«Закладка»: Что в «Чемодане» у Довлатова
То есть про что на самом деле «Чемодан»? Это фарцовка и товарный дефицит. Это абсурд армейской жизни. Это, безусловно, пьянство и алкоголизм. Это жизнь российских медиа, с позволения сказать, советских медиа в том виде, в котором они тогда существуют. Это ужас советской семейной жизни…
Подписаться на YouTube-канал «Эхо Подкасты»
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Здравствуйте, дорогие наши слушатели и даже, возможно, зрители! В эфире очередной выпуск нашей передачи «Закладка», также известной как «Клуб знаменитых радионянь». И в этот раз мы поговорим о сравнительно современном писателе и для разнообразия русском, а именно о всенародно любимом писателе Сергея Довлатове.
Выбор этот, признаться, довольно неожиданный для нашей передачи, принадлежит опять, вы не поверите, Екатерине Михайловне. Она, я надеюсь, сумеет обосновать, почему именно этот автор сегодня оказался в фокусе нашего внимания, но в качестве компенсации мне было позволено выбрать книгу Сергея Донатовича. И я выбрала, наверное, самую мою любимую книгу этого автора — сборник «Чемодан». Это авторский сборник, составленный по определенному тематическому принципу, который мы с вами сегодня обязательно обсудим. А пока что передаю слово дорогой соведущей. Здравствуйте, Екатерина Михайловна!
Е. ШУЛЬМАН: Здравствуйте, Галина Леонидовна!
Г. ЮЗЕФОВИЧ: И, пожалуйста, объяснитесь.
Е. ШУЛЬМАН: Как так получилось? Выбор действительно несколько неочевиден. Это не тот автор, которого я бы придумала, что называется, самостоятельно, но (теперь я начинаю звучать как персонаж советской комедии) по совету друзей я подумала, что, понимаете, идти легким путем и снимать низко висящий фрукт — это как-то неспортивно и даже, как сказала бы Сэй-Сенагон, героиня нашего прошлого выпуска, не по-самурайски.
Поэтому мне захотелось попробовать прочесть своими сегодняшними глазами те тексты, которые, в общем, были мне знакомы — я читала Довлатова, когда я читала все на свете, — и посмотреть, почему… Опять же, всенародная любовь не дается задаром. Это мы знаем. Если автор любим народом, что-то в нем должно быть. Вот я подумала, что это будет такой интересный эксперимент.
Ну и потом, действительно, что мы все с какими-то дорогими покойниками возимся, с какими-то совсем давними, древними, практически античными авторами? Действительно, хочется подобраться поближе к современности. Я подумала, что это будет такой интересный опыт над самими собой. Я, надо сказать, не ошиблась. Мы поговорим, как свойственно структуре нашего передач, о…
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Оптимистичное видение нашей передачи.
Е. ШУЛЬМАН: Наши передачи отличаются строгим структурированием, я бы сказала, железным скелетом и неукоснительным соблюдением хронометража. Все зрители могут быть свидетелями правоты моих слов.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Твердой верхней губой.
Е. ШУЛЬМАН: Да, именно этим. Мы поговорим о биографии автора, мы поговорим об эпохе и условиях, в которых он творил, и попробую я рассказать о том, как мне видятся художественные достоинства самого текста. Потому что, как вы понимаете, актуальность, всенародная любимость и что-нибудь еще, не относящееся к собственно художественной ткани романа, или повести, или рассказа — это все очень интересно, но это в некоторое время вторично. Надо писать хорошо, а не только жить в интересную эпоху, или прожить увлекательную жизнь, или рассказать о том, что потом или тогда было, или потом стало опытом многих и многих. Это все, еще раз повторю, достоинства, но это достоинства вторичные, а не первичные. Так вот, мне кажется, что первичными достоинствами наш автор тоже обладает.
Возможно, мой психологический эксперимент над самой собой — давайте я его сформулирую, — состоял в том, чтобы преодолеть свой внутренний снобизм, может быть. Есть у меня внутренний снобизм? Да нет, конечно, нету. Но, тем не менее, попробуем его как-то преодолеть. Нет ничего легче, чем пытаться свысока смотреть на то, что всем нравится. Между прочим, в вот этом «Чемодане», о котором мы будем рассказывать — там есть пара фраз, которые ровно описывают вот этот вот подход: когда автор кадрит свою будущую жену и уходит с ней в кино, он говорит, что фильм был достаточно хорош, чтобы я мог отнестись к нему снисходительно. Потому что он из, так сказать, обратного снобизма хвалит только детективы, а всякое, так сказать, то, что потом стало названо авторским кином, то немногое из авторского кино, что было доступно бедным советским зрителям, он не то что ругает, но он как бы смотрит на это свысока. Вот это такая понятная позиция, что хочется как-то преодолеть ее.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: А я должна сказать, что у меня с Довлатовым связан довольно интересный профессиональный опыт. Я на протяжении довольно длительного времени, пока не была изгнана из учебных заведений Российской Федерации, преподавала курс по литературе, которая называлась «современной». «Современной» она называлась с какой-то большой долей условности, потому что она охватывала весь период от Второй мировой войны примерно до плюс-минус наших дней — ну, окей, до конца 90-х, до начала нулевых годов.
Е. ШУЛЬМАН: Мне это напоминает, как, прошу прощения, в итальянских музеях, когда там написано «современное искусство», то это начиная с XVIII века. Вот все, что с XVIII века — это современное искусство. Модерн-модерн арт, по-нашему говоря. Все, что так вот совсем типа прямо сейчас — это называется contemporary, то есть вот то, которое прямо сейчас происходит. Так что все зависит от широты горизонта.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Мы заходили достаточно широко, и я должна сказать, что среди моих молодых студентов, которые были еще к тому же не гуманитарии, многие, как мне кажется, абсолютно великие тексты не находили никакого отклика. То есть они их читали покорно, потому что иначе зачет не получишь, но истинной любви они не испытывали. И на этом фоне всегда яркой звездой сиял Сергей Довлатов, которого они все внезапно читали с каким-то просто неослабевающим трепетом и восторгом.
Я несколько лет пыталась понять природу этого феномена и в конце концов поняла. Мне его объяснила одна моя крайне умная и хорошо говорящая, хорошо формулирующая студентка, которая сказала: «Да это ж прям воздух времени!». И я поняла, что это наиболее точное описание того, почему Сергей Довлатов остается невероятно популярен, несмотря ни на что. Это одновременно сочетание такой очень узнаваемой, очень современной интонации и великолепно засахаренного, выкристаллизованного духа времени — вот этого позднего советского безвременья, которое и послужило основой его творческого метода и художественного взгляда на мир, который он, на самом деле, унес с собой в эмиграцию, где, в общем, его тоже воспроизводил уже на другом материале.
И, собственно, о чем, как мне кажется, в первую очередь рассказывает сборник «Чемодан»? Это материальная энциклопедия эпохи. Для тех, кто не читал эту книгу, я просто напомню, что это перечень объектов, которые писатель увозит с собой в эмиграцию. Вот вы, кстати, Екатерина Михайловна, уезжая в эмиграцию, что с собой странное увезли? Что вы положили в чемодан?
Е. ШУЛЬМАН: Вы знаете, я уезжала довольно срочно, и нам посоветовали не заезжать лишний раз за вещами, потому что там какая-то непонятная суета была вокруг дома. Поэтому мы немножко уехали в чем были. Так что сакральных объектов каких-то я с собой не увезла. Но потом добрые люди довозили нам какие-то вещи, так что некоторую, так сказать, бытовую рамку удалось восстановить.
Но действительно, тот нарративный прием, на котором построен «Чемодан» — он довольно изящный. Он, с одной стороны, кажется чрезвычайно простым… Как многое у Довлатова. Он прост, да не прост. Он немножко бравирует этой самой своей простотой: типа, я вам тут рассказываю историю без прикрас, и без причуд, и без стилистических завихрений. Это не совсем так. Тут мы скажем как Мармеладов: знаем мы, как приобретается эта простота и сколько она стоит. Это плод больших писательских опытов.
Так вот, нарративный прием стоит в следующем. Человек, уезжающий из Советского Союза, уезжает с одним деревянным чемоданом, замотанным какой-то лентой, со сломанным замком, с которым он ездил еще в пионерский лагерь. Это продолжает тему неизбывной советской нищеты и общего убожества советской жизни, которая для Довлатова является ключевой. Не то чтобы тема — это жизнь была такая. Но он, так сказать, не чуждается отражения этих реалий.
И в новой эмигрантской жизни он этот чемодан даже и не открывает. Потом, наконец, при каком-то очередном переезде он решает его распаковать и обнаруживает там какую-то такую кунсткамеру — набор предметов нарочито дисфункциональных. Это, с одной стороны, вещи, то есть что-то, чем человек собирался пользоваться, с другой стороны, это что-то, чем он воспользоваться не смог и теперь уже не сможет; эти вещи стали памятниками самих себе. И с каждым из этих объектов связана некая история, даже некоторый период жизни автора. Автор и повествователь — как обычно, как у всех повествований от первого лица, это не вполне один и тот же человек, хотя читатели Довлатова и знакомые с его биографией узнают эти автобиографические мотивы.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: И в некоторых рассказах его прямо зовут Сергей, что он, на самом деле, делает не всегда. Потому что, скажем, во многих других своих текстах (например, в «Заповеднике») он прячется под псевдонимом, он себя называет Алиханов, тем самым дистанцируясь от своей реальной природы.
Е. ШУЛЬМАН: В «Зоне. Записках надзирателя» он также берет себе другое имя, которое при этом подчеркивает его некоторую этническую инакость.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Так же, как и Алиханов, естественно.
Е. ШУЛЬМАН: Да, тогда, когда мы дойдем до его биографии, вы, так сказать, поймете, откуда это все взялось. Так вот, каждая история – это некий эпизод его жизни, и, скажем так, драматургия этих эпизодов может быть объединена в тезис о стремлении к чему-то, что тебе на самом деле не нужно. Или, точнее, что ты думаешь, что тебе будет нужно, когда ты к этому стремишься, а потом оказывается, что оно не нужно. Финские носки по стечению обстоятельств внезапно дешевеют. Вот эти вот там торжественные ботинки, которые он очень сложным способом (без спойлеров, сложным и безнравственным способом) добывает — тоже он их не носит. Костюм, которого он домогается у своей редакции и, наконец, получает чуть ли не по протекции КГБ — он говорит, что я надевал его раз пять. Ну и даже если он мог это использовать в этом советском аду, в котором он пребывал, то в, так сказать, другом отделении ада, в которое он эмигрировал — там это точно уже совершенно никому не нужно.
Это легко воспринять как метафору советского опыта, неконвертируемого ни в какую другую жизнь. На самом деле, опять же, при всей привязанности Довлатова к условиям своей эпохи… Он действительно человек, погруженный в свое время, певец, опять же, своего этапа исторического и своего отсека географического. Но, тем не менее, это применимо может быть к любому опыту эмиграции, а я бы сказала, к любому опыту взросления. Для нашего современника, так сказать, для людей нашего периода средней ожидаемой продолжительности жизни довольно смешно звучит одна из вводных фраз «Чемодана»: «Вот все, что я нажил за свою 36-летнюю жизнь». Ну, как вы понимаете…
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Ну, учитывая, что прожил он 48, это приобретает совершенно другое звучание.
Е. ШУЛЬМАН: Да. При том, что в наше время 36 – это тот возраст, когда надо задуматься, кем вы хотите стать и не готовы ли вы к постоянным отношениям. А тогда это уже была вот такая серьезная зрелость.
Довлатов действительно прожил трагически мало, скажем мы, переходя к его биографии. Он умер в 49 лет от сердечного приступа. Умер он в Нью-Йорке, где он, собственно, жил в свои эмигрантские годы. Он из сложно составленной семьи, и все с ним не… Вот с его этим именем все, опять же, не слава богу. Его имя – это в некотором роде тоже псевдоним. Его отец Донат Мечик был советский еврей, и был он тоже, между прочим, человек, имеющий отношение и к литературе, и к эстраде, и вообще вот к этой обобщенной сфере юмора. Он прожил дольше Довлатова — он умер в 1995 году, прожил долгую жизнь. Но он разошелся с его матерью, соответственно, у него была потом другая жена и другая семья, и вот эта фамилия Довлатов – это фамилия матери, но не совсем. Фамилия матери Довлатян. Ему изобрели, мальчику, такую фамилию, которая, с одной стороны, не указывала бы слишком прямо на его еврейское происхождение…
Там у этих Мечиков тоже своя интересная жизнь. Я немножко про это почитала. Его дед, то есть отец отца, был репрессирован и расстрелян в 1938 году. У отца было еще два брата, один из них уехал в круиз в качестве моряка и остался в Бельгии, тоже жил там в эмиграции. В общем, они такие были, видимо, авантюристического склада, какие-то беспокойные ребята, при этом довольно творческие. Еще раз повторю, его отец сам книги писал, сам благополучно публиковался. То есть, видимо, это было там вполне такое семейное свойство. Один из этих Мечиков был знакомец Федина, который использовал его фамилию в своем замечательном романе «Разгром». Так что семья литературная.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Фадеева.
Е. ШУЛЬМАН: А я что сказала?
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Федина.
Е. ШУЛЬМАН: Хорошая, простите. Один из этих Мечиков был знакомым Фадеева, и тот использовал его фамилию в качестве фамилии героя своего романа «Разгром». Так что семья была, как видите, литературная, как прямо, так и косвенно.
Довлатов жил в Ленинграде. Значительная часть его творчества – это такая ленинградская проза, то, что называется «петербургско-ленинградский текст русской литературы». Он пытался с переменным успехом публиковаться — без особенного успеха. Он работал…
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Успех был довольно непеременный. Более того, он стал одним из редких авторов, у которых набор книги был готов, и его рассыпали. То есть даже по советским меркам это был какой-то удивительный…
Е. ШУЛЬМАН: Для того времени, опять же, глухо советского, но все-таки уже не сталинского, книга уничтожена по указанию КГБ — это, честно говоря…
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Это один из очень редких…
Е. ШУЛЬМАН: Ну, не то чтобы прямо чрезвычайно, но не каждый день увидишь.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Нет, действительно, это очень редкий случай. Я как раз занималась историей советской цензуры, и таких случаев было буквально по пальцам одной руки.
Е. ШУЛЬМАН: А мы можем понять, за что? Что в этих «Записках охотника», опять спросим мы, такого? Что там?
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Нет, я не думаю, что там было что-то прямо такое. Скорее… Ну, то есть как? Это была книга отчетливо внесоветская, поскольку Довлатов относился к тому типу людей, который никогда не ненавидел советскую власть, парадоксальным образом. Как он сам говорил, после коммунистов больше всего я ненавижу антикоммунистов. То есть он…
Е. ШУЛЬМАН: Так это и есть ненависть к советской власти — такая, что она распространяется и на оппозицию ей, потому что она тоже пропитана этим омерзительным духом советского.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Знаете, тут мне как раз гораздо больше нравится взгляд близкого друга Довлатова Александра Гениса, который, на мой взгляд, был одним из вообще… Остается одним из самых интересных русских эссеистов. И его взгляд на Довлатова мне кажется очень точным. Довлатов жил не в советском аду, который вы упомянули — он жил в своем внутреннем аду, который путешествовал вместе с ним и индуцировался разными внешними триггерами. То есть к советской эпохе у него претензии, безусловно, были, но с переездом в Америку он сформировал новый набор претензий к американской действительности, которая ему нравилась, в общем, не сильно больше.
Е. ШУЛЬМАН: Да, но он приехал уже покусанный советской властью, которая не давала ему никак реализовываться, которая запрещала ему и писать, и печататься, которая уничтожила любые, так сказать, предметы для возможного приложения его таланта, предметы, которые могли быть отражены в зеркале его таланта, и оставила ему алкоголизм в качестве единственного развлечения. Алкоголизм и беспорядочные половые связи. Конечно, после этого он уже не мог приспособиться ни к какому социуму. Можно сказать, что это политическое предубеждение меня ослепляет, но я прямо там читаю вот этот ужас — ежедневный, ежеминутный ужас этой бессмысленной и омерзительной жизни. Он там просто в каждой строчке. Разве нет?
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Мне кажется, что нет. Мне кажется, что там в каждой строчке ужас и отвращение к себе. И его алкоголизм, конечно же, как, опять же, пишет тот же самый Генис в своей замечательной книжке «Довлатов и окрестности», это форма растянутого во времени самоубийства. С одной стороны, конечно, это проявление эпохи, потому что вторая половина 60-х годов, которая, собственно говоря, и зафиксирована… Вторая половина 60-х и первая половина 70-х годов — это тот предмет, которому посвящен «Чемодан». Это последние годы до эмиграции. Это его молодость, прошедшая отчасти в Ленинграде в попытках получить какое-никакое высшее образование и в службе во внутренних войсках, где он успешно охранял зону (и это тоже освещено в одном из текстов «Чемодана»), и его последующая жизнь такого не слишком успешного ленинградского журналиста, работающего в газете с совершенно волшебным названием. Вы помните, как называлась газета, в которой он трудился?
Е. ШУЛЬМАН: Я помню, что это название поразило меня своей абсурдностью.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: «За кадры верфям».
Е. ШУЛЬМАН: Что это? Что это за грамматика вообще?
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Это же типичные «в недрах тундры выдры в гетрах тырят в ведра ядра кедра». Это же очевидно оно. Все это время — безусловно, это время расцвета алкоголизма в Советском Союзе.
Е. ШУЛЬМАН: Слушайте, но дальше стало только хуже. Это еще тот период советской власти, когда какой-то ветер, какой-то воздух из 60-х еще хоть чуть-чуть туда проникал. После 1975 года стало только все еще более тухло. Быт еще хуже стал рассыпаться на уже совсем какие-то волокна, и советская власть стремительно окостеневала и тупела еще больше, чем она была до этого.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Нет, тут ведь произошло вполне конкретное событие. Если не ошибаюсь, это 1964 год, когда начало активно производиться то, что называлось «бормотуха» в советское время.
Е. ШУЛЬМАН: А, вы имеете в виду, скажем так, специфически в истории советского алкоголизма?
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Конечно, именно в истории специфически советского алкоголизма. Потому что помните же, что они пьют? Все время подчеркивается, что они пьют либо водку, либо розовый портвейн. То есть это у нас сейчас словосочетание «розовый портвейн» навевает какие-то поэтические мысли о Португалии, бочках и вот этом всем. В советское время портвейн – это отвратительная, сладкая, постыдная бормотуха с содержанием спирта типа 25 градусов.
Е. ШУЛЬМАН: Почему они называли это портвейном, из каких соображений? Какая сложная ассоциативная цепь привела их к этому выводу?
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Я не могу вам в точности ответить на этот вопрос, но появляется огромное количество…
Е. ШУЛЬМАН: Почему Португалия не объявила им войну в ответ на это?
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Я думаю, что до Португалии эта благая весть просто не дошла. Они были не в курсе. И все это богачество стоит очень дешево. Оно стоит гораздо дешевле, чем, условно, водка, даже нормальная водка.
Е. ШУЛЬМАН: А, то есть по этой причине здесь какие-то «Три топора» и прочие фольклорные подробности?
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Конечно. «Агдам», вино плодово-ягодное…
Е. ШУЛЬМАН: То есть это способ задешево быстро напиться.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Да, который становится невероятно популярным. То есть алкоголизм — не то что его до этого не было. Конечно, был, но он так институционализируется буквально. И вся вторая половина 60-х и вплоть до горбачевской антиалкогольной реформы, когда народ приходит на сильнодействующие вещества ввиду отсутствия традиционно привычных для русского народа — так вот, все это время — это время такого тяжелого, черного пьянства.
Е. ШУЛЬМАН: Скажите, а «Москва-Петушки» — это какое время?
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Это 1973 год, да, конечно.
Е. ШУЛЬМАН: Ага, то есть это вот оно и есть.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Да, «слеза комсомолки»…
Е. ШУЛЬМАН: Понятно. Поэтому все вот эти сложные способы смешать политуру и жидкость для удаления ногтей и назвать это поэтическим именем — это вот оттуда. Бедные люди…
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Конечно. Это специфическая эпоха, которая продуцирует такой образ жизни.
Е. ШУЛЬМАН: А почему именно в писательской и литературной среде нужно было пить так страшно? Эта традиция сохранилась, говорят, до сегодняшнего дня.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Нет-нет, вы знаете, видала я этих современных писателей — вообще не то.
Е. ШУЛЬМАН: Слабоваты?
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Не то.
Е. ШУЛЬМАН: Ну и хорошо, и слава богу.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Учитывая, что современный писатель — это, как правило, молодая писательница, что ж, собственно говоря, с нее ждать?
Е. ШУЛЬМАН: Как это — так выпьем же за прогресс нравов и гуманизацию. Как хорошо, что это всё все-таки происходит.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Безусловно. Словом, Довлатов — продукт, безусловно, своего времени, но он не жертва времени, и он постоянно отстраивается от образа жертвы времени. Он показывает, что его беды — это следствие его какой-то… Ну то есть если бы он жил в XIX веке, то он бы мог думать о себе в терминах poete maudit, проклятый поэт. Он невероятно ощущает, переживает и перерабатывает в смех свое вот это ощущение внутренней ущербности. В «Чемодане», помните, есть вот этот рассказ про куртку Фернана Леже, который как раз-таки рассказывает о том, как он стал обладателем очень старой, очень потертой, довольно уродской вельветовой куртки, принадлежавшей великому французскому художнику Фернану Леже.
Е. ШУЛЬМАН: Члену Коммунистической партии, что он отдельно отмечает.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Да, и досталась она ему под девизом от вдовы Фернана Леже «Мой муж наказал мне быть другом всякому сброду». И вот в качестве «всякого сброда» Довлатов получает этот абсолютно непристойно заношенный объект.
Е. ШУЛЬМАН: Вы знаете, я соглашусь с вашим последним тезисом: он отстраивается от образа диссидента. То есть он все время подчеркивает, что его неприятности с окружающим миром, его вот эта вот неуспешность, его невозможность самореализоваться происходила не от того, что он боролся с советской властью, будучи, опять же, антисоветским. Он не пострадал за политику. Но я все-таки продолжаю наставить, что уродский мир, который он описывает, не дает человеку, и человеку его роста, возможность в этот рост свой вытянуться. Он делает из него тоже урода все время. Поэтому я не думаю, что он ощущает в себе какую-то внутреннюю порочность, проклятость и демона, который поселился в его душе. Он все время ткается куда-то, куда нельзя попасть.
Вот в одном из рассказов этого самого сборника «Чемодан» ему все время поручают, как журналисту, написать какой-то очерк, отразить какой-то аспект советской действительности. И каждый человек, к которому он обращается, вообще каждая точка входа, куда он пытается войти — там открывается дверка, а за ней дичь какая-то. Опять же, не то что за ней там какие-то кровавые останки или что-нибудь в этом роде, или массовое захоронение жертв политических репрессий. За ней просто жизнь, устроенная против любого рационального порядка. Ничего нельзя — как всегда, холодно и ничего нельзя. Все запрещено. При этом предписываются какие-то нарочито абсурдные обязанности людям, которые должны заниматься чем-то очевидно бессмысленным. Но надо. А тем, чем им надо, заниматься запрещено.
Он там напрямую пишет, между прочим, что все мои знакомства были сомнительны, все мои тексты никуда не годились, не могли быть приняты, все предметы были мне запрещены — этого нельзя, этого нельзя, этого нельзя. То есть его сжимает вот эта страшная клетка бесконечных и ничем не обоснованных запретов. Он оказывается каким-то крамольником, совершенно того не желая. Он хочет написать про рационализатора-изобретателя и находит очень интересного человека, героя войны, шофера и реконструктора старинных автомобилей — человека, который один из, так сказать, пионеров автомобилизма в России, в Советском Союзе, который с 1912 года за рулем, и он восстанавливает старинные автомобили. И он страшно радуется, приходя в редакцию с этим богатым материалом. А потом выясняется, что у этого человека фамилия Холидей. А ему поручили написать про настоящего русского изобретателя-рационализатора, потомка Левши. Ему говорят: «Ну ты чего, с ума сошел? Левша по имени Холидей?». Хотя кто читал «Левшу», тот услышит эту замечательную рифму, потому что как раз Левша-то…
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Уделал англичан.
Е. ШУЛЬМАН: Сюжет этой повести Лескова… Хотела назвать ее сомнительной, но ладно, этот специфический лесковский патриотизм — он не всегда приятен художественно и морально. Но, тем не менее, весь сюжет – это его отношения с англичанами. Да, с которыми он соперничает, он их там как-то побеждает, при этом они уважают друг друга, так сказать, как мастера, они вместе пьют с этим английским мастером. Так что там как раз этот Холидей-то — он прямо тоже из Лескова. Но понятно, что редактор его убогой этой газеты не в состоянии ничего подобного понять.
То есть вот, опять же, не в том беда, что он антикоммунистические листовки раскидывал или что он печатал альманах «Метрополь» — просто непонятно, почему вот этого ничего нельзя, но этого ничего нельзя. При этом нужно изготавливать памятник Ломоносову, который похож на эту самую…
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Бабу в халате.
Е. ШУЛЬМАН: Да, на смесь Хрущева и свиньи, как говорят персонажи, и одновременно на бабу. Вот это вот почему-то нужно. А также выясняется, что все участники этого предприятия смертельно пьяны все время своей работы, а также до нее и после. В результате какая-то эпоксидка у них там не застыла, что-то они там не замешали в нужной пропорции, и вот этот урод может упасть в любой момент.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Весом 4 тонны, как нам любовно сообщает автор.
Е. ШУЛЬМАН: Да, и пришибить, так сказать, торжественное собрание в честь его открытия, на котором собрался весь цвет Ленинграда административного и культурного.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Включая композитора Андрея Петрова. Все остальные персонажи там вымышленные, ну или, по крайней мере, скрытые за псевдонимами, а композитор Андрей Петров, автор, например, музыки к кинофильму «О бедном гусаре замолвите слово», культовом фильме советской эпохи — он там присутствует буквально во плоти, что мне видится очень трогательным.
Е. ШУЛЬМАН: Ну что ж, в прозе Довлатова вообще возникают всякие, так сказать, настоящие люди. Его игры с автобиографичностью и отступлением от автобиографичности очень интересны и, опять же, достойны других корифеев этого жанра, типа Марселя Пруста, который тоже в одном месте проговаривается, что его зовут Марсель, но он — это не он и, так сказать, не совсем он. Хотя, опять же, если читаешь довлатовские тексты подряд, то эта роковая женщина Ася-Тася начинает уже несколько утомлять своими избыточно частыми появлениями. Но, опять же, автор прожил так недолго…
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Но я все-таки продолжаю настаивать, что вслед за моей умной студенткой Леночкой — передаю ей, пользуясь случаем, сердечный привет из нашей студии, — так вот, вслед за моей студенткой Леночкой я хочу сказать, что все-таки, как мне кажется, одно из важнейших свойств Довлатова сегодня — это его удивительная способность фиксировать какие-то важнейшие вехи эпохи.
То есть про что на самом деле «Чемодан»? Это фарцовка и товарный дефицит. Это абсурд армейской жизни. Это, безусловно, пьянство и алкоголизм. Это жизнь российских медиа, с позволения сказать, советских медиа в том виде, в котором они тогда существуют. Это ужас советской семейной жизни. На самом деле семья Довлатова — он описывает свой брак с женой Леной, с которой он на самом деле прожил долгую счастливую жизнь с перерывами, родил двоих детей и умер у нее буквально на руках в Нью-Йорке, — так вот, она описывается как такая удивительно шаблонная картина советского брака, в котором муж с порывами: он может пить, он может искать себя, он будет писать, он будет пропадать… Отправленный с рублем за бутылкой подсолнечного масла, он не возвращается примерно никогда, пропьянствовав до утра с каким-то своим непонятным родственником. А все хозяйство лежит на плечах его скучной, равнодушной, черствой жены, которая, когда муж с растерзанным сердцем и глубоко пьяный возвращается под утро, единственное, что она его может спросить: «А бутылка масла-то где?».
И этот образ — мы его видим на самом деле во множестве других произведений советской литературы. Другое дело, что там это выглядит обычно гораздо более поэтично. То есть есть высокие, возвышенные — высокие во всех смыслах слова, поскольку рост Сергея Довлатова составлял 1,94 м, что по его поколенческой норме было просто какой-то…
Е. ШУЛЬМАН: Он был как Петр Первый. Собственно, в одном из эпизодов его и приглашают сыграть Петра Первого.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Да, но, например, в прозе Трифонова мы видим все то же самое. Мужчин волнует вопрос «друг предал друга», а жену волнует вопрос…
Е. ШУЛЬМАН: «Где масло?». Тем более, что его все равно нету.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Тем более что действительно масло — гораздо более прозаический момент.
Е. ШУЛЬМАН: Ну, вы знаете, Довлатов не поэтизирует самого себя как метущегося художника, который бьется о каменную грудь равнодушной женщины. Он и о себе говорит как о равнодушном человеке. Он говорит, что наш брак продержался так долго именно благодаря тому, что мы оба люди ленивые и, так сказать, нелюбопытные.
Понятно, что это некоторая ирония и некоторое ироническое преувеличение. Действительно, трудно себе представить, чтобы два человека таким образом и так надолго сошлись, не обменявшись никакими осмысленными репликами хотя бы, не говоря уж о флюидах. Он действительно — вот, опять же, в пользу вашей теории о «проклятом поэте», — он в себе подчеркивает скорее те черты, которые принято считать отрицательными. Он себя не романтизирует.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Абсолютно. И именно поэтому его описание пьянства — это не романтическое пьянство, попытка побега.
Е. ШУЛЬМАН: Это даже не у Достоевского самоуничтожение.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Мне вообще кажется, что считать Довлатова очень смешным писателем могут только люди, не очень глубоко погружающиеся в текст. Ну, он смешной….
Е. ШУЛЬМАН: Он местами смешной. И вся его интонация иронического отстранения, конечно, характерна для определенной школы русской сатиры и русского юмора. Его наиболее часто сравнивают с Чеховым — тут мы с вами подходим уже, собственно, к, так сказать, художественным качествам довлатовской прозы. Он похож на Чехова тем, что он как бы равнодушно описывает. Таким, опять же, отстраненным, ровным голосом авторским он описывает даже когда самого себя, вот эти все человеческие метания, человеческую глупость, опять же, абсурдность человеческих поступков. Вообще, мне кажется, его тема, тема Довлатова — это абсурдность жизни. Интересно, что…
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Страшная абсурдность жизни.
Е. ШУЛЬМАН: Слушайте, абсурд страшен. Он жутенький. Он как бы может веселить поначалу, как у Льюиса Кэролла, но когда углубляешься в эту Страну Чудес, там вылезает нечто нехорошее. И для Довлатова это тоже характерно. Он известен как — не то чтобы известен, я не помню, чья это характеристика, но мне она всегда казалась меткой, — единственный русский прозаик, который подражал Пушкину в прозе. Действительно, это немножко такие «Повести Белкина в аду». Именно с точки зрения…
Г. ЮЗЕФОВИЧ: «Гробовщик».
Е. ШУЛЬМАН: «Гробовщик». …максимально емкой, краткой, экономной и непретенциозной прозы. Всем известны его маленькие писательские странности вроде той, что в предложении не должно быть слов на одну букву ни в коем случае. Но он чуждается любых красивостей. Этим он, кстати, тоже похож на Чехова. То есть метафоры, цветистые сравнения, какие-то длинные периоды и там, не знаю, гоголевская метафорическая избыточность, или любое наследие того, что мы называем нынче южнорусской прозаической школой, всякая бабелевщина — ему это чуждо.
Вот если посмотреть, если уж говорить о юморе, скажем, на него и на Ильфа и Петрова, то вам будет понятна вот эта вот разница. Хотя Ильф и Петров тоже описывают адочек, причем еще раннесоветский адочек, который хлюпает неостывшей кровью. Вот эти все похождения замечательные из их плутовских романов — они происходят в этом деле.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: «Конармия» перетекает в «Двенадцать стульев» практически бесшовно.
Е. ШУЛЬМАН: Абсолютно, абсолютно. Нет, XX век в России — это отдельное удовольствие. Так вот, так сказать, по поводу того, насколько это смешно. Я, готовясь к этой передаче и перечитывая Довлатова, собственно, этот «Чемодан» решила прослушать ушами и нашла, как и вы тоже легко найдете, запись полного текста голосом автора. Это интересный опыт. Он читает совершенно не по-актерски и не по-писательски, не по-литераторски — ровным голосом, как будто он диктор, который это озвучивает. И это дает сильный эффект. Сочетание его интонации — ровной, такой какой-то медицински плоской интонации, — и того, о чем идет речь, усиливает этот эффект отстранения и придает повествованию еще более бредовый характер.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Но я полагаю, что для него это отстранение — это тоже была такая защитная реакция.
Е. ШУЛЬМАН: Слушайте, не отстраняться от этого было нельзя, жить в этом невозможно.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Он с тем же успехом прекрасно отстранялся от Америки, в которой, в принципе, жить можно.
Е. ШУЛЬМАН: Слушайте, он уже приехал туда тяжелым алкоголиком, человеком с этим опытом хронических неудач и с тем опытом пребывания в, так сказать, нижнем отделе советского ада, о котором мы упомянули. Значит, он не просто попал в армию — давайте уж, мы про его биографию как-то бессвязно несколько рассказываем. Он не просто попал в армию — он прослужил три года. Он прослужил три года конвойным во внутренних войсках. Его новаторство, по его собственным словам, в русской литературе началось с того, что он написал повесть о зоне с точки зрения охранника. Не с точки зрения там протопопа Аввакума, Солженицына, Шаламова, и не с точки зрения советских писателей, которые ездили на Беломорканал смотреть, как замечательно там перековываются уголовники в советских людей, а с точки зрения охранника. И вот, кстати, один из эпизодов в этом самом «Чемодане» как раз, опять же, по-довлатовски абсурдно описывает, как охранник, конвоирующий заключенного, становится жертвой другого охранника.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: И ситуационным союзником зэка.
Е. ШУЛЬМАН: Да, его спасает этот зэк, при этом у зэка в руке оказывается их табельное оружие. Он привез с этой своей службы вот этот сборник «Зона». Опять же, не совсем, может быть, правильно это называть сборником, но Довлатов не романист, скажем так.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Я прошу прощения, в этой точке я не могу не вспомнить прекрасную цитату из Бродского, который тоже был другом Довлатова…
Е. ШУЛЬМАН: И упоминается в «Чемодане» в самом начале под псевдонимом дальнего родственника. Это не такая шутка, как может показаться.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Да, безусловно. И он, Бродский, описывая Довлатова, вернувшегося с военной службы, говорит: он был похож на Толстого, вернувшегося с Крымской войны — у него был ошарашенный вид и стопка исписанных страниц.
Е. ШУЛЬМАН: Да, совершенно верно. Почти все его произведения — это набор неких фрагментов. Вот он тоже похож на Чехова в том отношении, что он не может написать длинный роман. Набоков писал, что есть писатели-романисты, у которых длинное дыхание. Ну там, опять же, Толстой — естественно, он как бы дышит романами. Как некий вомбат, простите за эту непочтенную метафору. Вот производит сразу вот эти кубики, так сказать, романов. А есть люди, которые, когда они пытаются перейти к длинным формам, к большим формам, у них как-то не очень получается. Вот чеховские длинные вещи типа «Степи», или «Три года», или «Скучная история», или «Рассказ неизвестного человека», или «Моя жизнь» — это, в общем, тоже такие длинные новеллы. Тургенев, кстати, тоже все роман-то писал. Роман-роман у него, мне кажется, только «Отцы и дети», а все остальное — это, опять же, как «Записки охотника», такие расширенные повести.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Я недавно перечитала «Дворянское гнездо» — роман-роман. Можно считать его полноценным романом.
Е. ШУЛЬМАН: Слушайте, есть «Гнездо», а есть «Вешние воды» — сюжет тот же самый, а «Вешние воды» лучше. Но, опять же, Тургенева мы обсуждали в сентябрьском прошлогоднем сборнике. Посмотрите, кто еще не смотрел, пересмотрите, кто уже смотрел.
Так вот, довлатовские вещи — это, так сказать, разбитые на главы некие повествования, объединенные общей темой. Вот «Зона. Записки охранника» содержит в себе тот эпизод, который стал потом основой для советского — постсоветского уже, конечно же, — фильма под названием «Комедия строгого режима». Если я не ошибаюсь, в титрах Довлатов не указан, сюжет там несколько изменен, но если вы когда-то смотрели эту «Комедию строгого режима», история состоит в том, что зэки к какому-то юбилею Октябрьской социалистической революции ставят спектакль о Ленине, и человек, который играет Ленина, вживается в свою роль. У Довлатова это всего лишь такой эпизод, не то чтобы очень развернутый, но вот там эта вся, так сказать, бредовость — бредовость, с одной стороны, вроде бы противопоставления вольной жизни и лагерной, с другой стороны, их удивительного сходства. Если это пространство несвободы, то где пространство свободы? Его, в общем, нигде особенно нету.
В «Чемодане» вот как раз в этой главке, которая рассказывает о его охраннических опытах — он там говорит, что я тогда не задумывался о понятии «свобода», как всякий, так сказать, заключенный. Охранник — такой же заключенный, как и заключенный. Вот его, так сказать, художественное сообщение. Я ее понимал просто: «Иди куда хочешь — вот она, свобода». Но так может понимать свободу только человек, который действительно в этот момент заперт, потому что как только он получает возможность идти куда хочет, он понимает, что ему идти-то особенно некуда.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: А помните, там же еще раз всплывает тема свободы, и тоже в связи с зоной, когда он приходит получать… В одной из новелл сборника, про шоферские перчатки, он пытается изображать довольно безуспешно царя Петра Первого для любительской короткометражки, которую то ли снимает, то ли не снимает какой-то из его очередных собутыльников. И он приходит получать реквизит для роли царя Петра.
Кстати, вот в этом рассказе идея абсурдности — она доводится просто вот до такого бриллиантового совершенства, потому что человек ростом 1,94 м, наряженный в костюм Петра Первого, стоит в очереди за пивом, и никто не удивляется. То есть…
Е. ШУЛЬМАН: Ну… «Это Питер, детка». Там и сейчас мало кто мало чему удивляется.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Теперь-то цари Петры там рассекают в большом количестве, а тогда, я думаю, все-таки это был некоторый уникальный опыт. Но он приходит получать реквизит, и реквизитор говорит, что он отсидевший зэк, и он говорит: «В зоне так на свободу тянуло, а сейчас по зоне скучаю». И вот эта взаимозаменяемость зоны и свободы, их тождественность…
Е. ШУЛЬМАН: Как и уехавшие, знаете ли, в том числе эти довлатовские эмигранты. Про американскую жизнь он тоже понаписал. Мы тут с вами, я в особенности, какие-то зачитывая антисоветские памфлеты со страстью, достойной лучшего применения… Но действительно, вы абсолютно правы, когда он переехал в Нью-Йорк и стал там работать в американской прессе…
Г. ЮЗЕФОВИЧ: И формально добился всего того, чего был лишен в Советском Союзе. Он стал успешным публикующимся писателем, его переводили.
Е. ШУЛЬМАН: В «Нью-Йоркере» его печатались рассказы.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Да, то есть это даже не было такой узкой, местечковой эмигрантской известностью.
Е. ШУЛЬМАН: Он вышел за пределы русского баббла, а это нелегко.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Да, и «Чемодан» впервые был издан на английском, а не на русском. Ну то есть понятно, что его никто не переводил, но первое официальное издание вышло на английском языке. То есть у него все было хорошо. Стал ли он от этого счастливее?
Е. ШУЛЬМАН: А он уже приехал, еще раз повторю, с хребтом, перешибленном советской властью.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Но, видите, мы с вами расходимся в оценке nature versus nurture — природа противу воспитания, скажем так. Вы считаете, что он психотравмировался советской действительностью и стал непригоден ни к какому счастью.
Е. ШУЛЬМАН: Да.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Я склонна думать, что вслед за ним самим… По крайней мере, за его декларируемой позицией, что некая гибельная трещина проходила через его сердце изначально и лишь подтачивалась внешними обстоятельствами, которые привели его к такой ранней безвременной гибели.
Е. ШУЛЬМАН: Обе версии имеют право на существование.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: И главное, не противоречат друг другу.
Е. ШУЛЬМАН: Абсолютно не противоречат друг другу. Мы можем с вами уйти в нездоровый психологизм и сказать, что это, может, папа из семьи ушел…
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Да и мама была гиперопекающая. Собственно, эмигрируя из Советского Союза, Довлатов уехал не с женой и дочерью, которые уехали на три месяца раньше него, а с мамочкой. Потому что Довлатов был арестован, ну, как бы за хулиганство, а на самом деле ввиду приближающейся Олимпиады, и он, отсидев две недели в Каляевском спецприемнике, после этого очень быстро собрался и уехал за границу. При том, что до этого он упирался рогами и ногами, говорил, что мой читатель тут…
Е. ШУЛЬМАН: Он говорил: «Я здесь родился — русский народ покидать боюся», как поет Псой Короленко. Зря он боялся. Ну, а дальше — дальше послушайте, что называется. Еще одно произведение упомянем, ежели читатель, так сказать, очаровавшись Довлатовым на основании нашего сбивчивого изложения, захочет еще ознакомиться с его творчеством. Вот у него есть две вещи, которые описывают некие специфические миры в рамках советской власти: «Зона» про, как вы догадываетесь, зону через оптику охранника, через глазок охранника, и «Заповедник», в котором он описывает свою работу в качестве экскурсовода в Пушкинских Горах, в музее Пушкина, собственно говоря, в Михайловском.
Опять же, мы тут напирали на абсурд и трагизм, но, поверьте, это действительно во многом смешно. Я думаю, что всенародная любовь к Довлатову в том числе основывается и на этом. И «Записки на унундервуде» — это смешно, и «Записки на IBM», так сказать, продолжение, уже такая американская часть, и то, что он пишет про Псков…
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Я обожаю «Компромисс». Вот я колебалась в выборе между описанием жизни советского медиа…
Е. ШУЛЬМАН: «Иностранка» — очень смешной очерк про то, как человек, как ему кажется, добившийся успеха в эмиграции, приезжает с целью впечатлить свою бывшую жену своим вот этим, так сказать, американством новым. Это все правда очень-очень здорово. Одна мудрость из Довлатова мне запомнилась, когда я это читала еще в раннем детстве, и с тех пор действительно подтверждена эмпирически: богатство и бедность — это черты характера, и деньги тут ни при чем. Это правда.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Что подтверждает, льет мельницу на мою теорию. Я же позволю себе краткую ремарку по поводу вашего упоминания замечательного действительно романа — единственного, пожалуй, его более или менее романа, — «Заповедник». Конечно же, в заповеднике, в Пушкинских Горах, где Довлатов трудится экскурсоводом, он тоже попадает в ад. Надо ли говорить, что человек себе ад везде найдет? И это тоже очередной вариант советского абсурдного ада.
Проблема состоит в том, что я неплохо знакома с замечательной пожилой дамой, которой довелось трудиться экскурсоводом в те же годы в тех же самых Пушгорах. То есть они разминулись с Довлатовым буквально на пару лет. То есть это с хорошей точностью та же эпоха. Для нее эта книга чудовищно оскорбительна, потому что она была в раю. Его ад был ее раем. Это было по-своему очень свободное…
Е. ШУЛЬМАН: Вообще говоря, советские литературные музеи и заповедники — это были действительно заповедники, куда несчастные филологи могли как-то прибиться, чтобы их советская власть со своей колотушкой все-таки не отыскала. Я могу судить по нашему главному тульскому месту, по Ясной Поляне. Там, конечно, бывало разное — и всякие внутренние интриги, и директора такие, директора сякие. Все это, понятное дело, так сказать, бывалыча. Все там любили Льва Николаевича и не любили Софью Андреевну. Ну, как всегда пушкинисты не любят Наталью Николаевну. В общем, у всех свое. Но это действительно места, где дух дышит гораздо вольнее, чем где бы то ни было еще.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Таким образом, все-таки я продолжаю настаивать на том, что некоторая внутренняя особенность Довлатова — она и погружает его в этот мрак и абсурд…
Е. ШУЛЬМАН: Где бы он ни находился.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Да, но и в то же время позволяет ему гораздо яснее и четче формулировать какие-то тонкие вещи, касающиеся его эпохи, даже лучше, чем это делают писатели, гораздо более погруженные и вовлеченные в эту эпоху и гораздо менее ощущающие себя трагически ущербными.
Е. ШУЛЬМАН: Хорошо, соглашусь с этим. Зарезервирую за собой тезис о том, что советская власть была монструозна. Советский порядок жизни противоречил всему человеческому. Все, что напоминает советскую власть хоть как-то, так же несет на себе отражение этой монструозности. Любое возвращение советских практик приближает нас к аду на Земле. На этом мы, так сказать, можем завершить…
Г. ЮЗЕФОВИЧ: На этой оптимистической светлой ноте.
Е. ШУЛЬМАН: …ту часть, которая касается меня. Но мы не забываем посоветовать «Колофон».
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Поскольку я много раз повторила эту мысль и для надежного закрепления повторю ее еще разок, считая, что Довлатов — это в первую очередь певец своей эпохи, причем певец с такой просветленной оптикой — не в смысле, что он достиг просветления, а в смысле, что он видит многое такое, чего другие не видят, — я хотела бы посоветовать главную, как мне кажется, на сегодня книгу, которая тоже фиксирует ту же самую эпоху, но уже при помощи научной оптики.
Это книга, которую, по-моему, за последние четыре года выучили по названию 100% обеспокоенных жителей нашей горемычной родины. Это книга американского социолога, антрополога Алексея Юрчака, которая называется, внимание, «Это было навсегда, пока не кончилось».
Мысль эта крайне поддерживающая. Проблема состоит в том, что книжка не совсем про это. Она про поколение Довлатова, ну и про людей на 10–15 лет его моложе. То есть это последнее поколение людей, которые прожили довольно длинную содержательную жизнь внутри того самого советского адочка, про который мы сегодня много говорили.
И Юрчак показывает сложность и гомогенность этого мира. Потому что классический взгляд состоит в том, что было советское — мертвое, отвратительное, какое-то такое душащее и давящее, — а было антисоветское, ну или, по крайней мере, внесоветское, относительно свободное и занимающееся только тем, чтобы уворачиваться от советского.
Вот Юрчак развенчивает эту картину. Он показывает советскую жизнь во всей ее противоречивой сложности. Показывает и способы уклонения от советскости, которые не воспринимались как что-то унизительное или болезненное, и способы выполнения определенных перформативных практик, которые позволяли дешевой ценой обеспечивать себе…
Е. ШУЛЬМАН: Хорошо написано в повести Сорокина «Норма». На мой взгляд, вот там как раз эти перформативные практики во всей красе явлены.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Не люблю эту повесть, как и все творчество данного писателя в целом, поэтому не могу никак разделить и поддержать этот образ. Нет, книга Юрчака на самом деле про то, что в любом аду можно прожить счастливую жизнь, и про то, что можно изучать языки алтайской группы и посвятить себя этому целиком — роскошь, которая сегодня доступна лишь немногим, как мы понимаем, — а за это…
Е. ШУЛЬМАН: Пока тебя не расстреляют как китайского шпиона.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Ну, в позднесоветское время это уже крайне невеликий шанс.
Е. ШУЛЬМАН: А в раннесоветское японистов-китаистов — за милую душу.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Ну так Юрчак пишет о временах как раз довлатовских. И в прошлый раз, говоря о Сэй-Сенагон, мы упомянули книгу Айвана Морриса, которая является таким компаньоном, книгой-компаньоном к Сэй-Сенагон, и без которой на самом деле ее читать гораздо менее весело. Вот мне кажется, что книга Юрчака — это такой же компаньон, идеальный компаньон к прозе Довлатова, который добавляет к ней, во-первых, довольно оптимистическое измерение, а во-вторых, такое название, что просто невозможно устоять.
Е. ШУЛЬМАН: Уважаемые слушатели и, возможно, даже зрители! Мы завершаем очередной выпуск нашей литературно-просветительской передачи «Закладка». Нам осталось выдать вам задание на следующий месяц. Вопреки нашему обычаю, диктующему некоторое чередование в озвучивании рубрик между соведущими, сейчас объявление следующей книги я должна предоставить Галине Леонидовне. Это ее выбор, это ею любимый автор. Я соглашаюсь с этим выбором, поскольку Галина Леонидовна дурного не посоветует.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Редкий случай, когда мне удалось добиться внимания к книге, любимой мною, и…
Е. ШУЛЬМАН: Я всегда соглашаюсь. Почти.
Г. ЮЗЕФОВИЧ: На помощь в этот раз мне пришла сезонность. Поскольку не за горами лето, то я подумала, что нам надлежит обсудить книгу, которая буквально дышит летом. И это даже не книга, а целая трилогия. В следующий раз мы поговорим о трилогии Джеральда Даррелла о том, как его семья жила на Корфу. Это книги «Моя семья и другие звери», «Птицы, звери и родственники», и третья часть, которая иногда называется «Сад богов», а иногда называется «Зеленый рай». Читайте их. Я абсолютно уверена, что следующий месяц вы проведете с большим-большим удовольствием.
Е. ШУЛЬМАН: Как известно нашим постоянным слушателям, выпуски «Закладки» сначала раньше всех доступны нашим подписчикам. Вы тоже можете стать таким подписчиком и тем самым поддержать регулярный выпуск нашего литературно-просветительского и душеполезного подкаста. Смотрите на ссылку в описании и становитесь регулярным спонсором нашей «Закладки». Мы же с вами прощаемся. Спасибо!
Г. ЮЗЕФОВИЧ: Всего доброго!
Книги, упомянутые в выпуске:
«Заповедник», «Зона. Записки надзирателя», «Соло на ундервуде», «Соло на IBM», «Иностранка», «Компромисс», Сергей Довлатов
«Разгром», Александр Фадеев
«Москва — Петушки», Венедикт Ерофеев
«Левша», Николай Лесков
«Двенадцать стульев», Ильф и Петров
«Отцы и дети», «Дворянское гнездо», «Вешние воды», Иван Тургенев
«Степь», «Три года», «Скучная история», «Рассказ неизвестного человека», «Моя жизнь», Антон Чехов
«Норма», Владимир Сорокин
Рубрика «Колофон»:
«Это было навсегда, пока не кончилось», Алексей Юрчак
В следующем выпуске:
«Моя семья и другие звери», «Птицы, звери и родственники», «Сад богов» — Джеральд Даррелл

