«Один» Дмитрия Быкова
Мне кажется реалистичным прогноз Ходорковского с уходом Путина в 2024-м и с последующей хунтой, которая удержит власть еще на 2 года…
Поддержать канал «Живой гвоздь»
Д.БЫКОВ: Здравствуйте, дорогие друзья. Простите, что я немножко подзадержался. Пять минут – не проблема. Наша сегодняшняя тема – Зощенко, но до лекции, как вы понимаете, нам предстоит ответить на ряд серьезных и увлекательных вопросов, которые касаются не только политической ситуации. На этот раз, как ни странно, больше вопросов о будущем профессии, таких корпоративных вопросов о будущем профессии журналистской, профессии филолога, о будущем русской литературы в послевоенном контексте. Как изменится статус русской литературы?
Что я могу об этом сказать. Исключение (потенциальное, еще не решенное) иноагентов из Союза журналистов… то, что это само по себе совершенно омерзительная мера – это понятно, не более омерзительно, чем сам иноагентский статус, который юридически не оформлен, репутационно ничтожен и в ту, и в другую сторону. Это произвольная такая вещь. Проблема в том, что эта мера – абсолютно дискриминационная.
Правда, членство в Союзе журналистов еще никогда ничего не давало. Я никогда не был членом Союза журналистов, я вообще не член ни одного творческого союза. Поэтому исключать меня откуда угодно – занятие довольно бессмысленное, довольно бесполезно. Замечательно сказал Окуджава, когда его стали исключать из партии за публикацию на Западе и за отказ каяться: «Да я и сам себя отовсюду давно исключил». Вот это такое, понимаете… Это надо быть Окуджавой – человеком, который в 48 лет уже никаких иллюзий не имел, а имел статус народного певца. Не хочу я состоять ни в одном творческом союзе, ни в одной профессиональной корпорации. Мне это не нужно ни как творческой единице (простите за выражение), ни как потенциальному пенсионеру. Потому что вряд ли мне какие-то особые льготы предоставятся как журналисту.
Володя Соловьев – тот, хороший Владимир Соловьев, который руководит Союзом журналистов, – я знаю его с журфака, знаю его как хорошего человека. Конечно, все, что его заставляют делать, делается без всякой с его стороны инициативы. Более того, ему же все это неприятно совершенно. Ему это и не нужно. Если каким-то хорошим людям приходится выполнять довольно мерзкие установки власти – это их трагедия. Сочувствовать мы им можем, но отказаться от своей моральной позиции – это дурно, это нехорошо.
Не состоять, не занимать никаких должностей, не участвовать – это тот минимум, который от нас требует Солженицын в статье «Жить не по лжи». Ведь эта статья не предполагает от нас каких-то самопожертвенных, максималистских действий. Даже выходить на улицы и требовать чего –то – боже упаси, этого нет. Все просто: не ходи на их собрания, не голосуй. Не надо состоять в партии (нет такого глагола «не состой»). Не входи, не входи на совет нечестивых. Я знаю массу народу, которые искренне огорчаются из-за того, что их куда-то не зовут, не выставляют на какие-то полки, не приглашают руководить какими-то семинарами. Наверное, это обидно: когда человек участвовал в творческой жизни, а тут его ждать перестали. Но лучше, когда его не зовут вообще. Лучше всего, как говорил Бродский, не пойти, когда зовут. Но это значит, что и когда не зовут, это тоже хорошо. Твоя репутация уцелеет.
Что касается статуса русской литературы, то ей, как я и утверждал многократно, ничего не угрожает. Другое дело – об этом я буду через неделю в Далласе лекцию читать, – что русская литература сама, разумеется, изменится. У нее появится больше храбрости, больше определенности, она станет, если угодно, более экспериментальной, более отважной в области эксперимента. Потому что очень долго мы играли на одной струне. Очень долго мы находились в рамках критического или социалистического реализма, что обозначало нравиться начальству в доступной ему форме. И совершенно, так сказать, ничего криминального нет в том, чтобы развивать приключенческую литературу, которая была в полном запустении; чтобы развивать литературу детскую, которая тоже как бы сдала детей западноевропейской гувернантке, а сама занималась мировыми вопросами. Наверное, и полемики будет довольно много, и, наверное, русская литература станет опять полемична, публицистична (в чем нет ничего дурного), идеологически поляризована, потому что у нас были либо агитки Z-плана, либо агитки либеральные. Будет серьезная идейная борьба.
Я вот сейчас написал для «Дилетанта» статью об Ильине. И убедился, что большинство тезисов Ивана Александровича Ильина – любимого философа Владимира Путина – довольно легко разбиваются. То есть мы видим момент, когда от строгой философии (он же специалист по философии права, гегельянец) он переходит к натужному пафосу, и с ним становится совершенно элементарно разобраться. Не говоря уже о том, что он все время употребляет словосочетания «небесный Кремль», «внутренний Кремль», разумея под Кремлем некую нравственную твердыню. Надо, наверное, переосмыслить и место Кремля в российской истории, и хронику жизни с Кремлем. Кремлевские хороши бывают конфеты, колбаса или таблетки. А вот Кремлевская духовная жизнь – это уже весьма сомнительный бренд, понимаете?
Переосмысливать придется многое. Например, отношения между родиной и истиной. Вот меня сейчас спрашивают: «Вы употребляете выражение «философы патриотического направления». Что вы имеете в виду?» Это очень просто. Это люди, которые ставят истину ниже родины, которые родину полагают значительнее, выше, врожденнее истины. Вот эта дилемма – главная в мировой истории. Что главное – ответ правильный или простой? (дилемма Роулинг). Что главное – ответ врожденный, за тебя выбранный, или доставшийся в выборе? Тут есть пространство для полемики, тут есть определенный моральный выбор, весьма любопытный. Но, к сожалению, в русской литературе по этому вопросу нет дискуссий, поскольку родина априори не бывает неправа. А здесь есть о чем поговорить. Так что у русской литературы впереди колоссальный расцвет, такой floweridge, она будет цветущей. Это будет цветущая сложность. А время простоты, время простых ответов закончилось. Впереди – сложность.
Когда перед тобой стоит задача такого масштабного переосмысления лжи и патетики за почти 300 лет – надо радоваться этому вызову, а не бегать от него. Так мне представляется, во всяком случае, будущей литературы. Так я вижу ее будущее.
«На вас какой-то банный халат». Дорогой друг, вот эти все оценки моей внешности, моей одежды, моего здоровья и прочего напоминают мне завистливые стенания. Слушаете-то ведь вы меня, а не я вас. А это на мне такое худи, такой подарок. Мне очень оно нравится, и это никак не похоже на халат. А вы, Никита, похожи на идиота. Ну извините меня, Никита, просто вот все эти обсуждения чужой внешности, чужих манер, чужих одежд, – это такое рабское занятие. Как-то даже стыдно, Никита. Я вас удаляю из чата и делаю это с таким радостным чувством, как удаляют прыщ.
«Как вы считаете, не связаны ли незакрытые границы РФ с тем, что соцопросы косвенно говорят о полной не поддержке Путина и о не поддержке войны? Ведь на вопросы отвечает только 1 из 10 опрашиваемых, и из этих 10% ответивших поддержка и то не полная, реально она процентов 10-15%».
Костя, социология в условиях диктатуры не важна, а у нас диктатура. Социология в условиях тоталитаризма… Тут, кстати, «Медуза» ведет большие споры – у нас авторитаризм или тоталитаризм. Но мне кажется, что надо переосмысливать и эти понятия довольно радикально. У нас, безусловно, диктатура. То, что называется диктатурой по всем критериям – социальным, идейным, моральным. У нас, правда, с идейной составляющей этой диктатуры очень трудно, потому что это какая-то странная смесь из допетровской России и какого-то постмодерна циничного. То есть мы хотим так, а можем и сяк. Мы сами себе определяем идеологию: как мы скажем, так и будем.
Это такое уже полное презрение и к внешнему миру, перед которым мы не пытаемся как-то выглядеть, и к внутреннему потребителю, которому мы пытаемся впарить даже самое откровенное фуфло. Пустота, зеро. Но при диктатуре – назовем вещи своими именами – никакого значения не имеют соцопросы. Во-первых, человек боится отвечать. Во-вторых, многие уклоняются от ответов. В-третьих (и это самое важное), Россия не идеологическая страна, не политизированная страна. И для нее поддержка или не поддержка спецоперации в массах выражается в анекдотах и кухонных разговорах, а не в публичном действии. Почему это так получилось – долгий разговор, это так было на протяжении пяти веков. Ну, четырех. С того момента, как в России появляется креативный класс, интеллигенция, «птенцы гнезда Петрова», у нас есть эта культура бунта на коленях, культура иронического отношения ко всем действиям власти, иронического ее осмысления. Это нормально.
Проблема в том, что это не переходит ни в какое действие. То, что реальная поддержка спецоперации (или войны, назовите как хотите) крайне низка, – совершенно очевидно. Потому что никакого коллективно действия массового, никакого добровольного призыва, никакой на самом деле любви к власти и ненависти к внешнему миру в России не проявляется. Россия – это такая прокладка с крылышками, российское общество. Есть левое крыло, есть правое, а посередине – огромная прокладка инертности. 10% за, 10% против, а 80% никак. Как карта ляжет, как начальник скажет. Это очень печальная ситуация, это ситуация рабская. Она, с одной стороны, не дает обществу впасть в фанатизм, не позволяет ему купиться ни на одно обещание, а с другой – абсолютно исключен какой-либо политической протест. Потому что ходить на протесты и чем-то рисковать – для этого верить надо во что-то, понимаете?
Ситуация тотального недоверия, политического скепсиса плоха. Она страхует не только от фашизма, но и от любой веры во что бы то ни было. Страшного в этом ничего нет, но люди привыкли так жить. Больше этого не будет. Россия становится страной граждан, и это происходит на глазах. При этом свободу никто не подарит: ее придется отвоевывать с кровью и потом, как это приходится делать сейчас. Мы обречены на это – огромная армия, добровольно или недобровольно поддерживающих Путина силовиков (именно силовиков, не массового населения, профессиональных защитников прошлого), – эта армия нуждается в прокормке, и просто так она не уйдет. Хотя, наверное, и там есть довольно беззлобные люди.
Поэтому мы вступаем – к счастью или к сожалению – в период, когда социология будет играть какую-то роль. Сейчас огромному большинству людей эта спецоперация … я не скажу, что им пофиг. Она просто где-то отдельно. И это тоже издержка общественного состояния. Потому что как минимум в течение 300 (а по большому счету 600) лет в России практиковалось переваливание ответственности на государство. Согласитесь, у нас же очень удобная схема жизни: виноват всегда царь, решение принимает царь. Царь уходит – физическим или иным путем, или на пенсию его уводят (как при Хрущеве, единичный пока случай), или стул из-под него выводят, как из-под Горбачева, но в любом случае все спихивается на него. Универсальным становится один человек, и этот человек расплачивается по полной. Остальные, включая его прихвостней, в лучшем случае получают небольшие тюремные сроки, а в большинстве случаев – пенсию, и все хорошо.
Поэтому в России Путин является единолично ответственным за спецоперацию, а большинству – даже глубоко интеллигентным людям – странно, когда говорят, что «вы ответственны, ответственна русская культура, будут проблемы с русским языком». Они говорят: «А нас-то за что? Мы молча сидели, нам даже рта не давали открыть». Мы сами построили систему, при которой от частного человека ничего не зависит. Так он и не виноват, и дай бог здоровья начальнику, который принимает такой крест на себя. Это довольно забавно.
«Недавно Олег Кашин рекламировал ваш «Июнь» как великолепную литературу о предвоенном времени. Что вы думаете о Кашине и почему его все ненавидят?» Кашин – сложный случай. Видите, он похвалил «Июнь», я не хочу о нем ничего плохого говорить. Я и раньше старался о нем не говорить ничего плохого. Кашин – пострадавший человек, его чуть не убили. Кашин был гениальным репортером, именно пока он писал репортажи. А я видел его в деле – и в «Русской жизни», и в «Консерваторе». Да и до того – ведь всегда журналисты пересекаются в каких-то горячих точках: вот в Крымск мы вместе с ним ездили. Он гениальный репортер, настоящий профессионал своего дела, да, между нами говоря, в тогдашнем «Коммерсе» других и не держали.
Что касается идейного его, так сказать, самопозиционирования, положения, то здесь он великий путаник. И я не понимаю, честно говоря, как можно одновременно дружить со многими людьми из Z-лагеря и считать себя при этом либералом. Как-то у меня злых чувств к Кашину не осталось. Просто Кашин, с моей точки зрения, ненадежен. Ненадежен он прежде всего по причине шаткости своих идейных позиций. Я уже не говорю о том, что классический либерализм с национализмом в российских условиях не совмещается никак. С национализмом вообще надо как-то разбираться и заканчивать, потому что его неизбежный переход в нацизм – это не вопрос.
Никаких злых чувств я к Кашину не питаю, но я стараюсь воздерживаться от общения с людьми ненадежными. То есть если бы я мог быть чем-то ему полезен, я бы был ему полезен. Но от него я никаких ни польз, ни каких-либо позитивных оценок не жду. То есть они для меня не очень релевантны. Как профессионала, еще раз говорю, как высоко информированного человека и замечательного специалиста в области репортажа я его очень ценю. Особенно мне приятно, что он не говорит про меня гадостей. Я про него тоже не говорю.
«Вопрос из Одессу. Все книги прочесть нельзя. Читали ли вы «Книжный вор» Маркуса Зузака?» Не просто читал, я с Зузаком интервью делал большое на «Дожде». «У нас его вели по зарубежной литературе, я прочла. Впечатление – противоречивое. Не знаю, как преподавать его школьникам. На чем бы вы сделали акцент?»
Я давно не перечитывал «Книжного вора», но Зузак – хороший писатель. Могу сказать, почему: сделайте акцент на композиции. Вообще он хорошо умеет строить тексты. И «Книжный вор», и второй его роман, который обычно бывает хуже, у него вышел лучше первого. Не вспомню сейчас название – что-то там про мост [«Глиняный мост»], но Зузак – настоящий крепкий профессионал. Это при том, что он ничему никогда не учился, у него стихийное, врожденное чувство композиции. Откуда это берется, я не знаю. Но иногда бывает так, что писатели из молодых литератур, которые вынуждены все делать впервые, – у них есть та энергия заблуждения, которую так любит Толстой. И в случае с Зузаком это совершенно так.
«Всю неделю не дает покоя ваша загадка о том, что мир не увидел торжества Нового Завета. Можно ли сказать, что вся история после Христа и есть борьба межу Ветхим Заветом и Новым? Есть ли тексты, где это противостояние отображается нагляднее всего?»
Евангелие, конечно, какие еще тексты? Если говорить серьезно, то мир не увидел торжества Нового Завета именно потому, что Новый Завет – это не религия торжества. Понимаете, то, что христианство возобладало в большинстве регионов земного шара; то, что христианство безусловно первенствует по количеству адептов, – это не обозначает торжества христианства в планетарном масштабе. Это торжество организации. Новый Завет чрезвычайно легко извращается. Это тонкая вещь, сложная. Ильин – я все про него сегодня говорю, потому что я напичкан его цитатами – пишет, что религиозность – это признание очевидности. Ничего менее очевидного, чем религия Нового Завета, мир не знает. Эта религия требует определенного труда, определенного проникновения в суть вещей, определенной моральной подготовки.
Это, понимаете, не для всех – взглянул и уверовал. Более того, уверовать недостаточно. Надо дальше каким-то образом эту энергию проявлять. Я уж не говорю о том, что религия Нового Завета – это религия действенная, довольно жертвенная. Нельзя сидеть, так сказать, на том, на чем любит наш президент сидеть ровно, и не крякать, и при этом считать себя христианином. Может быть, в буддизме… Не знаю, кстати, достаточно ли этого в буддизме, но в христианстве этого совершенно недостаточно. Это не религия морального удовлетворения, морального покоя. Это, в общем.. Мне близко определение Андрея Кураева, который сказал: «Что хотите, а кризис – нормальное состояние мыслящего христианина». А мыслящий христианин до известной степени это тавтология – потому что «не мыслящий христианин» – это оксюморон, потому что это уже не христианин.
Ну вот, говорить о планетарном торжестве Нового Завета можно говорить лишь в том плане, что в каждой гостинице в верхнем ящике стола лежит Новый Завет. Но, понимаете, слава богу, тираж книги никак не влияет на ее усвояемость. Иначе весь мир был бы давно загружен цитатниками Мао – самой тиражной книгой в истории.
Мне представляется, что формула Новеллы Матвеевой («Цель нашу нельзя обозначать, цель наша – концы отдавать») – самая точная. При публикации это было сказано про хиппи, но звучало именно так. Христианство – это религия, которая не предназначена для факельных шествий и для торжества. Это религия глубокой внутренней работы. Я, правда, когда говорил, что мы не увидели торжества Христа, имел в виду то, что мы не увидели земного торжества Христа. Так-то он посмертно победил, но при жизни он был подвергнут распятию – одной из самых страшных казней на земле. Лучший человек, когда-либо появлявшийся на земле, был подвергнут худшей участи, которая здесь вообще существует. И его посмертное торжества – да, наверное, здесь есть манифестация бога, манифестация чуда. Наверное, торжество христианства в мировом масштабе, – это такой эффект, которого и Господь не мог запланировать. Иногда, мне кажется, человечество удивляет Господа.
Но тут вот в чем дело – и я это много раз говорил: после того, как человечество отвергло Христа, оно Господу как-то стало не особо интересно. Он прислал сюда дьявола руководить. Это ведь не было фатально, это не было предопределено. Человечеству был дано право выбора, право вступить на другой путь, однако оно предпочло вот так поступить. Оно предпочло крикнуть дружно: «Отпусти нам Варавву». И переваливать вину исключительно на евреев, как предпочитают антисемиты, тоже нерационально. Человечество в целом, принимая Христа, немедленно хочет сделать из христианства кнут. «Наследство их из рода в роды ярмо с гремушками да бич». Об этом у Достоевского как раз сказано очень убедительно: Великий Инквизитор получает полное раздолье действовать отрицать Христа его жизнью. На самом деле христианство – это религия не для торжества.
Я помню, у меня в Новосибирске, в 1987 году, на чтениях, был довольно интересный диалог. Я доказывал в прениях, что герой Распутина – не борец. А сейчас нужен борец. «Пожар», например, тогда обсуждали «Пожар». И вот мне говорит преподаватель тамошний, замечательная женщина, я забыл, к сожалению, фамилию ее: «Но ведь герой Распутина – в принципе страдалец. Герой Распутина вообще никогда не может ничего сделать. Что Настена из «Живи и помни», что Анна из «Последнего срока» или Дарья из «Матеры», – что, они способны бороться? Нет, они способны проявлять героизм в жертвенном служении, но Распутину вообще не присуще умение изображать борца».
Ну это точно так же, как Ахматова не могла получить Нобелевскую премию, потому что поза Ахматовой лирическая – это поза королевы в изгнании. Это все равно что Леону Фелипе давать Нобелевскую премию. Это люди, к которым внешний успех не липнет. И поза Ахматовой, если бы ей вручали Нобелевскую премию, сильно пострадала бы. Может быть, поэтому она не особо-то и огорчалась, когда ей каких-либо премий не давали. Она прямо говорила: «Их премия – кому хотят, тому и дают. А наша премия – другая. Наша премия – это постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград», которые по своему эффекту значительно превосходят Нобелевскую премию.
«В «ЖД» коренной народ пытается игнорировать власть, а Солженицын в «Одном дне…» фактически клеймит народ терпилой. Улицкая в «Казусе Кукоцкого» считает его жертвой исторической селекции. Алексей Иванов в своих исторических романах провозглашает русский народ пассионарием. Как по-вашему, кто точнее в формулировках?»
Я, во-первых, не помню, чтобы Алексей Иванов провозглашал русский народ пассионарием. Наоборот, у Алексея Иванова сложное, довольно диалектическое отношение к русскому народу. И как раз завоевание Сибири изображено у него не то чтобы без особенного сочувствия, но с сочувствием к обеим сторонам. Мне представляется, что Алексей Иванов – писатель идеологически более сложный, чем он позволяет себе быть. И поэтому у него есть большие, многочисленные, теоретические работы, как, например, работа о Пугачеве. Мне кажется, что как беллетрист он вполне на уровне и по психотипу в духе Алексея Н. Толстого. Но, в отличие от третьего Толстого, Иванов – человек все-таки думающий, человек с убеждениями. Наиболее удачна его книга «Ненастье», и в «Ненастье» совсем нет пассионарности. Наоборот, там подчеркнуто, что русский человек испытывает ситуацию «ненастья», «непогоды», когда ему не к чему прислониться. Когда он лишен возможности прислоняться к какой-то общности, к чему-то общему. Не к идее, а к организации. Помните, как в классическом анекдоте: «Во-первых, приварок, а во-вторых, я все-таки при деле».
Вот это стремление быть «при деле» любой ценой – это не черта пассионарности. Пассионарий – одиночка , он может повести за собой, но прислоняться он ни к кому не будет. И никакой пассионарности в романе «Ненастье» нет и близко. Герой там – тоже такой терпила, только наделенный некоторой личной инициативой.
«Первой вашей книга, которую я прочитал, был совместный сборник – да, была у нас такая книжка с Ирой Лукьяновой – про зверьков и зверушек». Выходила эта книга множество раз, и мы очень ее любим. «Если бы вы взялись писать сказки про сегодняшнюю Россию, кто бы стал их героями, какие сюжеты вы бы использовали?»
Знаете, сказка – это трудный жанр. У меня есть такая сказка по мотивам «Золушки», но эта такая версия, довольно далекая от оригинала. Так, в принципе, я сказок не пишу. Даже для младшого.. Я сочиняю какое-то продолжение вомбатского цикла, но не думаю, что я могу это делать хорошо. Сказки… ну я могу сказать, о чем они могли бы быть. Это были бы сказки об удаче; о человеке, которому феноменально везет, про феномен удачи. Русский народ в последнее время, как и сама Россия, жутко неудачливы: на них все валится, и прежде всего, ей очень не повезло с властью, у нее проблемы большие проблемы с географией. У нее стокгольмский синдром и норвежская болезнь, все в значительной степени развития. Как любит говорить Пелевин, в острой форме. Поэтому здесь, мне кажется, нужен герой, которому везет, который бы вызывал желание ему подражать, чтобы зафиксировать везение.
Это Фандорин – кстати, очень точно придумал Акунин, что ему все время везет в азартных играх. Больше ему не везет ни в чем: в государственной карьере (они из-за убеждений оказывается в аутсайдерах), с любовью проблемы (он первую любовь потерял, и ее никто не может заменить). Ну и вообще человек он не удобный, принципы и правила у него, аристоном и аристократ, благородный муж, а это не предполагает большого везения. Но вот он так удачлив в игре. Вообще удача – это важная вещь. Когда везет, человек начинает верить в добро, как ни странно. В России сейчас ни во что не верят именно потому, что за что бы ни взялись, все не получается. В этом смысле государственным гимном – неформально – на короткое время следовало бы сделать «Остров невезения»: не так, чтобы под него вставать, а чтобы петь за столиком. «Что они ни делают, не идут дела». Ну правда, за какую бы идеологию ни взялась Россия, она первым делом ее компрометируют. Да и дальше получается не очень удачно. «Что они ни делают, не идут дела».
И вот я хотел бы увидеть даже не «счастливую Россию» по Акунину (хотя это очень важная книга), а удачливую Россию. Как это происходит, я не знаю. Я знаю механизмы, по которым деньги приходят. Например, если вы совершенно искренне потратили деньги на какое-то доброе дело, они быстро возвращаются. Это проверенно многократно. Если вы потратили деньги на какое-то удовольствие для себя или ребенка, на бескорыстную радость, – они тоже вернутся. Вообще скопидомы – по крайней мере, в России, богатеют редко. А вот как сделать, чтобы везло, я не знаю. Наверное, надо игнорировать это. Помните, как говорит Битт-Бой у Грина: «Моя удача – я не ищу ее». Самое, наверное, удачное определение.
Потом, помните, у Грина: «Но каково же счастье Битт-Боя – медом заделал дыру в трюме как пластырем», – помните, когда перевозили мед, пробили дно. «Каково счастье Битт-Боя: мед вылился из бочки и заклеил дыру, как пластырем». Действительно, Битт-Бой – сказочной везучий лоцман, который может провести любой корабль через любые рифы и через любую слежку, через любой катер пограничный. Поэтому его обожают контрабандисты, поэтому среди моряков существует культ Битт-Боя, но вспомните, как он за эту удачу расплачивается. Наверное, такой удачи не всякому пожелаешь.
Но я всегда незнакомому человеку желаю удачу. Потому что удача – это первое дело. Удача – это ощущение, что бог смотрит на тебя доброжелательно, а это очень важно. Потому что если у тебя есть чувство, что ты находишься под прицелом чего-то недоброжелательного (например, взгляда), – это трагедия.
«Читали ли вы «Жить быстро» Бриджит Жиро? Как вам свежий вариант Гонкуровской премии?» Никаких впечатлений, я вообще современную французскую литературу знаю плохо. Вот Уэльбека я читаю – из того, что нового выходит по-русски. А по-французски я же читаю через пень-колоду, и еще не вышло такой книги по-французски, которая заставила бы меня все бросать и идти вспоминать мои скудные читательские навыки. Нет, не читал.
« Я всегда думал, что майор Звягин – в первую очередь человек действия. Но теперь вижу, что без идеи реализации человека он бы и пальцем не пошевелил». Да, есть такая у Веллера идея: смысл жизни – делать все, что можешь. «Если ли в литературе герои, полностью лишенные рефлексии? Может быть, это Чонкин? А есть ли такой герой, который свою пустоту осознает как трагедию?»Ну, героев, которые осознавали свою пустоту как трагедию, довольно много. Навскидку, пожалуй, приходит в голову Грибоедов из «Смерти Вазир-Мухтара». Там речь идет не о внутренней пустоте, а о невозможности умного человека принять чью-либо сторону, о невозможности определиться. Это же внутренняя драма Тынянова самого, которую он спроецировал на Грибоедова. Грибоедов ему казался ему наиболее подходящим для этого героем.
Помните, он говорит: «Я столько знаю, столько могу, отчего же я нем, как гроб?» А нет стимула высказываться, нет стимула высказываться. Время переломилось. Большинство людей свою внутреннюю пустоту, незаполненность осознают как трагедию. Наиболее характерный пример страдания от отсутствия совести – это Карамора у Горького. Я всегда говорил «КарамОра», а оказалось, что правильно «КарАмора». У человека нет совести, у человека нет нравственного предела, который он переступает постоянно. Он все надеется, что его господь остановит, а господь его не останавливает, он говорит: «Валяй, валяй, я посмотрю». Такая внутренняя пустота опасна.
Да, кстати, это весь Сартр практически и практически весь Камю, хотя у Камю есть разные тексты. Вот это столкновение с экзистенцией, вызывающее тошноту. Тошнота эта происходит оттого, что нет никаких нравственных основ. Это головокружение, тотальная, повальная такая моральная расслабленность. Особенно, конечно, это у Камю мучительно переживается в «Неизвестном» [«Постороннем»], потому что там герой хочет испытывать чувства, но не может . Тотальный транжир.
«Карина Петрова, вы задоблали задавать один и тот же вопрос. Причем вы задаете его с мужского аккаунта. То есть вы никакая не Карина Петрова. Вы на каждую передачу пишете мне этот идиотский вопрос, касающийся позиции одного известного автора. Я не буду этот вопрос озвучивать, не буду на него отвечать, потому что этот автор сам ответил вам на все вопросы о своей позиции. Более того, он вам ничего не должен. Зачем же вы пишете эти глупости? Понимаете, у меня такое количество блестящих, умных вопросов, и я успеваю ответить на 10-ю их часть, но из-за вашей тупой активности (а это активность именно тупая) я вынужден отвлекаться на вас.
Карина Петрова, я вас вношу в черный список, и с этих пор ни одно ваше письмо не дойдет до адресата. Сначала я думал, что вас заботит реальная позиция такого-то автора. Потом я подумал, что вы фанатка, потом я увидел ваш адрес и понял, что вы мужик, притворяющийся женщиной. Наконец, после вашего сегодняшнего письма я понял, что вы безнадежны. Или вы больны, или у вас какие-то серьезные проблемы по поводу этого автора. Может, он стихи ваши не одобрил (речь не обо мне); может быть, он еще что-то вам сделал. Пишите – не пишите, но больше вы никогда не попадете в список моих адресатов. Ну разве что вы возьмете какой-то другой псевдоним – в таком случае у вас есть шанс обратить на себя мое благосклонное внимание.
«Хочу отправить вам стихотворение, но не знаю, как это сделать». dmibykov@yandex.ru .
«Моему ребенку 8 лет – активный, любознательный, разговорчивый, но дислексик. Любит книги, но читает их с большим трудом. Ходим специалистам, но прогресса нет. Были ли такие дети у вас, и есть у такого ребенка перспективы?» Есть, конечно. Есть два варианта, при котором вы преодолеваете проблемы. Первый – вы этого ребенка заставляете писать. У меня были дислексики, которые не могли читать чужие тексты. Но, начав писать свои, они втягивались в литературный процесс. Такой вариант довольно очевидный – давать самую интересную книгу и обрывать на самом неожиданном месте. И ребенок после этого обречен дочитывать . Не бывает такого ребенка, который мог бы оторваться от самой интересной книги на свете. Ну, например, от «Трех мушкетеров» или от «Женщины в белом». Или от «Мертвой зоны» Стивена Кинга, где, кстати говоря, как раз описан случай с дислексией. Дисклексия (реже дисграфия) – вообще очень частое нарушение.
Что лежит в ее основе? Понимаете, это такая форма аутизма (не пугайтесь этого слова), отсутствие интереса к чужой литературе, к информации, к чужой жизни. Это не трагедия, это легко преодолеть. Конечно, это имеет в основе какие-то органические нарушения, какие-то проблемы с лобными долями мозгами, примерно так же, как бывает при прокрастинации. Но в принципе, это побеждаемая вещь. Как победить? Надо заинтересовать ребенка текстом, как это делал Джонни Смит с мальчиком из «Мертвой зоны». Там написано.
Кстати, если вашему мальчику 8 лет… если вы в этом возрасте начнете с ним эту книгу читать, то он как раз может начать разговаривать. Он в том статусе… Ведь 8 лет – это предподростковый возраст, это уже не младенец, это уже не первоклассник, это уже человек, способный читать и понимать серьезные тексты. Так вот, если вы прочитаете ему «Мертвую зону», которая начинается в 8-летия главного героя (Джонни Смиту там 8 лет в начале, по-моему; во всяком случае, он младшешкольник), ему будет интересно. Почитайте ему. Я вообще считаю, что преодолеть дислексию через Кинга проще всего.
«Почему вы боитесь писателя такого-то…? Считаете ли вы его талантливым?» Андрей, значит, если я кого-то не упоминаю, значит, для меня этого писателя нет. Кого-то бояться – это много чести, особенно в моем возрасте. Помните:
При встрече с чистым злом
Не то, чтобы робею –
В мои полсотни лет
Смешно уже робеть
Российскому еврею.
– Но аргументов нет.
Есть люди, которые не стоят того, чтобы я их упоминал, чтобы я делал им капитализацию. Это люди иногда душевнобольные, иногда просто дураки, а иногда это люди сознательно, намеренно мерзкие. Это ваш выбор, куда вы отнесете героя вашего вопроса. Но я не считаю себя вправе делать рекламу абсолютно безнадежным случаям. Даже Прилепина я иногда могу упомянуть как покойника, потому что когда он был живым, я с ним общался. Но трупы меня не интересуют. Сейчас в нем действует «Черная обезьяна», предсказанная в одном из его текстов .И я считают этот его текст большой удачей, потому что он там увидел тот риск, которому он подвергается. И эта черная обезьяна в него влезла, она почувствовала в нем внутреннюю пустоту и в нем разгулялась. Меня не интересуют черные обезьяны, я о нем говорить не буду.
Но те авторы, которых упоминаете вы (а вы мне пишете не в первый раз); те пять авторов, которых вы регулярно упоминаете, являются для меня просто несуществующими. Все-таки мое упоминание – при том, что я не считаю себя Господом и каким-то экспертом – повышает капитализацию авторов. На него начинают обращать внимание – дурное или доброе. А я не хочу, чтобы об этих авторах вообще говорили. Я не хочу, чтобы они перешли разряд несуществующих.
«Какой, по-вашему, самый сильный рассказ Набокова и чем, по-вашему, Набоков в рассказах отличается от Набокова в романах?» Хороший вопрос. Я считаю, что набоковские рассказы по-русски были сильнее рассказов, а вот в английском – если не считать «Лолиты» и «Бледного огня» – набоковские романы страдают некоторым излишество объема, а, может быть, некоторой – редкий для Набокова случай – рыхловатостью. Таков, например, «Пнин» – роман в рассказах. Понимаете, я принадлежу к числу тех немногих фанатов, которые обожают «Аду». Я «Аду» ценю, наверное, выше всего, что Набоков написал о любви. «Бледный огонь» мне все равно больше нравится, но «Ада» – это гениальный любовный роман. При этом гениальны первые две части. А по мере продвижения текста, по мере сокращения этих частей (каждая последующая часть вдвое короче предыдущей), по мере приближения к финалу, роман становится все боле слабым и демагогическим. Сцена гибели Люсетт довольно искусственная, ни финальные сцены, которые Апдайк называл лучшим из всего написанного Набоковым, – они мне совершенно не нравятся. Мне нравится первая часть безумно, вся, и более-менее вторая. Там, где начинаются размышления Вана Вина о текстуре времени, там уже читать совершенно нельзя, потому что уже полная софистика. Хотя Набоков размышлял над этой проблемой – может быть, у него не хватило языка; а может быть, он хотел показать, что Ван Вин не талантлив. Потому то Ван не из тех героев Набокова, которые нравятся автору. Да и Ада не из тех. В чем гениальность романа? Это трагическая любовь двух не очень-то приятных персонажей.
Ох, ребята, если б вы знали, как я люблю первую часть «Ады», особенно то место, где он ей говорит: «Если бы ты знала, что это лето гораздо грустнее предыдущего». Аду, которая посасывает большой палец ноги; Аду с дыркой на купальнике; Аду, от которой пахнет подмышечной порослью, – Аду нельзя не обожать, Аду нельзя не желать. Кстати, перевод Сергея Ильина мне кажется не очень удачным именно потому, что это имитация набоковского языка. А ведь русский язык очень органичен. По-русски «Ада» была бы написана совершенно иначе – на языке более современном, менее барочном, если бы он ее сам перевел. Мне вообще в «Аде» нравится удивительная способность Набокова быть архаичным (потому что это такой усадебный роман) и современным. Это классический роман о двух влюбленных детях 20-го века. Там время уничтожается, по сути дела. Я понимаю, что и Ада, и Ван не шибко ему нравились. Роман действительно рыхловат, мелковат. Набоков с гордостью писал, что когда после «Ады» взвесился с книгой, то нашел себя потяжелевшим на 3 килограмма- первое твердообложечное издание . Если бы книга была на 500 граммов меньше, было бы только лучше.
Ну а «Взгляни на арлекинов» или «Прозрачные вещи» мне кажутся совсем слабыми. Последнее великое произведение Набокова, подлинное, стопроцентное великое – это, конечно, «Бледный огонь», гениальное произведение. Но рассказы Набокова англоязычные – прежде всего «Signs and symbols» – лучше, они иконичнее, потому что главная идея рассказа , его форма иконически отображена. Они чрезвычайно динамичны и лаконичны, в отличие от русских, которые, как мне кажется, иногда расползаются. Лучшие рассказы Набокова – это главы его русских романов: «Ultima Thule» (это из недописанного романа), или такая хорошая вариация на романную тему, как «Подлец» – готовый роман, только коротко. В принципе, русские рассказы Набокова – это такие стихотворения в прозе, как, например, «Рождество» или «Ужас». Это такие вещи, что ли…. Стать гриновскими им мешает отсутствие остроты. Хотя я очень люблю «Весну в Фиальте», даже и она не кажется мне самым сильным его рассказом. Мне кажется, что лучшие рассказы он написал по-английски. Ну там, например, «Conversation Piece, 1945», но выше всего я ставлю «Signs and Symbols».
Я думаю, что этот рассказ вошел бы в историю, даже если бы Набоков не написал бы ничего больше. Перевод «Знаки и символы» не верен, это «Условные знаки» или даже «Легенда карты», если хотите. Рассказ написан об условных знаках и построен на условных знаках . Я очень люблю этот рассказ. Ну и там эта история о двуглавом монстре, про близнецов… Мне кажется, что Набоков, перейдя на Английский, обрел мускул, мышцу, которое дает англоязычное повествование. Английский язык – Набоков сам это понимал – не очень годится для метафизических прений. Он годится для действия, иногда для пейзажа, для дымчатых всяких цветов. Кстати говоря, вот в «Лолите» много действия, и я ее очень люблю.
Вообще же русские романы Набокова мне кажутся парадоксальнее построенными и в основе их лежат более парадоксальные идеи. При этом и в «Даре» главный герой тоже, как и Ван Вин, не больно симпатичен автору. Мне так кажется. Отсюда и его соприкосновение и сравнении е с Чернышевским, и Чернышевскому он, конечно, проигрывает по всем статьям.
«Я недавно писала однокласснице – москвичке, хорошей, искренне верующей. Не удержалась насчет небольшой беседы по поводу бога и дьявола, потому что много размышляю об этом за последнее время…» Ну понятно, в общем. Я думаю, что придется и религию в постпутинской России изрядно переосмысливать. Потому что та религия, которая там сейчас, – это, увы, религия сатанизма, религия милитаризма, и ее темно-зеленый храм построен в Подмосковье. От этого надо отходить – это к христианству не имеет уже никакого касательства.
«Что за книга у вас вышла с интригующим названием «Вторая смерть»?» Саша, это сборник стихов, там ничего особенного нет. То есть как – мне нравится, конечно, эта книга, но это все стихотворения этого года и несколько старых. Приобрести ее можно, заказав у издателя или получив в подарок у меня. Издатель – меня просили уточнить – называется не «Сейфер», а «Книга Сейфер». В Израиле два издательства с таким названием: «Сейфер» издает религиозную литературу, а «Книга Сейфер» – это издательство Виталия Кабакова, который эту книгу и издал. У него эту книгу можно заказать без всяких проблем.
«Россия смогла объединить Европу, расширить границы НАТО, усилить влияние Штатов, продемонстрировать все недостатки диктаторского режима и убедить весь мир в необходимости перехода на альтернативные источники энергии, не говоря уже о помощи Украине. Может быть, в этом и есть русская идея?»
Саша, видите ли, этот самый «русский путь» еще Чаадаевым определен – «показывать миру, как не надо». Но русский путь не в этом. Да, наверное, Россия – такой улавливающий тупик, который многие идеи доводит до абсурда – будь то идеи патриотизма. коммунизма, капитализма. То есть такое кладбище для любых идей. Но жалко население. Мне бы хотелось верить, что Россия – как Африка, например, – до своего предназначения еще не доросла.
Понимаете, у Гумилева сказано: «О тебе, моя Африка, шепотом в небесах говорят серафимы». Почему они шепотом говорят? А чтобы не разбудить, это спящий великан. И если этот великан проснется, мы не знаем, что будем. Помните, как у Бориса Стругацкого (то есть у С. Витицкого) в «Поиске предназначения» говорят о Красногорове: «Он спит, и не дай бог, проснется». Они ошибаются, конечно. У Стругацких всегда есть колдун, который всегда видит, но видит не все. Конечно, Стас Красногоров не спит, он просто не сознает предназначения или сознает его неправильно, переоценивает себя. Если же говорить откровенно, то, с моей точки зрения, Россия действительно еще не проснулась. Она для великих дел предназначена, но в силу географических особенностей, протяженности, она спит. Вот тут видите какая вещь?
Правильно вопрос о пустоте неоднократно задавался. Дело в том, что роман о России – если я его когда-нибудь напишу… Я не очень хочу возвращаться к русской теме, тем более что я книжки пишу про совершенно другое. Но если мне приспичит к этой теме вернуться, я напишу роман «Пустота». Дело в том, что это сосущая пустота, которая есть в русской душе, сознавалась как трагедия многими героями. Лишний человек – это человек с пустотой в душе. Я хочу – но я ничего в себе не нахожу, я пытаюсь – но я не могу быть твердой опорой. Помните, как у Сорокина в сценарии «Москва»: в душе не твердое вещество, а картошка с мясом. Так там говорит героиня-аутистка, Маша. Это довольно частое явление, когда в душе картошка с мясом. И у каждого есть кавычка, за которую можно потянуть.
Так вот, то, что в России все в кавычках – это, конечно, отдельная беда. Но главная проблема – это рыхлость, friability, рыхлость русской души и ее пустотность. Содержимое Пушкина, по формуле Синявского, – пустота. И содержимое Путина тоже. По гениальной формуле Кроля: «Путин контактирует с внутренней пустотой каждого из нас». Пустота – это такое состояние, которое очень легко заполняется дьяволом. И мне кажется, что сейчас в России происходит то самое, что описано у Цветаевой:
Сивилла: выжжена, сивилла: ствол.
Все птицы вымерли, но Бог вошел.
Для того, чтобы в карандаше завернулся графитовый стержень, наверное, нужно так сделать, чтобы выжать, выдолбить пространство вокруг него. Вот в русскую пустоту вошел дьявол. Там была пустота – на месте религии, на месте идеологии. Религия была уделом очень немногих продвинутых мыслителей. Была пустота на месте долга, на месте гражданства, на месте, вообще-то, всех базовых понятий. И эта сосущая, свистящая пустота делала Россию такой свистящей страной. Ветер над ней поет. Русская лирика чаще всего лишена мысли: только Пушкин, пожалуй, у нас один мыслитель, и даже Баратынский удивлялся, почему у Пушкина иногда попадается мысль. У Баратынского мысль проскальзывает иногда – довольно плоская, кстати. Вот у Лермонтова – нечто большее, чем мысль. У Тютчева – иногда. А в принципе, русская лирика, начиная с Фета, мысли противится. Даже Блок: когда он пытается мыслить, у него получаются «Ямбы», банальности, плакаты, «Русская Америка», – неинтересно.
А вот в этом пустоте, в этом ветре, который сквозит над болотом; пустоте гнилого вещества, которая заполняет все объемы, завелся дьявол. Он туда вошел. Пустое место – как не занять? Дьявол заполняет весь этот объем. И он выжег это пространство. Сейчас Россия выжигается на наших глазах, и вот тогда туда поместится настоящий графитовый стержень, тогда мы получим настоящую литературу. Для того, чтобы сделать карандаш, надо выдолбить ствол. Это и происходит сейчас в России. Поэтому роман «Пустота» – о пустом человеке, в которого вошел дьявол, – я, может быть, и напишу. Я, в принципе, дарю этот роман, потому что у меня остаток жизни – я верю, он большой – довольно плотно распланирован. И думаю, это книги важные, неплохие. И русская тема, русская идея ни в одной из них не упоминается. Тем более, что уже есть «ЖД». Но, знаете, если писать такой роман, то назвать его нужно так. Я помню, как Кнышев расшифровывал «MTV» как «empty V», «пустое V». Это было бы интересно. Такой роман я рекомендую.
«Поздравляем Шервуд с днем варенья». Спасибо, поздравляли и до, и после. Шервуд проснулся звездой, и мне это нравится. Он как-то умеет использовать свою «кьютность» не для манипуляции, а просто для умиления. Дай бог ему здоровья.
«Что делать, если выполняешь необходимый минимум Солженицына, а все равно уважать себя не получается?» Знаете, Мирон (это не тот Мирон, который Окси-, а другой; хотя я бы и с удовольствием ответил тому, потому что очень его уважаю); понимаете, не надо себя уважать-то очень. Уважать себя можно минут пять после того, как написано хорошее стихотворение или спасен утопающий. А после себя не надо уважать. Вообще, самоуважение – это большой грех. Иногда надо, мне кажется, себя надо немножко ненавидеть, «подненавиживать», простите меня.
«Как попасть на вашу лекцию в Далласе?» Анонс ее будет в телеге, и там все будет сказано. Правда, это будет университетская лекция, и там будут в основном студенты. У меня в Далласе будет вечер стихов, а потом в Хьюстоне будет. Вот туда можно попасть, приходите.
«Почему Цветаева на замолчала в 1923 году, как многие, а словно отошла в сторону? Был ли тут пример затвора Эмили Дикинсон?» Нет, Сережа, ничего общего, кроме синтаксиса, у Цветаевой с Эмили Дикинсон не было. Если Дикинсон – поэт затвора, то Цветаева – как раз поэт соучастия, она нуждается, как писал Сережа Эфрон, в том, чтобы «растапливать свою печь». Она нуждается в людях, а сам Эфрон говорил, что он к этому не годится. Цветаева нуждалась в сильных страстях, а Эмили Дикинсон, кстати, возможно тоже, но она как-то их умела испытывать без…
О, я слышу дикий вопль. Это значит, что он [Шервуд] хочет в эфир. Сейчас я его принесу, погодите. Вот, мы сразу наблюдаем радость, удовлетворение, тишину. Славы он хотел, хотел общения с вами, хотел продемонстрировать свою «кьютность». Ну, помаши всем и пошли воздушный поцелуй, покажи свою «кьютность». Он хочет, конечно, есть, но хочет он и славы. Всем помахал, показался, замолчал и может быть передан на руки матери. Все, кстати, просят, чтобы и мать показалась. [Екатерине] Поди, покажись, ты давно не появлялась в кадре. Все пишут о том, как было мило на «Эхе», когда жена попадала в кадр. Вот она попала, все на месте. Толстяка уносят жрать, разумеется. Потому что еда нужнее, чем слава. Да более того, зачем и слава-то нужна. Он [Шервуд] заржал при этих словах, потому что он понимает наш юмор. Спасибо, может, он потом еще приползет.
Так вот, возвращаясь к цветаевской теме. «Цветаева не замолчала» – это довольно спорное утверждение. После «Поэмы конца» она из лирики на некоторое время уходит . Лирика становится суше. Помните, она сама пишет: «Борис, ты еще не читал «Поэмы воздуха» – сушайшего, что я писала и напишу». Но я считаю, что «Поэма воздуха» – это лучшая поэма Цветаевой наряду с «Крысоловом» – его я ставлю выше всего, потому что это такой опыт проживания смерти. Это гениальная поэма, очень храбрая по формальной новизне своей радикальной, и по проникновению в самые глубокие эмоции. Это великая поэма, для меня в 20-е годы она, наверное, самая серьезная.
Я ее совсем не понимал, Богомолов ее связал с перелетом Линдберга. Это как бы такая попытка объяснить состояние летчика на большой высоте. И эту же концепцию я взял в «Истребителе», но я думаю, что там речь идет о полете души после смерти. Это попытка врефлексироваться в полет души, совершенно гениальный текст. Но после этого Цветаева действительно от лирики отходит. Понимаете, какая вещь – это случилось одновременно в России и в мире. В России это произошло понятно по каким причинам: потому что субъект ушел, субъектность прекратилась. И читатель прекратился, или это стал не тот читатель, часть читателей уехала просто.
Но сейчас мы переживаем Ренессанс – колоссальный подъем поэтического высказывания. Это связано с тем, что нечего больше делать, чтобы не сойти с ума. И кроме того, мы чувствуем то величие момента, величие проживаемого исторического разлома. «Блажен, кто посетил сей мир…» et cetera . Мне кажется, что в 1923 году, в 1927 году такого ощущения не было. Было ощущение ничтожества переживаемого момента. Сначала НЭП – первое разочарование, потом крах НЭПа – второе разочарование. Потом – погружение в полное ничтожество. В общем, лирическая стихия закончилась переходом в эпос. И последнее значительное поэтическое произведение, написанное в Европе в 1920-е годы, – это «Спекторский» Пастернака. На мой взгляд, это гениальный роман в стихах, обозначающий предел этой стилистики, предел этого высказывания. Это последнее произведение, героем которого был частный человек.
Дальше, как у Всеволода Иванова в романе «Кремль», героем становится масса, героем становится толпа, проходящая перед неподвижной камерой, фиксирующей все это дело. Кстати, Зощенко, о котором мы сегодня будем говорить, – это тоже явление распада языка. Мне кажется, что все попытки писать лирику в 30-е годы были не то что ничтожны – они были обречены. А возвращается лирика в 1940-м, когда гениальное предчувствие Пастернака позволило ему осознать величие момента в 1941 году. И, конечно, еще более гениальное предвидение Ахматовой в ее стихах «Когда отпевают эпоху…», да и вообще у нее случился в 40-м году мощный поэтический взлет.
Вы можете спросить: а как же Мандельштам 30-х годов? У Мандельштама были гениальные стихи: по выражению Всеволода Некрасова, «это нам надышал Мандельштам». Это такой воздух безвоздушного пространства. Но тем не менее, нельзя не согласиться с Набоковым: в «Воронежских тетрадях» его светоносный дар иногда затмевается безумием. Для меня высшее свершение Мандельштама в 1930-е годы – это «Стихи о неизвестном солдате». А это уже конец 30-х, это уже фактическое завещание. Я думаю, что гениальное стихотворение «Ламарк», но оно написано еще на запасе армянского периода, дружбы с Кузиным, вот этих вещей.
«Стоит ли читать книги Бориса Соколова «Расшифровка Гоголя» и «Расшифровка Булгакова»?» Наверное, стоит. Хотя бы для того, чтобы оттолкнуться от них. Я не верю в расшифровки, но Борис Соколов – человек весьма любопытно мыслящий. Как видите, от его отношения ко мне мое отношение к нему совершенно не зависит.
Так вот, возвращаясь к проблеме поэтического молчания. Поэты замолкают, во-первых, когда нет массового читателя, а во-вторых, когда время, переживаемое ими, унизительно. Время, переживаемое Россией и Европой в 30-е годы, это прежде всего время унижений. Когда, как сформулировала Цветаева, «ребенок растет на асфальте и будет жестоким, как он».
Яна, хорошие стихи, спасибо. Мне кажется, что чем больше пишется стихов – а это мое давнее убеждение, – тем лучше состоит дело со спасением мира. Стихи же имеют только одну функцию – они спасают мир, они вытесняют ужасное, они гармонизируют хаос. Почему сейчас много пишут и в рифму? Потому что именно рифма гармонизирует мир и имеет великую мнемоническую функцию. Мне кажется, что гармонизация, вытеснение хаоса, вообще, так сказать, попытка вытеснить из мира Освенцим, – это и есть цель стихов после Освенцима.
«Видели ли вы передачи «Эмпатия Манучи»?» К сожалению, нет. А надо?
«Один из моих любимых фильмов – «Храброе сердце» Мела Гибсона. Сейчас переосмысливаю его актуальность. Там великолепна показана борьба за независимость и неистребимая жажда свободы. Подобные фильмы вдохновляют в непростые времена».
Знаете, Мел Гибсон очень талантливый человек. Особенно талантлив, конечно, вот этот фильм… «Апокалипсис» или не «Апокалипсис». .. Как он назывался? Про этих, про Кортеса и завоевания инкской цивилизации, когда человек, осужденный на смерть инками, спасается от вторжения куда более ужасной силы. Я не люблю в целом Мела Гибсона. Так вы понимаете, я бы понял и «Страсти Христовы» – замечательный фильм, хотя там он, как вы понимаете, скорее любуются Страстями Христовыми, нежели как-то проживает. Мне вообще кажется, что Мел Гибсон очень талантливый человек, но с той же пустотой внутри. Отсюда – алкоголизм, антисемитизм, отсюда разнообразные эскапады. Но мастерство не пропьешь, профессию никуда не денешь. Но как бы замечательно он ни работал, как бы замечательно он ни снимал, я его смотрю с глубоким внутренним недоверием. При том, что иногда я любуюсь его профессионализмом. Надо вообще брать от человека самое лучшее. Мне вообще кажется, что Гибсон – человек трагический, мучительно сознающий какую-то свою недоданность.
Это как Леонов любил рассказывать сон: в детстве ему приснилось, что архангел его крестит, но не закончил движение. Вот Леонов остался таким недогением: он многое понимал, но человечности ему, на мой взгляд, очень часто не хватало. Примерно та же история с Гибсоном, при том, что у них совсем другие параметры.
«Как вы отдыхаете?» Я мог бы ответить, как отвечал Роман Абрамович постоянно: «Я не напрягаюсь», но отдыхаю я довольно просто: я музыку слушаю хорошую. И потом я очень люблю ездить на машине, через всякие пейзажи красивые. Может быть, я это к тому говорю, потому что очень много езжу здесь и какие-то удивительные места… Не облетают эти оранжевые леса, дороги пустые в наших краях, едешь по ним и думаешь сюжеты. Плавать я очень люблю. Слава богу, есть многочисленные бассейны, а летом – озеро Каюга, в которое упирается моя улица. Плавание или гребля – это, пожалуй, любимый вид отдыха. Но не спортивная гребля, а просто в лодке.
«Ваша надпись на плакате с Болотной – «Не раскачивайте лодку, нашу крысу тошнит» – не отсылает ли она к пьесе Хармса «Неудачный спектакль»?» Нет, она отсылает к выражению Дмитрия Муратова: «А почему не раскачивать лодку? Чтобы крысу не тошнило». Я это чуть-чуть переделал, отредактировал. А в остальном все придумано тогда.
«Актуален ли на русской сцене «Бег» Булгакова?» Да, конечно. И не только замечательный спектакль Бутусова (был гениальный спектакль в Табакерке, не помню чей; может, того же Бутусова, надо проверить). Для меня «Бег» – это одна из лучших пьес мирового репертуара и, без дураков, одна из лучших пьес Булгакова. Я ее ценю гораздо выше, чем «Дни Турбины». Да, в общем, практически все пьесы Булакова лучше, чем первая, если не считать «Сыновей Муллы».
Я думаю, что самая лучшая пьеса Булгакова именно по атмосфере, по сочетанию трагизма и фарса, – это «Зойкина квартира». Обожаю эту вещь! Какая сценичная пьеса, такая сценичная! И еще больше люблю «Багровый остров». Он такой люто смешной! Это гениальный был драматург, мирового класса.
«Мне кажется, что Оруэлл и Грин были похоже как внешне, так и ментально». Нет, ничего общего. Внешне – только худоба, в случае Оруэлла туберкулезная, и усы. А так-то Оруэлл и Грин – люди довольно разные. Как раз сказки Оруэлла совсем не сказочные, и никакого культа фантазии у него нет. Он гениальный документалист – возьмите хотя бы «Памяти Каталонии», мой любимый текст. Мне кажется, что и даже его самая знаменитая книга отличается неким недостатком фантазии. Настоящего буйства фантастического там нет. Представляете, Грин бы писал – вот был бы ужас!
Мне кажется, что Грин очень странно похож на Эдгара По, с портретом которого он не расставался и любил фотографироваться с вороном. Грин похож на Эдгара По и Грин похож на Лавкрафта. Это три таких странных инкарнации одного писателя, хотя, конечно, Лавкрафт менее талантлив, а убеждения его граничат временами с мистицизмом, нацизмом (потому что где мистика, там и нацизм). Не большой я любитель Лавкрафта, но не ценить его талант невозможно. Он очень одаренный человек, очень.
«Попалась на глаза ваша лекция о стихотворении Самойлова «Маркитант». Может быть, вам пригодится тот факт, что Фердинанд – девичья фамилия мамы Самойлова. Да, это я знаю как раз, почему он и говорит, что он из рода маркитантов.
«Православная культура выступает против ЛГБТ. Может быть, хотя бы эта светлая грань есть в его…?» Я не считаю борьбу с ЛГБТ светлой гранью. Ребята, правда. Знаете, я не гомофоб и не гомофил. Это проблема для меня… помните, как говорил Пастернак: «Для меня еврейский вопрос на 99-м месте». Я не испытываю ни малейшей проблемы при общении с друзьями нетрадиционной ориентации. Я с ними эту тему не обсуждаю, потому что она меня не интересует. Мне кажется, как говорила Раневская, «уж задницей своей каждый имеет право распоряжаться». Два моих любимых автора – Кавафис и Оскар Уайльд, да и самый мой любимый автор – Трумен Капоте, или Михаил Алексеевич Кузмин, – все они отличались от других моих любимых авторов, может быть, чуть большей сентиментальностью. А их ориентация… Ну говорил же Болдуин: «Я не писатель гомосексуальной ориентации, а писатель, случайно родившийся гомосексуалистом».
Ну это совершенно, честно говоря, интересно. Если православная церковь выступает против ЛГБТ, этим она добавляет еще один кирпич в своей склеп. Мне кажется, что Русская Православная Церковь переживет масштабнейшее очищение, колоссальнейшейе возрождение. Много есть там блистательных мыслителей, гениальных подвижников, удивительных людей, но руководство Православной церкви будет отвечать за происходящее в Украине точно так же, как и российская власть.
«Вы говорили о Зузаке и его природном чувстве композиции. Пушкинский Сальери задавался вопросом, отчего кому природой дается талант, а кому приходится трудиться. И вот «Битлы» – не знали нот, а написали прекрасные песни. Отчего кажется, что труд презреннее, чем гений?» Слушайте, все абсолютно авторы, которые позиционировали себя как «гуляки праздные», были титаническими тружениками. Это касается и Моцарта. Пресловутая моцартианская легкость – это определение характера его мелодизма, а не характера его работы. Моцарт написал столько и стило ему это таких усилий! До последнего момента своей жизни, умирая от неизвестной болезни (предположительно – от водянки), он при помощи Сальери оркестровал. Это было для него важно. То, что Сальери участвовала в этой работе, которая Моцарта истощала, и привело его к убеждению, к тайной мании, что он его погубил, что он его отравил. Хотя этого быть не могло.
Дело в том, что Сальери не завидовал Моцарту – он считал себя композитором гораздо лучше Моцарта. Чтобы завидовать, нужна трезвая самооценка.
Пушкинская легкость обеспечивается такими тоннами черновиков! И правильно писала Ахматова, что только один Пушкин выдерживает публикацию черновиков. Черновики Мандельштама сильно уступают окончательному варианту. Она это рассматривала на примере «Века-волкодава».
На самом деле, мне кажется, что идея гения, которому все дается вот так вот, – это просто иногда бывает не осознан (иногда у самого автора) объем внутренней работы. Говорила ведь та же Ахматова: «Больше всего делаешь, когда ничего не делаешь». Мне кажется, что неинтересно было бы писать, если бы это давалось. Это дается в результате масштабной, беспощадной внутренней работы над собой. Светлов, например, «Каховку» написал за полчаса. Режиссер пришел к нему обсуждать песню для фильма. Какой фильм, я сейчас уже забыл. Светлов говорит: «Я сейчас напишу ее». Режиссер : «Ну я тогда сейчас лягу, посплю». Через полчаса Светлов его будит. Режиссер: «Как, ты написал? Ведь прошло полчаса». Светлов говорит: «Прошла вся моя жизнь, дубина». Прости господи, это действительно верно. Проходит полчаса – а на самом деле проходит вся жизнь. Писатель пишет всей жизнью, точно также, как человек думает всем телом, а не только головой. Он думает всей памятью, всем генетическим наследием предков.
«Вы в начале войны предсказывали, что будете отмечать Новый год в студии «Эха» в Москве. Поменялось ли что-либо в ваших прогнозах?»Я всегда даю 15-20% на то, что это не сбудется. Но пока все идет точно по этому сценарию. Как раз ноябрь будет определяющим месяцем, мы стремглав наблюдаем осуществление этого прогноза. Если этого не произойдет, значит, все будет происходить труднее, дольше, придется мучительнее восстанавливать страну. И приедем мы не в декабре, а в марте или апреле.
Все люди, которые говорят, что Путин в России надолго… Мне вот кажется реалистичным прогноз Ходорковского с уходом Путина в 2024-м и с последующей хунтой, которая удержит власть еще на 2 года. То есть где-то начало 2026 года… Кстати, очень дельная книга Ходорковского – «Убить дракона». Как и все рекомендации, она окажется несколько не ко времени, но думает он над правильными вопросами. И потом, это высказывание человека, который знает, что говорит. Ходорковского надо слушать, чтобы он ни говорил. И я, в общем, с большим любопытством прочел произведение. И потом, понимаете, ментально утешительнее думать о том, что будет после, чем гадать на кофеной гуще о том, сколько осталось . Надо делать что-то, надо думать, решать, определять будущее русской литературы и русского сознания, русской философии. Надо думать о том, как мы будем из всего этого выбираться. Хотя скорее всего, все пойдет по абсолютно неожиданному сценарию.
Нассим Талеб доказал, что прошлое задним числом всегда логично, а передним всегда непредсказуемо. Это нормальная такая история.
«Какое из ваших стихотворений посоветуете выучить на конкурс чтецов для моей 15-летней дочери?» «16-ю балладу», а можно и «14-ю». «14-я» – это там, где «Я верил, что нас приведут на тот окончательный суд». Она есть в «Эвакуаторе». Для 14-15-летнего человека – это ровно то , что надо.
И вот мы сидим на горшках,
Навек друг у друга в дружках;
Зима наступает, детсад утопает
В гирляндах, игрушках, флажках.
…
Прости меня, Боже, и дай мне по роже —
Я этого стою, поверь.
Очень люблю это стихотворение. Оно, правда, немножко длинновато, но в 15 лет еще память хорошая.
«Вы говорите, что вопрос родины и истины – вечный вопрос. Но ведь Россия как родина слишком омрачила себя, перевес в сторону истины однозначен». Совсем неоднозначен! Напротив, принадлежать к плохим, к последним… Помните, Розанов говорил: «Всеми плюнутой, будем любить Россию всеми клюнутой, потому что трудно любить ее в силе и славе». Конечно, принадлежать к гонимому меньшинству, когда весь мир против тебя – это так престижно. Говорила ж Мария Васильевна Розановав: «Только русские считают престижным быть плохими». Не только русские, но у русских есть эта делать, безусловно.
Вот Дима Кравченко, мой любимый музыкант и музыковед, справедливо замечает: «Для Сальери Моцарт был странным автором, как и для большинства современников. Моцарта не считали чем-то выдающимся, и Сальери в том числе». Спасибо, Дима, я очень рад подтверждению от вас, потому что вы хороший специалист, консультирующий меня в самые сложные моменты.
Вот тут сразу же вопрос: «Что имеется в виду в стихотворении Самойлова «Дуэт для скрипки и альта»? Верно ли описание творческого процесса?» Верно. Там описан сам момент инсайта, сам момент вдохновения, когда приходит мысль. Приходит она после гулянки, в настроении беспечности:
Вкруг него был листьев липы
Легкий звон.
«Тара-тара, тили-тики, —
Думал он.
Это мысль, это оформление мысли. Музыкальная мысль выглядит вот так. Да, это гениальное стихотворение. Тут еще спрашивают, что имеется в виду под «черным льдом»:
Ox, и будет Амадею
Дома влет.
И на целую неделю —
Черный лед.
Это как раз очень точное описание семейной ссоры. Конечно, Самойлов не читал – она просто тогда еще не была написана – «Мертвую зону» Стивена Кинга, где, помните: «Черный лед, не прыгай на нем, Дик!» Вот, кстати, крючок, на который можно поймать любого ребенка. Но на самом деле «черный лед» – это немота, молчание; то, что дома происходит. Констанция обиделась, и ничего такого.
«Расскажите о вашем вечере в Тбилиси. Когда? Будут ли на нем продаваться ваши книги?» Если ничего не измениться, то книги будут продаваться. Два вечера будет – 23-го и 25-го. Лекция будет.
«Согласны ли вы с тем, что роман Андре Жида «Фальшивомонетчики» повлиял на режиссуру Уэса Андерсона, в частности, на «Французский вестник»?» Да ну что вы, Илья! Зачем Уэсу Андерсону читать Андре Жида? Уэс Андерсон – человек, конечно, начитанный, но это представитель сугубо визуальной культуры, и я не думаю, что «Фальшивомонетчики» на него повлияли. Причем тут они? Это такой кубизм в прозе. Это роман, где один слой просвечивает через другой, где много ветвящихся и не связанных сюжетов, но при этом сама структура повествования у Уэса Андерсона гораздо рациональнее. Мне, кстати, кажется, что «Фальшивомонетчики» не самое лучшее произведение Жида. Оно самое известное. Так-то, в общем, «Подземелья Ватикана» мне гораздо больше нравятся.
«Как вам видится путь изменения души и личности Лукьяненко?» Писал я об этом. Знаете, Лукьяненко пишет сказки, а для фантастов вообще характерно такое плоское, безоттеночное представление о добре и зле. Лукьяненко заблуждается совершенно искреннее; правда, это уже не пустота, а болезнь. Тоже там была пустота на месте мировоззрения, тоже туда дьявол вошел. Уже по «Дозорам» было понятно, что неразличение добра и зла было доведено до критической точки. Но было пиршество, праздничность, о которой говорил Стругацкий… Он был очень хороший человек, очень приятный в общении, поверьте мне. Он был действительно духовно погиб – а это уже безнадежное дело, он погиб и духовно, и творчески, – именно потому, что примитивные представления оказались очень соблазнительными. Вот такая психологическая сложность, которая есть, например, у супругов Дяченко… Их фантастика очень сложна, реалистична, это такой «м-реализм», согласно обозначению Назаренко ( то ли «магический реализм», то ли «маринин реализм», то ли «местный реализм»). Это совсем другая история. Я думаю, что Дяченки были и остаются номером один, делят сами с собой первые места. Там была глубина постановки проблемы и, конечно, выдающаяся стилистика, а также удивительная неоднозначность ответа. А Лукьяненко – человек однозначных ответов, простых решений. В этом была такая крапивинская прелесть, но взрослым писателем он так и не стал, что отличает его и от Успенского, и даже от Лазарчука.
В случае Лазарчука вступили какие-то силы, которые я не совсем понимаю. Это не тот случай, когда у человека была пустота. Здесь может быть сильное увлечение стихией войны, но я не могу об этом судить. Здесь мое непонимание останавливается.
«У меня есть крамольная мысль, в которую я сам не верю, но хочу спросить вас: может ли Пригожин оказаться новым Берией? Не в смысле умы и организаторских талантов, в смысле, что он может возглавить демократическое движение, хотя не думаю, что его возьмут».
Нет, он даже пытаться не будет. Он на Берию похож одним – несколько криминальным цинизмом, криминальным прошлым. Но Берия, в отличие от Пригожина, был системный политик. И у Берии было уважение к ученым, которыми его назначили руководитель, которых его назначили курировать. Берия – это Мефистофель. «Из духов отрицанья ты менее других бывал мне в тягость, плут и весельчак». Берия, в отличие от Пригожина, не получал наслаждение от зла. А у Пригожина оно разгулялось в каждом слове. Тут зло разгулялось так, что ни одного светлого пятна не осталось, а у Берии были светлые пятна. Ну простите меня, наверное, я не должен был это говорить. Наверное, это очень горько звучит, но в характер Берии было что-то человеческое, а вот в характере Пригожина – ничего, и это очень печально.
«Неделю назад, отвечая на вопрос про Георгия Иванова, вы сказали, что он был метафизически поверхностным поэтом. Как вы оцениваете цикл «Розы»?» Да я все стихи Георгия Иванова оцениваю как лишенные мысли. Это еще Блок в нем заметил. Но Блок и сам чуждался мысли в стихи. Иванов – это поэт банальностей, это поэт пустот. Ему очень часто нечего делать – поэтому он бродит, шатается: «И розовый, нежный, парижский закат широкою тенью простерт». Это гениально, но это без мысли.
Кстати говоря, стихи Маршака поражают гармонией и отсутствием мысли. Переслушивал тут лекцию о Маршаке – у него сегодня юбилей… Нет, по-моему, не круглая дата, надо проверить. В любом случае, Маршак – поэт удивительной гармонии, удивительной ясности, но мысли в его стихах совершенно нет. В переводах есть, он ее прекрасно передавал. А собственная его лирика движется настроением, чувством гармонии, благоуханной душой, абсолютно чистой, невзирая на его организаторскую деятельностью и некоторую, может быть, избыточность по этой части. Маршак писал прелестные стихи, совершенно лишенные идеи.
Я, кстати, когда перечитываю вслух «Сирень», я не всегда могу удержаться от слез.
Как празднично сад расцветила сирень
Лилового, белого цвета.
Сегодня особый — сиреневый — день,
Начало цветущего лета.
(выпускаем плохую строфу)
И мы вспоминаем, с какой простотой,
С какою надеждой и страстью
Искали меж звёздочек в грозди густой
Пятилепестковое «счастье».
С тех пор столько раз перед нами цвели
Кусты этой щедрой сирени.
И если мы счастья ещё не нашли,
То, может быть, только от лени.
Это лучшее его стихотворение, и это какая-то удивительно чистая, детская интонация. Вот у кого была благоуханная душа, действительно. Притом, что человек был весьма неоднозначный.
Но я в вообще не думаю, что в лирике нужна мысль. Есть специальный термин «философская лирика». Она хороша у Заболоцкого, она интересна вообще у обэриутов – интеллектуально насыщенных, очень мыслящих поэтов. Но она совершенно не нужна большинству. Зачем поэту думать? Поэзия должна быть глуповатой.
«Поэзия должна быть глуповата», —
Сказал поэт, умнейший на Руси.
Что значит: обладай умом Сократа,
Но поучений не произноси.
«Вопрос о фильме Полански «Смерть и дева». Я понимаю, что после краха режима многие палачи скроются от правосудия, и прощения не будет. Но неужели между насильником и жертвой возможен консенсус, который позволит построить новое общество?» Конечно, возможен.
Нет, Моцарту помогал дописывать «Реквием» не Зюсмайер. Зюсмайер заказал, а Сальери показал с оркестровкой. Дима, что знаю, то знаю.
«Что бы вы посоветовали читать про Берию достоверно и непредвзято?» Нет художественной литературы о нем. Есть книга Серго Бериии – его сына. Книга вынужденно апологетическая, хвалебная. Но нет ни одной книги, в которой он действовал как художественный персонаж. У меня есть «Истребитель», но там немножко другая история. Там Берия появляется в одной главе, в двух-трех эпизодах. О Берии трудно писать, потому что о нем правда не сказана. Я уверен, что ее скажут. Подождите, сейчас откроются архивы, произойдет некоторая… не скажу «волна правды», но какую-то правду скажут. И, по всей вероятности, русская литература получит толчок, сильный стимул. Стимул этот будет настолько радикальным, что появится у нас книга и о Берии.
«Где будет висеть расписание концертов?» Расписание концертов будет висеть в фейбсуке и в телеге. Оно там будет висеть и будет совершенно доступно.
Поговорим о Зощенко. Тут правильный был вопрос, почему Зощенко не экранизируется. Его экранизировать бессмысленно, бесполезно, потому что не экранизируется его язык. Ильф и Петров хотя бы заботились о сюжете, они думали о нем. Но при этом Зощенко, сюжеты его экранизировать бессмысленно. Это в основном анекдоты – как «Аристократка» или «Баня».
Чудо Зощенко – это чудо языка, о котором Мандельштам говорил: «Ажурное кружево дышит». Действительно, в книгах Зощенко умолчаний больше, чем констатаций. Все показано, но ничего не названо. Но, видимо, Платонов и Зощенко – два автора, которые нагляднее всего проиллюстрировали слова Бродского… то есть Бродский это сказал о Платонове: «Трагедия – не там, где гибнет герой, а там, где гибнет хор». Где распадается повествовательная структура. У Зощенко повествовательная структура погибла. Именно потому, что рассказывает истории человек, который из-за своего малоумия заполняет пустоты своим многословием безумным, безумными повторами. Как вот в этом примере, который цитирует Чуковский: “Она едет с ним в Новороссийск. У нее муж в Новороссийске. И вот она едет”. Эта нехитрая мысль так поражает героя, что он повторяет ее 15 раз на протяжении рассказа. И вообще, для Зощенко это многословие на пустом месте, обилие слов-паразитов очень характерно.
Конечно, Зощенко, как и Бабель, гениальный мастер сказов. Отсюда и эпиграмма, не помню кому приписываемая:
Под пушек гром и звоны сабель
От Зощенко родился Бабель.
Наверное, действительно, зощенковский сказ в начале 20-х годов тотально повлиял на литературу. Его влияние было огромно – больше, чем у любого из «Серапионов». Зощенко при этом , что надо подчеркнуть, еще и мастер одной темы, которую Жолковский обозначил как поэтика недоверия. Это человек, живущий в очень шатком, очень страшном мире. Это слабый, маленький человек, которому со всех сторон угрожают чудовищные опасности. Опасности настолько…
А, вот Кравченко поправляет, что Сальери ничего не сделал… Посмотрим, ладно. Может, и ничего не сделал. У меня есть твердое представление…. Может быть, это из фильма, из «Амадея», когда Моцарт дописывал реквием. Проверим, уточним. Я в таких ситуациях прислушиваюсь к профессионалам.
Мне кажется, что ситуация с Зощенко довольно точно описана Чудаковой, правда, против ее воли. Чудакова, когда ей кто-то из фанов прислал ссылку на мою лекцию, назвала меня зощенковским персонажем. Это было грубо, необоснованно и некорпоративно, но она угадала. Вот бывают люди такие, как Мариэтта Омаровна, которые что ни скажут, которые что ни сморозят, – все в точку.
Я действительно зощенковский персонаж. Но только я не тот персонаж из «Бани» или «Аристократки», как ей хотелось бы думать, а я Мишель Синягин. Вот Мишель – я, да. Он действительно человек «ранешнего» времени, который вынужден жить в этом времени и к нему приспосабливаться. Я носитель тех добродетелей, которые больше не нужны, которые не востребованы. И вот это человек, не уверенный в себе. Человек, попавший в чужое время, в чужую среду и вынужденный к этой среде приспосабливаться. Наверное, это у Зощенко главная тема.
Почему главные вещи Зощенко написаны таким языком? И «Голубая книга», у которой была абсолютно серьезная идея, абсолютно серьезный посыл – языком пролетария, языком мещанина, обывателя рассказать вот этот ужас, «любовь, коварство, деньги», дать картину всемирной истории вот этим языком.
Но, видите ли, Горький ему подсказал эту идею. У Горького была такая – во вред ему, конечно, – организаторская жилка. Он любил все затевать. То книжную серию павленковскую – «ЖЗЛ», то журнал «Тридцать дней», то журнал «Наши достижения», – все время он или участвовал как организатор или помогал привлекать авторов. Кольцову давал советы. Эта мания организаторства привела к тому, что он решил дать совет Зощенко. Вот он ему пишет: « Вы так гениально владеете языком обывателя. Напишите всемирную историю этим языком, чтобы обыватель знал всемирную историю». Получился в итоге непредвиденный, абсолютно Горьким не предсказанный гомерический эффект. Потому что история, изложенная языком коммунального соседа, – это абсолютно великая история. Получается, обнажается весь абсурд всемирной истории. Но самое главное, что обнажается и вся ее пошла природа. Понимаете, всемирная история – это набор сплетен? Мы же не знаем генерального ее направления, генеральной ее структуры, как мы не знаем генеральной структуры божьего замысла. Мы можем судить только по внешним проявлениям.
Поэтому история превращается в набор сплетен, как у Светония. Таким же набором сплетен она выглядит у Зощенко. Это великое дело. Другой вопрос, что это манера Зощенко сводить в сказ любую тему сильно повредила, на мой взгляд, его фундаментальным и главным произведениям, а именно «Возвращенной молодости» и «Перед восходом солнца».
Вот тут совершенно справедливо задают вопрос, почему «Перед восходом солнца» вызвала такое негодование во власти? По трем причинам. Во-первых, потому что Зощенко под видом антифашистской книги написал книгу вовсе не о войне, а о своем психическом расстройстве; о том, что он считал психическим расстройством, о своей депрессии. Во-вторых, потому что книга Зощенко слишком хороша, чтобы понравиться Сталину. Она действительно в каком-то смысле… особенно рассказы там, потому что это лучшее, что Зощенко вообще написал в своей жизни. Они очень выбиваются на фоне тогдашней советской литературы. К Зощенко привыкли относиться как к хохмачу, а здесь это серьезная, глубочайшая психологическая проза. И ему не простили этой амбиции.
И третье, самое страшное: у советской власти плохо было с головным мозгом, но был безупречный спинной. И вот этим спинным мозгом она с поразительной точностью угадала, что книга Зощенко по своей природе разрывает связи. А ведь именно установлению искусственных связей, установлению искусственных зависимостей советская власть посвящала очень много времени. Например, Сталин-Солнце-Отец-Добро-Ленин-Бог, и так далее.
Разрыв связей, разрыв ассоциативных цепочек как раз и лежит в основе зощенковского метода. Про что «Перед восходом солнца»? Зощенко регулярно испытывал депрессию. Он рассказывает об этом совершенно не обывательским языком, потому что это была его интимная проблема. Иногда он старается казаться чуть проще, употребляет «кушать» вместо «есть», вообще очень упрощает. И при этом все время ссылается на Павлова, чтобы быть материалистом. Но, по большому счету, книга Зощенко о том, как он переборол депрессию и зависимость от воспоминаний детства.
Это, конечно, очень произвольная самостоятельная попытка психоанализа, такой советский Фрейд, не называя Фрейда или называя, но критикуя. Это попытка понять, почему у него определенные явления вызывали такой панический ужас (например, гроза), и почему женская грудь вызывала у него такое страдание. Дело в том, что он, в своем детстве копаясь, находит воспоминание о грозе, которая его напугала страшно (это во-первых), и во-вторых, находит воспоминание о том, как мать отлучала его от груди – а она кормила его грудью до очень позднего возраста, до трех лет. Он впал в зависимость, и мать его начала отталкивать. Его стремление к груди наталкивалось на сопротивление и приводило к травме.
На самом деле, та работа над собой, которую проделал Зощенко, не гарантированно приведет к успеху. Может быть и не в связях дело, а в каких-то более глубоких органических причинах . Но вообще-то, к такому самоанализу, анализу в самом себе можно прийти вполне. Можно обратиться к своему прошлому и попытаться нащупать ложные сведения.
Ведь вся советская пропаганда стояла на установлении ложных ассоциаций и табу. А Зощенко пытается эти табу разрушать. Есть несколько тем, которые категорически нельзя упоминать. А Зощенко наоборот пытается сделать. Понимаете, пользуясь методологией Зощенко…. Впрочем, большинство врачей считают книгу очень наивной. И «Возвращенную молодость», и особенно, конечно, «Передо восходом солнца». Они считают эти «научные» построения абсолютно дилетантскими. Но отношение профессионалов к дилетантам всегда одинаковое. А между тем, иногда дилетанты догадываются о многом. И Зощенко, безусловно, догадался, что с помощью проработки страха, проработки своей фобии (ненавижу слова «проработать травму», но, ничего не поделаешь, они уже вошли в язык), можно ложные связи уничтожить и тем самым освободиться.
Зощенко, конечно, не избавился от депрессии. Я не очень понимаю, какую природу имели его депрессии. Но если называть вещи своими именами, то, я думаю, дело было в страхе. Он был бесстрашным человеком на фронте. Но это тоже довольно обычное явление: когда человек на фронте бесстрашен, а перед начальством трясется. Помните, герой Папанова вспоминает в «Белорусском вокзале»: «Я же на фронте не боялся, а начальника боюсь». Это вечная советская проблема. Зощенко понимал, в какой стране живет, и назойливый страх отравлял его жизнь. Страх – это же как знаменатель: чем он больше, тем меньше дробь. Чем больше ты боишься, тем меньше ты чувствуешь. И вот это трагическое ощущение расплаты, с которым Зощенко жил неизменно – тебя найдут, тебя вычислят, тебя привяжут к позорному столбу, – это и было причиной его депрессии.
К сожалению, получилось так, что его предсказания сбылись. Его депрессия никуда не делась после выхода книги «Перед восходом солнца». Он все время говорил Чуковскому: «Я теперь здоров», как говорил это в 30-е годы, но говорил это с интонацией тяжелобольного, депрессивного, безнадежного человека. Нельзя избавиться от характера, да и, может быть, не надо от него избавляться. Можно превратить его в литературу. Но книга Зощенко опасна, безусловно, тем, что в попытке самоанализа мы освобождаемся. И это то, чего я нам всем желаю. Услышимся через неделю, пока.