Один с Дмитрием Быковым: Нобелевская премия по литературе
Эфир и урок литературы Дмитрия Быкова…
Поддержать канал «Живой гвоздь»
Д.БЫКОВ: Здрасьте, друзья. Сегодня в лекции мы, понятное дело, обсуждаем автофикшн и творчество Анни Эрно, нобелевского лауреата. Преобладают вопросы, как ни странно, политического, а не культурного свойства. Все больше людей интересуются ближайшим политическим будущим России, будущим Владимира Путина. Вероятно, это связано с его юбилеем, который сдержанно, без особой помпы отмечается сейчас в России. Ну, можно себе представить, какая это была бы неслыханная какофония, если бы дела успешнее шли внутри России и вовне. А сейчас вынужденно это отмечается 70-летние в таком прохладно-деловитом стиле.
Срочный сбор
Нам нужна помощь как никогда
Но никого не должна обманывать аура этого прохладного спокойствия. На самом деле там все, как и предсказывалось: радикалы в Кремле со своей беспредельщиной борются с теми, кто пытаются хоть как-то сохранить лицо. Пригожин и Кадыров сделались, если угодно, символами и иконами российского будущего. Хорошо, что они не успеют развиться и дозреть до полновластных хозяев страны. Потому что события приобрели, как уже было сказано, лавинообразный характер. Сейчас все большее количество стихийных бунтов и разнообразных локальных негодований и абсолютной некомпетентности властей, – все это вылезает и все чаще и шумнее.
Лавинообрзаность процесса, я думаю, даже для большого количества скептиков очевидна. Отсюда большое количество вопросов о том, как все будет дальше. Вот это дальнейшее, я думаю, мы будем с вами переживать уже вместе. Потому что период смуты (не скажу «баррикад») чрезвычайно близок и, конечно, очень понадобятся люди, способные этот хаос организовать и как-то вокруг себя, может быть, минимизировать.
Поотвечаю немного. Потому что, как ни странно, вопросы, к культуре напрямую не относящиеся, тоже довольно милы. Есть в этом определенная… Я не могу сказать, что это радость пробуждения. Это и не пробуждение, строго говоря. Но, знаете, когда наружу выходит тревога долгая, как-то вас мучившая и напрягавшая, – это превосходно. Это в очередной раз доказывает, что болезнь можно лечить тогда, когда она стала видна, когда она действительно вышла на поверхность.
«Каковы ваши ожидания от сериала «Надвое»?» Понимаете, у меня же нет ожиданий. Они были, но я посмотрел. За это большое спасибо Валерию Петровичу [Тодоровскому], который мне дал возможность в своем присутствии ознакомиться с картиной, все 9 ее серий. Это грандиозное произведение. У нас у всех было ощущение, что большая часть искусства, изготовленного в канун войны, войной обнулена. Вообще Путин практически все обнулил, и себя в том числе. Когда в этой обнуленной стране очень трудно оценить значимость тех или иных произведений искусства. Она как бы стала иррелевантна. Она как бы не соотносится с текущим моментом, а на такую высоту взгляда я не претендую. Я не могу, глядя из будущего, сказать, насколько это хорошо или плохо.
Но финальные кадры этой 9-серийной картины, которую я посмотрел единым духом, не прерываясь, именно как хорошее полнометражное кино, практически не затянутое ни в одном эпизоде, – вот как финальный кадр, вот этот проход со свадьбой (я думаю, никакого спойлера в этом нет, большинство знает, о чем там речь), когда отчаливает этот теплоход со флагом света, как такой «Титаник» на Неве, уплывает в никуда, и на нем танцуют эти глубоко несчастные люди свой танец, и камера уходит на первый кадр, кольцуя сериал, в ту воду, с которой все начиналось, – так вот, возникает ощущение, что этот «Титаник» очень быстро плывет в сторону айсберга. Война стала грозным, страшным, закономерным эпилогом этой картины. Эта картина так сделана, что к нашей текущей реальности подводит каждый ее кадр, все ее лейтмотивы, один в один она в нее вплывает, потому что предчувствием катастрофы там дышит все. Как дышал им когда-то фильм «Качели».
И нельзя не отдать должное чутью Тодоровского, его соавтора по сценарию Всеволода Бенигсена… У меня масса претензий к этому сценарию, я не буду вслух называть: посмотрим картину – увидим. Но более своевременной, более точной картины я не видел: по ощущению, по тому, как мы все готовились к уплыванию этого Титаника в эту воду.
Я уже не говорю о том, что там потрясающее количество лейтмотивов, с омоновским рядами, с демонстрацией, – все там подводит к текущему моменту. И я поразился тому, как Тодоровский с присущей ему интонацией сумел тонко, понятно все эти мотивы в картине провести. Она вообще такая ироничная по повествованию, она вообще похожа на вторую, наиболее звездную, наиболее известную его картину «Любовь», в которой это ироническое совершенство, иронический блеск повествования задавал очень важную интонацию. С метаниями героев прохладная ирония автора создавала мечтательный фон, как в фильмах Тодоровского самого старшего.
Но вообще «Надвое», со всеми истериками этой картины, с потрясающей работой Ирины Старшенбаум, с невероятным Данилой Козловским, – это лучший фильм о том, почему все это произошло. Потому что вся эта жизнь была другой, была подменой. И там один есть эпизод – в седьмой серии, в офисе (вы посмотрите). Эпизод, который сыгран тоже Козловским на грани истерики, но сыгран так, что…Я не буду рассказывать, пересказывать. Я, кстати, слово дал, что не буду рассказывать, что спойлеров не будет. Спойлеров и нет, сюжет я не трогаю. Но вот этот фильм – мне с ним стало жалко расставаться, он такой… Как всегда в валериных фильмах есть поразительная атмосфера: чувствуешь, что на площадке у него все было очень хорошо.
Понимаете, Тодоровский – единственный у нас, кто умеет снимать про любовь. Потому что в его фильмах подспудное эротическое напряжение ощущается в каждом кадре. И, самое главное, что герой – при всей своей гнилости, при том, что иногда к ним испытываешь омерзение, – они страшно обаятельны.
Все человеческое обаяние самого Тодоровского растворяется на экране, а жесткость его человеческая там не чувствуется, там чувствуется только, насколько хорошо все он понимает, как он все хорошо знает. Мне жаль, что премьера этого выдающегося кинособытия отсрочена. Притом, что там можно некоторые реплики угадать. Он же очень хорошо играет со штампом, как это и положено. Но штамм не является основным содержанием фильма. Главным там является осознание предчувствия расплаты вот за такую жизнь . Он стал лучшим хроникером вот этой печальной эпохи.
«Что вы думаете о переводах Анны Ахматовой; в частности, древнеегипетской лирики?» Я не знаю оригиналы. А что касается переводов Ахматовой из китайской поэзии, из итальянской поэзии (довольно обширных), из корейской поэзии, – Ахматова во всем, что не было стихами, она … как у Юрия Щеглова: «Государство – это все что не я». Вот все, что было не Ахматова, все, что не было ее лирикой, она делала очень честно и очень скучно. Без божества, без вдохновения, абсолютно.
Видите ли, у нее наличествовала такая добросовестность, коррелирующая с добрыми нравами литературы: если получаешь за что-то деньги, это должно быть сделано хорошо. Ну вот она бралась, например, для «Всемирной литературы» за комментарий к Лермонтову. И Чуковский сказал: «В этих комментариях прокомментировано все общеизвестное и проигнорировано все сложное». Ну или как по ее собственному слову: «Без необходимого могу, без лишнего – никогда». У нее не было ни комментаторского дара, ни переводческого дара, ни педагогического. Ахматова была гений в том смысле, что она кроме одного ничего не умела, но это одно она умела очень хорошо. Иногда это было короткое, иногда более масштабное, тяготеющее к поэме, циклу. Но в основном это уровень короткой лирической поэзии: здесь ей абсолютно нет равных.
Ну и в плане музыкальности, в чувстве метра, ритма, в удивительно аскетической рифмовке, божественности, мелодичности авторского голоса, его глубины и переливов, – во всем этом ей равных нет. Она тем не менее бралась и за другое: заставляла жизнь русского советского поэта заниматься массой ненужных дел, лишних дел. Во всем, что она делала кроме этого, будь то добросовестная и временами очень догадливая пушкинистика, ее мемуары, – она очень хороша, но нигде не прыгнула выше головы.
А вот в лирике иногда зазвенит какая-нибудь нота – и ты понимаешь, что гений есть гений. «Пришла и говорю». Вот как это было: вошла как власть имущая, сразу с этой ноты начала, с ранних стихов, и все. И уже ничего не надо к этому добавлять. Когда читаешь «Вечер», уже понятно, что в русскую поэзию пришел совершенно феерический, совершенно феноменальный поэт. О чем бы она ни писала кроме того… Она была очень остроумна в своих table talk, и прелестна, и часто невероятно прозорлива… я думаю, еще один жанр ей хорошо удавался – это жанр таких психологических разговоров о любви. Вот Ахматовой вы могли все о себе рассказать. И в некоторых ее сохраненных мемуаристами воспоминаниях о любви, измене, разлуке чувствуется огромный опыт и огромное интуитивное понимание, как себя вести.
Вот это, наверное, жанровые стихи, о чем угодно разговоры о любви, стихи в том числе и об истории, о политике, о войне, – она все умела сделать фактом личной биографии. Да, стихи и разговоры. Здесь ей равных не было. Подозреваю, что у Пушкина была такая же ситуация. Говорят, разговоры его были столь блистательны, что никто не могу посоперничать с его ненаписанной, оставшейся в черновиках, изумительной…
Слава богу, что у Ахматовой были умные и точные …, которые могли аутенично донести ее слова. Из них Лидия Чуковская была далеко не самой беспристрастной, но, наверное, самой точной.
«Посмотрев митинг-концерт на Красной площади и проповедь отца Иоанна, еще раз восхитился талантом Роулинг: «пожирателей смерти» она описала очень точно».
Саша, ну, понимаете, пожиратели смерти, Death Eaters, «подсаживатели на смерть»… Все-таки, мне кажется… Ну хотелось бы мне в защиту Охлобыстина сказать пару слов. Он же безбашенный, понимаете? Он, конечно, пародирует, в огромной степени пародирует это. Он меня предупредил однажды (и я не устаю цитировать это предупреждение): «Не надо слишком серьезно относиться к тому, что я говорю». Охлобыстин юродивый, Охлобыстин шут, Охлобыстин доводит до абсурда все, что сейчас есть. Если бы не он, может быть, никто не бы не мог это опричную сущность, эту «гойду» так наглядно вытащить наружу. Конечно, говорить о том, что он тайный агент добрых сил среди пожирателей смерти, нельзя. Это не так. Я думаю, что он из тех, кто сознательно прививает себе оспу и смотрит на то, как болезнь разрушает его организм. Но какая-то вакцина из этого получается.
Я не считал Охлобыстина талантливым писателем, хорошим сценаристом, даже большим актером. Но я считаю его реально безбашенным человеком. И это в моих глазах скорее достоинство. Охлобыстин очень многое сделал в огляд, и за это ему, конечно, спасибо. Сейчас же, понимаете, та стадия, когда надо делать слайды. Мы много раз повторяли этот любимый анекдот в версии Дениса Драгунского «А сейчас что нужно делать? Слайды, голубчик, слайды». Боюсь, что это так.
«Сравнил проповеди Кирилла и Папы Римского. Один призывает идти на войну и искупать грехи, другой призывает ее прекратить. Мне кажется, что христианством в своей основе является лишь одна проповедь». А это у вас хороший вопрос. Помните, как у Бунюэля в финале «Млечного пути»: подходят ко кресту два монаха. Один излагает такую концепцию, скорее, авторитарную, а другой – скорее агностическую, тоталитарную. Камера переводит внимание на их ноги, и Господь говорит: «Один из вас пойдет со мной». И один переступает черту, а один остается на месте. А какой – мы понять мы не знаем. «И не знаю, раб ли он последний, или лучшее дитя твое божие, а страшней всего, что не знаю, не одно ли это и то же». Простите за автоцитату.
«В вашем новом рассказе очаровательно описана Берберова. Я почти влюбился. В чем была ее драма и почему она не осталась с Ходасевичем?»
Илюша, это не Берберова! Я вынужден, так сказать, вынужден объяснить этот рассказ, потому что многие не поняли. Там Лурье делает ей голема именно потому, что… Я разослал некоторым людям этот рассказ с комментарием, чтобы стало понятно. Он делает ей голема, потому что она на развилке судьбы не знает, как поступить. Она просит сделать другую себя, сделать копию. Некоторые евреи умеют делать голема, это их древний навык. Собственно, голем – это же из еврейской мифологии. И вот этот голем проживает за нее ту жизнь, которую она могла прожить в эмиграции. Это не Берберова. Нина Аленин – это такой чисто звуковой привлекательный ряд. На самом деле эта женщина там говорит: «Я появилась не пойми откуда. Считайте, что меня просто не было». Это копия Ахматовой, без памяти, без ее таланта или с минимальным талантом, которая появилась в эмиграции и проживает ее жизнь. Насколько эта жизнь стала лучше или хуже, мы судить не можем. В этом рассказе это как раз и подчеркивается.
И мы не можем сказать, чья жизнь была лучше: когда они встречаются, они не могут этого понять. Это выбор, в общем, бессмысленный. Всякая жизнь ведет к катастрофическому финалу. Тот, кто этого не понимает, просто самоуверенный болван. Это Борис Стругацкий сказал: «Наверное, моя жизнь удалась. Иначе мне не было бы так жалко, что она кончается». Жалко, что кончается, – это всегда. Это катастрофа. Всякая жизнь обречена. Помните, Инна Туманян говорила: «Все начинания обречена, всякая жизнь неудачна уже хотя бы потому, что она конечна». Можно спорить об этом, но я думаю, что и героическая жизнь Ахматовой в Ленинграде, и не менее героическая жизнь Нины в Резистансе венчаются одинаково: поздней славой, поздним признанием, когда они уже никому не нужны. Условно говоря, в этом смысл.
А вообще этот рассказал написан год назад. Он написан именно для того, чтобы ответить на вопрос об эмиграции, который перед людьми сообразительными уже стоял.
«У многих реакцией на мобилизацию было не «бей», а «замри» или «беги». Нездоровая реакция: все равно, как мужчина, расталкивая соседних, выскакивает из горящего автобуса. Смогут ли убежавшие жить с этим новым ощущением, что страна – это как хвост, который можно отбросить? Оставит ли их это ощущение?» Нет, они совсем не живут с тем ощущение, что страна – это хвост, который можно отбросить. Они живут, наоборот с довольно с праздным, на мой взгляд, ощущением, которое, кстати, у многих бывает в армии: что можно пересидеть, что можно не допустить в себя новый опыт, закуклиться, превратиться в такую спору с твердой оболочкой, а потом как семя, знаете: когда настанет весна и польет теплый дождичек, можно дальше расти и разбухнуть, дать побег.
К сожалению, даже месячная, даже полугодовая, даже трехдневная эмиграция – это все равно крайне важный, для кого-то негативный, для кого-то позитивный, но меняющий жизнь опыт. Нельзя не воспользоваться шансом изменить свою жизнь и прожить ее другой вариант – превращаться в спору, закукливаться. В эмиграции очень многие остаются завсегдатаями русских кафе, русских магазинов, потребителями русских пельменей. И если это уж люди совсем не молодые, они общаются в своем кругу, и никто им этого не запретит – ничего дурного в этом нет.
Но, мне кажется, не воспользоваться новым опытом, опытом познания другой страны, другой жизни, было бы как-то непрагматично, неинтересно. Всегда интересно прожить другую жизнь, потому что Господь не всегда дает тебе такой шанс. Выучить другой язык – это вторая голова, освоить чужую речь и чужую литературу – это новый опыт. Человек прирастает к эмиграции, а вовсе не редуцируется. Он получает новые возможности, а не утрату всего прежнего.
И потом, отрезать хвост, конечно, нельзя, да и никто к этому не призывает. Но вообще-то махнуть рукой иногда надо. Понимаете:
Ибо жизнь – это остров Змеиный,
А под стать ей и Родина-Мать.
Мы привязаны к ней пуповиной,
Но однажды приходится рвать.
Не понимаю, почему иногда бы этого не сделать.
Вот тут, значит, вопрос. «Я как-то увидел случайно отрывок какой-то лекции или урока Быкова…» Это обо мне у меня пишут. «Где он утверждал, что слова «цирк» и «церковь» происходят от «циркус» – круг, круглый. Если «цирк» – таки да, то «церковь» – никак нет. Она вообще не от латинского корня, а от греческого. «Кириос» сиречь «Господь», откуда и кирка, и church, поскольку до третьего века греческий был единым языком церкви. И только после подвига святого Иеронима римская католическая церковь перешла на латынь».
Я благодарен всегда за любые поправки, но я цитировал слова Пастернака: «И вечно делается шаг от римских цирков к римской церкви». Слова Леонида Леонова о том, что только в двух однокоренных понятиях – цирк и церковь – еще сохранилась возможность чуда. Это у него говорит старый клоун Бамбалски [Дюрсо]. Что касается моих высказываний, то я, как вы понимаете, таких глубоких лингвистических высказываний не принимаю. Но то, что для меня, во всяком случае, слова «церковь» и «цирк» всегда звучат паронически близки, – тут ничего не поделаешь. Тем более, что церковь как раз и должна быть таким, в идеале, кругом посвященных. И даже если она не происходит от греческого корня, не просто так это созвучие греко-латинское. Мне кажется, что следует как минимум не пренебрегать такими языковыми сближениями, такими божьими сказками.
А то, что вечно делается шаг от римских цирков к римской церкви, – так это мысль Пастернака (и, кстати, еще и Мережковского) о том, что долго гонимая идея переходит в ранг правящей, и в этом заключен ее главный риск.
«Не кажется ли вам, что неосторожное высказывание Зеленского о превентивном ударе по России ухудшило ситуацию?» Он же не сказал, что превентивный удар надо наносить, как в России уже его слова переврали – дескать, «превентивный удар пора наносить по России». Никакого стимулирующего значения в этих словах нет. В этих словах есть твердая уверенность в том, что при попытке России развязать ядерную войну превентивный удар был бы оправдан. На самом деле никаких превентивных призывов Зеленскому шить не надо.
Ухудшило или улучшило ситуацию? Понимаете, когда Россия всех пугает ядерным оружием, говорит, что она готова всеми конвенционными и неконвенционными средствами завоевывать и отвоевывать, защищать свои территории, когда Путин и его прихвостни говорят об этом постоянно, когда три года назад уже было сказано: «А зачем нам мир без России?», – я думаю, что любая риторика Зеленского в ответ на это оправдана. Тем более что это ответ Зеленского.
Вот Галя Егорова, замечательный вопрос: «От чата к вашей программе можно просто сойти с ума. Как вы это выдерживаете?» Выдерживаю очень просто – я его не читаю. Я его не читаю потому, что я сейчас читаю Телеграм, у меня здесь есть довольно внятные вопросы, довольно интересные ответы. Вообще, есть круг единомышленников – вот уж подлинно circus. А те, кто злорадствует и пишет что-то о моих детях, о моей внешности, о моем уме, о моем стиле, – ничего не поделаешь, они всегда пишут, эти люди всегда должны что-то писать. Тут надо радоваться тому, как ты воздействуешь на бесов. Бесы должны от всего хорошего шарахаться, как от ладана. И быть ладаном для бесов – это довольно приятное зрелище. Можно себя как-то зауважать даже за это. Как было сказано у Матвеевой: «Но и я, знать, немножко художник, если зависть питаю чью-то». Это приятно всегда.
«Недавно я заметил в себе одну особенность: до войны я надоедал сам себе с бесконечным планированием и загадыванием жизни. Было во мне что-то от Каренина. При этом будущее страны казалось мне туманным. Но сейчас я вижу вектор развития страны и общества, но при этом перестал загадывать что-то лично про себя. Чувствую, что падаю, а свет выключили. Согласны ли вы с тем, что частная судьба человека в переломные времена заслоняется большой историей, хотя она состоит из отдельных историй каждого?»
Ну а какие могли быть догадки о собственной судьбе в начале 43-го года, условно говоря, во времена великого перелома? Вообще, в момент войны, в момент великой бифуркации, в момент бессистемного хаоса, когда вектор виден, а конкретные пути совершенно непостижимы, – как можно в эпоху такой резкой, такой мощной всемирной турбулентности прогнозировать что-то о частной судьбе? Тут экономический обвал идет за экономическим обвалом, тут репутации, нажитые годами, рушатся, тут люди, действительно, когда-то служили духовными ориентирами, чпокают, как пузыри на болоте, один за другим, – а вы говорите что-то о личной судьбе. Тут можно только знать одно: надо обозначить для себя в борьбе с хаосом какие-то вещи, которые мы ни при каких обстоятельствах делать не будем. Вот это то единственное обстоятельство. Хотя тоже все зависит от обстоятельств: под пыткой, может быть, и будете, под расстрелом, под угрозой расстрела. Но добровольно на них вы не пойдете никогда. Просто наметьте для себя какие-то вещи.
Мне Лев Аннинский любил рассказывать, как борются с песочными оползнями. Песок засаживают помаленьку, миллиметр за миллиметром, соснами, чтобы они начали держать его, сплетаться корнями и держать. Надо этот зыбкий песок миллиметр за миллиметром засаживать какими-то табу: «вот этого я не сделаю». А так это единственное, что можно предсказать. А так, конечно, идет грандиозная катастрофическая перемена участи всего мира. Мир заслужил это, потому что мировые войны возникали в тех ситуациях, когда люди долго добивались масштабного ответа. Вот они его получают таким образом.
«Кому бы из русских писателей девятнадцатого века вы дали бы Нобелевскую? Или она только для двадцатого?» Я думаю, что если брать именно русских, то Тургенев наиболее заслуживал ее как последовательный гуманист и как человек, больше всех сделавший для западной литературы. Это европейская премия, понимаете? Я здесь повторяю слова Анны Ахматовой: «Это их премия. Кому хотят, тому дают». Она сказала о государственной премии, о Сталинской, а мы скажем о Нобелевской. Хотят они поощрить те или иные качества, те или иные жанры, – пусть поощряют, их проблемы.
Я, конечно, резко недоволен этой Нобелевкой, – ну забыли они меня спросить, что поделаешь? Меня забыли спросить, представляете? Но даже если они и присуждают ее, по их мнению, за последовательный гуманизм, то мне кажется, что в русской традиции просвещения как-то более всего находится Тургенев. Конечно, и Чехов заслуживает Нобеля, безусловно, и мог бы ему получить, и Нобель бы ему абсолютно не повредил. И, конечно, Толстой. И, конечно, Достоевский, хотя он бы ее не принял – зачем ему там какие-то европейские признания? А может быть, наоборот, это бы перемололо как-то его, заставило бы его обратить внимание на Скандинавию, о которой он до этого думал очень мало…
Но, как бы то ни было, Нобелевская премия присуждается все-таки за утверждение нобелевских ценностей – ценностей гуманизма, просвещения, свободы, правозащиты, благотворительности, и так далее. Она и сама-то, в общем, имеет благотворительный характер. Это не чемпионат мира по литературе. Это чемпионат мира по добронравию и по созданию новых жанров. Следующая Нобелевская премия может быть вполне присуждена – и этого многие ждут – за графический роман.
«Скучаю по передаче «Нобель» на «Дожде». Хорошо бы она возобновилась. Хочу передачу про Грасса, Беккета и Сарамаго». Арина, про Сарамаго у нас, по-моему, была, хотя я не убежден. Про Грасса была точно. А вот про Беккета, по-моему, не было, но имело бы смысл. Я к Беккету отношусь весьма уважительно. У нас будет на «Дожде» множество программ. Вообще, будет столько новых проектов, особенно у «Дождя». Мы же находимся накануне нового культурного взрыва. Алина Витухновская считает такую точку зрения наивной, а я считаю наивной Алину Витухновскую, что не мешает нам глубоко уважать друг друга.
«Я раньше посмеивался над эмоциональностью, поспешностью, поверхностностью наших славянских братьев, которых мы вот тут решили спасти. А недавно поймал себя на мысли, что остервеневший инфопоток, вырвавшийся из какого-то подземного канала, где он тихо жужжал последние годы, дырявит мозги не хуже пулемета «Максим», заменяет повестку, путает, ставит в тупик, заставляет себя слушать, модальности какие-то использует, долженствования, проходит через все замочные скважины, через души родственников и становится бедствием, низводит меня в положение полностью дезориентированного субъекта. Как этому сопротивляться и есть ли терапевтическая литература для такого случая?»
Терапевтической является прежде всего автобиографическая дилогия Хафнера – «История одного немца» и «Некто Гитлер». Но Себастьян Хафнер в переводах Никиты Елисеева – это уже такая терапия, которую смели с полок давно, еще до войны, спецоперации и мобилизации. Но на самом деле вообще любая литература, которая касается 30-х годов 20-го века. Я здесь слушаю семинар по Муссолини – это очень показательно.
Я вам сейчас покажу одну книжечку, крайне полезную, которую я тут прикупил в книжном магазине такой интеллектуальной прозы. Эта книга называется… кстати говоря, это национальный бестселлер – All the Frequent Troubles of Our Days. Прикупил я ее с конкретным смыслом: значит, книга, посвященная трагической судьбе американки, которая долгое время жила и работала в Германии, преподавала там, участвовала во внутринемецком, довольно жалком, на самом деле, но все-таки как-то спасавшем честь нации, сопротивлении Гитлеру. Оно не было массовым, массовым оно не было. Очень немногие люди понимали, что надо делать. Очень немногие люди умели организовывать его.
Ну вот, американка Милдред Фиш-Харнак, которая преподавала немецкую литературу в Германии, которая организовывала сопротивление Гитлеру, была гильотинирована в тюрьме. Им выбрали такую мучительную и такую архаическую казнь – отрубили головы борцам немецкого сопротивления. Это очень болезненная книга, большая и толстая. Там 600 страниц.
Я могу сказать, чем она полезна. Это, во-первых, подробный анализ ошибок, которые делал этот немецкий внутренний резистанс. Они очень плохо были организованы. Организационная и информационная часть у них были организованы просто никак. То, что их переловили, – это следствие недостатка самой элементарной конспирации, к этому они не были готовы.
Вторая ошибка была в том, что многие из них были иностранцами, и они относились к германскому духу почтительно. И, собственно, главная героиня этой книги, ее последние слова были: «Я любила Германию». Это большая ошибка, мне кажется. Надо уметь без должного пиетета относиться к тому раку, который поражает страну. Кроме того, то, что они делали, тот минимум, который они делали, – это может послужить некоторой школой.
Я вот когда сейчас писал о Фадееве, я читал много о подпольщиках «Молодой гвардии». Ведь то, что делала «Молодая гвардия», было минимально. Они почти ничего не могли. Ну отбить грузовик немецкий с рождественскими подарками для солдат – на этом они и попались. Но ведь силы сопротивления не в его результативности. Силы сопротивления в том, что люди читают вывешенную листовку и понимают: сопротивление есть, их дело не безнадежно, они не одни. Вот в этом идея.
И, конечно, вот эта женщина, которая все это организовывала, она тоже без особого пиетета пишет об этом. Надо сказать, она довольно жестоко судит о наивности этих глубоко несчастных и обреченных людей. Но то, что делала Харнак, это же делалось не ради результата. Это делалось ради того, чтобы какие-то десятки или сотни немцев почувствовали, что они не безумны, что они не оболванены, что они не единственные, у кого глаза открыты. Это тоже нужное ощущение – почувствовать, что ты не один на свете.
Еще тут очень подробный анализ того, на чем они попались: на личной переписке, которая перлюстрировалась и была недостаточно законспирирована. На недостаточно строгом фильтре на входе… да много у них было ошибок. Но книга очень полезная. И всем, кто ее на читал, всем, кто находится за рубежом, я ее рекомендую. Прежде всего потому, что это такая попытка объяснить и оправдать бездействие большинства. Большинство все понимало, но бездействовало, потому что на них катился асфальтовый каток. Это очень полезно иногда, чтобы для личного милосердия какие-то вещи припоминать.
«Если Путин отстранен от власти любым удобным способом, придет ли более кровавая хунта – Кадыров, Пригожин, – и не будет ли экспансия этой хунты направлена уже вглубь страны?»
Понимаете, я много раз говорил о том, что это может получится и что мы еще можем в Путине увидеть Гинденбурга. Но пока у меня есть ощущение, что он решил не пережидать процесс, а его возглавить. В силу чего у нас эта прогрессия, эта хунта будет уже в другом ракурсе. Скорее всего, получим все эти неприятности уже в процессе позднего путинизма, зрелого, так назовем. Не успеют (я уже об этом говорил) ни Кадыров, ни Пригожин вырасти до конкурирующей фигуры, придя к власти во время или после Путина. Просто не успеют.
И потом, Путин – единственный, кто дает им какие-то гарантии выживания. У них хватает личных противников. Пригожин уже начал совершать роковые ошибки. Кстати, его антибегловские инвективы свидетельствуют о том, что он понемногу перестал контролировать себя.
«Люди выступают против войны, против Путина, но иногда добавляют: «А вдруг мы не знаем всем, и украинцы действительно напали бы на Россию?». Просто руки опускаются». Видите, Ник, нашим гражданам вбивали в головы очень многие штампы. И от этих штампов им сложно отказаться. Первый – это то, что наша родина не может быть не права. Второй – я всегда буду с этой страной, потому что другой у меня нет. Это вот страшная пошлость. Третий – мы никогда не нападаем. Этот штамп еще с брежневских времен: «Мы такие миролюбивые. Что же на нас все лезут?»
«Россия всегда борется за мир» – это при этом, что Россия на протяжении всей мировой истории использовала любую лазейку, чтобы развязать всемирную войну, поджечь фитиль и таким образом справиться с будущим, остановить пришествие будущего. Россия всегда – в Халхин-голе, в Испании – ищет фитиль, с помощью которого можно поджечь мир. «Мы не живем, и вы не будете». Так что эта мысль она очень неохотно внедряется в мозги, неохотно мы ее внедряем в мозг, неохотно мы ее допускаем.
Я вот заметил: стоило мне написать стихотворение о родине, хотя, на самом деле, это любовная лирика, конечно, – как тут же оно начало обрастать огромным количеством «восторгов». Почему? Да потому что люди продолжают испытывать к родине привязанность, нежность. Больше того, они не прозрели относительно родины. А у меня стихи были про другое: про ее масштаб, про масштаб тех чувств, которые она нас заставляет переживать, и это хорошее дело. Но никакого оправдания ее во всех отношениях там нет и быть не может. Я просто говорю о том, что ценить женщину, ценить родину надо за масштаб тех чувств, которые она в нас вызывает. За те сильные, радикальные и всегда интересные переживания, которые она нам дарит. Это не всегда радостные переживания. Иногда это очень сильное отвращение, ненависть, самоненависть. Это не всегда вредные вещи – они чрезвычайно полезны для роста духовного.
Но так получается, что мы до сих пор каких-то вещей о родине не желаем знать. Великие слова Боланьо: «Лучшее, что можно сделать с родиной, – это забыть ее». Эти великие слова вряд ли в России будут услышаны. Потому что мы от этой пуповины слишком зависим и от всего остального мира слишком отличаемся. Поэтому нежность к родине – это то, что здесь вызывает самую одобрительную реакцию. И главное, я хорошо понимаю вот этот теплый ресентимент, с которым говорят: «Права она или не права, но это моя страна». Это чувство уюта, тем самым ты становишься на сторону зла и попадаешь под его защиту. Говорят, это очень приятно.
«Как победить гордыню? Я ходил на митинги, распространял листовки, подписывал петиции своим именем. И за всю жизнь, прожитую только при Путине, никогда не приспособлялся. Открыто говорил о своих убеждениях в семье, школе и университете. Вижу, как люди равнодушно смотрят даже не на боль Украины, а на собственную трагедию. Или злорадствуют над несчастьями репрессированных или беженцев. Я чувствую себя лучше их и испытываю тайное презрение».
Я же говорил, что Россия дает большой эмоциональный диапазон. То, что вы испытываете, это своего рода счастье, это такой подпольный ресентимент. «Меня пытаются учить люди, которые толком не жили сами. Как достичь смирения? Просто для того, чтобы самому от себя тошно не было?»
Мне кажется, Россия делает слишком много, чтобы вы испытывали смирение – она показывает всю иллюзорность любого результата. Но вообще, если говорить серьезно, не смирение нужно сегодня русским. Не к смирению хотел бы я призвать. Не надо уж слишком-то смиряться.
«Еще раз назовите немецкую антифашистку». Это американская антифашистка. Милдред Харнак. Ну или там Фиш-Харнак, по мужу. Милдред Харнак – это американская германистка, которая преподавала в Берлине и создала там подпольную организацию.
«Какие аргументы использовать, преподавая сейчас русский язык в Европе?» Аргументы очень простые – на этом языке была создана лучшая проза 19-го века, лучшая поэзия 20-го века. Так говорили многие, начиная с Аксенова, и я с этим абсолютно солидарен.
«Научить невозможно, научиться … корень слова «образование» – «образ»». Нет, там более сложная опять-таки этимология, не хочу в это погружаться. Образовать – это не значит дать образ, это значить дать что-то из себя сделать. Долгая история этого слова, но одно могу сказать: образование в современной России – самая больная тема, самая мучительная. Заниматься там нужно будет много чем. Сейчас об этом поговорим.
«Знаете ли вы второй куплет из песни Кима в фильме «Ярославна, королева Франции?» Там этих песен штук пять. Из них самую известную – «Барон Жермон поехал на войну» – я знаю с начала и до конца. И вы тоже ее знаете, она есть в картине.
Второй куплет песни, которая начинает картину – «Жажда усталых коней да утолится зерном, жажда сожженных полей да утолится посевом», – множество разных публиковалось вариантов. «Вот на престоле король сидит» – самая моя любимая, тоже там звучат оба куплета. Думаю, в сети можно найти.
А в «Бароне Жермоне» какой второй куплет?
И каждый день он воевал,
И даже на ночь надевал
Доспехи боевые.
Зато жена его, как раз,
Вела бои в полночный час,
И так был страшен каждый бой,
Что на рассвете шли домой,
Едва живые –
Маркиз Парис, виконт Леонт,
Сэр Джон, британский пэр,
И конюх Пьер.
«У меня есть версия, что финал нашей драмы будет настолько страшным, что людям просто придется пошевелиться, чтобы элементарно выжить». Ну не надо уж так бояться. Как у меня в таком стихотворении «Танго»:
Когда ненастье, склока его и пря
начнут сменяться кружевом декабря,
…
но это счастье, в сущности говоря.
Любая радикальная перемена в жизни, даже если она потом оказывается катастрофической, воспринимается как перемена участи и, следовательно, облегчение. Кстати говоря, вот после такой довольно страшной атмосферы, довольно жуткой, удушающей атмосферы в «Надвое», истерической и при этом действительно герметической, война начинает казаться не то что облегчением, а разрешением других ситуаций.
«Дмитрий Львович, через час будет мой 29-й день рождения. Я решила вам отправить свой главный роман, который писала шесть лет». Это девушка, которая пишет под псевдонимом Баварский Лев, девушка из Новосибирска, автор очень хорошего романа о немецком фашизме – он масштабно задуман и грандиозно, по ее молодым годам, фундирован, очень тщательно продуман. Я ее поздравлю и желаю ей скорейшей публикации текста. Внимательнейшим образом его прочту в новом варианте. И считаю, что примером замечательной прозорливости было обратиться к этой теме шесть лет назад. И я рад, что мы уже шесть лет общаемся.
«Какие из мировых литераторов остались самыми нереализованными? Из русских, по-моему, Гаршин». Талант Гаршина был не больше: если брать его генерацию, то его только с Чеховым можно сравнить. Лотреамон, который в 23 года умер от чахотки, а обещал стать, и стал, по большому счету, отцом мирового сюрреализма. Кафка умер, не закончив «Замка» – главной своей книги. Не знаю, стал бы заканчивать? Думаю, что стал бы. Акутагава умер на пороге колоссального творческого взлета. А уж какие вещи могли бы сделать обэриуты – Хармс, Введенский, какую прозу. То, что утрачен роман Введенского «Убийцы вы дураки», – это, мне кажется, одна из величайших утрат в мировой литературе. Да нет, много всего. А Лермонтов? Да нет, о чем мы говорим?
«Бабель в беседе с Эренбургом сказал: «Я хочу понять, зачем подвергать небывалому в истории террору с таким феноменально покорным населением. Как могло случиться, что кучка низкорослых, безобидных на первый взгляд авантюристов, едва понюхав крови, превратилась в неутомимых палачей без жалости и сострадания? Каковы вообще механизмы перевоплощения человека в садиста?»
Я не помню, о ком это Бабель говорил. Весьма возможно, что он это говорил о Германии. Потому что там тоже было очень покорное, долгой дисциплиной воспитанное население. А к советским делам Бабель относился хоть и с большой осторожностью, но террором это не считал. Он интересовался чекистами, был вхож в чекистские салоны (отчасти благодаря Хаютиной, жене Ежова, с которой у него был роман, а отчасти благодаря тому, что он вообще видел в этом великую переделку, и у него были некоторые иллюзии, он в ней успел поучаствовать). Ну а как это происходит? Помните, как сказал один палач? Его допрашиваемый встретил после реабилитации, к тому времени и он уже успел отсидеть. И он говорит: «Помните, вы меня голодом морили, потом ставили передо мной суп и заставляли меня подъедать его, стоя на четвереньках, как собаку, да еще и плюнули туда. Зачем вот это было делать? Я же и так был сломлен». И тот так вяло, меланхолически – он был такой болезненно толстый – сказал: «Знаете, увлекаешься».
Это вот для человека очень характерно – «знаете, увлекаешься». Да и потом, покорность такая, виктимность, жертвенность населения тоже заводит. Иногда хочется посмотреть, до какого предела они будут терпеть? А с какого момента они начнут сопротивляться? Так что говорить о том, что покорность – это фактор гуманизирующий, – нет, это не так. Чем покорнее население, тем больше его хочется пинать ногами в живот.
«Вы были правы в своих высказываниях». Спасибо, Сережа, не каждый это признает. «Сейчас приближается такая тревога, что уже сложно предвидеть, какой опиум будет последним». Сережа, я могу вам твердо пообещать, что вы эту турбулентность переживете. Не в последнюю очередь потому, что вы слушаете «Один», а «Один» вас о многом предупреждает.
«Я не попадаю по заявленным критериям в первую очередь мобилизации, но ожидать можно чего угодно. Уехать не решаюсь – удерживают близкие люди. Если остаться, пугает вариант остаться в заключении. Чего ждать от завтрашнего дня?»
Понимаете, Сережа, некоторая загипнотизированность кролика взглядом удава всегда приводит к такому параличу действий. Я как-то спросил Валерия Семеновича Фрида: «А вот если б вы знали, что на этом полустанке вы будете арестованы, вы сели бы в этот поезд?» Он говорит: «Сел бы. Мы все были загипнотизированы. Мы не могли, не хотели бы бежать отсюда». Я говорю: «А те, кто убежал на какую-нибудь сибирскую заимку, как в романе «Смерть и воскрешение А.М.Бутова, или Происшествие на Новом кладбище» (у него два названия): уехал человек, устроился лесорубом, документы не требовались. Лесорубы были нужны – так он бы пересидел террор. И вы могли бы тоже». А Фрид говорит: «Нет, не мог бы, мы все были под гипнозом, поймите, мы не могли сбежать». Я теперь очень хорошо понимаю, что это такое.
Но надо этого кролика в себе убить, задушить до всякого удава. Нужно действовать. И, кстати, близкие люди, с которыми вы там остаетесь… Если они нуждаются в вашей повседневной помощи – дело другое. А если просто они к вам привязаны, и могут без вас как-то питаться и автономно обходиться, – бегите, конечно. Пока есть такая возможность. Просто потому что остаться – значит поставить себя в ложное положение, значить коллаборировать с захватчиками, значит поддерживать фашистов. Не нужно этого делать.
Очень много спрашивают, действительно ли в Украине расстреливают коллаборантов. У меня нет таких сведений, но знаю, что клеветы на эту тему очень много. Я уже говорил в прошлой программе о том, что с коллаборантами надо хирургически четко отделять сотрудников от тех, кто поневоле должен был поддерживать жизнедеятельность городов: учителя – учить, врачи – лечить, водопроводчики – быть водопроводчиками. Это не та тема, в которой можно расстрелами можно чего-то добиться. Коллаборанты остались на этих территориях не по своей воле. Армия, которая оставляла эти территории, не по своей воле уходила. У войны есть своя логика, которую усугублять еще, устрашнять ее, на мой взгляд, не надо.
«Как по-вашему, какой финал может быть в антиутопии «ДМБ-2022»?» Финал совершенно очевиден, мне кажется. Будут постоянные – среди людей, которые не отличаются высоким интеллектом и высокой социальной ответственностью – праздники и пьянки с разговорами о том, «как мы им врезали под Днепром и Запорожьем», о том, как мы «героически воевали за своих»; о том, как мы вытаскивали своих из-под огня; о том, как у нас был комбат – настоящий отец солдату (хотя, как правило, этот «комбат-батяня» -плод не очень талантливого вымысла). Будет весь этот ресентимент а-ля десантные гулянки в Парке Горького:
И в этот день мы будем пить
И … всех, кого хотим.
Мы были в армии, на…
Оуо, …, мы были в армии, на…
Это Сергей Калугин, автор гениальной пародии.
И вот в этот день мы будем пить и шпокать всех, кого хотим. Такое искупление, если угодно, тотальное унижение, которым подвергнуться сегодняшние солдаты. Будут постоянные разговоры о том, какими мы там были великими.
«Как по-вашему, полупьяные или полусонные советские партийные бонзы просматривание фильма разрешали из личных впечатлений или предусматривали некоторый показ настоящего кино?» Да нет, никакого, конечно, вкуса не было ни у Ленина, ни у Сталина. У Сталина еще зачатки какие-то начитанности были. Но Брежнев выпускал только то, что как-то совпадало с его весьма убогими эстетическими вкусами. Брежнев вот выпустил «Белорусский вокзал», потому что прослезился на нем, выпустил «Джентльменов удачи», потому что посмеялся на них, а так, в принципе, ничего такого.
«Такое чувство, что Илон Маск подписался на твиттер Лозы…» Мне кажется, что Илон Маск, как и все экстравагантные миллиардеры, подвержен некоторым заблуждениям. Опять-таки, Илон Маск хорош в изготовлении «Теслы» или спутникового интернета. А требовать от него разрешения политических кризисов и, более того, интересоваться его взглядами на мировую политику – это как-то, мне кажется, довольно наивно, довольно легковерно. Почему мы должны требовать от Илона Маска разрешения экзистенциальных проблем? Тем более проблем российско-украинских.
«Глубинное знание предмета для учителя не столь важно. Педагогику нельзя путать с наукой». Вадим, педагогика – самая живая и активная форма науки. Если учитель не знает предмета, ему нечего делать в школе. Я сказал бы больше. Кстати, вот у Грефа были сходные идеи – привлекать к работе в школе профессионалов.
По моим ощущениям, в школе профессионал имеет преимущество перед методистом, перед тем, кто умеет хорошо преподавать. Я, кстати, поговорю сегодня еще об этом, потому что много вопросов о школе. И мне, кстати, нужно с вами со всеми посоветоваться, с моей аудиторией. Сейчас я буду это делать.
«Мне всегда нравится, как вы рассуждаете о новой реформе образования. Что нового вы придумали по вопросам школьного образования? Вы все еще хотите возглавить школу? Я готов родить бэбза, чтобы только отправить его туда учиться». Спасибо, Илюша. Ужасно приятно. Что я вам хочу сказать?
Бэбза можно рожать по определению, а не только потому, что его можно обучать в хорошей школе. Ну и потому, что вы сами в первую очередь многому научитесь за счет общения с бэбзом. Общение с бэбзом – это такое расширение эмоционального диапазона, это такие удивительные открытия. Правда, их жалко все время. Потому что не знаешь, будут ли их обижать, а как они смогут жить, когда вы их выпустите из гнезда. Наверняка же ему, такому хорошему, придется взаимодействовать далеко не с самыми лучшими людьми?
Бэбза, с его пухлыми щечками, с его добрыми сказками, с его широким лучащимся доброжелательством, надо как-то ограждать от жестокого мира, а это очень тяжелое, очень серьезное испытание.
Знаете, о чем я иногда думаю с ужасом? Житинский – лучший человек, которого я знал вообще, мой кумир в литературе и жизни, гениальны писатель – очень любил свою семью. Он очень любил свою рыжую красавицу Ленку, любил Настю, изумительную красавицу, дочь от первого брака и умницу. И как же мучительно ему смотреть оттуда на то, как им трудно. Он их видит, но я не знаю, что он может сделать. Так мучительно об этом думать. Я восхищался всегда Леной Житинской, ее гениальным стремлением издавать хороших авторов, помогать; тем, как она продолжала дело Житинского, тоже восхищался. Но я всегда думал с ужасом о том, как же он смотрит, как же он мучается и сопереживает. Как они все – наши мертвые – смотрят на нас (если смотрят) и не могут нам ничем помочь. Помните, как у Бунина в «Холодной осени», которую я без слез перечитывать не могу, обращение к мертвому жениху? Она побыла женой три месяца, его убили в Галиции, на Первой мировой войне. И она всю жизнь прожила без него. Он говорил ей: «Поживи, порадуйся, а потом приходи ко мне». «Я пошла, порадовалась, теперь уже скоро приду».
Мать называла это – и не без оснований – лучшей концовкой в мировой новеллистике. А ее дразнила прислуга: «Что, ваше сиятельство, как ваши обстоятельства?» Русское злорадство, это всемирное злорадство. Каково нашим мертвым смотреть на нас, как мы тут проматываем их? Я думаю, одно из самых горьких чувств, – это то чувство, которое мы испытываем, глядя на наших любимы; на то, как их здесь обижают. А их обязательно будут обижать без нас. Поэтому все, что можно надо делать, чтобы быть с ними как можно дольше и чтобы защищать их как можно эффективнее.
Вот это вообще то чувство – «как души смотрят с высоты на ими брошенное тело» – это ладно. А вот как души смотрят с высоты на ими оставленную родню – невероятно. Я как об этом подумаю, меня так клинит. Я просто думаю, что какая-то форма контакта между нами все-таки возможна, что-то они подсказывают. У меня была такой рассказ, из сборника «Большинство» (но это сборник по разным причинам в России не может выйти) – рассказ о том, как на небесах происходит научный конгресс, где обсуждают разные способы взаимодействия. И один колоссально продвинулся: он добился того, что сыну под ноги упал осенний лист. Максимум, что он смог сделать, это положить под его ноги осенний лист. И этот осенний лист спас его от неверного поступка. Это такая история фантастическая, но написанная с большими слезами.
Так вот о чем я хотел поговорить. Какие мысли у меня есть насчет образования? Видите ли, единственная задача учителя – сделать образование интересным. Единственный способ сделать образование интересным – это чтобы практические задания превалировали над теоретическим усвоением. Изучаешь сонеты – дети пишут сонеты, изучаешь роман – дети пишут роман. Изучаешь физику – дети строят синхрофазотрон или спасают мир от ядерной войны. Изучаешь историю – дети ставят эксперимент и находят в сегодняшней реальности случай его развернуть
Мы же знаем – по аналогии – как менять историю. Были люди, которые изменили историю. Вот мы живем здесь и сейчас. Значит, задача двоякая: найти себя в этой точке (как на карте, очертить эту точку – «мы здесь»), а дальше в этой точке выбрать оптимальный сценарий: где ошиблись немецкие подпольщики и где не ошибемся мы, где ошиблись молодогвардейские подпольщики и где не ошибемся мы, и так далее. То есть нужно проследить, как можно сделать любое занятие практическим. Вот это для меня самое интересное.
И вот я ребят наконец понял. У меня есть теперь и право на работу, и возможность работы. И хотя я планирую оказаться в России довольно скоро и вести там «Эхо», но я не теряю надежды и здесь создать хорошую русскую школу. Всех, кто хочет создать такой русский Хогвартс на территории Штатов (не кружок, а именно школу, где дети могли бы учиться регулярно), я призываю сотрудничать.
Если уже есть такая русская школа, которая готова меня пригласить методистом или преподавателем, то я бы очень об этом просил. Это не помешает моим университетским занятиям, потому что я довольно свободно езжу по всему восточному побережью. А если возникнет идея с нуля такой Хогвартс построить, давайте собираться и думать, как это делать. Каким должно быть помещение? Какой нам нужен менеджер? Каких подобрать учителей?
Педагогический коллектив я подобрать берусь: уверяю вас, никакого непотизма тут не будет. Я буду брать не своих, а тех, кто хорошо преподает. И, кстати говоря, это не обязательно будет русская школа. Это будет школа нового образования, практического образования, школа той экстремальной педагогики, о которой я мечтал. Мне кажется, пора ее создавать.
Я здесь веду такой семинар по creative writing, и я получил заказ на рассказ. Это очень трудная тема. Тематический номер, тема трудная, и я спросил детей, как написать на эту тему рассказ. И они, стремительно пройдя мою школу, стремительно сымпровизировали гениальный сюжет, который мне не пришел бы в голову. Рассказ, ими написанный, я и напечатаю. Естественно, со ссылкой на то, что это написали мои студенты. Но я убедился, что моя программа обучения работает. Так же она работает в американской литературе, так же она работает в истории русской литературы. В общем, литературу я преподавать умею. Не знаю, насколько я ее умею делать. Но мне кажется, что мы могли бы создать хороший семинар по истории, как раз чтобы смотреть практические аспекты истории: что сегодня надо делать, какие уроки нужно извлечь из нее сегодня? Любого человека, который готов мне помочь с созданием такой школы (а, может, при моем участии и создать)… Такую школу, в которой дети получали бы навыки (не знаю, на каком листке это надо обсуждать) новой жизни, получали бы навыки новой педагогики. И я могу вам сказать почему. Потому что старая педагогика истлела во всем мире.
«Слушаю вас, а в фейсбуке фотография, снятая в сентябре в Саннивейле с вами и Кимом». Спасибо, да, мир довольно-таки тесен, и это приятно.
«Что мне делать с присягой, принимать ли ее?» Не ставить себя в ложное положение, не ставить себя в положение, когда вам надо присягать бесу, когда вам надо целовать черта под хвост. Если у вас нет возможности от нее уклониться, значит, придется принимать.
«Мы можем сейчас идти только вперед, а это значит, что не стоит опускать руки. Сосредоточьтесь на своей работе и тогда Россия станет сильнее». Вот Катя Зильберт, да, приеду. Все брошу и приеду. То, что мы съедемся все на «Эхо» праздновать Новый год, – это не вопрос. Но давайте еще съедемся для того, чтобы сделать нормальную школу. Америка – это идеальная среда для того, чтобы здесь проводить хорошие эксперименты по формированию нового образования.
Образовательный канон не так жесток. К поступлению в институты мы сможем подготовить детей, это не проблема. Надо заниматься лицензированием, и так далее.
«Я не собираюсь идти в военкомат, но чувствую себя дезертиром». Не надо чувствовать себя дезертиром. Вы дезертир, если вы выполняете их распоряжения, если вы позволили себя поставить к ним на службу. Вот тогда вы дезертир. А если вы свободный человек, не желающий принимать участия в убийствах, – вот тогда вы в настоящей армии на настоящей передовой. «Приходится нам – отмеченным, заметить не премину, – вести со своим Отечеством Отечественную войну». У меня был такой цикл «Невольные переводы», и надо было стихотворение выдать за перевод, чтобы его напечатать. «Из Рафаэля Альберти»: мне кажется, что Рафаэль Альберти не обиделся бы.
Думать относительно этой школы… Что делать относительно школьного образования и какие у меня есть мысли о школьном образовании? Понимаете, я настаиваю только на одном: сегодняшнее образование должно иметь немедленный прагматический аспект. Я не призываю учить детей тому, что пригодится в жизни. Мы не знаем, что в жизни пригодится. Но обучая, нужно немедленно ставить перед ребенком практическую задачу. Если вы учите детей снимать кино – они должны снимать кино. Если вы учите истории или географии, они должны описать историю того места, где вы находитесь, раскопав его геологически, выслушав рассказы стариков, поняв, что здесь было 100 лет назад. Вот школа, вот дом, где мы занимаемся. Что было на месте этого дома 100 лет назад? Уличная торговля, магазин чая, и прелестная хозяйка этого магазина была кумиром местной молодежи. Из-за нее было три дуэли, и все три со смертельными исходами.
Вот это люто интересно! И меня безумно занимает школьное образование, которое было бы постоянно сопряжено с азартным желанием ребенка попробовать себя в реальном деле. И, кроме того, я умею сделать образование интересным. Ребенок должен во время урока раскрывать тайны: на уроке истории, на уроке литературы подбрасывайте ему эти тайны и стимулируйте его самостоятельность.
Вот у меня была такая мастерская в новой школе, она называлась «Бейкер-стрит». Там я ставил перед детьми (я им мог задавать любые вопросы и производить любые разыскания) вопросы раскрытия тайн. И вот тайну женщины из Исдален они, на мой взгляд, раскрыли: они сумели доказать, что она не спасалась от преследования, а сама преследовала, что она была агентом Моссада, который отлавливал нацистских преступников. Поэтому она погибла. Ее восточноевропейское происхождение, его таинственные документы; то, что она всегда выбирала комнату с балконом, чтобы отслеживать не своего преследователя, а чтобы отслеживать объектов своей охоты. И гибель, конечно, от руки кого-то из нацистов. Мне кажется, что здесь все довольно понятно. Особенно если учесть, что в это время Моссад очень активно отлавливает нацистских преступников по всему миру: недавно был Эйхман, одновременно происходит поиск еще нескольких охранников из нацистских лагерей.
Понятно, что она хотела обнаружить: они там укрывались во множестве, а сколько там было коллаборантов. Поэтому дети вот до этого додумались. Вообще мне кажется, что ставить перед ребенком нестандартные вызовы, давать ему нестандартные задачи, делать обучение для него праздником, чтобы он в процессе праздника осознавал свою значимость, что «у меня получилось». Чего стоит возвести вокруг школы огород, в котором растут ананасы, хотя ананасы в этом климате не росли никогда, но мы вывели морозостойкие ананасы. Разве это не увлекательно?
Ну это как в романе Киселева «Девочка и птицелет», когда ищут катализатор для сокращения резиновой мышцы, чтобы птицелет летал. И находят – этим катализатором оказывается сигаретный табак или что-то там…Очень интересная история. Можно много всего добыть из истории мировой педагогики, когда люди решали реальную прагматическую задачу во время обучения. Ничего не поделаешь – другого способа обучения нет.
Конечно, я с готовностью и радостью приму помощь любого человека, который захочет помочь мне все это организовать. Финансовая помощь мне нужна. Я не хочу, чтобы получались спонсоры какие-то. Не ради спонсоров я делаю – я зарабатываю преподаванием, да и книжки у меня выходят. Я хотел бы, чтобы мне помогли с организацией этого процесса. Как в Америке поставить такое дело, я пока не знаю. Нам своя школа нужна, и не летняя. Может быть, в формате кружка, посмотрим. Мы готовы учить детей и журналистике, и литературе, вообще любимым гуманитарным специальностям, но лучше, конечно, истории. Ведь прагматический подход к истории – это самое интересное, пожалуй. Понимаете, ведь уроки истории нужны для того, чтобы не допускать повторений; чтобы тебя не оставили, как все время говорит Радзинский, на второй год. Это очень важная вещь.
«Разве Тургенев открыл новую вселенную по меркам 20-го века? Тип русской женщины, тип лишнего человека – все было».
Нет, понимаете ли, Тургенев открыл новый тип романа, он создал новый роман. Роман короткий, компактный, бесфабульный, полифонический, без моральной оценки, без читательского домысла. Он создал европейский роман. До него европейского романа не было. Почитайте, что писал Флобер в молодости (первый вариант «Воспитания чувств»), и что он начал писать, прочитав Тургенева и познакомившись с ним. Лейтмотивы, потрясающе точные речевые характеристики, ирония, жесткая политическая актуальность, привязка к конкретной эпохе; вечны вопросы, вынесенные в подтекст. Вообще, подтекст – это тургеневское открытие. Потом что «Отцы и дети» – это огромная школа, огромный опыт нужен, чтобы правильно понять этот роман.
Тургенев научил европейцев не только вдумчиво читать, но и грамотно писать. Ни Мопассан, ни Гонкуры, ни Золя не были бы возможны без школы Тургенева. Франции колоссально повезло, что к ним приехал Тургенев. Точно так же англичанам очень повезло, к ним приехал Герцен. Школа русских политизированных, исповедальных мемуаров охвачена всей традицией 20-го века. Сочинения Черчилля – например, «История Второй мировой войны» – это же автобиографическое сочинение. Это «я» и Вторая мировой война, Это история европейского фашизма, написанная очень субъективно. Русские писатели приехали на Запад и научили Запад вот такой – иногда эзоповой, иногда очень хитрой и тонкой – литературе, но, безусловно, научили. Тургенев создал совершенно новую манеру письма.
Европейская новелла 60-80-х годов в огромной степени базируется на Тургеневе. Потому что была новелла типа Мериме – острая такая, а стала новелла лирическая, поэтическая, со скрытой пуантой, со множеством превосходных лейтмотивов. Тургенев же превосходный рассказчик. «Муму» – какой глубокий, какой удивительный рассказ. Вот, надо посмотреть, как они это делают в его влиянии.
«Замечательный заголовок из саратовской газеты: «Сгоревшую «Россию» могут передать другим собственникам». Речь о гостинице». Любопытно, спасибо.
«Расскажите о романе «Хромая судьба» братьев Стругацких. Главный герой пишет бесконечную книгу, где идет дождь и есть прокаженные. Что под этим подразумевается?» Под этим подразумеваются «Гадкие лебеди», и первоначально такой книгой был «Град обреченный». В первой журнальной публикации романа «Хромая судьба» в «Неве» в синей папке находился «Град…». Но «Град…» напечатали, и Стругацкие, решив, что надо объединить два романа о писателя, объединили «Хромую судьбу» с «Гадкими лебедями». Им очень нравился принцип «сожженных мостиков», как это называл Борис Натанович, рефлексируя. И он говорил, что сложные параллели между двумя повествовательными темами, например, в «ОЗ», в «Отягощенных злом», делают роман объемнее. Та же история с «Гадкими лебеди», потому что это два романа о писателях – «Хромая судьба» и «Гадкие лебеди».
Мне – я никогда не критикую Стругацких, для меня они вне зоны критики, я обожествляю обоих – это решение непонятно. А главное в том, что оно неудачное. Потому что «Хромая судьба» про одно, а «Гадкие лебеди» – совершенно про другое. Эти две темы не входят в клинч, эти две стены не образуют угла, потому что одна в одном измерении, а другая – в другом. «Гадкие лебеди» – это роман, которому очень не повезло. Он был напечатан очень не вовремя.. Который попал в «Грани», и из-за этого не был напечатан в России. А теоретически почему бы его было не напечатать? Можно было бы пойти на определенные цензурные изъятия в Баневской линии, а всю линию про лепрозорий можно было бы оставить.
Мне кажется, что «Хромая судьба» с ее гаерским тоном совершенно никак не коррелирует с «Гадкими лебедями», довольно трагическими. Может быть, кто-то думает иначе. Но между Виктором Баневым и Феликсом Сорокиным общее только то, что оба списаны более-менее с Аркадия Натановича, тогда как, скажем, Малянов, с Бориса Натановича, звездного астронома. Но этот автопортрет в «Хромой судьбе» – он, скорее, насмешлив и желчен, а в «Гадких лебедях» Банев – фигура гораздо более трагическая и мощная.
Я вот никогда не понимал, каким образом Аркадий Стругацкий мог сидеть в ЦДЛе в ресторане? Я понимаю, как он мог выпить со своими поклонниками, с членами Ордена, в Москве. Я понимаю, как он мог поехать тихими интеллигентом и дать им ответы на их вопросы. Это он мог, это была его среда. Я даже понимаю, как он мог встретиться с читателями: на одной такой встрече с читателями я был, когда он в «Неве» выступал. Но представить себе, как Аркадий Натанович сидел в ЦДЛе и там бухал (а такое было), я не могу. Как будто инопланетянин сидит с вами и обедает. Понимаете, представить Аркадия Стругацкого (а тем более братьев) среди советских писателей! Ну это невозможно! Понимаете, сидят какие-то люди, обсуждают книгу стихов «Березовый ситец», и тут рядом сидит Аркадий Натанович – человек, который зрит в будущее; человек, который прозу свою поставил на невероятно высокий технический уровень. И вот он среди них сидит!
Даже на фоне Аксенова и Трифонова – двух огромных писателей – он совершенно из другого мира прилетел. Это как руку Лему пожать или с Лемом выпить. Лем не человек. И я считаю, что «Хромая судьба», которая рассказывает набор писательских баек, – это неудачное произведение. Ну как неудачное? Оно смешное, талантливое, но оно не претендует на особенную глубину. Оно было придумано, как роман-обрамление, как склад нереализованных сюжетов. А на самом-то деле, мне кажется, что этот роман лучше других отражает некоторую растерянность Стругацких перед временем, когда все стало можно. Они его предсказывали не таким, не таким пошлым.
«В каком месте вам было бы удобнее открыть школу?» Да господи, up to you! Я вообще живу и работаю сейчас на восточном побережье. Мой регион – это Нью-Йорк, но от меня близко и Бостон, и Вашингтон, и Кливленд. И я в очень удобном месте. Где сможем – там откроем, где найдем помещение – там откроем. Я готов на благо этой школы все свое время положить. Тем более, что книги, которые я собирался писать в этом году, более-менее завершены. Биографию Зеленского я закончил писать. Конечно, я ее дополняю и дописываю, потому что происходят новые события, он говорит новые речи. Вообще, пока война не закончена, я эту книгу не закончу. Или, по крайней мере, пока не определился финал. Но главное в ней уже сказано – механизм, появление героя нового типа. К этому уже добавлять нечего. Зеленский уже герой.
«Дадут ли ему, кстати, Нобелевскую премию мира?» Дадут, почему нет? Могут дать. Во всяком случае, я не вижу причин, по котором бы ее нему не дали. Хотя некоторые его заявления словно нарочно рассчитаны на то, чтобы пугливые академики задумались.
«Не кажется ли вам, что эссе Эрнста Юнгера «Уход в лес» стало актуальным в текущий момент?» Если уж на то пошло, то до этого была «Уолден, или Жизнь в лесу» Торо. А Юнгер… Я очень не люблю Юнгера за пафос, за напыщенность. Он интересную жизнь прожил, интересным человеком был, но читать «Рабочего», воля ваша, просто невыносимо. Мне кажется, у него очень много было заблуждений.
«Как по-вашему, до какого возраста и какое количество людей может воспринимать такое практическое задание?» До тех пор, пока оно остается дебютом. Это идеал молодых, лекарство против морщин. Понимаете, изобретать велосипед интересно тому, кто недавно на него сел. Я сторонник того, чтобы школьник получал возможность с 12-15 лет ездить на машине, ездить в командировки, делать взрослые дела. Не командовать полком – война растлевает ребенка, подростка особенно. Я за то, чтобы тинейджер, начиная с 13 лет, активно участвовал во взрослой жизни, как мы участвовали в работе детской редакции радиовещания. Детям нужна своя журналистика, свое производство, даже своя политика. Но не такая растлевающая политическая организация, как «Наши», а вот организация практической истории.
У Житинского описаны практикующие историки в «Потерянном доме»; там, где человек создает народовольческий кружок и заставляет их бросать мячики; этот герой, который на лестнице торжествующе переступает через кучи дерьма. Это интересный персонаж. Он бросает мячики под колеса машин – чтобы тренироваться в бомбометании.
Кружок практической истории – это… Вообще я говорю, что две дисциплины, которые надо преподавать, – это а) экстремальная педагогика, потому что всякий класс сегодня экстремален; б) практическая история, потому что история без практических занятий – никуда. Надо вспомнить, кто и как поворачивал историю.
Вы скажете, что никто не поворачивал. Неправда. Были люди, которые умудрились. В России были. Другое дело, что эти люди были вынуждены подлаживаться под вектор российского исторического развития. И у них получалось.
«Можете ли вы представить Александра Сергеевича Пушкина на украинском фронте?» Ну почему же? Если бы его позвали выступить в Украину, и он там встречается, допустим, с президентом, – почему нет? Я думаю, что для Пушкина опыт территории, соскакивающих с российской исторической карусели, с российского исторического круга, казался бы очень интересным. Он бы уж не стал говорить: «Предки собирали – не вам разваливать». Я думаю, ему вообще делающаяся под руками история была бы очень интересна. «Я мужчина публичный», – говорил он о себе. Он человек политический, политически мыслящий, он безумно интересовался современностью. И не только историей, конечно: ему было бы жутко интересно.
«Читаю своего земляка Романа Гулина. Неужели все повторяется?» Повторяется, я давно говорил: циклическая история России вовлекает в свою орбиту многих. А кто живет внутри цикла, внутри круга, тем надо от этого скорее бежать.
«Что у нас сейчас с литературой? Она есть?» Сейчас есть в основном поэзия и драматургия. Это жанры быстрого реагирования. Я думаю, что и публицистика есть. Ее стало меньше, потому что все позапрещали, и это хорошо. Появилось больше времени на художественную литературу.
«До чего докатился мир, если детям в школах раздают йодид калия (понятно, это на случай радиации)? Огромная тревога сейчас из-за того, что кто-то не выдержит, решит применить ядерное оружие. Каковы будут последствия?»
Никакого конца света не будет. Я совершенно согласен с Венедиктовым; правда, он дает 10% на такой сценарий, я процентов 30: понимаете, чем быстрее, тем категоричнее будет это пресечено. Любая попытка любой силой в мире применить сейчас ядерное оружие – это у кого первого нервы не выдержат – приведет к поражению этой страны. На нее наваляться связать руки всем миром.
«Я из Киева, много лет прожил в Питере. Все мои близкие друзья поддерживали меня в начале войны. Но после объявления о мобилизации оказалось, что у меня хватает сил на их поддержку. Теперь моя очередь их поддерживать, это важно».
Поддерживать надо одним – помогать этой мобилизации любой ценой избежать. Потому что эта мобилизация ставит человека в этически ложную позицию. Она заставляет его под присягой участвовать в неправедной войне. Это не призыв никакой (я ни к чему не призываю), я просто говорю, что у человека сейчас не осталось других опций противостояния.
«Мы не имеем права останавливаться или унывать, от нас многое зависит». Да, скажу больше: не просто унывать мы не имеем права, а мы не имеем права на мрачную безысходностью. Да и потом: не знаю, как вам, а мне абсолютно очевидно, что трещины по этой коре уже пошли. Я чувствую, что озон грозовой уже в воздухе носится. И это не запах пандемии. Уже доминирующий запах озона.
Я не очень люблю себя цитировать, но почему бы мне не прочесть этот стихотворение. Оно короткое, и я его люблю.
О какая страшная, черная, грозовая
Расползается, уподобленная блину,
Надвигается, буро-желтую разевая,
Поглотив закат, растянувшись во всю длину.
О как стихло все, как дрожит, как лицо корежит,
И какой ледяной кирпич внутри живота!
Вот теперь-то мы и увидим, кто чего может
И чего кто стоит, и кто из нас вшивота.
Наконец-то мы все узнаем, и мир поделен —
Не на тех, кто лев или прав, не на нет и да,
Но на тех, кто спасется в тени своих богаделен,
И на тех, кто уже не денется никуда.
Шелестит порывами. Тень ползет по газонам.
Гром куражится, как захватчик, входя в село.
Пахнет пылью, бензином, кровью, дерьмом, озоном,
Все равно — озоном, озоном сильней всего.
Вот Сашка Мнацканян, если он меня сейчас слушает, помнит, как я ему впервые прочел эти стихи.
Вот военная тематика тогда полезла отовсюду, и я, человек гражданский, неожиданно начал ловить себя на том, что в моих стихах и в моей прозе появилось столько военных реалий, появилось столько вот этих глубоко не мирных ситуаций. Это торчало.
То, что вы говорите, напоминает «Короля Матеуша»…». Корчак, безусловно, был именно педагогом, который высказывал перед детьми практические задачи. Я вообще считаю «Короля Матеуша» лучшей прозой Корчака, наряду с «Когда я снова стану маленьким». Вообще, мне кажется, что Корчак – самый умный европейский педагог. И лучший результат его педагогики – это то, что собственные ученики выгнали его из школы, вынудили уйти. Потом вернули. Но если ваши дети не проходят через такой праздник непослушания – значит, вы не научили их самостоятельности, только и всего.
«Помогите попасть в Киев. Скучаю по родным, хочу быть с ними в эти страшные дни». Насколько я знаю, можно каким-то образом связаться с украинским посольством, консульством и получить визу. По визе впустят. Но в Киев можно попасть. Не знаю, насколько вы запятнали себя какими-то высказываниями, которые им не нравятся, но попасть в Киев можно. Другое дело, что визу получать – это надо узнать подробную процедуру.
«У меня нет всеобъемлющей картины мира; системы, по которой и из которой можно его смотреть. Что из философии и истории посоветуете читать, чтобы ее составить?» Лешека Колаковского, который пишет, что никакой картины мира быть не должно. Как только она сложится, вы законсервируетесь. Ну или Шестова, понимаете? Это только для не боящихся головокружения. В России же были не только квазифилософы вроде Ильина и не просто мыслители вроде Бердяева, замечательные публицисты и больше богословы, нежели философы строгие, а вот Шестов – это первоклассный философ. Почему бы не почитать Шестова? А почему бы не почитать Флоренского? Это замечательная школа.
«Я могла бы преподавать в начальной школе, и историю, и русскую литературу. Я могу работать так, чтоб дети слушали, открыв рты». Катя, ну конечно, я с вами свяжусь. Как только у меня появится место работы, где я смогу кого-то приглашать, вы будете первой. Да и вообще, все, кто в «Одине», безусловно, имеют преимущество.
«Мне 42, и я перед войной созрел для того, чтобы завести семью и детей. Совершенно непонятно, как сейчас с этим быть». Бога благодарить за то, что вы обзавелись семьей и детьми! В наши трудные времена человеку нужна жена. Выживать надо вместе, как говорил Солженицын, «в сплотке», в комплоте, в заговоре. Если вы один перед лицом событий…
Понимаете, с одной стороны наличие людей, которые от вас зависят, это глиняная нога. А другой стороны – вместе же легче, веселей. Вместе легче перебираться через Верхний Ларс. Вместе легче скрываться в сибирской заимке. В России же масса мест, где можно скрываться. Она же очень щелястая такая.
У меня вообще есть ощущение, что семья – это очень мощный костыль. Почему Толстой любил мысль семейную и мысль народную? Потому что человеку все-таки нужны два костыля – вера и семья. Чтобы у него не было страха смерти и тщеславия, двух самых губительных, по Толстому, вещей.
Два лучших способа преодолеть границы своего «я», гибельные, смертные границы своего «я», размыть их, сигануть, – это религия и семья. Потому что в семье в как бы становитесь немного другими, а цель религии и есть избавление от вечных границ. Помните, метафору шара, капли в «Войне и мире»? Капли образуют шар, и они стремятся слиться, чтобы полнее отражать свет, полнее отражать бога. Так вот, единственный способ полнее размыть свои границы – это религия. Или если есть спасение, то в семье. Потому что в хорошей, праведной семье, где любовь, а не похоть правит миром, где любовь, а не право собственника, – там границы размываются. Настоящей любовью вообще очень мощно размываются границы вашего «я», и именно поэтому мы стремимся вырваться за пределы «я», стать чужим «я». Само по себе, как сказано у Пастернака, «движение, приводящее к зачатию», – это метафора какого-то разрыва с личным «я».
«О чем вы сейчас мечтаете?» Понятное дело, о конце войны. Это все мечтают. Я мечтаю построить свою школу. Я мечтаю вернуться в прекрасную Россию будущего, чтобы там еще поработать. Я мечтаю дописать роман, который я начинаю.
«Почему вы убрали из стихотворения про погоду припев?» Понимаете, в газетном варианте это была песенка: «Погода, погода, подхода к снаряду больше не дадут». Это была такая песня. А потом это изменилось, и я опубликовал это как стихи, в книжном варианте. Но если вам нравится в газетном… Я несколько раз пел это Никитиной, ей я это и посвятил. В «Балаганчике» Жанны Магарам они это исполнили.
Вот это, конечно, интересный вопрос: «Можно ли сейчас строить планы?» Мечтать надо. Планы строить необходимо. Сбудутся или не сбудутся – я не знаю. Но планы строить необходимо. Есть такое выражение: «Хочешь рассмешить Господа – расскажи ему о своих планах». Но, между нами говоря, а почему бы и иногда не насмешить Господа? Я со своей стороны иногда думаю, что Господу хочется, чтобы его позабавили.
«Какие книги выйдут у вас в ближайшее время?» Выйдет книга стихов «Вторая смерть». Я думаю, для удобства малым тиражом, выпустить полное собрание стихов. У меня здесь нет моих книг. Они есть здесь в Корнелльской библиотеке, но за ними не наездишься. А мне же надо на выступлениях что-то читать. Я думаю издать двухтомник, где в одном будут все серьезные стихи, а в другом – все «письма счастья». Без отбора, потому что иногда хочется под настроение одно прочесть, а другое – нет. Мне интересно, кто бы хотел иметь такой двухтомник, полное собрание моих стихов. Если кто-то хочет, напишите, я вам помогу или вы мне поможете с какими-то вариантами его издания. Мне кажется, это довольно забавно.
«Мой коллега по работе мобилизовался. Переживаю за него и за Украину». Знаете:
Моя страна идет ко дну
Со мною заодно,
А мне обидно за страну
И боязно за дно, –
Как сказал великий Иртеньев. Сейчас, конечно, всякому русскому человеку особенно близки два чувства, «два чувства дивно близки нам». Одно – это любовь к родине и страх за нее, другое – это страх за остальной мир, который эта родина хочет за собой утащить в бездну. У мира не получается пока на нее никак воздействовать, но она помогает сама.
А можно ли сейчас любить Россию? Многие сейчас такой вопрос задают. Понимаете, любовь не спрашивают. Конечно, можно. Но любить в ней надо то, что стоило любви, а не злобных карликов, которые пытаются ее уничтожить, чтобы их карликовость так и осталась без конкуренции. Не выйдет.
Поговорим про Анни Эрно. Видите, у французов были хорошие шансы, довольно давно не награждали. Называли разных авторов – в частности, одного там автора исторической прозы, Пьера, сейчас я фамилию не вспомню. Называли Уэльбека – я его больше ценю как поэта, но и прозаик он первоклассный. В случае Анни Эрно – я думаю, награждена не столько она, хотя у нее есть, безусловно, серьезные заслуги перед литературой, да и она написала очень много. Надо же все-таки уважать трудолюбие. У нее написано больше 30 книг. Но награжден прежде всего, конечно, жанр. Жанр этот автофикшн.
Что это за жанр? Главная тенденция литературы 20-го века – это стирание границ между литературой и жизнью. Это жизнетворчество, творчество с помощью жизни. Это и боди-арт, то есть рисование или создание перформансов с помощью собственного тела, это рассказывание своей биографии, интимных ее подробностей. В частности, книга Кнаусгора «Моя борьба» – это подробный пересказ своей жизни, не щадя ни родителей, ни женщин, ни – прежде всего – самого себя. И, кстати говоря, книга Кнаусгора, которая в России, по-моему, не имела ровно никакого успеха, на Западе стоит во всех магазинах и многими читается, да и студенты ее обожают.
Почему я не люблю автофикшн? Потому что, мне кажется, собственная биография – это далеко не достаточный инструментарий, и у большинства людей этой биографии нет. Одно дело – биографии Черчилля или биографии Герцена, которым есть, о чем рассказать и у которых в жизни были великие события. Совсем другое дело – это биография Анни Эрно, которая известна тем, что у нее долго умирала от Альцгеймера мать, что у нее были трудные отношения с родными, что она в 23 года забеременела и не могла сделать аборт et cetera, et cetera, et cetera.
Чужие истории – это как чужие сны. Если это страшно и интересно – почему бы не выслушать? Но в принципе, как говорила Ахматова, скучнее всего слушать чужой блуд и чужие сны. Чужой блуд – там еще можно выслушать историю, потому что за счет читательской эмпатии включается какой-то интерес к приятным ощущениям, которые ты во время этого испытывал. Кстати, вот в фильме Тодоровского «Надвое» один из лейтмотивов – это интимные сцены. И они все очень похожи по звуковому решению и по образному. И это их сходство, ирония в их подаче, такая дружелюбная, сентиментальная ирония, потому что люди довольно забавны и жалки в этот момент с теми звуками, которые они издают. Раньше у Тодоровского страсть изображалась совсем не так. В фильме «Любовь», например, это просто поэма. А в фильме «Надвое» это такие одинаковые, насмешливо показанные соития, которые тоже, в общем, выглядят наивными и жалкими попытками отогнать реальность. Очень смешно. И при этом эти герои, как положено хипстерам, так смешно косят под супермоделей и супермачо, так смешно стонут, потому что положено стонать.
Вот, возвращаясь к этой теме: автофикшн производит такое же впечатление. Чужая любовь, чужой блуд – это не всегда интересно. Так же и чужие сны. А уж совсем неинтересно – это чужие болезни. Тут испытываешь какую-то физиологическую брезгливость. Я понимаю, что текстам Эрно присуще бесстрашие, определенная брутальность, называние вещей своими именами.
Вот сейчас, кстати, опять кто-нибудь напишет: Быков завидует нобелиатке. Я не могу завидовать 82-летней женщине, которая пишет скучную прозу. Я могу завидовать нобелевской премии. Но завидовать этой прозе и этой женщине я не могу. Я могу ее уважать вчуже. Я не могу завидовать Бродскому, потому что он уже умер. Я не могу завидовать Довлатову, потому что он плохо писал. Я не завидую, например, Валерию Попову, который писал гораздо лучше и пишет до сих пор. Я им восхищаюсь.
Завидовать я могу человеку живому и благополучному. А тот, кто все экстраполирует на себя, тот, кто везде видит собственные качества, как в зеркале своем, – зависть, закомплексованность, – эти люди не правы. Анни Эрно не вызывает у меня ни малейшей зависти, да и Оксана Васякина не вызывает у меня ни малейшей зависти, вполне себе титулованный автор русского автофикшена. Мне просто неприятно читать про их жизнь. Потому что они ничем не доказали, что их жизнь интересна.
Понимаете, раньше мемуары были жанром довольно почтенным. Да и то, Солженицын писал, что это литература второго сорта, литература про себя. Потому что надо выдумывать мир, а не копировать его. Есть, тем не менее, такие тексты, как «История моего современника» Короленко, как «И возвращается ветер» Буковского, как «Спокойной ночи» Синявского, как некоторые главы «Теленка» самого Солженицына, который далеко не второй сорт. А уж «Былое и думы» – это первый сорт.
Но тогда, понимаете, этот автофикшн должен быть интеллектуально насыщен. Или политически насыщен, как воспоминания Черчилля. Потому что читать про просто жизнь, даже бесстыдно называя вещи своими именами… Я не понимаю, во-первых, в чем сюжет этой жизни. А во-вторых, я не понимаю, почему я должен про это читать. Вот сейчас тоже в моде еще одна женщина, тоже, по-моему, француженка, которая очень подробно, с максимумом деталей, с разговорами с попутчиками в самолете, с меню в гостинице, описывает свое путешествие в Грецию. Это очень модная книга. Почему мне должно быть интересно? Я могу сказать, почему? Потому что это легитимизирует мою жизнь, делает ее фактом искусства.
Оказывается, я, просто ковыряя в носу, совершаю эстетический акт. В каком-то смысле это примета времени, потому что 20-й век – это век стирания грани между жизнью и искусством. Есть жизнетворчество, а есть творчество о жизни. Это еще одно проникновение жизни в искусство и наоборот. В этом нет ничего дурного. Но тогда должно соблюдаться важнейшее условие: автор автофикшн должен быть личностью. Тогда мне интересно будет это читать, тогда я буду узнавать собственное «я».
Что мне кажется еще особенно важным? Понимаете, я же говорил много раз о том, что в литературе мое «я» и соотнесение читателя с ним всегда значительно. Я вообще люблю наблюдать за тем, как чужая жизнь становится моей. Но это возможно только при одном условии: если мне оставлено пространство для идентификации, пространство идентичности. К сожалению, в прозе Анни Эрно я этого не отмечаю, и не только потому, что она женщина, рожденная в 1940 году, а я мужчина, рожденный в 1967-м.
Это, скорее, потому, что она не умеет сделать свою жизнь интересной для меня. Она и не обязана, наверное. Понимаете, те чувства, которые она испытывает к матери, когда рассказывает о ее болезни, умирании, деградации, – это слишком холодные чувства. Да, ее наградили за «бесстрашное мужество», но это как раз не тот случай, когда надо проявлять «бесстрашное мужество». Я вообще не помню, кто смог бы честно и уважительно писать о стареющих родителях. Я думаю, что это сделала одна Бруштейн в своем гениальном очерке о том, как она в 41-м году, весной, ездила навещать семью и пыталась забрать ее с потенциально оккупированных территорий, но не смогла. Встретилась со старухой Юзефой, героиней «Дороги уходит в даль…», ну и с ними со всеми – с отцом, Выготским, и с мамой. Аккуратность, деловитость, чистоту маминой комнаты, и то, как мать сказала: «Черт еще не дремлет, а бог совсем плохой стал», – вот это замечательный разговор их.
Я вообще могу сказать, что Бруштейн – это пример настоящего автофикшена. Вот кому Нобеля-то давать, кстати. То же ведь лучшее, что она написала, это автобиографическая тетралогия: «Дорога уходит в даль…», «В рассветный час», «Весна» и «Вечерние огни». Ну, «Вечерние огни» – это уже сборник очерков. Это в действительности жизнь Саши Яновской, в действительности Выготской, которая описана с потрясающей глубиной проникновения, но и при этом с огромной широкой панорамой века.
Пьесы Бруштейн тоже хороши – «Голубое и розовое», «Тристан и Изольда», инсценировка Островского. Она была талантливым драматургом. И именно ее драматургический дар сделал ее детские книги такими читающимися. Там все реплики запоминаются. Но ее драматургия – вымышленный или адаптированный ею чужой мир, мир чужих легенд – это драматургия не очень высокого полета. Это хорошая, честная, профессиональная работа. А вот «Дорога уходит в даль…» – великая книга. Почему?
Потому что там описана ситуация, каждому знакомая и каждому близкая. Это ситуация бессилия добрых и умных людей при тупой, глупой, слепой государственной машине. Вот эта проблема выведена. Вообще основа автобиографии – проблематизация. Не имеет смысла описывать свою жизнь, если вы не вытащите из нее главный позвоночник, стержень, если вы не предъявите его читателю. Таким позвоночником Александры Бруштейн всю жизнь была проблема «что делать, если сделать ничего нельзя». Что делать, если тебе противостоит агрессивная, наглая самодовольная тупость, которая там, как Александр Третий, вылезает из рамы и своими пудовыми сапогами топчет все живое и прогрессивное.
Конечно, представления о живом и прогрессивном были у нее довольно плоскими, но ве же не марксистскими. Вот она излагает два судебных процесса, в двух соседних книжках. Один – дело мултанских вотяков, о чем предпочитали не говорить тогда, потому что это было зарождение фашизма. В России зарождение фашизма – именно в истории мултанских вотяков. Тогда из-за убийства Конона Матюнина пытались вотяков выселить, согнать с земли, а кого-то и посадить. И вообще это было дико несправедливо, и это была ксенофобская злоба по национальному признаку.
Вторая – это дело Дрейфуса, уже прямо протофашистское, которому посвящен огромный кусок «Весны» – третьей части трилогии. Вот возникает вопрос: почему для Бруштейн так важен именно процесс Дрейфуса? Ведь она жила в это время в Вильно. Это хотя и Европа, но это от Франции очень далеко. А почему для всей России так важно дело Дрейфуса? Почему Чехов так сопереживает Золя, включившемуся в это дело? А потому что это та же ситуация: все понимают, что человек не виновен, но все понимают, что слепая и глухая машина накатывает на него, и остановить эту машину невозможно. И дело Дрейфуса – это редчайший случай, когда правда победила благодаря усилиям нескольких следователей, адвокатов и писателей.
Точно так же было и с делом Бейлиса, которое Короленко, Красовский и Марголин сумели развернуть, сумели превратить в обвинительный акт бейлисовским клеветникам – истинным виновникам убийства. Банда Чеберяк не была наказана, но она была разоблачена. Потом, после революции, Вера Чеберяк воплотилась в гораздо более жестокую особу, чем можно было ожидать, но женщина действительно, судя по всему, была страшная.
Вот это автофикшн, потому что это история того, как формируется нравственный стержень. По большому счету, вся проза всегда пишется на автобиографическом материале. Но борьба женщин за право на аборты еще не является столь… во всяком случае, не является у Эрно главным стержнем повествования. А главным является мое «я», моя жизнь, ее достоверная дневниковая фиксация. Я не против интимности в таких вопросах. Но я настаивал бы на том, чтобы это было или очень общественно значимо, или очень хорошо написано.
К сожалению, в российском автофикшене такие примеры единичны. Пожалуй, самый масштабный пример, когда личная проблема доросла до экзистенциальных масштабов, – это книга Анны Старобинец «Посмотри на него». Это вообще, мне кажется, самое отважное свершение Анны Старобинец в прозе, хотя у нее есть и более удачные тексты – там, где она выдумывает. Она наделена счастливым даром воображения. Но вот документальная повесть «Посмотри на него» – исповедь женщины, потерявшей ребенка, – да, мне кажется, что там есть приемы, которые ниже пояса, есть некоторые пережимы, а есть некоторые эмоциональные перенагнетения. Но все равно то, что женщина решилась об этом рассказать, – это чрезвычайно высокий класс.
Наверное, можно было бы повесть Ирины Лукьяновой «Стеклянный шарик» назвать автофикшеном, но слава богу, она там держит дистанцию между травимой девочкой и собой. А так вообще-то отчет о травле – это потрясающей, невероятной смелостью нужно обладать. Я могу только одно сказать: в России, когда у нас будет по-настоящему смелая литература, будет гениальный автофикшн: мобилизованных, беженцев, эмигрантов, жертв политических преследований, протестантов. Как книги, например, Подрабинека или Радзинского, хотя они в жизни враждуют, или книги Наума Нима. Но для этого должно прийти время открытий и храбрости. Тогда мы будем читать великую литературу. Это уже скоро. До скорого, пока.