Купить мерч «Эха»:

«Один» с Дмитрием Быковым

Дмитрий Быков
Дмитрий Быковпоэт, писатель, журналист

Россия — это такая огромная матка, которая терпит вас, пока вы маленького размера, пока вы не превышаете некоторого заданного параметра. Это страна для ифантилов. Но когда вы перерастаете это, вам в этой утробе становится тесно, и тогда вас нужно извергнуть наружу…

Один29 декабря 2022
«Один» с Дмитрием Быковым 29.12.22 Скачать

Подписаться на «Живой Гвоздь»

Поддержать канал «Живой гвоздь»

Тема «Урока литературы» после 23.00: советский детский писатель Аркадий Гайдар.

Д.БЫКОВ: Доброй ночи, дорогие друзья-полуночники. Мы решили провести четверговый эфир, потому что – так вышло, – встреча Нового года будет формально не на «Эхе», не на «Живом гвозде». У «Гвоздя» определенные трудности с выходом в эфир ночью. Поэтому это будет на моем YouTube-канале, я его завел. Адрес – youtube.com/@dmitriybykov3912. Это пишется так же, как и слышится: через i и с y в конце. «Bykov» пишется через y, дальше – 3912. В моем телеграм-канале будет лежать ссылка. 

Все, кто хочет участвовать, могут писать на dmibykov@yandex.ru. Я разошлю вам Zoom. Сидеть будем долго, у нас очень хорошая аудитория. Это, кстати, так и называется, – бар «Аудитория». Естественно, новогодней ночью он под охраной (чтобы не было никаких инцидентов), но все, кто будет в Тбилиси, кто приедет в Тбилиси по этому случаю, туда пройдут.

Там вот эти три часа, которые мы надеемся провести в эфире, будут наполнены преимущественно чтением стихов. Сами понимаете, год был не такой, чтобы веселиться, его провожая. Тем более что 2023-й будет ничуть не легче. Он будет интереснее, он будет в каких-то отношениях счастливее, но легким он не будет. Да и 2024-й тоже. У нас впереди не легкие годы, но увлекательные.

Поэтому большая часть эфира – это общение с поэтами, читающими свои стихи. Будет много грузинских поэтов, будет много русских – приезжих и по Zoom. Будут и наиболее значительные – с моей точки зрения – украинские авторы, сегодня пишущие. По крайней мере, мы с ними сговорились предварительно. Ну и конечно, вы тоже сможете всегда почитать.

Клуб одиноких сердец сержанта Быкова – это, понимаете, такая организация, куда люди входят на основании добровольного заявления, и никаких проблем при зачислении обычно они не испытывают. Если вы хотите почитать стихи, спеть песню, выступить с новогодним тостом, с пожеланиями, с более-менее добрыми словами в адрес «Эха» и участников программы, – у вас есть возможность войти в Zoom, он будет всю дорогу рассылаться. Я ссылку выложу в телеграм-канале «Дмитрий Львович Быков». Все мы сможем, как бывало, объединиться. Все мы сможем, как всегда, почувствовать себя тайным обществом, дружеским отрядом.

Понятное дело, что важны две смерти двух легенд – Пеле и Эдуарда Артемьева. Им обоим было за 80. Это легенды, которые никак не совпадали. Объединяет их только принадлежность к зениту 20-го века, к лучшей эпохе 20-го века – к 60-м годам. 

Я не могу, конечно, профессионально оценить ни заслуги великого футболиста, ни заслуги великого музыканта. Но одно для меня несомненно: они оба блистательно справлялись с ролями символом. Артемьев был для меня соединением традиции и авангарда. Он обрабатывал классическую музыку на электронных инструментах. И надо сказать, что его обработка фа-минорной прелюдии Баха для «Соляриса» (когда туда вкраплены эти электронные звуки, как звезды в разрывах туч) –  это божественно. Я уж  не говорю о его собственной блистательной киномузыке к некоторым шедеврам Кончаловского и к трем фильмам Тарковского (к «Сталкеру», в частности). Он был традиционалист-экспериментатор, он прекрасно справлялся с ролью моста между архаикой и модерном.

Что касается Пеле, то, наверное, более символической фигуры не было вообще в аргентинском, латиноамериканском, вообще в футболе второй половины века. Только Яшина, наверное, можно поставить рядом с ним. Ну не в аргентинском, нет, но я же ничего в футболе не понимаю.  Латиноамериканском, скажем так. Для меня Пеле – символ тех времен, когда спорт был символом мира, когда никто не втягивал (или втягивал, но не столь успешно) спортсменов в политическую, идеологическую или иную борьбу.

Пеле был такой, если угодно, символ как раз единения, как раз до известной степени тотального взаимопонимания человеческого. Между прочим, имя Пеле – бразильского футболиста – было символом признания абсолютного таланта. Он не вызывал за пределами Бразилии и в самой Бразилии не вызывал малейших разногласий. Он был как Яшин – всемирный и бесспорный авторитет. Это такое же имя, как Марадона, в частности. Это люди, которые посвятили себя одному делу, добились в нем блистательных результатов и ни в чем себя не скомпрометировали.  При том, что скандалы сопровождали Марадону всегда. И тем не менее, его мастерство никто под сомнение не ставил.

Я думаю, что не только Бразилии, но и России очень нужны сегодня люди, которые были бы бесспорно великими профессионалами в какой-нибудь области. Мы живем во время разнузданного дилетантизма, такого презрения к профессиональным качествам, такого падения профессиональной подготовки, что о 60-х вспоминаешь как о чем-то райском. Потому что это было время мастеров, и каждый, по выражению Смелякова, стоил того, чего стоил. Вот этого бы мне очень хотелось, честно говоря. Хотелось бы возвращения к культу профессии. Потому что в условиях, когда с совестью плоховато, профессия может играть роль абсолютного критерия.

«Смотрели ли вы интервью Парфенова Дудю? Что можете о нем сказать?» Знаете, не смотрел, к сожалению. Я вообще вот эти интервью – гордеевские, фишмановские, интервью Дудя смотрю не очень часто, смотрю от времени до времени. Большей частью потому, что это очень длинно, как правило. Времени просто нет. Во-вторых, от конкурента не жди комплимента. Я сам взял в своей жизни такое количество интервью, в сто раз больше, чем дал. И у меня есть какие-то свои правила, довольно жесткие в этом смысле. Я смотрю – и мне все не нравится. Мне кажется, что и вопросы надо задавать другие, и отвечать надо на них в другом, мене фальшивом тоне. То есть я смотрю на это профессиональным взглядом, и все время у меня возникают какие-то поправки: я бы сделал так, я бы сделал не так, я бы не так сказал.

Это чисто профессиональное, такая пытка, не вмешаешься никак. Поэтому я очень редко смотрю эти интервью, только тогда, когда речь идет о вещах кровно мне близких. Ну например, педагогика: та сфера, в которой я должен быть в курсе всех последних достижений. А про литературу я и сам могу рассказать без помощи интервьюера. Но то, что говорит Парфенов, почти всегда интересно, и я, наверное, его посмотрю. Посмотрел же я Муратова, потому что Муратов тоже мне всегда интересен. Парфенова посмотрю.

«Что вы можете сказать о Николае Грибачеве? Мне тридцать, и я о нем раньше никогда не слышал. Как же получается, что у нас в табели о рангах всегда навязанные герои. На памятнике «Покорителям космоса» слова Грибачева, а не Ахматовой и не Мандельштама».

Наличие на памятнике поэтической цитаты – это еще не показатель качества. «Имя твое неизвестно, подвиг твой бессмертен», – это слова Сергея Михалкова. «Никто не забыт, ничто не забыто», – это слова Ольги Берггольц. Иногда удачно получается формула, а иногда это общее место. Но Грибачев интересен нам не этим.

Грибачев – Герой Соцтруда, награжденный всем, чем можно – Николай Матвеевич, был поэтом и прозаиком, драматургом, публицистом, сказочником, чем хотите. То есть он обладал какими-то версификаторскими способностями. То есть он умел сочинять стихи – пафосные, на уровне чтеца-декламатора. Я помню, мне как-то в календаре попалось его стихотворение со строчкой: «Осенний лист навел на размышленье…». И вот в этом такая, если угодно, квинтеэссенция лирической позиции Грибачева.

Как поэта его оценивать, на мой взгляд, довольно смешно. Никаким поэтом он, в общем, не являлся. Он именно такой календарный версификатор. Но помним мы его не за это. Помним мы его за абсолютно махровый антисемитизм, за чудовищную реакционность, за участие во всех проработочных кампаниях. То есть он, не обладая никакими литературными талантами, продвигал свою литературную карьеру главным образом полным согласием и колебанием вместе с линией партии и поддержкой самых черносотенных инициатив.

Он становился постоянно объектом критического высмеивания, в частности, в блистательных фельтетонах Натальи Ильиной. Но он, в общем и целом,  прожил идеальную жизнь. Умер в своей постели, окруженный чинами, почестями и благодарным потомством. Вот это редкий пример –  хотя сегодня таких полно – человека, который сделал себе литературную судьбу только за счет поддержки самых омерзительных инициатив государства и за счет абсолютной графомании, которую он тогда кропал. У него, я думаю, вообще не найдется ни одного приличного стихотворения, а между тем герой соцтруда, регулярные публикации, выходы собрания сочинения. 

Даже у Георгия Маркова были неплохие ранние работы, которые понравились, например, Бабелю. Невозможно представить, но это было так. А Николай Грибачев – человек вообще без единого светлого пятна. Но при этом, невзирая на свою посредственность и дикую злобу, злобесие и травлю всех, кто хоть сколько-то поднимался над плинтусом, он, мне кажется, не испытывал ни каких-то угрызений совести, ни рефлексии. Двое таких было – Грибачев и Софронов. 

Анатолий Софронов – драмодел, создатель чудовищной драматургии, трилогии о стряпухе, пьесы «Миллион за улыбку», драмы «Операция на сердце». Это донской классик, который на протяжении всей своей жизни гнобил всех  одаренных людей. Я был один из немногих, кто прочитал его роман в стихах «В глубь времени»: тогда я делал доклад о лироэпической форме на современном этапе. Елизавета Михайловна Пульхритудова, помню, тогда посмотрела на меня со священным ужасом: «Вы прочитали?» «Да, Елизавета Михайлова, оба тома». Это было действительно нешуточным испытанием, он даже собственную строфу выдумал для этого романа.

Грибачев и Софронов, это была такая сладкая пара, которая только что в открытую не кричала: «Бей жидов, спасай Россию». И они считались большими патриотами. Так что сегодняшнему дню и сегодняшним лоялистам удивить нас особенно нечем. Это уже все многократно опробовано. Причем даже люди, которые практически были разоблачены полностью во время Перестройки, не только не покаялись – они продолжали настаивать на своем. Вот сейчас говорят, что мы увидим много людей, переобувающихся на лету, сколько мы увидим покаяний. Да ничего мы не увидим. Они будут упорствовать. Да и не будут же демократы, придя к власти, сводить с ними личные счеты. Мы же не они. 

Я помню, как Софронов давал интервью, в котором говорил, что «Дети Арбата» – это мерзкая клеветническая книга. Он говорил, что ответит на нее своей книгой «Дети тихого Дона», где расскажет правду о советской молодежи, которая в это же время, в отличие от Саши Панкратова, не сидела, а дело делала. Это все очень интересно. То есть Грибачев, который тоже, в общем, дожил до перестроечных времен, насколько я помню (или, по крайней мере, до поздних 70-х, в которых тоже все уже было понятно), ни разу не изменил себе. Он оставался таким же твердокаменным, таким литературным палачом. И это лишний раз доказывает, что плохи надежды на покаяние.

«Пишу стихи, а как делать прозу, совершенно не понимаю. Что такое хороший художественный текст?» Видите, это не так трудно. Дело в том, что стихи откуда-то берешь, это довольно легкое и счастливое дело, самоврачевание. А вот писать прозу – делать ее из себя, перерабатывать свой опыт. Проза похожа на сон в том смысле, что в нем, по определению Фрейда, как в дыме костра, сгорают какие-то невзгоды дня. Вы, когда пишете прозу, должны, как мне кажется, работать со своими проблемами, перерабатывать их в художественный текст. Поэтому здесь есть момент полезный и целительный.

Стихи – это все-таки то, что нашептывается, приходит, угадывается в духе времени, в шуме ветра, в чем угодно. Это то, что вы случайно подсмотрели, а потом эту мысль развили. Как у Ахматовой это определено:

Подумаешь, тоже работа, –

Беспечное это житье:

Подслушать у музыки что-то

И выдать шутя за свое.

Конечно, она иронизирует. Конечно, это не беспечное житье. Но в основном это подслушивание. Это вычленение слов из бессловесной музыки мира. Или, как называл это Пастернак, «подбиранье слов к музыке мира». Проза – это работа. Я ненавижу этот волапюк, «работа с травмой», все вот это. Но это в любом случае попытки преодолеть какие-то свои комплексы, драмы, внутренние проблемы. Мне кажется, что это и есть самая надежная терапия, логотерапия, смыслотерапия. 

Ну вот, если вы не знаете, как пишется проза, то утешайтесь тем, что вы  – Ахматова, вы тип Ахматовой. Помните, она говорила: «Я с самого начала знала все о стихах и ничего не знала о прозе». Я думаю, действительно, что стихи – это дело интуиции, а проза – это вопрос серьезного, сознательного проговаривания каких-то своих драм.

«Кого вы считаете лучшим поэтом 70-80-х годов?» Кушнера, Кузнецова и Чухонцева. Чухонцев последнее время мне наиболее близок. Неизменно мое творческое и человеческое уважение к Кушнеру. Меня не очень привлекает Юрий Кузнецов, хотя я считаю его большим поэтом. Олег Чухонцев – пожалуй, самый мой большой любимец, самый мой герой. Это человек абсолютно идеальных творческих стратегий, очень славный. Во всяком случае, большей глубины, чем в стихах Чухонцева «Низкий гудок, ветер в лицо…», или «Повествование о Курбском», или «Чаадаев на Басманной», или весь сборник «Слуховое окно», или весь сборник «Ветром и пеплом, или весь сборник «Из трех тетрадей», – я думаю, большей глубины в поэзии 70-х не было. Это просто настоящая, бесспорная русская классика.

Русская классика не в смысле национальной принадлежности, а в смысле серьезного отношения к делу, в смысле глобальности поднимаемых проблем.

«Человек, конечно, должен познавать себя, но я боюсь делать шаг до полного осмысления своих отношений с богом или с собственным прошлым. Думать об этом страшно, потому что приходиться действовать. Как вы считаете, правильно ли избегать некоторых мыслей, слишком пристального взгляда на себя?»

Да, конечно. Всегда можно сказать по-шекспировски: «Рассматривать так, мой принц,  – это значило рассматривать слишком пристально». Не надо заниматься таким глубоким рискованным самоанализом. Я вообще противник этого выражения «жить осознанно», «жить в моменте». Опять же не только потому, что это такой психитатрический волапюк, принятый язык, к тому же язык очень принятый и ломаный, неточный. Но это еще и, понимаете, еще один штамп. Зачем человеку себя слишком осознавать? Зачем какие-то вещи рефлексировать? Ты их отрефлексируешь и разучишься их делать.

Осознанность в моменте, то есть копание себя, а, по сути, навязывание себе более удобных формулировок, – это, по-моему, страшная пошлятина. «Даже соловей, зажмурившись, поет в глуши своей», – писал Шварц. Мне кажется, что идти зажмурившись (или не глядя на какие-то моменты своей духовной жизни)  – это более правильно. Многого лучше не осознавать. Дело даже не в том, что это осознание императивно вас поведет к действию, а действовать вы не готовы. Дело в том, что есть вещи принципиально непознаваемые, принципиально нерефлексируемые. Например, творческий процесс.

Вот я примерно понимаю, как я пишу стихи. Даже понимаю, какие условия мне для этого нужны. Но я менее всего хотел бы это знать, осознавать и, более того, ставить это на поток. Мне кажется, что есть вещи, мимо которых лучше всего проходить зажмурившись. Это не только какие-то кошмары реальности, но это какие-то свои тайные желания. Мне кажется, что нужно соблюдать некоторое целомудрие относительно своей духовной жизни.

Вот почему я не очень люблю автофикшен: потому что его исповедальность кажется мне надрывной. И по-моему, она сильно искажает оптику. Так что все вы делаете правильно.

«Какой из сюжетов книг о Муми-тролле вам ближе всего? Странствия или домашний уют на фоне катастрофы? Или эти истории не противоречат друг другу?» Нет, мне как раз ближе всего странствия, образы хатифнаттов с их беспрерывным передвижением, безликими и молчаливы. Или Снусмумрик, который всегда уходит на зиму, но всегда возвращается весной, как бы приносит с собой весну. Мне вообще очень нравится линия эта бродяг. Потому что сама природа Скандинавии наводит на мысль о странствии. Отсюда «Расмус-бродяга» – гениальное, по-моему, произведение. 

Мне близок не этот бродяжий пафос, не дух бродяжий, а мне близок дух огромных, пустынных, печальных пространств, которые Туве так гениально рисовала. Вот эти одинокие горы, в которых стоит лаборатория, одинокие горы с островами, одинокий лес на необитаемом острове. Это такие пустыни. И, конечно, мой любимый, мой наиболее близкий Муми-тролль  – он из последних книжек: «В конце ноября», «Папа и море». Потому что эта пустыня отрочества, это пустыня зрелости. Там какое-то состояние неизбежного одиночества, неизбежной уязвленности. Это, мне кажется, совершенно гениальная проза.

Я очень люблю Астрид Линдгрен, но Туве как психолог дает ей сто очков вперед. Строго говоря, Астрид не была психологом вообще. Это их так называли на родине, да и фамилия им не была нужна – Туве, Астрид. Астрид не нуждалась в психологии, прелесть ее книг в другом – в гротеске, в точном понимании психологии ребенка-хулигана или одинокого сентиментального ребенка, которому нужен вымышленный друг. Но у нее довольно простые истории. А вот Туве Янссон – это настоящий пир северного модерна. Это, понимаете… Сохранились в Питере дома с этими мозаиками северного модерна, с этими огромными пустыми пространствами – морем, рекой, билибинским полем таким, на котором богатырь застыл.  Я люблю пустое пространство, потому что оно обещание всегда. Да и потом, Туве очень мрачна и романтична. Поэтому Туве, безусловно, дает сто очков вперед всем современникам.

«Как вы думаете, передавая копию «Доктора Живаго», Пастернак понимал, что его ждет травля в своей стране? Есть ли такие же поступки у писателей современной России?» У писателей современной России таких поступков множество. Ну вот возьмите Глуховского, например, который был абсолютно преуспевающим… не скажу путинистом, но человеком на службе режима. С Рыковым он сотрудничал, лояльные вещи публиковал, сделал с помощью «Метро» мировую славу и блестящие тиражи в России. Ну, чего не хватало? А вот он, действительно, пошел на полный разрыв с истеблишментом. Сначала написал «Текст», потом «Пост», потом поучаствовал в создании «Топи», ну а потом начал открыто высказываться против зигующих, чем свою карьеру на глазах погубил. Но зато сделал себе карьеру гораздо более значительную.

Он, подобно Евтушенко, мог бы сказать о себе: «Я тоже делаю карьеру тем, что не делаю ее». Нужна какая-то отвага тем, чтобы подорвать полностью свое комфортное и легитимное пребывание в путинской России. Кто мешал Глуховскому? Это был автор приключенческой прозы, вполне вписывающейся в позднепутинский канон  – прозы, в котором ничего русофобского и либерального нет. Но тем не менее вот он пошел против тенденции, и я думаю, что на этом он довольно сильно выиграл: выиграл и как писатель, и в смысле репутации, необязательно международной. Писателю российскому важна его внутренняя репутация. И человек, который сумел свою жизнь вот так швырнуть в грязь и пойти дальше, – это надо уметь, это  я от всей души приветствую и понимаю.

«Нет ли для украинцев риска участия в вашей программе?» Риска какого? Риска осуждения на родине – дескать, ты пошел в программу к агрессорам, к имперцам, стал там у них выступать? Так программа не только моя будет, здесь будет представлено довольно грузинских деятелей искусства, в диапазоне от Лаши Бугадзе до Шоты Тедошвили. Будут абсолютно разные люди, и далеко не только из России. А так да, говорить мы будем на «языке врага», как называлась когда-то книга Кабанова («На языке врага»), и вообще, так сказать, выступать в Мордоре… Многим это может не понравиться. Но почему бы не прочесть хорошие украинские стихи на хорошем украинском языке хорошему украинскому слушателю? Почему вообще нужно отказываться вообще от эфира, если этот эфир делает российская оппозиция – люди, чьи убеждения, я думаю, ни у кого особенных сомнений не вызывают.  Я достаточно откровенно их защищаю. Поэтому не стал бы я опасаться осуждения со стороны украинцев, тем более что осуждают чаще всего те, кто сами делают гораздо меньше. Поэтому я позову некоторых людей.

От некоторых людей я уже получил честные отказы: «Терпеть не могу «Эхо»», «терпеть не могу вас», «вы и все на одно лицо», и так далее. Но я думаю, что так стрелять себе в ногу – отказываться от всей русской помощи и поддержки – Украина сейчас не заинтересована. Кроме того, там очень хорошо понимают, что мы тоже жители захваченной страны. Нас захватили, мы пытаемся что-то противопоставить. Получается не очень – сразу вам скажу. Но с другой стороны, не надо прибегать к виктимшеймингу, не надо говорить, что мы сами виноваты в том, что нас захватили. Мы, конечно, виноваты, но происходит то, к чему российская история шла очень давно. Логически этот финал можно было предугадать. Я думаю, что никто на месте Путина не сумел бы этот процесс остановить и скорее бы начал сам перерождаться.  

Иное дело, что Путин перерождается очень безобразно, в очень печальные крайности. Вот это то, что я могу сказать об участии украинцев в новогоднем праздновании. Я надеюсь, они не передумают, несмотря на усиливающиеся обстрелы, когда 120 ракет в небе над Украиной. И несмотря на весь вал пропаганды, я все-таки думаю, что какие-то контакты с русскими по-прежнему возможны. По крайней мере, для украинского искусства. Среди моих друзей никто от меня не отвернулся.

Понимаете, я лишний раз не хочу свою правоту подчеркивать, но когда я, грешный, говорил, что путинская Россия гораздо хуже, чем СССР (за счет культуры, за счет науки, за счет перспектив не в последнюю очередь), все смеялись и называли это совколюбием. Ну а сейчас, мне кажется, уже абсолютно все понимают, насколько 70-е годы советской культуры и советской истории были богаче, увлекательнее и гуманнее, как мне кажется.

«Любите ли вы танцевать? Что такое, по-вашему, танец?» Танец – это попытка слияния с мировым метром, как учил нас Штайнер. Я не танцую совершенно. То ли потому, что лень, то ли потому, что та музыка, которую я слушаю, к танцам никак не располагает.  Я совершенно не исключаю для себя, что когда-нибудь увлекусь и этим. Пока на это непохоже. Но в любом случае, футбол… Но это ладно, это мы потом коснемся этой проблемы. Футбол, танцы – все, что касается физической осмысленной деятельности, – это все красота, это все важные телесные коды. Хотя я об этом судить не могу.

«Как вы относитесь к бывшим псам режима, которые теперь перебежали на сторону украинцев?» Вот, понимаете, тут надо различать. Нужно отличать прозрение от конъюнктуры. В том, чтобы сейчас перейти на сторону украинцев (взять их публично сторону в конфликте с Россией), – я не думаю, что здесь есть определенный моральный подвиг, но риски здесь есть. Поэтому для меня это шаги уважаемые.

Потом вот говорят: «Был цепным псом режима, а потом перековался». Я сам не люблю перековщиков,  я ценю последовательность в жизни. Потому что если у тебя нет критерия правоты, то, по крайней мере, у тебя всегда есть критерий последовательности. Вот я здесь стою и не могу иначе. Но для меня есть вместе с тем особая доблесть в том, чтобы меняться, признавать ошибки – искренне, не под давлением обстоятельства, а просто потому, что вы выросли, просто потому, что вы переросли те или иные убеждения. Потому что вы развиваетесь, черт возьми. Вы не стоите на месте.

Когда у нас говорят: «Вот, а как же вы говорили…» Вот эта жажда стабильности, эта жажда однозначности меня довольно сильно бесит. Мне кажется, что человек рожден менять свою позицию. Не в главном, но в каких-то частностях, безусловно. И я во многих людях сегодня вижу не переобувание. Это другое. Я вижу  медленное, мучительное, трагическое прозрение. Никогда я не брошу камень  в того, кто побыл государственным пропагандистом, а потом перешел на сторону свободы и милосердия. Я помню, какие предъявлялись ужасные претензии женщине с плакатом в эфире государственного телевидения (насколько я помню, это был Первый канал).  Я прекрасно помню, какие претензии предъявляли помощнице судьи Васильевой, которая рассказала о том, как давили на суд в случае Ходорковский, мы и «Гражданина Поэта» о ней делали: «Русская баба Наташа Васильева все рассказала, как есть».  

Когда человек идет на госслужбу, у него бывают иллюзии. Даром что любые иллюзии сейчас – это признак глупости, но, ничего не поделаешь, они у людей бывают. Я готов приветствовать разочаровавшихся в режиме, в грубой силе, в насилии, в масштабах, батальонах. Я готов приветствовать тех, кто после долгой внутренней борьбы (или недолгой, в одночасье) понял, что происходит. Таких людей я готов всячески приветствовать. Ну и вообще, что это за человек, который никогда не меняет взглядов, который всегда долдонит одно и тоже? 

Нельзя, конечно, предавать себя; нельзя, конечно, сделав личный выбор, потом вытирать об него ноги. Надо стараться быть последовательным, когда вы его сделали. Но вечно твердить одно и то же – не просто не покаяться, а завести органчик щедринский в голове, – это, мне кажется, не выбор, не вариант. Я за то, чтобы люди помнили свои ошибки, но менялись.

Знаете, от этих застывших каменных баб, у которых никогда не было убеждений, нет и сейчас, лично меня воротит. И, конечно, я не исключаю покаяния для многих.

«Что лучше всего почитать про стихосложение?» Ну, наверное, Гаспарова. Все-таки гаспаровские работы.. Ну Тарановского, который открыл семантический ореол метра на примере пятистопного хорея. Просто Гаспаров самый эффектный и самый интересный стиховед нашего времени. Конечно, надо почитать работы по поэтике Якобсона и структуралистские работы Жолковского тоже надо читать, его поэтические разборы, разборы стихов. Он очень раздражается, когда говорят, что эти разборы лучше стихов. Потому что если его научная мысль уже была этим текстом разбужена, то текст уже небесполезен и небезнадежен. 

Солидаризируясь или не солидаризируясь, я не могу не признать того, что стиховедческие разборы Жолковского, в том числе и ритма, – это лучшее, что есть в сегодняшней филологии. Потому что он пишет о стихах так, как будто он влез в голову автора. Это, мне кажется, очень полезная редкость.

«Сейчас я в вынужденной эмиграции, уехал из-за страха могилизации. В России осталась мама, которой нужна моя помощь. Я чувствую, что должен вернуться, не должен быть там, где я сейчас, но все равно страшно. Что можно прочесть, чтобы побороть страх возвращения?» 

А кто вам сказал, что вам вообще его нужно побарывать? Есть такие страхи, которые с нами навсегда. Больше вам скажу, есть такие страхи, без которых ваша жизнь – просто хождение по минному полю. Мне кажется, что если у вас нет экстрасерьезных, экстранепобедимых причин воздержаться или ехать, если у вас нет необходимости въезжать в Россию… Мне кажется, что это подвиг бессмысленный, как у Мартына Эдельвейса в набоковском романе «Подвиг». Хочется, и всем хочется, но мне кажется, что там сейчас не место человеку. Там сейчас место тем, кто либо выживает, мучительно молча, либо  – вот я беру именно идеологов – с поразительной наглостью уже буквально живут в эфире и повторяют свои довольно идиотские мантры. 

Мне кажется, что в сегодняшней России деградация  на каждом шагу, поэтому я не вижу особой необходимости туда ехать. То есть я понимаю, что, наверное, хочется посмотреть или пострадать, как Иннокентию в романе Солженицына, но мне кажется, что лучше всего этому желанию не уступать.

«Что лучше всего почитать о русском язычестве?» Знаете, этот вопрос ставит меня в тупик. Конечно, вам посоветуют «Русь изначальную» Иванова, но этот тот случай, когда книга написана очень скучно. И фильм такой же, да и «Русь великая» туда же. А что касается  книг о язычестве, то, наверное, самое интересное, что я читал за последнее время – это исследование психологии магической, архаической: это книга Ольги Кузнецовой «Похищенные чудовища». Почему похищенные? Там речь идет об освоении русской культурой эпосов прочих народов…

То есть это книга о том, как Россия осваивала западные мифологии, что и откуда брала, что и как переосмысливала, что и как отсеивала. Вот из всех книг о русском язычестве это, мне кажется, самая веселая книга. Она исследует миф, и исследует очень остроумно. Но еще потому она хороша, что она очень непосредственно написана, ярко. Это, по-моему, серьезный шаг автора, когда он пишет так называемую «научную беллетристику». Опять-таки, кого посоветовать еще из авторов, пишущих о язычестве… 

В России ведь язычество так или иначе почти все, христианство у нас не проповедовано, как говорил Кураев. И поэтому опыт язычества проникает и в наше празднование Пасхи, и в наше празднование Рождества. Как у меня в «ЖД» были День жара и День дыма. Ну это два таких, безусловно, национальных праздника: весна или зима пришла. 

Рудименты язычества очень сильны в русской вере, когда вместо веры глубокой, идейной, теоретической, на каждом шагу появляются какие-то не скажу языческие, но абсолютно неофитские призывы к расправам, к поддержке государства, и так далее. Это все, по-моему, очень скучно. Рудименты язычества в русской церкви  рассмотрены во многих работах, а вот книга о похищении монстров [чудовищ] уникальна тем, что рассказывает, откуда взялись Кощей, Горыныч, Яга, как они преломились, что привнесла в них собственно Россия.

Это очень полезная книга, и я же где-то видел ее на сайте «Дилентанта». То есть, может быть, ее там каким-то образом можно купить. А так-то это был такой макулатурный бестселлер. В смысле  – любые исторические книги в России всегда сдавали на макулатуру. Я помню, как нельзя было достать «23 ступени вниз» – книгу о расстреле царской семьи – именно потому, что это была добротная история.

Тут очень много вопросов про эмиграцию. Видите ли, вот я всегда считал, что состояние рассеяния – это высшая форма национальной жизни. Мы все сегодня человек рассеянный с улицы Бассейной. Причем рассеянный по огромному пространству – по всему практически Западу и по значительной части Востока. И я не понимаю совершенно разговоров о трагизме эмигрантской судьбы. Вот у нас был тур – у писателей-диссидентов, которых приютил Корнелл, такое убежище, asylum. Вот там мы выступали вместе, ездили на конференции – «писатель как борец за свободу», «писатель в изгнании», все дела. Меня, кстати, поражало, что со мной в одном ряду находятся никарагуанцы, алжирцы, даже, насколько я помню, там были представители Нигерии. 

В чем был сок для меня? Раньше Россия давала приют диссидентам из развивающихся стран третьего мира. А теперь я оказался в одном ряду с теми, кому когда-то моя страна помогала. А теперь моя страна и меня гонит. У нас были очень интересные разговоры, и мне очень понравилась реплика нигерийца. Она сказал: «Вот вы здесь, выступающие и слушающие, задающие вопросы из зала, нам глубоко сострадаете, говорите, что ужасна участь диссидента, горька участь изгнанника… А я вам скажу, что нет. Вы просто не жили в Нигерии. Для меня огромное счастье, что меня пинком этого офицерского сапога выкинули оттуда. Счастье, что я живу теперь в Америке, что я вижу мир, а те, кто остались – лояльные к власти люди – продолжают нюхать слоновий навоз, которого (добавил он) действительно очень много».

Я думаю, что к эмиграции пора относиться (опять-таки, не ко всякой)… Если это единственный выбор, если это необходимость просто спасать себя и семью, то к этому не нужно относиться с завистью. Понимаете, вы родились на свет, матка вытолкнула вас. Россия – это такая огромная матка, которая терпит вас, пока вы маленького размера, пока вы не превышаете некоторого заданного параметра. Это страна для ифантилов. Но когда вы перерастаете это, вам в этой матке, утробе, в этой сумке становится тесно, и тогда вас нужно извергнуть наружу. Это болезненная, холодная, мучительная процедура, но это нужно сделать, потому что иначе можно так и не родиться никогда.

Сразу мне пишут: «У вас были очень скептические мнения об эмигрантах». Не обо всех, разумеется.  А только о тех, кто презирает туземцев, кто пытается им все время, как в Турции в отеле, показать, кто тут хозяин. И очень мне не нравится такая эмигрантская «правизна» – быть правее Трампа.  Понятно, что они ненавидят социализм, пожив при нем. Но мне не очень нравится вот эта попытка быть святее Папы Римского. И, конечно, некоторая дедовщина давно уехавших по отношению к недавно уехавшим, – это было у меня в стихотворении в книге «Вторая смерть». Там подробно эта коллизия рассмотрена.

В общем, эмиграция – это начало жизни, это шаг из затхленького уюта, где надо все время притворяться не собой. А это вредно для психики.

Ну вот, опять-таки, очень много вопросов  о том, как побороть. Да ничего особенного не нужно, никакой борьбы. Я вот не понимаю, почему нужно бороться со страхом, с отчаянием, почему в какой-то момент не сделать из этого творческое усилие? Почему не расписать это потом? У вас есть такой огромный опыт – опыт стремительного бегства и адаптации в новых краях. Почему же не воспеть этого все? По-моему, это очень интересно.

И страхи не для того, чтобы их преодолевать, они для того, чтобы их описывать с невероятной откровенностью.

«Согласны ли вы с Пушкиным в том, что быть искренним – невозможность физическая?» Для Пушкина, возможно, это было так. Я не знаю, мне очень трудно даже не то что назвать, а вообразить человека, с которым Пушкин мог бы быть по-настоящему близок духовно. Потому что Пушкин – это действительно русский человек на 300 лет вперед, русский человек на вырост. У Пушкина не было равного собеседника, поэтому он старался беседовать с теми, кто готовы был его выслушать. Это Павел Воинович Нащокин – человек очень добрый, но звезд с неба не хватавший. Тем не менее, он был мудрый, причем какой-то покровительной мудростью. Он к Пушкину относился, как ни странно, как к младшему и очень о нем заботился. Вот Нащокин был искренним по-настоящему, но истинным собеседником не был. Был ли таким собеседником Чаадаев – не думаю. Слишком многое их идеологически разделяло, и слишком многое Чаадаев в Пушкине не понимал и не принимал. 

Они все же смотрели на него немного свысока, даже Баратынский. «А озаряет голову безумца, гуляки праздного?» Баратынский пишет: «Оказывается, Пушкин мог быть мыслителем. Кто бы на него подумал, кто от него этого ждал?». Так говорит Баратынский – поэт, по-моему, не в пример меньшего ранга и влияния. Но именно Баратынский позволил так высокомерно о Пушкине отозваться, что вот он только что созревал и «вообрази, у него были стихи с мыслью – кто бы этого от него мог ждать?» Мне кажется, что это высказывание чрезвычайно некорректное. 

Но с другой стороны, и Катенин поучал Пушкина свысока. Да и большинство современников не видели в нем мыслителя. Думаю, что и Вяземский достаточно высокомерно к нему относился. Понятное дело, все-таки семь лет разницы.

Пушкин прекрасно понимал, что все это покровительство – позор. Он прекрасно понимал все истинное отношение друзей к себе. И понимал, что их отношение к нему – это смесь высокомерия и зависти, смесь довольно гремучая. Его и погубило, в сущности, то, что вступиться было некому. То, что не нашлось человека, который бы расстроил дуэль. Но с другой стороны, другого пути, кроме дуэли и самоубийства для Пушкина я не вижу. Слишком ужасны были его последние полгода.

«Можно ли рассказать о том, кто завтра будет в эфире?» Я частично анонсировал их в телеге, но там будет довольно много людей. Там будут – я уже говорил – украинские поэты, там будут и российские музыканты. С некоторыми мы ведем переговоры, с некоторыми уже провели. Ну и наконец, там просто будут люди, с которыми мне приятно встретить Новый год. Как встретишь, так и проведешь. Лучше проводить его с людьми хорошими. Таково мое скромное кредо.

Естественно, что подключиться к Zoom может каждый, но я просто вас прошу воздержаться от каких-то хулиганских проявлений. Давайте докажем всему миру и  себе, что наше мышление изящно, что мы можем поразить врага, не прибегая к обоюдоострым методам, что мы можем деликатно и умно рассказывать истории. Вот, наверное, это бы мне казалось важным.

«Существует ли национальный характер, или это понятие совершенно антинаучное?» Он существует, не надо только его фетишизировать, обожествлять, находить в нем высшее проявление гуманизма, и так далее. Дело в том, что национальный характер – это совокупность тех влияний, которые оказывают… это и пейзаж, и фольклор, и география в целом. Национальный характер существует, и мы от этого никуда не денемся. Беда стране, где национальный характер начинает играть роль компаса, главного регулятора, и так далее. Это все-таки имманентная вещь, а нас все-таки занимает больше всего, что человек сделал из себя сам. Иначе мы будем вечно соревноваться в чужих заслугах, заслугах предков.

«Почему Данилевский прервал работу над «Familiar», ведь все только начиналось?» Почему? Не «только». Все-таки вышло пять толстых томов. Мне кажется, что «Familiar» был задуман очень любопытно и грандиозно. Марк Данилевский при нашей встрече – последний раз мы встречались год с небольшим назад – сказал, что книга продумана до последней запятой, что он ее может хоть сейчас ее пересказать, а все эти типографские игры и сложности сюжета играют роль, скорее, экспериментальную. «Familiar» – это довольно простая книга с ясным посылом. Но пока ему показалось проще, лучше и дешевле, наверное, печатать это самому. Потому что конфликты с издательствами были регулярными.

Вообще мне кажется, что Данилевский выбрал для писательства иделаьную стратегию. Он в течение полугода пишет роман, ни на что не отвлекаясь. Потом можно заниматься промоушеном, встречами с читателями, с редакторами, контролированием экранизации. Но вот когда он пишет, он сосредоточен только на процессе, и на чем другом. Вот это такая предельная серьезность, такое отношение к жизни, присущее Кингу, Данилевскому, Кормаку Маккарти. Это хорошая черта для американского писателя.

«Familiar» будет однажды закончен непременно, может быть, не в книжном формате. Хотя Данилевски настаивает именно на том, чтобы эта история была именно книжной.

«Можно ли еще раз назвать или написать адрес вашего нового канала на YouTube?» Сейчас договорю и напишу, сразу после эфира.

«Как вы определяете, какой метр подходит к определенному тексту?» Боюсь, что это делается тоже по большей части подсознательно. Приходит мысль, и от нее отталкиваются две-три строчки. Как правило, размер уже есть. Очень редко мне приходит в голову поэтический сюжет, и я думаю, как бы его пересказать разными размерами. Обычно сам ритм истории; то, как она рассказывается, наводит на выбор размер. Тут же видите, сразу возникает вопрос, который меня мучает. Тарановский открыл, а Гаспаров развил семантический ореол метра. Мы занимаемся семантическим ореолом метра не потому, что нас интересует ритмическое разнообразие, а потому, что мы действительно пытаемся понять (это главный вопрос): «Это в метре, в размере заложены те эмоции, которые заставляют нас плакать или смеяться, или это механизм культурной памяти, как называл это Гаспаров? И мы пишем этим размером потому, что предыдущая вещь, им написанная, вызывает у нас какие-то ассоциации. 

Ну например, как лермонтовские эти дактили – «Тучки небесные, вечные странники» – это всегда мотив одинокого, бесприютного странствия. Действительно, это потому что так используется в литературе? Или потому что это содержит в себе определенные интонации и повороты? Мне, конечно, ближе второе, потому что выводить употребление размера только из культурной памяти мне представляется не всегда верным. Есть вещи, которых мы не знаем. Но в любом случае, сама возможность разными размерами, с разной системой рифмовки рассказать одну и ту же историю – возможность изумительная, это трюк очень хороший.

Попробуйте иногда, вот как у Пастернака в «Докторе Живаго»: сначала пишет длинной, пятистопной строкой, потом решает сделать четырехстопный, и так он идет до тех пор, пока не нашел двухстопного анапеста, которым написана «Вакханалия». Вообще, поздний Пастернак любит возвращаться к классической просодии и короткой строке: «Плетемся по грибы. Шоссе. Леса. Канавы». Ну вот какие-то такие милые, зарисовочного плана стихи. Короткая строка имеет то преимущество, что она энергичнее, мнемоничнее, то есть лучше запоминается.

Вообще, я согласен с Давидом Самойловым, который сказал: «Четырехстопный ямб мне надоел. Друзьям б подарил трехстопный – он много расторопней». И действительно, трехстопный ямб «Последних каникул» – изуродованной, но совершенно гениальной поэмы – мне кажется очень динамичным и счастливым размером. И также я люблю двухстопный анапест с его важным поэтическим ореолом.

Тут же, понимаете, когда мы выясняем семантический ореол метра, мы очень часто наблюдаем, что модальность текста воспринимается абсолютно по-разному. Для кого-то, скажем, хорей – это размер игривый и ритмичный, а для других – для поклонников Введенского и вообще обэриутов – это размер смерти и безумия. Так что вот тут и крутись.  Я не думаю, что это культурная память. Я думаю, что это заложено в самом звуке. Кстати говоря, звук и ритм – это, если уж на то пошло, основные понятия штейнерианства, и, конечно, отрицать их серьезную роль немыслимо. В любой штейнерианской коммуне танцуют беспрерывно, пытаясь поймать ритм вращения Земли.

Спасибо огромное всем, кто меня поздравил с днем рождения. Я не очень люблю праздновать этот праздник, он вызывает у меня сложные чувства. Поздравления шли всю неделю, они были очень добрые. И огромное спасибо всем тем, кто поздравляет с Новым годом. И огромное спасибо всем, кто к нам присоединяться.

 Тут вопрос, кто к нам обычно присоединяется. Я не будут вам все разжевывать. Но  присоединяются к нам обычно те, кому надоедает долго смотреть телевизор. Вот они какое-то время посмотрели, салат съели, а спать еще рано. Приходите в «Аудиторию»: вы будете встречены с пониманием и любовью.

«Всякий раз, когда слушаю ваши лекции, думаю, не вчитываете ли вы туда ваши мысли? Например, говоря о дилогии про Бендера, вы объясняете, что это плутовской роман, противостояние последыша Серебряного века веку куда более вульгарному и мрачному? Это вы придумали или все-таки Ильф и Петров?» Вопрос вечный, я хорошо помню статью Аникста в восьмитомнике Шекспира – российском, академическим, – где сказано: «Иному покажется, будто мы вдумываем в Юлия Цезаря какие-то свои мысли, и что так сложны мысли Шекспира, и что такой политология Цезаря не могла быть.… На самом деле можно возразить только одно: это не мы вдумываем Шекспира. Это Шекспир имел в виду  не в пример больше, глубже, точнее, чем можем угадать там мы».

Вот так пишет Аникст с огромным преклонением перед художником, с огромным уважением к нему. Я думаю, что и Зощенко, и Бабель, и Ильф с Петровым (все описатели великих трикстеров 30-х годов) понимали и вкладывали в книгу гораздо больше, чем можем сделать мы. Вот такое у меня ощущение. И это не overinterpretation, не чрезмерная, не сверхинтерпретация, а это недостаточно глубокая аналитическая работа. Мы очень часто контекст газет, которые читали авторы, контекст разговоров, которые они вели,  – мы это часто упускаем.

 Мне думается, что Ильф и Петров как создатели самого талантливого русского эпоса 20-го века далеко еще недоисследованы. И, во всяком случае, их чисто кинематографическая тактика наблюдения за героем – это, по-моему, блистательно. И я, конечно, счастлив, что Ильф и Петров в наше время по-настоящему канонизированы. Что Ильф и Петров стали героями работ Одесского и Фельдмана, и выдающегося комментария Юрия Щеглова. По-моему, это отлично.

«Как сейчас выглядит российский национальный спектр?» Знаете, я вам не скажу за всю Россию – она очень велика. Ликования не вижу нигде, даже у зетчиков. Вижу у одних готовность пойти до конца любой ценой и тем сохранить Россию в прежнем виде. Вижу некоторых других, которым поднадоело вечно концентрировать, вечно сохранять. Тех других, которым хочется, я думаю, немного пожить, построить. Понимаете, ведь война – это удел очень небольшого количества людей, война как мечта, война как смысл жизни.

Я думаю, что очень небольшое количество россиян готовы ради Путина (именно ради Путина, он сейчас персонификация государства) отдать жизнь, благосостояние и даже детей). Я не думаю, что у людей это есть, но у людей отсутствует начисто дар воображения. Они не могут представить себе, на какую почву они становятся. Ну и кроме того, у них плоховато со сложность. Единственное, что нужно делать в свободной России, – это наращивать сложность, давать детям рискованнейшие и труднейшие задания, отправлять их в разведку. Как-то нужно детям внушить, что они хозяева мира. Как это сделать, я не знаю. Но это единственный способ сделать  так, чтобы они хорошо учились.

Вот это довольно интересно: «Какая судьба ждет тамиздат?» Тамиздатом, в отличие от самиздата, называли в России то, что выходит за рубежом и ввозится маленькими порциями с огромными рисками. Тамиздат был хорошей вещью для эмиграции – эмиграции стабильной и постоянной. Тамиздат был замечательным средством заявить о себе в глухое время. Но у тамиздата довольно много пороков, недостатков. Прежде всего, это литература очень наивная, очень оторванная от реальности. Но тут совершенно не важно, какая это литература. Важно то, что люди в тамиздате получают возможность выговориться. И, конечно, ни одна власть не будет спокойно терпеть того, что ее пасынок печатается за границей.

Помните скандал с «Красным деревом» Пильянка? Скандал с Синявским и Даниэлем? Заграничная публикация всегда безумно подозрительна, хотя, казалось бы, что уж такого рокового может содержать в себе фантастика? Даже Оруэлла можно было напечатать и тем самым втравить в гудок еще немного пара. Я вообще считаю, что запреты на печатание, на распространение, на печатное слово и устное – это не только свидетельство в беспомощности, это еще и самоубийство. Ведь понимаете, в чем дело? Всякую цензуру – как показывает история России – рано или поздно придется отменять. И вот отмена этой цензуры с равной степенью вероятности приведет или к бунту бессмысленному и беспощадному, или  к такому же смахиванию фигур с доски, которое случилось в 1985 году.

Я по-прежнему думаю, что чем дольше мы проживем в состоянии этой истерики блатной, которая нас со всем миром ссорит, тем больнее ударит оттянутая пружина. Я сам очень люблю стабильность, но единственный способ сохранить стабильность сейчас  – это инициировать великие потрясения. 

Это ложное же противопоставление о Столыпине: «Вам нужны великие потрясения, нам нужна великая Россия». Ну осознайте же вы наконец, что без великих потрясений никакой великой России не будет. Запущено все, надо переучреждать все, в том числе и систему власти. Иначе она хранит в себе, кстати говоря, многие риски так называемой broken arrow, сломанной стрелы. Слишком большие шансы на ошибку.

«Кто вам больше нравится – идеалисты или циники?» Знаете, я как в том анекдоте… Ну то есть это не анекдот, а фраза из замечательного романа Асса и Бегемотова «Как размножаются ежики»: «-Штирлиц, вы не любите евреев. Вы – антисемит!». – «Я интернационалист, – ответил Штирлиц, – я никого не люблю». 

Если говорить откровенно, то романтики мне не нравятся совсем. Именно потому, что из романтизма вырастают часто и ницшеанство, и фашизм в разных извозах. Эстетика безобразного мне не нравится. Но если говорить о циниках, то они мне кажутся хуже, потому что они ничем не рискует. Романтики хотя бы ставят на карту свою репутацию,  а циники ничего не ставят. Циники ведут себя так, как в том анекдоте: «Мы – партия пофигистов, и нам все пофиг. И деньги пофигу? – Нет, деньги не пофигу.  – Но ведь это противоречит вашему уставу. – Да, нам пофигу». 

То есть я не очень люблю циника именно потому, что с человеком идейным можно договориться на языке идей. Ему можно сказать: «Ты не прав здесь и здесь». Или ему можно пригрозить расправой. Но в любом случае, с ним можно разговаривать. Как разговаривать с циниками, непонятно. Слова для них ничего не значат. И самые жестокие преступления, насколько я понимаю, совершаются все-таки циниками. У идеалистов либо нервы тонки, либо кишка тонка. Вот это одна из причин моего неважного отношения к обеим социальным группам, но все-таки цинизм хуже самых розовых заблуждений.

«Как попасть завтра на ночной эфир?» Прийти в бар «Аудитория», это в центре Тбилиси. Не завтра, а послезавтра, точнее. И там поучаствовать в праздновании: принести еды, вина, стихи (если вы их читаете хорошо) или песню (если вы ее хорошо поете).

«Где взять статьи журнала «Дилетант»?» А они лежат на отдельно сайте, все их вы можете найти там.

«Как вы относитесь к актерским династиям?» Вопрос, который задают очень часто. Я хорошо отношусь к актерским династиям. Я знаю, что талант очень часто передается по наследству. И вообще я не вижу ничего плохого в том, чтобы дети знаменитых артистов становились известными артистами. Династия – это тот для меня вариант традиции (узаконенный, нормальный), к которому я отношусь с полным уважением. Потому что традиция работает, а не ритуал и не этикет.

«Скажите пару слов о малой прозе Сельмы Лагерлеф. Ее рассказы кажутся мне скучными и нравоучительными, за исключением  рассказа «Надпись на могиле», который потряс».

«Объясните, зачем Куприн написал «Белого пуделя»? Наверное, это не просто рассказ для ребенка…». В общем, долго это переводить и объяснять, но суть сводится к тому, что после общения с некоторыми россиянами автор письма несколько пересмотрел свою концепцию народа. 

Вот тут что важно? Я могу сказать, как примерно я понимаю, о чем написан «Белый пудель», помимо авантюрного сюжета с похищением собаки у бродячих гимнастов и возвращением ее, там есть много забавных сцен и забавных монологов. Трилли, который в истерике катается по полу, а ему говорят: «Микстурка очень слабенькая, один сироп-с». Сами эти дети подземелья, с этим колоритом мрачноватым. Это, мне кажется, у Короленко, у Куприна, у всей сентиментальной детской прозы начала века один посыл.  Что у «Белого пуделя», что у «Слепого музыканта». Понимаете, для детей эти авторы писали примерно одинаково. Посыл примерно один (кстати говоря, у Бруштейн тоже): для того, чтобы защитить себя в этом жестоком мире, где хозяевами являются  богатые и капризные, ты должен обладать высочайшей степенью профессионализма, солидарности и внутренней силы. Вот это посылы и «Белого пуделя», и «Слепого музыканта», и «Дорога уходить в даль…». Вся русская детская литература начала века учит детей сопротивлению.

Да, я бы еще вернулся, наверное, к «Детству Темы» Гарина-Михайловского, которое Куприн очень любил. Понимаете, про что «Белый пудель»? Понимаете, есть два беззащитных бродячих гимнаста. У них есть пудель Артошка, который помогает им зарабатывать, без него они бессильны. Но при этом с ними можно сделать все, что угодно. И вот этого пуделя у них отбирают из-за каприза мальчика Трилли, «триллера» такого. Хорошо подобрано имя, да: thrilly – мальчик или в вечном ознобе или мальчик, всех заставляющий дрожать. 

Вот у них отобрали этого пуделя, а они, пользуясь своими уникальными навыками гимнастическими – дедушка Лодыжкин и мальчик Сережа – этого пуделя себе вернули. Почему у них это получилось? Потому что они с самого начала готовы к интенсивному и самоотверженному сопротивлению. Надо быть таким человеком, как Сашенька Яновская из «Дорога уходит в даль…», как повествователь из рассказа «В дурном обществе». Нужно быть готовым к тому, что у славы очень много сил, прав и возможностей, и надо уметь отстаивать свою правду.

Ну и конечно, вечная купринская любовь к профессионалам, к профессионализму. Они очень хорошие гимнасты, поэтому у них все получилось. Куприн очень уважает людей профессии. Даже проституток своих в «Яме» он описывает с нескрываемым любопытством и любованием. И Толстой это подметил: он сказал, что Куприн – это человек со вкусом, и этого нельзя скрыть. Он вроде бы и обличает, и бичует порок, но вместе с тем он вроде как и наслаждается. 

Но видите ли в чем дело? Он наслаждается не тем, что описывает развратных женщин или дом терпимостью. Не скабрезностью, не клубничной он наслаждается. Он наслаждается именно тем, как Тамара в «Яме» профессионально работает проституткой и всех обводит вокруг пальца, сохраняя собственное достоинство. Он вообще интересовался тем, как на человека влияет профессионализм.

 Вот в рассказе «Ученик» описан гениальнейший, профессиональный карточный шулер. И хотя ему скучно уже, но нельзя не видеть, с каким любованием он о нем говорить. Вообще герои Куприна (который сменил множество профессий) – это людей, которые в профессии состоялись, которые умеют, и поэтому он так нетерпим, так пренебрежителен к русским революционерам. Это и в «Морской болезни» есть, и во многих очерках.  Они толком ничего не умеют, они не профессионалы, и работа им не нужна.

Я думаю, что из всех гимнов профессии именно одесская школа (а ведь Куприн сформировался именно в Одессе), южная, юго-западная школа больше других сделала для развития темы труда в советской литературе. Труд как наслаждение, труд как соревнование (в катаевском «Времени, вперед!», Катаев тоже одессит), труд как вызов. Да, это действительно очень присуще южной школе. Поэтому культ профессии, который есть у Куприна… Да возьмите Сашку-музыканта из «Гамбринуса»! Человек, который так прекрасно играл на скрипке, что ему даны были также и все остальные музыкальные таланты. В частности, вот эта свистулька несчастная, с которой он заводит Чабана вот в этой последней главке «Гамбринуса». 

Сашка-музыкант – это прежде всего музыкант, человек служения музыке, человек музыки. И поэтому с ним ничего нельзя сделать. Вот это, на мой взгляд, и есть главный пафос как Куприна, так и вообще южного творчества. Почему у южан это так распространено? Наверное, потому что, как правильно пишет Петров в книге «Мой друг Ильф»: «Ирония разъела наше сознание, все ценности были скомпрометированы». Все ценности – да, а труд – нет.

«Как вы относитесь к Бобу Дилану?» Я не профессионал, не специалист, меня его музыка не зажигает абсолютно, а вот тексты его песен – очень интересные, первоклассные совершенно. Я, кстати, купил в Канаде первый неопубликованный доселе роман Леонарда Коэна. Это роман, который называется «Тайна прокаженных» (или, если угодно, «Балет прокаженных»). Роман, который он сам считал лучшим, он лежал в результате без движения в архиве много лет. 

 Вот Коэн и Дилан, два этих американских и канадских еврея, два этих персонажа для меня знаменуют новый способ мышления. Конечно, революцию в песенном стихе провели Дилан и Коэн. Причем мне кажется, что Коэн еще посильнее как поэт. Дилан берет отчасти имиджем, отчасти мультиинструментализмом. Но стихи Коэна мне нравятся гораздо больше. Может быть, потому что он более камерный, более эволюционный.

«Посмотрел «Speak No Evil», любопытна эволюция жанра. На протяжении всего фильма, кроме последних 10 минут, все очень страшно, хотя кровь появляется только в самом финале».

Страшно потому, что есть постоянные намеки  на ненормальность этих людей, на то, что их так долго терпят гости. Там история о том, как пара вызывает своих курортных друзей с ребенком в гости. Сначала она их изобретательно мучает, а потом убивает. Это не спойлер, об этом все уже знают. А эта пара из деликатности не решается ни спастись, ни вмешаться. Довольно жуткая история. Впечатление ужаса достигнуто двумя вещами: во-первых, эти долгие планы поместья под страшную музыку, намекающую явно на то, что не обойдется и что-то ужасное произойдет. А вторая вещь, которая еще более отчетливее, – это постоянное нарастание абсурда и странностей в поведении хозяев. Они ведут себя, с одной стороны, очень провокативно, а с другой, все время как-то кротко пригашают это, пытаются объяснить, просят прощения. И настоящая их зверская природа проявляется только под конец. Это очень здорово придумано: из мелочей постепенно складывается нарратив картины.

«Помните ли вы два фильма Зонненфельда о семействе Аддамс?» Еще бы не помнить. « В этом году не менее известный Тим Бертон снял «Уэнсдей» – фильм о девочке-изгое, оказавшейся в школе Nevermore.  Как вы с точки зрения педагогики относитесь к таким изгоям? Сериал, кстати, захватывающий и достойный анализа».

Да, посмотрю. Мне кажется, что изгой – это в некотором смысле подарок учителю, как ни цинично это звучит. Потому что это первая душа, за которую учитель может побороться. Практика, победа заключается в том, чтобы изгоя перевести на свою сторону. Для этого надо внушить ему уверенность в себе и с его помощью начать побеждать его проблемы. 

Берется изгой, дальше ему доказывается (для этого есть множество приемов), что он не такой, как все, но это потому, что он со знаком «плюс»: он добрее, умнее или быстрее всех все усваивает. Как только он поймет, что он хороший, он станет хорошим. И он станет вашим верным агентом и вашим верным защитником. Может быть, я говорю циничные вещи, но ничего не поделаешь.

Если в классе есть токсичный персонаж, который пытается все ваши инициативы обернуть против вас, который над вашими стараниями сделать урок поинтереснее измывается изобретательно, – мне кажется, что с таким человеком надо вести себя предельно жестко. Если нельзя уйти из школы (если вы не можете) или перевести его в другой класс, такого человека нужно как-то сломать. Надо как-то его скомпрометировать в глазах всех. Как это сделать, я не буду рассказывать. Но мне приходилось это делать: все было цивильно довольно, но это мое ноу-хау. Выявить изгоя и антилидера – это первая задача, которой будут учить в институте экстремальной педагогики. А дальше надо уже смотреть, в какой степени этот изгой, этот misfit управляем.

«Расскажите про Наталью Леонидовну Трауберг. Согласны ли вы с мнением Набокова, что переводчик должен быть равен автору по масштабу дарования?» Это разные дарования. Писатель – не лучший переводчик, именно потому, что он начнет вписывать туда свой стиль. А писателя без стиля не бывает. Я не думаю, что переводчик должен быть конгениален, но я думаю, что переводчик должен любить автора. Если он не будет любить, у него ничего не выйдет.

Можно написать роман с отрицательным протагонистом – например, ту же «Жизнь Клима Самгина». Можно написать противную книгу о том, как противно живет противный человек. Но невозможно перевести роман, не любя автора. Невозможно скрыть дурное отношение к нему. Переводчику нужен не талант равновеликий, а высочайшая степень эмпатии, проникновения в душу чужого текста. Вот это, мне кажется, Наталья Трауберг умела гениально.

Конечно, лучший из ее переводов, – это «Человек, который был Четвергом» – роман, который много проигрывает в оригинале. Но и «Перелетный кабак», и «Наполеон из Ноттингемшира, и, конечно, рассказы о патере Брауне, «Шар и крест», – все это перо мастера. Просто это все довольно скучно читать, а иногда и прямо противно. Потому что у Честертона есть пафос постоянного жизнелюбия насильственного, как Борхес совершенно правильно писал: «Он заставлял себя быть нормальным».

Наталья Леонидовна Трауберг эту подспудную невротизацию в нем чувствовала, но прощала. А так-то, понимаете, многих раздражало, казалось сюсюкивающим комнатное христианство Честертона. А я думаю, что Наталья Трауберг сумела, пользуясь языком советской и русской публицистики, заставить Честертона говорить смачно, заставила Честертона говорить по-русски.

Я не всегда могу сказать, какой переводчик лучше – адекватный или изобретательно заменяющий словечки автора на свои. Болезненная точность, на которой настаивал Набоков, мне кажется излишней. Переводчик должен переводить дух оригинала, не вольничая и не добавляя ничего от себя. Но это все довольно азбучные вещи.

Наталья Трауберг была гениальным переводчиком именно потому, что она понимала свои переводы как религиозное служение. А когда человек очень серьезно к чему-либо относится, у него это гораздо лучше получается, чем если он цинично думает: «Да ладно, сойдет и так».

«Какая книга Гайдара сейчас самая полезная для перечитывания?» Сейчас к Гайдару перейдем, подождите, осталось не так много времени.

«Какие пожелания вы загадываете на Новы год?» Во-первых, вы знаете: это как гриб. Если вы в лесу увидели гриб и решили его не срывать, а за ним наблюдать (потому что уж очень красивый подосиновик), с большой вероятностью гриб после этого перестает расти. Вот такая одна из забавных особенностей гриба. Поэтому рассказывать о пожеланиях, светить свои тайные мысли, свои литературные открытия и идеи. Я могу заранее рассказать роман, потому что роман все равно будет сильно отличаться. Но рассказывать о новогодних желаниях – это как вот увидеть гриб. 

У меня есть самые общие, самые универсальные для всех пожелания. Понятно, что речь идет о мире. Понятно также, что речь идет о тотальной люстрации, о наказаниях виновных. Мечтать-то не запретишь. Ну и конечно, я жду от Нового года нового прорыва в медиа и СМИ. Потому что столько новых медиа и столько журналистов нужны, чтобы про все это рассказывать. Жду каких-то профессиональных прорывов. В педагогике меньше их жду, потому что учителей корежит насилием жутким, совершенно. Сегодня, пожалуй, учитель – одна из самых уязвимых профессий. Но для меня она остается одной из самых любимых, ничего не поделаешь.

«Чем объясняется ваше желание проводить новогоднюю ночь в прямом эфире?» А что вы хотите предложить? Понимаете, Новый год для меня – действительно «как встретишь, так и проведешь». Мне нравится на Новый год поработать в эфире. Конечно, моя бы воля, я, быть может, просто сидел бы и перышком скрипел. Но это мне немного не по темпераменту.  Я люблю резкие перемены.

Не могу сказать, что это самоцель, что это главная цель моего существования, но мне больше нравится именно событийные такие вещи, нежели вещи, полные абстрактных рассуждений.

«Как вы считаете, актуальна ли сейчас публикация русского авангарда в Европе и вообще за рубежом? Может ли это изменить образ России?» Да изменить образ России может любая «хорошо сделанная вещь», как называл это Шкловский. Но тут вопрос: будет ли это произведение авангардным или традиционным? 

Русский авангард всегда имел революционную природу, но, как правильно говорил Шкловский, это был Надсон. Это был Надсон, переписанный лесенкой. Русский авангард еще не начался, еще не состоялся. Русский авангард начнется с огромной мировоззренческой ломки, которая нас  всех еще ждет впереди. И я бы, кстати говоря, не обольщался насчет нашего Серебряного века. Наш Серебряный век был очень традиционным. Авангард – это идея примата разума, идея контроля разума над всем, что происходит. А у нас дела с этим обстоят не очень важно. 

Авангард – это порождение Ницше, Павлова, Фрейда и Маркса. Павлова знают хуже всех. Мне кажется, что идея ментального контроля, осознанности настоящей, идея контроля над своим разумом, над своим телом,  – эта идея вдохновляла модерн, и в России пока не очень с этим хорошо. В России очень хорошо с умением валить свои проблемы с больной головы на здоровую. А вот анализировать их, пытаться понять, откуда что берется, совершенно необходимо.

Вот письмо одного очень важного, очень известного режиссера.  Я не могу его называть, потому что он в России. «Ты все знаешь о нашем молчании. Ответь. У меня самоощущение, что я в чем-то виноват». Нет, не виноват ты ни в чем. Ты не уехал, ты предпочел остаться, ты молчишь, но ты не участвуешь в мерзостях, и этим ты сопротивляешься. И потом, понимаете, есть люди, которые самим своим видом оставляют впечатление колоссальной храбрости и надежности. Вот режиссер, который мне это написал, из таких людей. Он всегда упорно сопротивлялся любым попыткам продюсеров изуродовать его фильмы, написал несколько гениальных, на мой взгляд, сценариев. И вот когда я знаю, что он там, что он в России, я знаю, что он все равно не сломается. Он будет делать то, что его пытаются заставить. Он не будет ничего подписывать, он не будет ничего говорить. Даже если речь идет о полном отказе от профессии, он не сдастся. Но таких людей мало. И спрашивать, как говорила Надежда Яковлевна Мандельштам, надо не с тех, кто ломался, а с тех, кто ломал. Или, как говорил Искандер: «Кто не сломался, того плохо пытали». Это такая довольно жесткая точка зрения, по-искандеровски.

Как же мне хотелось, на самом деле, сказать всем оставшимся, что их выбор понятен, что, может быть, не надо выдумать себе покаяний. Но проблема в том, что пребывание в России сегодня и сейчас сопряжено с огромным количеством приспособлений, жертв, отказов, с огромной степенью насилия над собой. Вот стоит ли оно того, я не знаю. Сейчас в России все делается для того, чтоб ментально изуродовать живущих там. Не просто завербовать, не просто сделать орками, но ментально изуродовать всех, кто там живет. Это входит в задачу политического истеблишмента. Мы не должны позволить это с собой сделать.

Но когда вы находитесь там, вы даете им такую возможность. Вот что меня тревожит. Вы думаете, я, что ли, комплекс вины перед оставшимися не испытываю? В России каждый виноват: тот, кто уехал, виноват тем, что уехал. Тот, кто остался, виноват своим «оставанием». Но, по крайней мере, надо понимать риски. Когда ты уезжаешь, ты выходишь на очень холодный, но очень свежий воздух, пока еще тебе предстоит обрастать крышей, вещами, перспективами, работой, надеждами, и так далее. Но первый момент  – это тяжело, как роды.

А для оставшихся прежде всего огромен риск. Посадить могут за что угодно, а хуже русской тюрьмы нет ничего на свете. Полное бесправие. И главное – это необходимость как-то нравиться, как-то совпадать, как-то прислоняться… Вот это, на мой взгляд, очень плохо. Поэтому я и не пытался. Понимаете, когда ты долго пишешь, работаешь с оглядкой постоянной, когда ты чувствуешь, что вот эту фразу не надо бы, а эту вообще не надо строить, вот этот намек слишком жирный, и так далее, – происходит уродование текста, чему я никогда не бываю рад. Потому что все-таки я не садист.

Поговорим о Гайдаре, потому что повод у нас есть – это экранизация «Чука и Гека», выполненная Александром Коттом. Сразу хочу сказать, что братья Котты вызывают у меня самые серьезные респекты. Это два человека, которые обладают поразительной универсальностью. Они ставили во всех жанрах, умеют очень много и читают очень много.  Но при этом они еще и  веселые. Как Дарденны, но Дарденны не веселые.

Фильм Александра Котта «Чук и Гек. Большое приключение» – это очаровательное произведение. Оно имеет довольно мало общего с рассказом, но чувствует его атмосферу. Это атмосфера неуюта, грозная атмосфера. И только  в самом конце дается какая-то надежда. 

Очень много написано о рассказе «Чук и Гек» (а мы сегодня отталкиваемся в основном от него). Очень много о нем написано, и он действительно у Гайдара один из самых удачливых. Не удачных (у него удачно все), а один из самых удачливых. Потому что  его и не ругали, его и почти сразу после войны экранизировали, его назвали серьезным событием в литературе.

Достаточно сказать, что первая публикация была в «Красной нови» – главном литературном журнале СССР, взрослом журнале. В чем особенность этого рассказа? Не только в его отмечаемой всеми сказочной манере, не только в его умении стилизовать детскую речь и детскую мысль, а именно в очень сложном ощущении. 

Куда они едут  к отцу? Некоторые думают, что они едут к отцу расконвоированному, который теперь досиживает срок в качестве бригадира. Там же отец говорит, что «мы взрывали реку, мы поворачивали русла». Это все традиционно связано с работой зэков – например, на Беломорканале. В любом случае, это грубая, страшная, рискованная мужская работа. И, конечно, геологи придуманы Гайдаром для проходимости. Ясно совершенно, что главный герой (если взять «Судьбу барабанщика») остался без отца, и не потому, что отец совершил растрату, а потому что он попал под каток репрессий, Точно так же, как и главные герои «Чука и Гека» остались без отца не потому, что тот в экспедиции, а потому что тот сидит, и им не разрешили свидание. 

Так это складывается. Почему, из каких мелочей складывается это ощущение? Во-первых, тревога пронизывает всю книгу. Вообще, Гайдар последних лет своей жизни работы – это ощущение нарастающей, непобедимой тревоги. У него, такого радостного во время своего дебюта, который назывался «В дни поражений и побед», у него во время Гражданской войны и сразу после, когда он начал писать, – тогда у него преобладала романтика насилия, романтика войны. Война была таким милыми делом, и даже наброски «Бумбараша», по которым Митько сделал божественный сценарий и сняли замечательный фильм, не меняют расстановку акцентов.

Гайдар любит революцию, Гайдар не переоценил ее. Он, конечно, жалеет всех тех, кто погиб по его воле, и невинно погиб тоже, и у него есть очень сильный элемент сострадания и раскаяния (это все есть). Но при этом Гайдар очень четко чувствовал радость и преимущество, и какое-то всевластие режима в 20-е, и его расшатывание и какое-то самоубийство в 30-е. Тут тот парадокс, который «смело входил в чужие столицы, но возвращался в страхе в свою», как у  Бродского сказано о Жукове. 

В чем парадокс творчества Гайдара? Что его герои, участвуя  в Революции и Гражданской войне, рискуют жизнью и счастливы.  А в «мирное» (именно в кавычках) время, в 1938 году,  когда уже и Конституция принята, и «полки ломятся», – в эту эпоху он чувствует риски. И, конечно, эти риски, эти страхи направлены не на запад. Когда он лежит в госпитале, к нему приходит чекист и говорит: «Люди, которые хотели тебя убить, они с Запада». И он неопределенно, кончиком трубки, показывает на запад. Конечно, не с запада они. А просто очень много таких злодеев странных развелось в России 30-х годов.

Действие равно противодействию. Действительно, если идет настоящий террор против интеллигенции и культуры, они вынуждены защищаться. И бывшие, против которых идет террор, тоже вынуждены защищаться. Поэтому общество расколото, в нем царит атмосфера подозрительности и борьбы. Такие персонажи, как старик Яков, – это вообще какие-то порождения тьмы, совершенно хтонические сущности.

Мне кажется, что Гайдар был счастлив в годы Революции и Гражданской войны и глубоко несчастен в «мирные» 30-е, когда все завернуло не туда. Многие спрашивают про его зверства в Хакасии, действительно ли он, в 15 лет командуя полком (это, конечно, преувеличение), топтал конем женщин, расстреливал детей, действительно ли у него на совести неспокойно? Понятно, что он сам в чем мог, в том признался. У него после всех этих дел началась амнезия. Это была драматическая амнезия,  потому что она был тяжело ранен. Во-первых, он многого не помнил из того, что творил. А во-вторых, можем ли мы от 15-летнего подростка требовать полноценного самоконтроля, особенно если учесть, как для него складывалась эта война?

Для него еще пока война была праздником. Вот взять сказку «Поход»: все дети стремились на войну. Но тут возникает вопрос: а почему? Потому что война раскрывала, разрешала многолетние душные напряжения, потому что война давала шанс выйти эмоциям. Наконец, война делала явным тайное, и все скрытые противоречия, все болезни эпохи выходили наружу. 

Для Гайдара особенно важна вот эта передача какой-то глубокой, онтологической (простите) какой-то неправильности жизни, неправильной ее устроенности. Наиболее заметно это в «Голубой чашке».  Потому что «Голубая чашка» – лучший, вероятно, рассказ о любви, написанный в 30-е годы. По крайней мере, в России. Я очень много и подробно ее изучал, потому что у меня «Истребитель» начинается с красного стакана – это такой своеобразный оммаж «Голубой чашке». Почему, собственно говоря, герои с облегчением идут на войну? Потому что мирная жизнь 30-х годов опаснее, скучнее, нервознее в каком-то смысле. Появление множества персонажей авантюрного склада – это ответ на торжество Корейко. Бендер нужен потому, что Корейко рулит процессом везде.

Это новое поколение послереволюционных дельцов, которое Революцией закалено, а Революция избавлена от любых иллюзий. И вот этот поколение в конце концов спасло страну: оно сделало индустриализацию (не только американцы делали), они сделали советскую литературу. Они воспринимали азарт войны как святое дело.

С годами, конечно, Гайдар начинает каяться. Появляется дневниковая запись: «Опять снились люди, убитые мною в детстве». Это было детство для него, это был страшный ребенок. Поэтому на всех его сочинениях этого времени лежит, с одной стороны, печать ностальгии по Гражданской войне (особенно в «Школе»), потому что ясно, где свой, а где чужой. С другой стороны, лежит на всех его книгах вот эта печать тяжкой, удушающей тревоги. Ведь ясно же, что когда отец с дочерью уходят от своей Маруси, а она поехала к полярному летчику (самая модная профессия тогда), мы понимаем, что склеить это будет невозможно, что отношения, условно, автора и Маруси зашли в глубокий тупик. Марусе хочется и для себя пожить, и летчик ей больше нравится.

Главный герой чувствует, что он из времени подвыпал. Его замечательные способности в этой новой России, в этом Советском Союзе больше не нужны. Он прекрасный солдат, но в солдаты его больше не берут. Он поучаствовал в Гражданской войне очень профессионально: теперь Гражданская война ушла  в скрытую фазу и превратилась в репрессии. Писать он больше не может, потому что ругают очень сильно.

Что делать, непонятно. Герои в моральном тупике. Они пошли, конечно, повстречали каких-то людей, поискали каких-то новых знаний, контактов, но в целом «Голубая чашка» оставляет ощущение безысходности, тревоги. Не вернутся друг к другу рассказчик и Маруся. И девочка их тоже понимает, что ссоры начали приобретать характер перманентный. И когда я это читаю, до меня физически доходит дрожь в воздухе. Та же дрожь есть, кстати говоря, в «Чуке и Геке». 

Последней по-настоящему счастливой вещью Гайдара была бы «Военная тайна». Но и в «Военной тайне» гибнет мальчик Алька. Он гибнет от рук вредителей, там все понятно. Ясно, что ему не жить.

Понимаете, появляются две притчевые повести: их никто еще не сравнивал, а сравнить следует. Девочка умирает в «Котловане» у Платонова, и мальчик Алька гибнет от руки вредителя. Гибнущий ребенок, гибнет образ будущего. Это всегда доказывает то, что у системы будущего нет. У котлована, у этой стройки великой нет будущего, потому что погибла девочка Настя, насколько я помню, а у общества (Артек там, конечно, описан) в «Военной тайне» будущего нет, потому что гибнет Алька. 

Я не знаю, каким чутьем, какой звериной интуицией Гайдар почувствовал, что получается все не туда. Но и «Дым в лесу», и «Р.В.С», вся проза 30-х годов пронизана апокалиптическим чувством. И это  – хочу я подчеркнуть – не в приближение войны, не в войне дело. Это не страх перед войной: война – это естественная разрядка копящегося напряжения. Это, скорее, четкое понимание, что мир, построенный в результате Революции, оказался обречен. Он тесен, душен, в нем завелись какие-то совершенно хтонические персонажи вроде Якова или графини-старухи из «Судьбы барабанщика». В нем тесно, душно, в нем ужасная, предгрозовая духота. Война может этому миру вернуть ненадолго честность, потому что все врут.

Гайдар не то чтобы любил войну. Он любил армию, а это совсем другое дело. Но позиция Гайдара  – это позиция писателя, который чувствует себя беспомощным в жизни, который понимает, что в обыденности он всегда проиграет: он проиграет летчику, он проиграет Марусе. А война – это место, где он чувствует себя уверенно. Потому что он мальчиком начал воевать, прошел такую школу. И, по всей вероятности, ничего другого просто не умеет. А мирная жизнь чревата постоянным взрывом, потому что она состоит из лжи. И вот мироощущение Гайдара в 30-е годы совпадало с моим. Я чувствовал, что страна, где никто не занимается своим делом, страна выморочная, страна духовно опустошенная, стремительно летит к гибели. Война заставила назвать все своими именами.

 Мы увидимся с вами в новогоднюю ночь на «Эхе». На протяжении трех-четырех часов вы, все желающие, и мы, все желающие, будем читать стихи, говорить и делиться надеждой. Увидимся, пока.