воспользовался той же рифмой «дьявол – плавал»:
И верен я, отец мой, дьявол,
Обету, данному в злой час,
Когда я в бурном море плавал
И Ты меня из бездны спас.
Тебя, отец мой, я прославлю
В укор неправедному дню…
Действительно, неправедному, потому что праведным, чистым является только источник зла, последовательным.
Хулу над миром я восставлю
И соблазняя соблазню.
Разумеется, соблазны русских модернистов были наивнее, инфантильнее сегодняшних, но тот же Брюсов, например, в 1914 году занял откровенно патриотическую позицию, что и было закреплено в очень посредственных стихах (падать – так тотально). Грешил он и черносотенством, как мы знаем из воспоминаний Ходасевича, тоже известного моральной амбивалентностью, хотя и в ином роде. Эксперименты с поэтизацией зла, сопровождающиеся вдобавок полным отказом от эстетических критериев, для 20-го века не новость. Не следует думать, что современные зет-авторы предаются соблазнам эпохи с наивностью фединского Курта Вана («Города и годы»), который хочет всерьез любить и ненавидеть, приобщаться к нации, величию, древним корням… Все они прекрасно понимают – и про соблазн, и про подвиги. У них нет ни малейших иллюзий насчет войны, но ведь истинный фашизм – это не любая фанатичная вера, это не радость от факельного шествия, нет, – это именно восторг от сознательного переступания черты, преодоления нравственного закона и прощания с химерой совести.
Случаи, когда зет-литераторы искренне верят в благородство и благотворность своей миссии, освобождение братского народа и т.д., уже до Бучи и Мариуполя были единичны, а для любого, кто получил опыт боевых действий, «дело величавое войны», как называл его Гумилев, никогда не предстанет ни святым, ни гуманным. Никто давно не притворяется хорошим, предполагается достигнуть художественных высот именно через сознательное и даже горделивое попрание законов божьих и человеческих. Бывали в истории подобные случаи? Да сколько угодно, и это не только экзотические зарубежные авторы вроде «черного мага» Алистера Кроули (хотя в действительности он был тихим новеллистом), а и наш родной, безнадежно провинциальный Тиняков, вдохновляющий сотни авторов, которым, в силу отвратительного характера или воспитания, противно добро. Я таких людей видал достаточно: в конце концов они получают вместо великих текстов обычное, даже не слишком эстетичное, бытовое разложение. Дьявол – величайший обманщик, он кидает в первую очередь своих искренних адептов, а не только скучных карьеристов или корыстолюбцев.
Вот и Тиняков не произвел ничего особенного, кроме сотни забавных текстов, выглядящих сегодня, скорее, как пародия, чем как патетическое кощунство. Да и с Мариенгофом, и с Шершеневичем та же история. Бывали, впрочем, и одаренные люди, покупавшиеся на ту же стратегию. Возьмем Николая Стефановича, который донес на математика Даниила Жуковского, сына Аделаиды Герцык, и поэтессу Наталью Ануфриеву.
Публикаторы стихов Стефановича пытались представить его как жертву режима; утверждали, что показания на друзей у него выбили на допросах, но Виталий Шенталинский, изучавший материалы следствия, утверждает, что Жуковского и Ануфриева арестовали именно по доносу. А уж показания Стефанович давал после того, когда вызвали и допросили. Донос был детальным и сугубо добровольным. А вот почему поэту, актеру Вахтанговского театра понадобилось доносить на безобиднейших и чистейших людей – пойди пойми. Реконструкция его мотивов могла бы составить тему любопытного психологического этюда в духе «Compulsion» Мейера Левина. Прочитав опубликованные посмертно стихи Стефановича, я могу лишь догадываться. Стихи, в общем, так себе. В них есть сильные, разнообразные влияния (Ходасевича прежде всего, он тоже любил подразнить обывателя подчеркнутым аморализмом, как в «Ан Марихен» или сказать:
Будь или ангел, или демон.
А человек — иль не затем он,
Чтобы забыть его могли?
Но представить Ходасевича доносчиком откажется самое изощренное воображение. Ходасевичу и незачем это было, он и так хорошо писал. А вот подавляющее большинство «Союза 24 февраля» одержимо самым обидным сознанием. Среди них есть одаренные ребята, но прыгнуть выше головы они неспособны. Выход, однако, бывает не только вверх, а и вниз. И если так уж непременно хочется выйти за пределы человеческого, можно не только прыгнуть выше головы, но и провалиться ниже задницы. Не нужно сбрасывать эту мотивацию со счетов или полагать ее чересчур романтической. Зло вдохновляет не хуже и не реже добра, а многих оригиналов мотивирует куда сильнее.
В эмпатии, сострадании, благотворительности (особенно тайной) есть нечто невыносимо пресное. Стефановича доносительство не сделало большим поэтом, да и большинство наших современников, радостно и сознательно вставших на сторону агрессора, демонстрируют скромные результаты. Но, помимо результатов, есть ведь еще и процесс. А в таком выпускании себя мистера Хайда есть нечто сродни эякуляции. Не зря Джекилу изначально так нравился его эксперимент, а героям фильма Пазолини «Сало» – их экскременты.
Не стоит думать, что само по себе добро может обеспечить поэтический взлет. Литература, как и любое творчество, связана с моралью не такой уж прямой зависимостью. Как сказала Юнна Мориц: «Но это, голубчик, ведь надо уметь, не каждому бог и дает». Случай Юнны Мориц как раз относится ко второй категории. Если она как раз не дотягивала до высших образчиков в силу механистического тиражирования приемов, никакого комплекса неполноценности по этому поводу не было и быть не могло. Она сама себя считала поэтом первого ряда, демонстрировала это с великолепным высокомерием. Это, как всякая адекватная самооценка, приводит к блистательному результату. Мориц – поэт бесспорный. Если сравнивать ее с большинством современников, от Вознесенского до Кушнера, она им ни в чем не уступает. Так что говорить о попытке добрать за счет падения здесь невозможно. Перед нами иной случай – увлечение нонконформизмом, принципиальной отдельностью, нежеланием петь в общем хоре.
Иногда такое стремление заносит поэта в противоположную крайность, то есть в самый что ни есть мейнстрим. Легко понять (не в смысле простить, а в смысле смоделировать) поведение многих участников студенческой демонстрации под лозунгами «from the river to the see», зачастую при полном незнании, какая река и какое море имеется в виду, и тех, кого неприятие к идейным тусовкам 90-х занесло в ряды патриотов. Мне самому иные идейные враги бывали интереснее единомышленников с их готовыми паттернами. И либерализм я ругал задолго до того, как это стало мейнстримом.
В 90-е поведение бомонда, ручкавшегося и с бандитами, и с властью, бывало отвратительным чисто эстетически, вызывало естественную тошноту. Иное дело, что такое отторжение не должно бы переходить в оправдание кровопийства. Объяснять крайностями левачества симпатии к трампизму так же глупо, как выводить необходимость большого террора из левацких перегибов 20-х. Поэтам вообще свойственны революционные заблуждения. Писал же Блок: «Почему грабят любезную сердцу дворянскую усадьбу? Потому что там насиловали и пороли девок. Я знаю, что говорю. Конем этого не объедешь, замалчивать этого нет возможности. Но ведь за прошлое отвечаем мы, мы – звенья единой цепи, или на нас не лежат грехи отцов?».
Да все не так. И грехи не лежат, и никто в усадьбе Блока никого не насиловал, не порол. Полагать, что сожженная библиотека отомстит за унижение народа и увеличит количество добра в мире не может и самый наивный аристократ, вставший на сторону народа. Но многие оказались в рядах оправдателей войны именно потому, что не нашли места в рядах бомонда и обиделись. И эта обида оказалась сильнее моральной меры и вкуса.
Убийцы, объясняющие свою преступную деятельность негодованием против несправедливого общественного устройства, были и будут всегда. Негодованием против бога мотивировал свое убийство Авеля байроновский Каин. Но все это больше смахивает на самый беспримесный конформизм. Хорошо помню, как Эдуард Лимонов, пока он не порвал со мной, как он порвал с большинством друзей и современников, объяснял: «Лозунг партии «Сталин, Берия, ГУЛАГ!» – это проверка, поиск тех, кто может выкрикнуть такое в разгар 90-х».
Ну а третья категория, о которой я там говорю, – это такие ребята, которые сознают свою малость, поэтому спешат насладиться моментом, визжа, не стесняясь: «И-и-и!». Вот и все мотивы, по которым художник примыкает к фашистам. Потом он, как правило, прозревает. Результаты этих прозрений, как правило, бывают интересными. Увидимся через неделю, пока.