«Один» с Дмитрием Быковым: Олдос Хаксли
Сосуществовать в кольце врагов – привычка, от которой трудно избавиться. Мы можем допустить, что Россия и Украина будут разделены стеной, рвом с крокодилами, цепочкой миротворцев из ООН, но предположить, что Владимир Путин перестанет воевать, нельзя. Внешняя война – это единственное топливо (плюс, конечно, репрессии), которым подпитывается этот двигатель…
Поддержать канал «Живой гвоздь»
Купить книги Дмитрия Быкова на сайте «Эхо Книги»
Купить книги Олдоса Хаксли на сайте «Эхо Книги»
Д.БЫКОВ: Доброй ночи, дорогие друзья-полуночники. Счастлив вас приветствовать. Сегодня мы, по крайней мере, в лекции, будем говорить о Хаксли, и не только о «Дивном новом мире» и «Возвращении в дивный новый мир», но и прежде всего о «Контрапункте» – самом массивном и, на мой взгляд, самом талантливом его романе, если брать художественную сторону. Но до этого поотвечаем на многочисленные и весьма любопытные вопросы.
Конечно, никаким образом нельзя миновать все более навязчивые и все менее доброжелательные (к нему, а не ко мне, понятное дело) вопросы о Трампе. Потому что, как вы понимаете, момент разочарования наступает довольно быстро даже у тех, кто был фанатично был им увлечен. А таких, конечно же, не очень много. Меня очень огорчает огромное количество людей, которым вообще-то положено быть умными. Это касается и евреев с их огромным опытом гонимости и огромным опытом противостояния всего рода обманам, и так далее; это касается и значительной доли американских интеллектуалов, которые далеко не сплошь леваки и не сплошь работают в университетах. И меня, честно говоря, смущает их общий восторг по поводу предложения превратить Сектор Газа в ближневосточную Ривьеру. Дело даже не в том, что это мечта.
Я, как вы знаете, сам великий мечтатель, даже не великий, а посредственный мечтатель. Я всегда люблю радикальные перемены. И идея построить Россию без тюрьмы кажется мне не такой уж утопической, а легко реализуемой. Главное – подойти к этому серьезно. Как и идея построить мир, где соседи не будут постоянно друг другу докучать, а перевозить целые нации – но эта идея, как мы помним, еще товарищу Сталину не казалась утопической. Мы тут давеча обсуждали с Веллером утопический или не утопический характер переселения Сектора Газа. Он говорит: если люди берутся, то проблема решается. Правда, она не всегда решается гуманными способами, о многочисленных высылках народов после ХХ века можно не напоминать. Можно сделать это и более гуманным путем. И каким-нибудь более комфортным. То есть если люди захотят, они эту проблему решат. Проблема в другом: в том, что сама утопия расселения людей подобным образом никакую проблему не решит. Единственное, чему человек может научиться, – это быть незаметным для другого человека. А целой нации решать проблему таким образом невозможно.
И я не совершенно не убежден, что у Израиля не начнутся серьезные трения с любым населением Газы, каким бы оно ни было. Сосуществовать в кольце врагов – привычка, от которой трудно избавиться. Мы можем допустить, что Россия и Украина будут разделены стеной, рвом с крокодилами, цепочкой миротворцев из ООН, но предположить, что Владимир Путин перестанет воевать, нельзя. Внешняя война – это единственное топливо (плюс, конечно, репрессии), которым подпитывается этот двигатель. И единственное, что можно сделать с этим двигателем, – это переформатировать его, перевести его с внутреннего сгорания на что-нибудь другое; или каким-то образом переключить его с внешнего потребления (то есть с агрессии) исключительно на внутреннее, то есть на репрессии. Надо сказать, что репрессии в России во время войны незначительно ослабли, что и вызвало ощущение глотка свободы, глотка воздуха. Многие вспоминали войну как самое свободное время (страшно об этом говорить).
Вы не можете заставить людей, не умеющих получать удовольствие от творчества, получать удовольствие, независимо от того, в каком бы они окружении ни жили. Вы можете вывезти агрессивных или менее агрессивных, но в любом случае получающих удовольствие от своего садизма убийц куда угодно, хоть на Мадагаскар, на остров, но с этим ничего не получится. Они начнут убивать островитян, которых они найдут, будьте уверены. А если они на найдут коренного населения, они будут убивать опоссумов, которые являются коренным населением Мадагаскара.
Иными словами, решить проблемы человечества можно единственным путем, – переключить человека, переключить его с садизма, с садомазохизма (главного человеческого удовольствия, о котором, кстати, много пишет Хаксли) на научный поиск или творческое вдохновение. Творчество доступно не всем, но пусть оно станет священной обязанностью. Тогда человечество станет уязвимо перед другой опасностью: как только оно достигает определенного уровня, оно становится объектом воздействия волны, то есть агрессивной органики, которая просыпается в людях и требует возвращения назад. Это то, что описано у Пушкина в «Медном всаднике». Вы можете построить город на болоте, но вы не можете сделать так, чтобы болото каждые сто лет на направляло свои волны на ни в чем не повинных Евгениев.
У меня один школьник умный… Мы рассматривали «Медного всадника» как запрещенную книгу, он ведь был запрещен полностью, просто царь Пушкину разрешил печатать только введение в поэму, которое ничего не говорило… а сама поэма, как доказали Третьяк и Брюсов, поляк и русский, это акт довольно уважительной полемики с Мицкевичем. Пушкин просто говорит ему, что наша империя устроена вот так, и иначе она устроена быть не может. В этих обстоятельствах любой поэт – бедный Евгений. А Евгений в известных обстоятельствах (по крайней мере, здесь) – пушкинский автопортрет. Не будем забывать, что «Медный всадник» вырос из наброска «Моя родословная».
Так вот, мысль Пушкина – как формулирует ее мой студент – такова: в механизм российской империи встроен инструмент ее самоподрыва, ее самоуничтожения. Сто лет она стоит, все прекрасно (что замечательно описано у Мицкевича в замечательной элегии «Олешкевич»). Но каждые сто лет на эту империю обращается: «… ветром от залива перегражденная Нева обратно шла гневна, бурлива и затопляла острова».
Каждые сто лет с ней происходит вот это. Равным образом в человеке современном, в его состоянии заложен механизм самоподрыва. Механизм радостного свержения в архаику, радостного срывания в войну. Вы вспомните, как художники, описанные Фединым (прежде всего, Курт Ван), в 1914 году говорили: «Хватит этой буржуазной импотенции! Прежде всего я ненавижу тебя, ты ненавидишь меня». И, значит, срывались в Первую мировую войну с оголтелой радостью, и сам Томас Манн это приветствовал. В человеке заложен механизм радостного возвращения на четвереньки, радостного срыва в зверство, которое ты можешь позволить просто потому что тебе можно. Это радостный срыв в деградацию, возвращение к ней, ничего с этим не поделаешь.
По всей вероятности, как население Петербурга стоически переживало наводнение, пока не построили дамбу (которая и сейчас не всегда спасает город), видимо, населению Петербурга и населению Земли предстоит в ближайшее время переживать вот эти периодические (все более частые, к сожалению) вспышки архаики и возвращение в темные века, пока не будет построена какая-то универсальная дамба, которую я пока себе не представляю.
Волна всегда поднимается на тех, кто достиг определенного уровня. Видимо, расплата за этот уровень встроена каким-то образом в проект «Человек». Вот об этом написан роман Леонова «Пирамида», где Сталин говорит: «Давно сломался бы русский меч, если бы в нем не было присадки нашей коррозии, нашей гнилости», нашего самоубийственного архаического подпроекта. Если бы механизм тормоза, саморазрушения не был заложен в человеческую историю, эта история, как всякая пирамида, давно пришла бы к своему естественному концу. Можно ли человеческую природу изменить, чтобы в ней не было регрессии такого рода – радостной деградации, ретардации, шага вперед в обмен на любое продвижение, создание вечной войны в ответ на создание Израиля, – если бы у человека не было бы этих механизмов, это были бы другие люди. Но почему-то Господь всадил в человека эти самоубийственные тормоза. Как сказано в той же «Пирамиде»: «Трензеля затянули хуже некуда».
Другой вариант, другая мысль, которая меня посещает, – это вшитый очень многим (людям неглупым) механизм сладострастия, вот это то, что у Стругацких показано, когда молиться на Максима Каммерера начинают люди, попавшие под излучение. Прежде всего, конечно, Гай. Мне кажется, самое страшное, самое невыносимое – это видеть сейчас людей, которые в обычное время отличаются и критичностью, и умом, а в необычное (вот сейчас) кричат: «Трамп наш, он наш человек, он наш настоящий израильтянин, он со стальными тестикулами. И то, что наш Нетаньяху с ним договорился, это значит, что и наш Нетаньяху прекрасен!». Тут же, значит, люди, которые бешено критиковали Нетаньяху, замолкают, и скромным американцам, которые замечают, что такая апология Трампа довольно недальновидна, говорят: «А вас-то это каким боком касается?». Да нас это касается самым непосредственным образом, а вас во вторую очередь. Нам жить с этим президентом. И поэтому, так сказать, этот «апофегей» (это слово придумал не Поляков) глупости и раболепия, – его наблюдать очень больно, мучительно.
Другое дело, что есть надежда на отрезвление. И сейчас оно будет происходить, это отождествление с нормой, будет происходить самым быстрым образом. Возврат к норме, к понимаю. Просто быстрое разочарование наступит. Может быть, человечеству и надо было пережить такое искушение. Потому что, как говорит тот же Солженицын, «мы способны объять только ту часть правды, в которую уперлись рылом». Вот мы уперлись, и, пока в ближайшее время не научимся заранее понимать и просчитывать, нам, наверное, предстоит на своей шкуре какие-то вещи переживать.
«Повторно задам вопрос: удалось ли вам прочитать «Вегетацию» Алексея Иванова?» Удалось, и я уже ответил вам, но вы меня не захотели услышать. Я говорил о «Вегетации» два раза. «Вегетация» показалась мне неинтересной. Сам Алексей Иванов – интересный, замечательный писатель, я многого от него жду. Но он почему-то не хочет отвечать на главные вопросы. Видимо, потому что эти главные вопросы, ответ на них, сделают его существование менее разрешенным, менее комфортным. Я не требую от него ухода в оппозицию. Хотя, конечно, в нынешних обстоятельствах можно было определиться как-то громче.
Вот там сейчас Владимир Познер выступил с протестом против запрета на алкоголь после 21 часа. Ну, Владимир Познер нашел, против чего выступить! Молодец, Владимир Познер, отважно не побоялся поругать правительство за такую опасную и недальновидную меру. Слава Владимиру Познеру за его храбрость и нонконформизм! Ведь не у всех есть возможность уехать – у Владимира Познера ее, наверное, нет: может быть, родители престарелые; может быть, домашние животные; а может быть, в 90 лет особенно трудно делать какие-то заявления. А может быть, он понимает, что никакого особенного толку от этих заявлений нет, а нажить неприятностей на свою лысину можно. Поэтому лучше как-то вот так. Тем более что от лысины никто не застрахован: мы все полысеем, если проживем достаточно долго. Ну бог с ним.
Что касается романа Алексея Иванова. Это роман, в котором есть хорошие сцены и замечательные догадки. Но, к сожалению, он остается в пространстве Стругацких и даже не пытается продолжить Стругацких, потому что все то, что написано о лесе, слабее того, что написано в «Улитке». Большое количество обсценной лексики меня не раздражает, Иванов всегда работает с новыми лексическими пластами, работает с ними хорошо и изобретательно. Книга показалась мне детской, вот в чем беда; такой же, как и «Бронепароходы». Но если «Бронепароходы» шаблонны и мелодраматичны в каждом повороте (готовый сценарий сериала, а сериал хорошим не бывает; он иногда, бывает, создает вторичность жанра, когда он задуман как самопародия – как «Арбатские тайны», например)… Потому что «Арбатские тайны» – это произведение при участии двух ведущих кинокритиков, Порохни и Сиривля, – это сериал, в котором нет ни одного оригинального кадра, ни одной оригинальной реплики, ни одного оригинального хода. Он весь собран из цитат, собран очень остроумно, стартовая ситуация – из герасимовских «Дочек-матерей», остальное с миру по нитке из «Места встречи…» и, условно говоря, «Москва слезам не верит» и «Пяти вечеров». Это сериал, в котором нет ни единого человеческого слова, а только цитаты.
Мне показалось, что «Бронепароходы» – сериальное произведение, исключительно насквозь вторичное. И язык его вторичен, и реплики в нем, и все герои говорят, как говорят представления среднесоветских сценаристов о том, как в 1919 году могли разговаривать аристократы или пролетарии. В этом плане, конечно, «Вегетация» – шаг вперед. Но плохо другое: плохо то, что герои, в общем, картонны, сложных героев нет. Это как у Виктора Ремизова в «Вечной мерзлоте». Роман написан как бы «сочно» (я ненавижу когда «сочно» и «вкусно», два критерия), как бы с большим количеством реалий, как бы со знанием дела, со старательным имитированным и интернет-подчерпнутым знанием машин, механизмов… Я сам к этому прибегал в «Истребителе», не вижу в этом ничего дурного. Но герои плоские, картонные, они действуют и говорят, как в представлении. Как говорит Стивен Кинг: «Всегда видна рука, передвигающая персонажей». Авторская рука, которая их подталкивает. Это не литература. То есть литература, но сериального уровня.
Я в «Вегетации» не вижу, к сожалению, ни одного действительно нестандартного, действительно поражающего воображения или сюжетного хода. Я вижу догадку – разделяемую многими – о том, что Россия становится придатком Китая. Но, увы, об этом первым написал Владимир Сорокин, да и не он один догадывался об этом. Утопия Ордуся появилась впервые у Алимова и Рыбакова, у Хольма ван Зайчика.
Мне кажется, что от Алексея Иванова, который умеет писать необычных людей (таких, как Служкин), мы вправе ожидать иного, большего, более увлекательного. К сожалению, пока его замечательная проза остается на уровне его «Тобола», который написан на профессиональном уровне, но довольно скучно, ничего не поделаешь.
Я не заставляю Алексея Иванова соглашаться со мной или действовать, как хочется мне. У него есть свое развитие, у него есть вектор. Но вы спросили мнение о его романе, а вот его роман, к сожалению, меня совсем не удовлетворил.
«Можно ли воспринимать описанное в книге как аллюзию на современную Россию?» Ну нет, что вы, какие аллюзии? Вот алкоголь не продают после 21 – вот это проблема.
«Как вы считаете, кто из героев Достоевского больше похож на самого Достоевского?» Достоевский был сложный персонаж. Более всего, конечно, похож парадоксалист – герой «Человека из подполья» и герой некоторых заметок «Дневника писателя». Человек, который не разделяет подпольных мыслей и подпольных комплексов, но допускает их и любовно пестует их в своем сознании. Это типично писательская работа – развивать и, если угодно, выпускать наружу наиболее отвратительное в себе. Достоевский это умел. Больше всего на него похож парадоксалист, а хотел бы он быть похожим на Тихона. На кого-нибудь из его таких идеальных героев, на старца Зосиму из «Братьев Карамазовых», может быть, на Алешу, он знал в себе и это. Определенное сходство с Зосимой есть, потому что у Зосимы была же светская жизнь, которую он оставил после дуэли, после своего отказа выстрелить на дуэли и унижения, которое он после этого, как ему казалось, перенес. Я думаю, у Достоевского есть такой опыт.
Но если брать сходство чисто буквальное, более всего он похож на протагониста «Игрока». Ситуация с Полиной, ситуация «Игрока» была для него самой болезненной, самой интимно пережитой. Когда ему надо было срочно написать роман, он схватился за этот опыт как за самый живой и горячий. Он не требовал художественного переосмысления: можно было любой кусок жизни вот так брать и делать из него роман. Что он и сделал. Очень символично, что он избавлялся от этой муки и трагедии с помощью Сниткиной. И сумел использовать это, стенографию. Это один из немногих примеров в литературе, когда человек освоил новый метод сочинения романов, чтобы избавиться от долговой кабалы, сумел за 26 дней написать роман. Это гениально. Причем не написать, а продиктовать, выправить, отвезти к полицмейстеру, чтобы получить свидетельство того, что книга сдана. Стелловский уехал, чтобы не получать роман, так Достоевский на дом отнес, зафиксировал, полицию вызвал. Это гениально.
Это пример того, как роман делается напрямую из биографии. Страшно горячий кусок жизни переносится туда. Вот, видимо, Алексей из «Игрока» есть самое прямое, самое неопосредованное выражение Достоевского на тот момент. Наиболее полный физический автопортрет – это, конечно, Порфирий, который так и говорит о себе: «Я поконченный человек-с, и больше ничего-с». Этими же словами Достоевский признался в любви к Сниткиной: «Вот представьте себе моего друга, который полюбил девушку молодую, чистую, младше себя, а сам он поконченный человек-с». И она отвечает ему: «Я была бы счастлива». И между ними все хорошо. Это самый счастливый эпизод в жизни Достоевского. И она расцветает, она становится красавицей. Это прекрасно.
Я думаю, что для Достоевского Порфирий – это тоже возможность вычленить, выдавить из себя самое ужасное. И, кстати, я этого не осуждаю. У писателя много есть творческих методов, и один из них – да, это выдавливать из себя все самое мерзкое, выдавливать в литературу. Ведь в литературе можно описывать положительный идеал в надежде к нему прийти, как Чернышевский (это тоже мы, кстати, со студентами недавно обсуждали)… Чернышевский и Достоевский не зря друг друга ненавидели, это два, что называется, opposite творческих метода, они во всем друг другу противоположны.
Чернышевский формирует идеал и описывает его в надежде приблизиться к нему. Он описывает Рахметова – человека, который самовоспитанием приближается к идеалу. У Достоевского иной способ достижения идеала – он выдавливает из себя мерзость, выдавливает ее в литературу, выдавливает ее по страницам своей прозы. Знаете, Достоевский был очень хороший человек; по крайней мере, поздний и зрелый. Очень добрый, старающийся отвечать на любую просьбу, помогать студентам, отвечающий на вопрос о смысле жизни, идеальный муж. Но он достиг этого человеческого совершенства тем, что вышвыривал из себя все свои демонические болезни, все овладевавшие его душой страшные крайности. И в этом плане он, безусловно, демонстрирует одну из самых убедительных стратегий. В этом он молодец.
Да, похвалил талантливого автора. Я думаю, что счастливее остальных в этом плане был Тургенев, потому что его эти демоны не бороли. Тургенев был сам по себе существом высокой пробы, таким чистым образцом человека, чисто физически и душевно, немного, может быть, трусоватый, немного конформистский… Это я беру реакцию на статью Добролюбова, на реакцию публики на «Накануне», когда у него сказалось больше, чем он хотел. «Бей в барабан и не бойся…», вот эти все дела. Он немножечко испугался тех сил, которые разбудил книгой, но сам по себе он совершенно не обуреваем демонами. Достоевского эти демоны на каждом шагу преследуют, а Тургенев – счастливчик, он душевно здоров. Он охотник, русский барин. Мне кажется, что у него те терзающие мысли, все мучающие его сомнения крутятся вокруг религиозного опыта, вокруг соседства потустороннего. Вот уж у кого, как и у Набокова (хотя я не думаю, что прав Михаил Шульман и что потустороннее является одной из главных проблем Набокова… но оно является одним из главных, беспокоящих его мотивов.
Рядом с нами огромный другой мир, нам долетают оттуда приветы, чуткие люди их слышат. Надо или понять что там, или выйти на предложенный контакт. Вот это тревожило Тургенева. Любовь после смерти (в «Кларе Милич» или в «Призраках»), посмертное существование души, природа творчества («Песнь торжествующей любви»). Иными словами, примесь потустороннего. Если есть какая-то примесь в человеческом существовании, то это не примесь этой коррозии и архаики (по Леонову), а это примесь бога, примесь божественного. И она Достоевского не очень волнует или волнует недостаточно. Он бога вообще не видит, как мне кажется, он только тревожится о нем. Как говорит наш Джон Гивенс, anxiety instead believe, тревога вместо веры. Это верно.
У Тургенева есть вера, вера абсолютно стихийная, вера здорового ребенка. Он знает, что бог рядом. Он знает, вопросов не задает. Его интересует, как выйти на контакт. Вот это постоянное соприсутствие проявляется очень интересно – через лейтмотивы вашей биографии, то есть ритмично всплывающие, повторяющиеся темы, что исследовал очень подробно Набоков. То, что он называл «подспудное щебетание темы». То, что исследовал и Тургенев, особенно наглядно в моем любимом рассказе «Часы», где часы возникают как лейтмотив в жизни героя и как напоминание о времени.
Вот тут вопрос, почему постоянно Достоевский напрыгивал на Тургенева. Это как раз очень просто. Когда рядом с вами человек гармоничный, он всегда вас раздражает. При этом вы сами дисгармоничны. Вот это вечное: «Если бы мне платили, как Тургеневу, я писал бы лучше, чем Тургенев». Ну хорошо, тебе стали платить, вам заплатил Некрасов за «Подростка» столько, сколько вы захотели, а вы написали самый слабый роман из всех пяти. Потому что не хотелось. И Некрасов, думая, как спасти положение (роман напечатали «Отечественные записки», а успеха критического нет, надо было как-то объяснить автору свое отношение к произведению), сказал: «Знаете, вы все-таки первый из наших писателей: у вас даже если плохо, то все разнообразно и похоже на предыдущее». И Достоевский с готовностью принимает этот комплимент.
Вообще, ребята, я вам скажу довольно неожиданную вещь. Гений – это тяжелое испытание для современников. Вот у нас сейчас мало гениев. Помните, как в литературных пародийных анекдотах: «Я гений, Достоевский гений, царствие ему небесное. Толстой гений. Когда же это кончится? Вот все и кончилось». Действительно, гениев как-то мало. Я не думаю, что Бродского можно назвать гением, но он очень талантливый и очень успешный поэт. Каким же тяжелым испытанием он был для людей, его знавших. Мне кажется, только Лосев умел соблюдать пиетет перед реальностью. Говорить: «После «Пиранези» ты гений, Иосиф!», и он знал, ему было неинтересно. При этом иногда говорить: «Иосиф, сбрось свои котурны, зачем они, …на мать? Ведь мы не так уж бескультурны, чтобы без них не понимать».
Разговаривать с гением запросто очень трудно. Но Лосев был такой умный, милый и тактический человек, что он мог разговаривать хоть с гением, хоть с чертом, и быть прелестным собеседником со всеми. А вообще, когда живут в литературе одновременно живут (офигеть!) Тургенев, Гоголь, Достоевский, Толстой, Щедрин и Некрасов, – ну как жить-то, ребята? Еще Гончаров где-то там на задворках пишет 20 лет свой «Обрыв». Или, как некоторые считают, Лесков. Невозможно так себя вести в таком цветнике, невозможно правильно себя спроецировать. А ты при этом не гений, а ты, я не знаю, Михайловский, а тут Чехов уже грядет. Что делать? Поэтому гениальность… Не думайте, что я тут намекаю на свою, хотя я тоже тяжелое испытание для современников. Я в каждой бочке затычка, у меня эта программа, регулярно меня украинцы приглашают, есть у меня программа у Плющева. Я все время где-то появляюсь. Самое ужасное, что большей частью я это делаю бесплатно. То есть вообще какой-то оскорбительный, чудовищный избыток, еще при этом прозу пишу и в универе преподаю. То есть делаю все то, что в России. Кошмар, как это вынести, непонятно.
И, надо сказать, несмотря на такую гиперактивность, я не очень сильно роняю планку при этом. Это все потому что я не пью. Так вот, испытание великим современником (или не великим, а просто болтливым) – это тяжело, просто тяжело. Когда у тебя рядом живет Орсон Уэллс, как ты будешь современником Орсона Уэллса? Это Уайлдеру хорошо и Уайлеру. А рядовому режиссеру плохо. Поэтому ничего не поделаешь, надо учиться как-то, как-то приходиться смиряться.
«Что вы думаете о романе «Рассказ служанки»? В чем его значение именно сейчас?» Я давно не перечитывал и не пересматривал. Пересмотреть надо.
«В одном из интервью Егор Летов сказал: «Чтобы понять, что произошло в 1917 году, нужно читать Платонова и Бабеля». Достаточно ли этого? А как же Пильняк, Алданов, Бунин, и так далее?»
У Пильняка надо, наверное, читать «Красное дерево», где намечены, по крайней мере, интересные подходы к реальности 1926-1927 года, к реальности после Гражданской войны, когда участники Гражданской войны не могли найти себе места. Я не думаю, что достаточно читать Платонова, потому что Платонов не столько о революции, сколько вообще о человеческой природе. Лучшая вещь Платонова – вообще, по-моему, «Епифанские шлюзы», которая не о революции совсем, формально.
Я думаю, что надо читать Леонова, потому что он, будучи злым, очень не любя человеческую природу, имея скепсис большой в отношении ее, он чуть больше в ней рассмотрел. Он был человек, прямо скажем, очень неприятный, он рассматривал человечество как ошибочный проект, как недоработку, как нарушение баланса огня и глины, по его формуле. Надо читать Леонова.
Наверное, Зощенко. Тоже – сколько гениев было в тогдашней литературе! И всех их Сталин заставил пресмыкаться, в этом-то самое ужасное. Когда не пресмыкались только Ильф и Петров, им повезло не участвовать в расстрельных и проработочных кампаниях. Ильф умер, а Петрова не трогали, и вскоре он тоже умер. Мне кажется, что вот это два идеальных человека были – Ильф и Петров. Они были рядом всегда, были, как братья Стругацкие, друг для друга тормозом и моральным образцом. Вообще, надо писать вдвоем.
«Почитайте что-нибудь из своих стихов по настроению». Хорошо.
«Судя по футболке, вы стали фанатом «Лос-Анджелес Доджерс»». Вы бы слушали, что я говорю! А не смотрели, какая на мне футболка. Футболка на мне, какая под руку попалась, у меня их полно. А так на мне и хорошая замшевая куртка, я мимо хорошей замшевой куртки пройти не могу. Если ее вижу продающейся, если есть достаточно денег в этот момент. А «Лос-Анджелес Доджерс» – это так, никакого пароля, никакого тайного мессенджа это не содержит. Я как относился к одежде без особенного пиетета, так и отношусь к этому до сих пор. Просто у меня появилась возможность в Штатах чаще покупать мои любимые вещи – кожаные куртки и замшевые, а иногда костюмы. Потому что они прочны, надежны, элегантны и не требуют особенного ухода. Конечно, приходиться проходить по этим роликам, счищая последствия собачки… Собачка очень ручная, она напрыгивает постоянно, требует еды и ласки, то просто хочет общаться, чтобы чесали. Для замшевой одежды это не очень хорошо. Но есть эти волшебные ролики, которые помогают это дело каким-то образом счищать. А так у меня, наверное, самая любимая футболка была, знаете… Такая с облаками, изображение облаков, плывущих по ней, желто-голубых (но без украинского подтекста) и переходящих в фиолетовые. Это прекрасная была футболка, но она осталась в России. Мы, думаю, со временем или сами к ней переедем или ее перевезем.
«Какой потенциал имеют заброшенные ДК, хрущевки, замусоренный пригородный лес и подобная фактура в художественном плане? Остается ли это актуальным художественным образом? Вы говорили, что это руины великой империи, где сейчас резвятся черти. Чем еще это может быть?»
Это очень хороший образ – заброшенные ДК. Это примерно то, что описано у Стругацких в заброшенном городе, где вот этой такой хрустальный дворец с бассейнами, где они с Изей проводят увлекательные беседы… Это, конечно, метафора домов творчества, в которых братья Стругацкие проводили большую часть времени, в которых они сочиняли. Комарово, Болшево… Я думаю, что вообще заброшенные советские дворцы (пионеров, дома пионеров, дома культуры) – замечательный образ постклассицизма, умершего, заброшенного и забытого классицизма. Очень горько, что это в таком количество осталось и не пользуется… Ну не «спросом», какой может быть спрос! Это не реставрируется, а зачем это реставрировать?
Я ехал в Крым когда (через Курск, а потом через Запорожскую область, через все нынешние места боев, как это ни ужасно), часто проезжал мимо этих заброшенных ДК с пионерами с отбитыми головами (со статуями) и думал: как же это все восстановить? А нельзя восстановить, это упадок. Это все равно, как нельзя старика заставить маршировать. То есть вы можете под пистолетом, наверное, заставить ходить строем. Но вы не можете вернуть ему молодость, вы не можете вернуть ему время. Поэтому сейчас, наверное, как сказать? Пространство Зоны не просто так описано, не просто так осталось самым актуальным наследием. Постмир, мы живем в постмире. Надо как-то, наверное, это понимать. Новая эра просвещения не за горами, надо просто дожить до нее.
Я думаю, что среди трех прорыв, которые нас ожидают (технологический, биологический, религиозный), самым интересным будем, конечно же, религиозный. Мы возвращаемся, безусловно, к вере на новом этапе. Мы понимаем (уже не догадываемся, а понимаем), что бессмертие души – реально, что надо готовиться к нему и с ним сосуществовать.
Разные подходы к этому были у человечества: оно прошло через полный позитивизм, через абсолютное торжество нерассуждающей веры, через иезуитство, через инквизицию. Через разные варианты оно прошло. Но до сих пор не относилось к этому как к спокойному знанию, как к констатации. А впереди именно этап, когда это будет спокойным знанием. Обоснованием этого знания для кого-то будет личный опыт, а для кого-то – осознание, что так жить правильнее. Условно говоря, не важно, есть бессмертие, или нет. Но вести себя правильнее так, что оно есть. То есть, согласно пари Паскаля, принять эту максиму этически продуктивнее, чем не принимать. Я думаю, что человечество дойдет до этого простого опыта. У меня в «ЖД» один монах говорит: «Мы не знаем, есть бог или нет. Мы просто считаем более нравственным вести себя так, как будто он есть». Это сцена в монастыре, помните? Говорит там отец, не помню, как там его, Николай? Это правильная формула. Я до сих пор от нее отталкиваюсь.
Естественно, биологическая эволюция и религиозная эволюция (вместе) дадут нам более гармоничного, более счастливого человека, как более счастлив Максим Каммерер по сравнению с любым человеком на Саракше. Другое дело, согласно большому антропному принципу, человечество могло возникнуть только на Земле. И поэтому Саракш, скорее всего, заселен землянами когда-то. Поэтому приходится рассматривать Саракш как одно из ответвлений, если угодно, как тупиковую ветвь милитаристской земной цивилизации, которую огненосные творцы когда-то туда переселили, захватив с собой землю.
«Мне кажется невозможным, чтобы американские элиты одновременно переносили производственные мощности в Китай, и при этом ему противостояли. Возникает справедливый вопрос про курицу или яйцо». Я не специалист по переносу производственных мощностей в Китай. Мне кажется, что главный проект Трампа – перенос всего, что застоялось, на новые территории. Американские тюрьмы переселяются в Сальвадор, что является нарушением закона и нарушением прав граждан – и сальвадорцев, и американцев. Жители Сектора Газа переселяются в Египет и Иорданию. Несогласные, по крайней мере, американцы, тоже будут куда-нибудь переселены. Одним словом, это все проект по поиску другого глобуса, но, поскольку другого глобуса нет, возникает остроумный проект по великому переселению народов.
Интересно, кого переселят в Россию. Если бы всех американцев, условно говоря… У меня былая такая идея тотального обмена населениями. Я ее высказывал в газете «Нет» – в приложении к «Собеседнику». Страшно подумать, была газета «Нет», был «Собеседник» и приложение к нему. В каком сложном, интересном мире мы жили! Переложить, значит, газету «Нет» на современный мир. Там была такая версия, что надо организовать тотальный обмен населениями между Россией и Америкой. Страны эти почти равны по территориям (я имею в виду обитаемую часть), совсем не равны по природным условиям, у нас зона рискованного земледелия, но американцы научились переносить и это)… А климатически город, где я живу (не буду его называть, а то очень многие гости за мной пристально наблюдают: не волнуйтесь, ребята, я готов к вашему приезду, и не только я); в этом городе климат абсолютно русский. Может быть, чуть слабее морозы, но бывают и серьезные, не сомневайтесь. Если бы состоялся полный обмен населениями, это было бы любопытно. Россия сумела бы заболотить и, условно говоря, засрать американскую территорию очень быстро, а американцы смогли довольно быстро культивировать Россию. Потому что они воспринимают любую заброшенную территорию как вызов. Например, Трентон, который был таким заброшенным, запущенным городом, а сейчас он начинает возрождаться на наших глазах, во многом благодаря Принстону, который рядом. И даже появляется такая надпись, что «Трентон производит, весь мир потребляет». Или, как мы говорим: «Трентон срет, весь мир жрет».
Это такой интересный ход – рекультивировать заброшенную территорию. Надо с Трампом это обсудить, он ведь любит масштабные проекты. Вот всю Россию переселить в Америку, Америку в Россию, а потом опять обменяться населением и посмотреть, что изменилось. Первое, что будут делать россияне, – они начнут разрушать «Макдональдсы», потому что «не надо нам тут вот этого вот». Это смешно. Пафос разрушения, пафос плохизма очень силен в новой генерации россиян. В новой, выросшей, и я ее предчувствовал, предугадывал, но она мне еще до конца не ясна.
Я не очень знаю, что с ней будет. Самоуничтожится ли она, уничтожит ли мир? Действительно, Россия сумела сейчас (отчасти благодаря Путину, который дал волю всей этой тенденции, отчасти благодаря своей предшествующей жизни) вырастить очень интересную категорию людей. Это люди, которые ничего не умеют, ничего уметь не хотят, то есть наслаждение творчеством, радости высокого, – все это для них закрыто. Они умеют убивать и умирать. Убивают они жестоко, довольно изощренно, сладострастно, секс у них тоже идет в основном по линии БДСМ, по линии семейного насилия. Они не помирятся ни на чем, кроме полного завоевания мира и подчинения его себе, или взрывания мира, то есть уничтожения его вместе с собой. Это такой маньяк при деле. Я не знаю, как можно бороться с этим явлением. Более того, из Америки я не вижу, насколько оно в России распространено. По-моему, оно распространено серьезно. По-моему, таких стало процентов 80, как бы не 85. С учетом уехавших…
Кто-то мне скажет, что 20 процентов. Может, двадцать. Дело в том, что скатывание в это состояние происходит стремительно, это зыбкая цифра. И поэтому люди, абсолютно лишенные навыка творческого (или иного контакта со своим подсознанием), лишенные навыка творческой работы, то есть лишенные навыка сублимации, назовем это так, перехода запретных желаний в творческую энергию, умеют переводить эту подспудную творческую энергию и энергию убийства только в одно: или в захват чужих территорий, или в истребление своих. Сталин удивительным образом не сумел Россию полностью преобразовать. В ней остались люди, которым хватило сил сделать «оттепель». Но в сегодняшней России таких явлений нет. Они если и есть, то очень глубоко под спудом. И ни новую волну советского кинематографа, ни новую волну советских строек (типа целины или БАМа), ни новую волну педагогических проектов типа коммунарского, в России запустить элементарно некому, простите. Некому это сделать.
Поэтому, как ни печально, судьба России – не перестройка. Судьба России – либо надолго затянувшаяся смута, смута такого плана, что покажется с овчинку 1613 года, либо, как вариант, это мировая война. Неужели вы думаете, что Путин сейчас сумеет что-то продать как победу? Да, он проведет переговоры; да, он скажет, что мы отжали территорию, защитили наших братьев. Кроме того, с нас снимают санкции. Но это не подносится как победа. Население России, грубо говоря, индоктринировано; население России потрясено, захвачено даже не пропагандой. У Хаксли сказано, что «Дивный новый мир» писался во времена, когда пропаганда еще не стала тотальной. В «Возвращении…», «Revisited» он пишет, что Гитлер уже продемонстрировал мир, который тотально охвачен пропагандой, верит в нее и делится на две категории: либо верит главному нарративу этой пропаганды, то есть стремится к мировому господству, либо (как большая часть стран Запада в это время) отвлекается на пустяки, оказывается способен заниматься только ерундой и мелочевкой. Это ужасное ощущение. И мир тотально распропагандированный, мир сегодняшней России – вот о чем сегодня болит душа. Этот мир нельзя пересадить с иглы разрушения на иглу созидания. Потому что чтобы человека привлекало созидание, чтобы его радовала наука, научный поиск, создание симфоний «Далекая Радуга», – это же все последние представители.
На руинах Радуги (что меня интересует гораздо больше в повести «Дуга»; ее вы будете скоро читать, если захотите) вырастает совсем другое население. То, которое показано в последнем фильме «Дау» («Дезинтеграция»). Радость ножа, как называл это небезызвестный Алесь Адамович. Люди, которых развлекает и восхищает только ломать. «Дезинтеграция» – великая часть. Кстати говоря, то, что проект «Дау» не оценен большинством современников, как раз и говорит о том, что он слишком сложен для большинства современников. Современники обсуждают вопрос, как режиссер себя вел на съемках (тоже, наверное, важный), но обсуждать надо то, что он создал. А создал он великое зрелище, самое великое произведение кино, начиная с девятого, восьмого года. И ничего хоть отдаленно, по масштабу замысла, сравнимого с этим проектом, в современном мире не появилось. Современный мир готов описывать и обсуждать, что у кого написано на футболке, а вот что говорится, мало кому интересно.
«Конечно, хорошо, если бы люди условно думающие жили и не пересекались с условно гопниками. В России в извращенной форме построили принцип не пересекающихся страт. У нас по факту чиновники живут, не пересекаясь с обычными гражданами. Да, действительно, в современной России много обычных граждан, готовых на самые разные зверства просто так».
Не просто «готовых». Не умеющих ничего другого, назовем это так. Понимаете, дезинтеграция, разрушение, разложение шло очень долго. Настоящая смерть советского проекта заключается не в том, что советский проект утратил свою гуманистическую идейность. Исчез проект просвещения, проект просветительский. Для того, чтобы получать удовольствие от сочинительства, конструирования, ответа на хитрые вопросы природы, от занятий физикой, химией, живописью, человеку нужно дать в руки этот навык. Современная Россия дала ему в руки один навык – дубинку и пыточные приспособления – наручнички, плеточки и другие всякие штучки.
Но ведь для того, чтобы пытать непрерывно, нужны как минимум два объекта – палач и подследственный. Подследственные так устроены, что они чуть хитрее, поэтому успевают удрать быстрее. Поэтому скоро этим палачам придется пороть друг друга, как ни шути. Это, пожалуй, самое мрачное – Россию ожидает триумф пыточных технологий вместо триумфа увлекательных производств. И вот Арестович пытается предложить миру утопию производства, творчества, чего хотите, а обсуждают все, какие карательные меры надо применять к нынешней власти. То есть это подмена повестки.
Наступают, к сожалению, в истории человечества периоды, целые эры, когда человечеству интереснее казнить, чем думать; когда интереснее сжигать, чем строить.
«Следите ли вы за фестивалями, какие фильмы ждете? Может быть, Тыквер или Линклейтер?» За Тыквером давно не слежу, давно от него ничего не жду. Хотя он большой режиссер, но уже после «Парфюмера» как-то угас мой интерес к нему. Хотя это был хороший фильм. Линклейтера я не знаю совсем. Всего знать нельзя, понимаете? Поэтому у меня есть ожидание новой картины фон Триера, которую он анонсировал. Это интересно, но она будет еще не завтра. Конечно, я жду, как примут на Западе, как там посмотрят первый фильм из 13-томника «Дау». Потому что, все-таки, этот первый трехчасовой байопик Хржановский обещал нам показать. Надеюсь, что он будет в отборе. Я видел куски: это потрясающий стиль, потрясающая музыка Леонида Федорова, конечно. Визуальный ряд выше всяких похвал.
Я думаю также, что в Каннах будет много фильмов о текущей войне. Из фильмов, которые в последнее время на меня подействовали, могу выделить «Бруталист». Я могу сказать, как я его понимаю. «Бруталист» – это такой наш ответ «Андрею Рублеву», где показана сначала жизнь архитектора нового брутального стиля; человека, который чудом сбежал из постфашистской Европы в Америку, с помощью сумасшедшего спонсора-мецената сумел реализоваться, начал строить. Многие судьбы показаны в его судьбе. А в финале показаны его работы, построенные ценой страшных унижений, приспособления к американской пыточной довольно системе поиска спонсоров, поиска заказчиков… И все эти работы похожи на крематорий. Все эти работы похожи на архитектуру концлагерей, так называемый «брутальный стиль». И так и хочется подвести итог этого фильма финальными словами из «Смотровой площадки» Петрушевской: «Однако шуткой и смехом, шуткой и смехом, как говорила одна незамужняя библиотекарша, а все болит сердце, все ноет, все жаждет отмщения. Кому, казалось бы, ведь и жизнь вроде бы неистребима, и трава растет, но истребима, истребима – вот в чем дело».
Понимаете, это фильм об истребимой жизни. О чем говорит нам «Андрей Рублев»? О том, что после сорока лет пыточной жизни художника он произвел эти небесные краски, и мир ими оправдан, и мы видим пасущихся под дождем на лугу коней. А здесь, в фильме Корбета, мы видим, как вся архитектура мира свелась к одному крематорию, воспроизводимому в разных вариациях, потому что ничего, кроме зверства, не может воспроизвести человек, выросший в зверстве. И Броуди играет в этой картине такого антипианиста, потому что «Пианист» Полански – это все-таки рассказ о том, как искусство проросло через Холокост. А фильм Корбета – он о том, как Холокост пророс через искусство.
Может быть, я неправильно понимаю картину. Но я вижу в ней вот это. Кстати, я посмотрел ее с наслаждением. Может быть, потому что эти ребята – американские безумные спонсоры – показаны там очень точно. Они вот это самое и есть. Когда они говорят ему: «О деньгах не думайте, но постройте здание в честь моей матери, которое было бы похоже на мою мать». Это ужасно трогательно и абсолютно невыполнимо.
Уж если говорить о связи жизни с искусством, то этот безумный маньяк от меценатства, он как раз немножко похож на Трампа. «Не говорите мне о деньгах, но постройте, что я хочу». Это такая фигура мегаломаньяка, она производит некоторое впечатление.
Про фильм «Мегалополис»…. Я думаю, отношение самого Копполы к картине выражено в названии. «Мегало» оно и есть «мегало». Я слежу, понимаете, за художественным уровнем произведения, и мне не очень интересны намерения художника. Прав Лев Александрович Аннинский, говоривший: «Мне неинтересен художественный результат, мне интересно состояние художника». Но я не такой социолог, на меня уже состояние художника не влияет, мне подавай хороший фильм. И хотя этот фильм местами поразительно изобретателен и совершенен, местами он абсолютно беспомощен, по крайней мере, на уровне текста.
«К вопросу о вере бога, что нравственно. А как отличить то, что нравственно? У вас есть критерий, как отличить чувство совести среди прочих чувств?» Да есть, конечно. Во-первых, я знаю, что такое доброта. Я знаю это на своем опыте и на чужом. Мне случается делать добрые дела самому, еще чаще – быть их объектом. Что такое доброта, я знаю: это когда человек обо мне позаботился. Как Катька говорит, когда я ей что-то такое напоминаю: «З – забота». Это она цитирует своих, значит, своих друзей, которые таким образом реагировали на любое проявление сентиментальности. «Л – любовь, З – забота». Это она таким образом снижает пафос. Но «З – забота» – это то, что человек должен демонстрировать, на мой взгляд.
Еще одна штука… Вот, наконец, я попал в то, чего меня сегодня волнует. Там же в «Дуге» описано (и я не избегаю этой темы) то, что они испытывали в момент прохождения волны. Почему я это могу описать? Потому что эта волна по мне проехала катком. Я эту волну испытал на себе, уезжая из России. И я знаю, что самое страшное чувство, которое ты испытываешь в этот момент, это ощущение, что с тобой можно сделать все, и никто не вступится, не помешает, и сам ты ничего не сделаешь. А второе – все твои затеи, что бы ты ни делал, это все абсолютно бесполезно. Вот это чувство бесполезности всего, что ты можешь, умеешь, всего того, что тебе интересно, чувство щенячьей жалости всех твоих потуг улучшить мир, реализоваться творчески, «all art is quite useless» (помните, кто это говорил)…
Я помню, мы с Иваном Киуру обсуждали фигуру Уайльда. Я любил с ним поговорить о литературе Запада, потому что Киуру был фанатически, фантастически восприимчивый читатель. Матвеевой было интересно с ним. Он же хорошо английский знал, шведский, мог договариваться с переводчиками, мог зарабатывать на переводах. И вот он говорил: «Из всего Уайльда я бы поправил одну формулу. Вместо «all art is quite useless», что в принципе, правильно, но может быть неправильно истолкованы (бесполезны же и попытки противостоять), я бы сформулировал: «All art is quite unostentatious». То есть «все искусство ненавязчиво». Искусство совершенно ненавязчиво. И может быть, критерий искусства – это именно его ненавязчивость, умение его не вдалбливать в голову. Он всегда напоминал: «Помните, что у Чехова про человека с молоточком говорит самый неприятный человек, чья трубочка издает самый неприятный запах. Не будьте навязчивым, это главное». Он это говорил не потому, что я ему казался навязчивым, а потому что ратовал за искусство ненавязчивое. И говорить со мной он очень любил как раз, потому что ему не с кем было делиться гигантским запасом прочитанного. Лучшие лекции, которые я в своей жизни слышал об Аристофане, Еврипиде, происходили от Ивана Семеновича.
И вот, мне кажется, что понимание бесполезности своего искусства, бесполезности того, что ты делаешь, – самое тяжело, самое мрачное понимание, через которое может пройти человек, помимо потери близких и болезней. Я не беру физические вещи, грубые и скучные. Самое страшное – это сознание, что тебя здесь не надо. И мне кажется, что вера в бога снимает эту эмоцию. Она снимает в вас самое опасное прокрастинационное сомнение, когда, прежде чем взяться за работу, вы чувствуете, что эта работа не улучшит мир, никого не спасет. И вообще лучше ее не делать. Лучше полежать на диване или попринимать вещества. Вот такая прокрастинация – самое вредное, что может быть. Вера в бога это снимает.
Вера в бога – это, знаете, как жонглер Божьей матери. «Божья матерь, я для тебя жонглирую. А почему? Потому что я больше ничего другого не умею. Это я делаю лучше всего». Как один мой замечательный студент, кстати, талантливый поэт, умеющий всяко – и белым стихом, и в рифму, и верлибром, и при этом всегда, при всей гибкости своего таланта, замечательно последовательный, как-то сказал (я пытаюсь сейчас переформулировать его слова по-своему): «Мир вообще оксюморонен. Он включает в себя постоянный оксюморон, в том числе механизмы самоуничтожения, самоторможения. Так вот, вера в бога позволяет механизмам творчества и производства быть сильнее механизмов торжества потребления. Это позволяет перевешивать «плюс»». Вот это для меня ужасно важно.
Ведь для меня большая проблема – заставить себя работать. Я и так заставляю себя три раза в неделю лекции читать. О, вот еще один стимул пришел. Бэбз, помаши всем. Что вы делали в саду? А ты выучил несколько новых слов? Скажи, каких же, например? Бэбз, а бэбз, принеси мне «бульца». Спасибо. «Булец» – это «Red Bull», который позволяет мне всегда поддерживать себя в состоянии легкого взвода. Он не является наркотиком. Он стоит на второй полке. Так что теперь и вы это знаете и можете прийти за бульцом.
Мне нравится, что Бэбз приходит из сада всегда радостный, потому что там он всегда выучивает новые слова, понятия, играет в новые игры, делает поделки. Сейчас они сделали гигантского Шервуда – такую гигантскую фигуру себя. Там они заняты непрерывным творчеством. И, кстати, в этом саду работают люди положительно религиозные.
«Есть ли сходство между «Домом листьев» и «Муравечеством» Кауфмана?» И там, и там двигателем сюжета выступает загадочный фильм».
Загадочный фильм выступает двигателем сюжета в «Infinite Jest», а уже оттуда произошла и пленка Невидсона в «Доме листьев», и фильм в «Antkind». Но сама идея впервые разработана Дэвидом Фостером Уоллесом, идея фильма, от которого нельзя оторваться, основой, прототипом которого является сериал «Mash», который очень нравился самому Уоллесу. Фильм, который так вам нравится, что вы не можете оторваться и умираете от голода у телеэкрана. Вечная мечта любого художника, режиссера, писателя – написать такую книгу, чтобы от нее невозможно было оторваться. Вот все в мире сбалансировано: приходит не только Бэбз, но с ним приходит и Бета, которая как бы, насколько Бэбз помогает, настолько Бета мешает свободному творчеству. Но она не может долго находиться без общения: она приходит и лижет, кусает, выражает чувства, приветствует вас, кстати говоря. Бета, скажи «здравствуйте».
Нам с Бетой (как, собственно, и с Бэбзом) крайне повезло. Но если Бэбз является отчасти нашей заслугой, то есть воплощает какие-то лучшие наши качества, то Бета нам такой досталась, необычайной friendly. Собака более доброжелательная, более лижущая, в каком-то смысле более полезная, реальный друг человека, который будит по утрам в нужное время, встречает радостной улыбкой, просит жратвы очень ненавязчиво, деликатно: кладет лапу и смотрит большими синими глазами, как будто говоря: «Хозяйчик, миленький! Неужели ты такая гадина, что не дашь мне это? Ведь я вижу, что ты ешь, что еда исчезает у тебя во рту. Дай уже мне это», – вот это интеллигентная собака, хотя не лишенная некоторой избыточности по части проявления чувств. Но я не избегаю вам ее показать, потому что она бескорыстно доброжелательна. Слезь от меня, Бета, потому что жратвы все равно никакой нет, а тебя уже увидели, тебе уже передали привет.
Меня тут спрашивают о природе корма в письмах. Я могу ответить, что она ест, но это не составляет основу ее рациона. Жрет она в основном то, что получает от нас. А так есть, эти такие со вкусом бетона, вкусные и симпатичные собачьи косточки. Жрет она кости, конечно, любые. Понимаете, почему хорошо иметь собаку? Все, что падает со стола, немедленно подбирается, и нет необходимости подметать. Она подметает это в себя. Ну и потом, почему еще хорошо? Потому что все-таки человеку желательно ощущать свою нужность кому-то, кроме читателя. Читатель где-то, а человеку нужна семья, и хорошо бы, чтобы в этой семье была собака, которая любит его абсолютно ни за что, просто за всякую ерунду.
«Многие ориентируются на ваши интервью в поисках ответа. На чьи ориентируетесь вы?» Спасибо, что ориентируетесь. Или что есть эти «многие» загадочные. Ну, Пастухов мне всегда интересен, Арестович интересен мне всегда. Наверное, из людей, чьи убеждения мне не то чтобы чужды, а не совсем понятны, мне через раз интересно то, что говорит Белковский. Но там очень много всяких завитков и фиоритур, через которые мне – человеку нетерпеливому – трудно пробраться. Я в последнее время ценю пафос прямого высказывания. Конечно, я ценю то, что пишет Денис Драгунский, но он в основном через рассказы и блоги общается, а не через интервью. И, кстати, то, что говорит Ирина Драгунская, мне всегда очень интересно и близко. Я всегда считал, что все Драгунские очень умные. Особенно Ксения, которая вдобавок и родилась 20 декабря, как и я. Я очень ее любил, и наша двухлетняя разница не мешала мне чувствовать с нею совершенно исключительное родство.
«Будут ли гастроли в Израиле?» Конечно, будут.
«В чем корни антисемитизма?» Знаете, а вот, наверное, этот вопрос мы обсудим. У меня появилась новая площадка. Меня милосердно терпят на одном израильском youtube-канале, я ссылку разместил в Телеграме. У меня появилась программе, которая называется «Охотники на привале» (или сокращенно просто – «На привале»). Два израильских телеведущих с очень разной биографией, два известных журналиста пригласили меня третьим собеседником. И вот, третьим собеседником я к ним подключаюсь, чтобы поговорить о том, что нас реально волнует. Например, как хорошо быть маменькиным сынком, как ребенка воспитывать, чтобы он хорошо получился, и так далее.
Давайте мы обсудим тему антисемитизма. Я не очень понимаю, откуда это берется. И это сопровождает евреев всюду. Я могу рассказать, почему эта тема взволновала меня недавно. Великий Олег Лекманов собрал двухтомник воспоминаний современников о Мандельштаме. Он не один это сделал, полностью назвать всех коллег я, наверное, сейчас не смогу… А может быть, и смогу, почему нет? У меня эта книга открыта. Это сборник, который выйдет в России, я надеюсь. Комментарии Бартошевича-Жагеля, Зуева, Киселевой. Это безумно интересная книга, потрясающие комментарии Софьи Киселевой, Дмитрия Зуева, и самого Олега Лекманова потрясающее предисловие.
Понимаете, я с ужасом заметил, что эти люди (все мемуаристы, о которых идет речь) первым делом смотрели на Мандельштама как на еврея. Кузмин пишет: «Жидок». Странно: сам человек принадлежит к меньшинству, а к другому меньшинству нетолерантен. Блок: «Жидочек прячется, виден артист». Даже юдофилы видят в Мандельштаме в первую очередь еврея, может быть, потому что он такой образцовый иудей, стряхнувший с себя все попытки европейской мимикрии и вспомнивший, что его кровь отягощена наследием царей и патриархов. И все в нем очень еврейское. Его трепет иудейский, его абсолютная вера в свое предназначение, его мнительность, его суетливость, – все еврейское. Немного даже гротескное. Вот это обращение к феодосийскому купечеству: «Вас спросят, понимали ли вы Мандельштама? Вы скажете, что нет, и бог вас за это простит. Но бог спросит, кормили ли вы Мандельштама? Вы скажете, что нет, и вот это уже непростительно».
Очень еврейское поведение. И я с ужасом понял, что отношение к Мандельштаму современников – это отношение не к гениальном поэту, а это отношение к типичному еврею. Это очень страшное дело. Равным образом, очень многие сегодня первым делом смотрят на то, еврей ли вы. Этот вопрос было бы очень интересно обсудить. Даже глядя на Леонарда Коэна (просто мой взгляд упал на эту книжку, на его роман «Балет», то есть не просто «Балет», а «Кровавый балет», «Балет Холокоста», на его первый, в свое время неопубликованный роман), мы все равно смотрим как на жертву Холокоста или погрома. И еврей для миллионов – это прежде всего гонимый, страдающий, распинаемый (не надо забывать, что и Христос вышел из еврейства). И отношение к христианству абсолютно правильное в стихах Александра Зорина: «Не за то, что распяли Христа, а за то, что родили». Гениальные, кстати, стихи.
Я думаю, что неспособность человечества абстрагироваться от еврейского вопроса – это какая-то очень больная, очень глубокая тема. Почему это так? Мне Шварцман, великий художник и мультипликатор, в одном из разговоров на это намекнул. Он сказал: «Наверное, Господу показалось, что самый надежный путь прогресса, самый быстрый – выделить одну группу человечества и сделать ее самой гонимой. Эта группа человечества и будет агентом прогресса». Эта мысль меня поразила в свое время. Я ее думал многократно.
«Каким образом вам удается общаться с Веллером при его убеждениях?» Во-первых, мы общаемся с ним не по его убеждениям, а мы обсуждаем в основном скиллы сочинения остросюжетной прозы, которой мы оба занимаемся. Во-вторых, у нас много личных тем. Все-таки мы старые друзья, и нас интересуют семейные, писательские и карьерные дела друг друга. И третье: лучше с умным потерять, чем с дураком найти. Лучше иметь рядом умного трамписта, у которого есть рациональные аргументы, чем трамписта, который говорит: «Идите вон, вы ничего не понимаете». Условно говоря, так. То есть, по крайней мере, с Веллером возможно разговаривать.
«У меня есть ощущение, что опошлено и безнадежно разрушено все». Ну да, есть. Такое ощущение есть. Но нет ощущения безнадежности, отчасти из-за присутствия бога в моем мире, отчасти из-за присутствия детей и студентов в моем мире. Отчасти из-за любви, в моем мире присутствующей. А отчасти, наверное, благодаря вам, которые смотрят, присылают… Как-то не теряют из виду, и вас очень много, судя по количеству просмотров. Меня это безумно радует.
«Что почитать из Зингера?» Понимаете, Зингера надо читать не просто так, а с твердым пониманием, что это литератор не совсем вашего склада, не совсем вашей жизненной практики, что это писатель другого опыта, понимаете? Разумеется, лучше всего начать с «Врагов». «Враги» – текст, который сделал Зингера абсолютно культовым автором. Я знаю, что не все охотно читают пьесы, но для того, чтобы Зингера понимать, надо читать «Тойбеле и ее демон». Это гениальная пьеса. Гениальная по сценичности своей. А вообще, чтобы понимать среду, из которой вышел Зингер, интонации, с которыми пишет Зингер, надо читать Якова Шехтера. Из всех ныне живущих летописцев местечек, из всех современных романистов, которых интересует старый еврейский быт, я думаю, он самый талантливый человек, из всех, пишущих сегодня по-русски, самый понятный российскому читателю. При этом он очень эзотерический, довольно закрытый, непростой в целом, но это писатель огромного таланта и глубокого проникновения. Поэтому я рекомендую его.
Что касается стихов, то мне приятна эта просьба почитать что-нибудь от стихов, что мне сейчас подходит под настроение. Хотя не очень понятно, что мне сейчас подходит под настроение. И потом, понимаете, пока я не сдал планируемый трехтомник к 60-летию, пока я не собрал сборник, в котором было все более-менее лучшее, не очень понятно, как и из чего выбирать. У меня есть некоторое избранное здесь, но многих моих книг у меня просто с собой нет.
По принципу «на чем откроется». Наверное, так можно что-то посмотреть. Трудно найти стихотворение, которое бы как-то соответствовало моему нынешнему настроение. Мое нынешнее настроение очень сложное. С одной стороны, это завершение очень большой и важной работы, хотя количественно она не очень велика, какие-то 150 страниц. Это чувство неопределенности моего и планетарного будущего, это чувство правильного понимания некоторых вещей, которые я оседлал. Знаете, более-менее моему сюжету внутреннему сейчас соответствует такой стишок:
Хорошо вращаться вокруг оси
Телескопу,
Калейдоскопу.
Интересно жить на святой Руси
Теософу,
Антропософу.
Здесь реальна вечность святых мощей
И угроза нагим остаться,
Очевидна бренность любых вещей
И надежность любых абстракций.
Я люблю приморские города,
Потому что на их примере
Постигал, насколько все ерунда,
Кроме моря, по крайней мере.
Города, где даже цепные псы,
Неподвижные, как подагра,
Постоянно смотрят цветные сны,
А хозяева и подавно.
Потому что море стоит в саду
И развешано на балконе,
И обиды с бедами наряду
Исчезают на этом фоне.
Я люблю их кроткую нищету,
Потому что она поэту
Объясняет мелочность и тщету
Всех попыток, включая эту.
Как при море город стоит такой,
Так Россия стоит при чем-то,
Из чего до смерти подать рукой,
Пядь до Бога и шаг до черта.
До того пространства ее пусты,
Что под гнетом ее свободы
Митингуют реки, кричат мосты,
Философствуют пароходы.
Ни любовь, ни злато, ни пылкий труд
Не заявятся на подмогу.
Человеку нечего делать тут,
Но какое раздолье Богу!
Если кто кому и воздвиг кумир,
То назавтра его низринул.
Здесь настолько слякотен зримый мир,
Что надежнее жить в незримом.
И один, ругаясь, в который раз
Прорубает окно в Европу,
А другой, смеясь, прижимает глаз
К телескопу,
Калейдоскопу.
Берендей, халдей, он глядит во тьму,
Загустевшую, как повидло,
И того, что видно сейчас ему,
Ниоткуда больше не видно.
Довольно мне нравится, довольно приятно мне это перечитать. А, вот еще стишок, который я люблю очень, но редко его читаю на вечерах:
Сколько раз я видал эту страшную пару,
Этот вызов господнему миру.
Сколько ты видел, как льнет медсестра к санитару,
Секретарша суда к конвоиру.
Две фигуры, томимые жадностью жалкой
И палимые пламенем тайным
Солдафоны со шлюхами, плача с горожанкой,
Кентавриху с бугристым кентавром.
Я их видел в суде и в больничной среде,
И в предбанниках, пахнущих адом.
В КГБ, в МВД и, короче, везде,
Где пытают кого-нибудь рядом.
А я стою там, прибывший по вызову,
И никак в руки себя не возьму.
Я гляжу, как они там, повизгивая,
В углах начинают возню.
Номера выкликают порядковые
На прием у судьи и врача,
На меня и на прочих повякивая,
Друг на дружку любовно урча.
Он с фигурой литою, чугунной пятою,
От натуги и похоти потный,
С прямотой, правотою, с хохолком, запятою
Пахнет смазкой, сукном и Капотней.
А она тугомяса, ветчина, биомасса,
Секс-модель для физкульт-пропаганды.
Любит, чтобы щипал, чтобы бил по щекам,
А потом чтобы вдунул по гланды.
Он ей сыплет остроты о кожаной флейте,
А она: «Гражданин, не наглейте»,
А сама не отводит и взгляда
И шурует рукой, где не надо.
И визжит, и хохочет до слез, поди,
И с пыхтеньем сдает рубежи.
Как захочешь забрать меня, Господи,
На прощание их покажи.
Маркитантки флирт с ополчением,
Подметальщицы флирт с палачом:
Я подохну с таким облегчением
И не буду жалеть ни о чем.
Разные бывают состояния у поэта, иногда веселые сравнительно, иногда – не очень. А вот новый сравнительно стишок, тоже я его… Он венчает книжку новую. С эпиграфом из Маяка: «Всем, всем, всем, всем, кто больше не может!»:
Я не могу больше! Я не могу больше!
О нет, ты можешь.
Тот, кто не может или не хочет, больше не производит строчек,
А ты их множишь.
Я больше не буду! Я больше не буду!
О нет, ты будешь.
Тот, кто устал жонглировать жанрами, тот усыпляет соседей жалобами,
А ты их будишь.
У нас не тюрьма, Господь милосерд,
У нас нормальный гала-концерт,
И Божьею милостью ты поешь на этом концерте.
Вот там эстрада, вот там пюпитр,
Вот там экран и на нем субтитр,
В зале дети, ангелы, черти,
А вот гонорар в конверте.
Ты отлежишься, вылечишься,
Потом прокричишься, выплачешься
И в том же духе продолжишь по самыя смерти
И после смерти.
Тоже я очень люблю это стихотворение. Ну вот, то, что было под настроение, мы почитали. А дальше продолжим отвечать на то, что не всегда под настроение.
«По какому критерию вы отбираете студентов?» Я не отбираю, они приходят сами. Я единственное, о чем предупреждаю: мне не нужны ваши письменные работы (желательны, но не обязательны). Мне не нужны знакомства со всем объемом текста, достаточно прочесть две-три главы. Мне нужно одно: напряженное размышление на семинаре и ответы на провокационные вопросы, которые я задаю. Все остальное меня совершенно не занимает.
«За последнее время вышло несколько сериалов о том, как на Земле случилось нечто, и выжившие ушли под землю. В одном случае это бункер, в другом – город, убежище, рай. В Корее появилось несколько таких сериалов. Откуда такая тенденция? Стоит ли бояться будущего?»
То, что это сублимируется и выходит на поверхность в искусстве, это очень хорошо. Потому что это гарантия того, что, может быть, этого не будет в реальности. А так, я помню, что мой первый роман (который, слава богу, я и печатать не стал), назывался «Потоп» (не очень оригинально). Он написан был на первом курсе, мне было лет 17-18. Речь шла о том, как человечество скрывается после ядерной войны, но ядерная война не принесла никаких страшных последствий. Ну, Чернобыль меня на это вдохновил. Потому что была версия, что из Чернобыля не надо никакого эвакуировать, потому что улетело все радиоактивное в космос. Но оно тем не менее… Все были эвакуированы, и Припять, в которой, наверное, безопасно было находиться (была и такая версия, я не думаю, что окончательно верная, но была), была разрушена. Светлый и счастливый город, который, собственно, и послужил мне моделью для описания Радуги. То есть так, как я ее видел после катастрофы.
Припять я видел, как все эти дома с роялями, с мебелью, как они постепенно разрушаются, как они зарастают… Понимаете, как природа завивает вьюном, плющом эту карусель, которую должны были открыть 1 мая, но так и не открыли уже никогда. Я крутился на этой карусели, Максим Бурлак ее снимал. Маша Сторожицкая меня туда возила, великий киевский журналист и сценарист, живущий сейчас в Новой Зеландии. Надеюсь, что скоро вернется в Киев. Надеюсь, что я приеду тоже к ним в гости.
Страшно было очень смотреть на Припять. И вот у меня в романе происходили две жизни. Одна – жизнь людей, ушедших в убежище и страшно тоскующих по земле, а другая – жизнь людей, заселяющих постепенно эту брошенную землю, абсолютно не страдающих от последствий радиации, а страдающих от других последствий. Заканчивалось все это их встречей. Те, которые под землей, выходили к тем, кто на земле. И понимали, что они не смогут жить вместе, что они имеют слишком разный опыт, слишком разные представления, земля навеки расслоилась на этих убежавших в никуда и ни от чего, и этих живущих на месте побега, и тоже убогих, тоже изуродованных. Хорошая была книжка, но я очень рад, что ее не напечатал. Потому что это же носилось в воздухе после Чернобыля. А все, что носится в воздухе, должно отлежаться. Может быть, я когда-нибудь по-новому это напишу.
Но то, что люди ожидают катастрофических последствий от нынешней войны, – так, может быть, они не так уж не правы. Тут хорошо заданный вопрос есть – каких катастроф ожидаю я? Я ожидаю с наибольшей долей вероятности того, что Путин и Трамп сначала замирятся, потом поссорятся, а потом повторится ситуация 1941 года. И вот за кого болеть в этом столкновении, мне уже совершенно непонятно. А главное, я понимаю, что дальше я никуда не побегу. И нам придется мучительно выбирать, мучительно решать, какой из этих двух тоталитаризмов окажется хуже.
«Спасибо за стихи». Спасибо вам. «Ваши стихи стали гораздо хуже». Спасибо, значит, они вас будоражат. Вы же знаете, что поэта можно уязвить одним способом: сказать, что его новые стихи хуже прежних. То, что вы хотите меня уязвить, мне приятно, это значит, что стихи ваш будоражат.
«Никого не слушайте, ваши стихи гораздо лучше». Спасибо за быструю реакцию. Мои стихи, к сожалению, не становятся ни лучше, ни хуже. Но они становятся другими, и я это понимаю. Они становятся прямее. Я перестаю там что-то скрывать, недоговаривать, находить какие-то преимущества в русской жизни, видеть, насколько она изуродовала меня и мое поколение.
«Как вызвать у себя лирическое настроение?» Если вы говорите о чистой прагматике, то есть как вызвать у себя писание стихов, то проще всего это, как сказано в романе «ЖД»: «Представьте себе человека, которому назначено на полвторого». Любимая моя фраза. Представим себе человека, которому назначено на полвторого. И тут вдруг выясняется, что ему никуда ехать не надо. Газ флогистон заполняет волшебные пустоты в земле. Точно так же, когда вам было назначено, а оказалось, что никуда ехать не надо, вы проснулись и оглянулись, поняли, что это время можно использовать на лирику.
Кроме того, были (и полезно их у себя завести) несколько кусков города в Москве (в Ленинграде с этим проще, потому что там каждая вторая улица такая), было несколько кусков города, в которых я всегда испытывал чувство флогистона – заполнения пустоты и поэтического вдохновения. Лучшие сюжеты и лучшие разговоры приходили на Беговой, безусловно. Вам подтвердит это Денис Драгунский, который там жил неподалеку. Еще вот этот кусок, знаете? Вот журнал «Октябрь» помещался в конце Брестской, рядом с бывшей поликлиникой издательства «Пресса», которую я всегда почему-то очень любил… Видимо, догадывался, что там, когда она превратится в роддом, родится Шервуд. Это было очень спонтанное, внезапное и веселое мероприятия. Вот там, когда я шел из «Октября» в «Собеседник», то есть переходил эту эстакаду, эти пути железнодорожные, которые вели с улицы Правды (с ее конца) на Белорусский вокзал и Новослободскую… Вот это место, особенно точка пересечения железнодорожных путей с их всегдашним запахом осенней листвы, с их чувством абсолютно внегородским, а летом – запах креозота, запах такой дачный… И вот этот кусок земли всегда вызывал стихи. И почему-то я там очень любил бывать.
Что касается американских мест, то это Денвер, Колорадо. Может быть, потому что там живут любимые друзья. Кливленд, потому что там тоже живут мои друзья. Есть такая улица в Кливленде – та самая, на которой Шервуд Андерсон был найден после своего знаменитого бегства. Эта окраина Кливленда внушает мне ощущение прямого соседства с потусторонним миром. Там сочиняются лучшие сюжеты, лучшие стихи.
«Какая, по-вашему, пьеса Островского сейчас наиболее актуальна?» «Снегурочка». Как правильно говорит Райкин, лучшая его пьеса. «Снегурочка» потому, что эта пьеса учит нас входить из состояния Берендея, из состояния вечной зимы. И постепенно переходить в состояние весеннее.
Кстати, вот финал спектакля райкинского в «Сатириконе»: Берендеи стоят и ждут солнца, раскачиваясь вот так, но солнце не появляется. Они еще его не заслужили. «Снегурочка» вообще хорошая пьеса. Он вообще был большой драматург. «Гроза» – актуальная пьеса, а в смысле ближайшего нашего будущего – «Без вины виноватые», с ее гениальной финальной репликой: «От счастья [радости] не умирают». Нам скоро предстоит это счастье испытать. Другое дело, что те, кто были в убежищах, и те, кто были на поверхности, друг друга не поймут. Но все равно чувство счастья нас в ближайшее время ждет. Но от счастья не умирают. Хорошо написанная вообще пьеса – «Без вины виноватые». Мать моя говорила, что это очень мелодраматичная пьеса, «Без вины виноватые». Хотя она обожала Тарасова в этой роли. Да, мелодраматична; да, трудно сыграть. Но какой монолог! Даже если брать Островского просто как драматического, театрального писателя, без связи с жизнью, со всем: «Я хотел бы выпить за матерей, которые бросают своих детей. А есть еще среди них те, сентиментальные, что повесят ребеночку ладанку на шею». Да, это же нечеловеческий монолог. Его надо, понимаете, читать с мимикой и пафосом провинциального актера, пьяного, «мое место в буфете» (хотя это не он говорит, но у него это в генах, он из этой среды). Это надо читать с интонациями пьяного шута. Но потом, в процессе, он возвышается до невероятных высот. Ах, какая это может быть постановка! Если это правильно сыграть. Ах, каким бы я был актером, если бы умел это делать. Но мои мечты воплотил старший сынок, которому я от души желаю удачи. Ох, как он сыграл бы Незнамова! Но я не хотел бы для него этой роли.
Теперь поговорим немножко о Хаксли. Положение Хаксли в английской, американской, вообще англоязычной литературе довольно уникально. Он не совсем писатель. Он гораздо в большей степени эссеист, и довольно рано он это осознал. Но эссеист он потому, что художественное как бы достигло совершенства и поэтому утратило смысл. Это, знаете, как у импрессионистов, как у Моне «Руанский собор», который сначала рисуется со всеми тонкостями, а потом – как несколько палок, а потом – пересечение линий в тумане.
Иными словами, искусство становится все более абстрактным. Хасли – это памятник постепенному переходу искусства в памфлет, в эссеистику или в учебную жизнь. Три главных текста Хаксли (так ретроспективно получилось): «О, дивный новый мир», «Дивный новый мир: Revisited» и «Врата восприятия», то есть «Двери восприятия», что и дало группе «Doors» ее название. Все три текста эссеистического плана. Хотя они сильны художественно, но сильны они именно художественным прозрением. Между тем, лучший его роман – это, конечно, «Контрапункт» (или «Точки друг напротив друга», или, как правильнее было бы перевести, «Точки с двух точек»). Но «Контрапункт» – это книга, которая уже доказала (хотя она стоит на 44-й строчке лучших романов, по-моему, в Modern Library)… Но кто его читал-то? Он прекрасно написан, но он никому не нужен, как мало кому нужен сегодня Ивлин Во, как разве что домохозяйки в отпуске перечитывают иногда Голсуорси, как, в общем, по большому счету Оскар Уайльд переместился в основном в детскую или в музей. Как Стивенсона читают в основном те, кому хочется понять, как делается триллер. Но, по большому счету, Стивенсон – непонятый автор. «Владетель Баллантрэ»… Не замечено даже, что это пересказ тургеневской «Песни торжествующей любви».
Художественная проза кончилась, господа, ее больше никто не читает и не пишет. Искусство перешло в три главных жанра. Это футурологический такой памфлет. Кстати говоря, когда я подхожу к своей заветной полке, я снимаю чаще всего с нее Уэллса. У меня Уэллса много, есть его попытка автобиографии, первое издание, которое я перечитываю бесконечно, очень милая книжка. Есть первое издание его четырехтомника «Конспект истории», где изложена вся история, нанизанная на линии. А вот книжечка «Раздумывая над приходящим». Условно говоря, «Контуры грядущего». Это тот же Хаксли, но написанный чуть позже, более научно, с научноцентричным взглядом на вещи. Взгляд Хаксли, скорее, психологический. Он пытается понять, каково будущее человеческого сообщества, исходя из его главных тенденций. Когда он пишет «Дивный новый мир», он думает, что главное желание человечества – safety, сытости и организации. И он показывает мир, в котором сексуальная энергия с детства канализирована, в котором слава Форду; в котором Форд, поставивший мир на конвейер, стал таким богом организации. По большому счету, он находит более убедительную художественную форму для «Железной пяты» Лондона. Просто Лондон написал «Железную пяту» не та убедительно, как Хаксли.
Вот тут хорошие вопросы: «Нравится ли вам «Предтеча» Маканина?» Очень, это нравится больше всего из написанного Маканиным, потому что там понят советский оккультизм, интерес к оккультизму и глубокая хтоническая обоснованность этого интереса.
И второе: «Дмитрий Львович, вы по-прежнему уверены в каждом своем суждении в отношении участников нынешней политической сцены США? Допускаете ли вы, что ваше понимание американской проблематики остается поверхностным, а взгляд, привыкший к советской матрице, искажает картину и приводит к фальшивым выводам? Америка при Байдене и Обаме не противостояла фашизму Китая и России, а Трамп вписывается в традицию Джексона, Рузвельта, Никсона и Рейгана».
Относительно Джексона у меня нет иллюзий никаких, относительно Рузвельта есть, но он более сложная личность, чем вам кажется. Имею в виду, конечно же, Франклина Делано, а не Тедди. Что касается натренированности взгляда советской матрицы… Понимаете, вот эти все ребята, которые говорят, что мой взгляд остается поверхностным… Ребята, уважайте собеседника! Я прожил долгую жизнь, видел много интересных людей, прочитал и даже написал дохрена книжек. Почему вы считаете, что ваш взгляд справедлив, а мой поверхностен? Я чувствую, я вижу в современных политических акторах Америки чрезвычайно много тревожных факторов, но еще больше меня тревожит американское общество, которое абсолютно утратило резистентность к таким странным персонажам. Поэтому когда я выражаю тревогу, вы прислушивайтесь, радуйтесь и гордитесь тому, что вы живете одновременно с умным современником, выражающим не очень стандартные мнения. И не надо мне рассказывать, что мои мнения поверхностны. Как было сказано в великом советском фильме «Доживем до понедельника» (это Полонский написал): «Можно подумать, что в истории орудовала компания троечников: Толстой не понял, Герцен не оценил…». Да вы радуйтесь, что они вам что-то сказали. Помните: и вы поймете высокую самоценность этих ошибок; поймете, что рассуждать об ошибках великого человека – да не меня одного, Де Ниро тоже такой, Ди Каприо, – обсуждать наши ошибки с высокомерием потомков – не самое продуктивное занятие.
Простите, что я отошел от Хаксли, но вы написали, и я ответил. Я тут предпринял любопытный эксперимент. Я перечитал серьезно и глубоко «Выбранные места…» Гоголя и «Авторскую исповедь», задуманную как серьезный и масштабный ответ Белинскому. «Выбранные места…» – книга болезненная; видно, что человек не нащупал новую манеру, а старая ему для этого не годится. Это неудачная книга; книга, создающая впечатление тяжелой болезни, поэтому она вызвала ощущение болезни даже у тех, кому должна была показаться близкой.
Но, ребята, «Авторская исповедь» – это книга, полная глубочайших прозрений. Поздний Гоголь, особенно это видно во втором томе, сумевший создать потрясающие совершенно фигуры Хлобуева и Муразова, угадавший Стиву и Иудушку, – поздний Гоголь – это гений. Больший гений, чем ранний.
Поэтому прислушивайтесь, что вам говорят, как вам кажется, заблуждающиеся или находящиеся вне повестки неглупые современники. К тому же современники благожелательные. Я же вижу, куда это идет. И я без злорадства вижу ту будущую катастрофу, которая будет очень похожа на 1943 год. Мы находимся рядом с 1943 годом. Трудно мне будет выбирать столкновение Путина и Трампа, трудно мне будет выбирать столкновение России и Америки, прежде всего потому, что говорю и думаю по-русски, а люблю я американскую систему. И рак, который поразит Америку (а он может ее поразить), будет более болезненным, потому что отсроченным. Россия жила при тоталитаризме всю жизнь и научилась как-то извлекать пользу, создавать гениев из этого материала. А вот что с Америкой случится на этом материале, – это пока описано только в романе «У нас это невозможно». Но будем надеяться, что пронесет. Будем надеяться на будущее. Не будем мотать высокомерие, попробуем это пережить.
Так вот, возвращаясь к проблеме Хаксли. Он, ревизируя, посещая снова «дивный новый мир», написал: «Тогда мне казалось, что человечество испытывает стремление к сытости, комфорту и организованности. Но сегодня я понимаю, что главная тяга человечества – тяга к развлечениям, и одним из этих развлечений вполне может стать угнетение, беспрерывный театр террора. Поэтому будущая утопия дивного нового мира будет выглядеть не так, как я ее описал, а страшнее, жесточее». Он говорил: «Я утешался тем, что мой однокурсник Оруэлл (которого он знал, естественно, еще не как Оруэлла) написал вещь несбывшуюся, что моя утопия больше похожа на правду. Но сейчас, с годами, я вижу, что больше похожа на правду утопия моего несчастного покойного Эрика Блэра, моего друга, который выделялся высоким ростом и, как я теперь понимаю, провидческим даром. Он понимал больше всех».
Что такое «Контрапункт»? Это роман о том, как художественные средства, психологическая проза, в некотором смысле западная культура ХХ века приходит к своему пределу. Понимаете, каким может быть роман, написанный после «Улисса»? Только таким, как «Поминки по Финнегану». Каким может быть роман, написанный после Саки, Фербанка, Ивлина Во, то есть всех остроумных и убедительных критиков Британии, после Киплинга, Честертона, Шоу, и так далее? Только таким, как «Контрапункт», где все слова утрачивают смысл. Где сказано «их есть царствие небесное», в последней строчке, об эротических забавах супругов, которые там в ванне детей своих моют, а потом моются сами.
Вообще этот роман об убийстве Уэбли – человека, который возглавляет общество свободных британцев. Главная тема этого романа – убийство. По большому счету, этого убийства никто не заметил. Что вы можете сделать в этом утонченном, сложном, развращенном мире? Только покончить с собой, и этот мир кончает с собой. На смену ему приходит простая, хорошо организованная, развитая либо система гедонизма, которая описана глазами дикаря в «Дивном новом мире», либо система постоянного взаимного развлечения, то есть тоталитаризма, который доставляет непрерывное взаимное развлечение, непрерывные взаимные пытки. И как ни странно, здесь Хаксли почти смыкается с «451 градус по Фаренгейту». Вот Стругацкие говорили: «Единственная наша сбывшаяся утопия, она же антиутопия, – это «Хищные вещи века». Это похоже на «Дивный новый мир». Но, по большому счету, единственная их сбывшаяся утопия – это «Далекая Радуга». Мир, который стал творческим, свободным, талантливым. Во многом это был Советский Союз. Они описали идеальный Советский Союз, где все равны, все работают, у всех творческая и интеллектуальная сублимация, а потом на Советский Союз пришла волна. Советский Союз был единственной сбывшейся утопией, которую накрыла энтропия, вызревающая в недрах любой Радуги. Ведь Радуга случилась не из-за нуль-транспортировки. А из-за чего она случилась, вы узнаете в ближайшем будущем, читая повесть «Дуга». Спасибо вам, ребята, за внимание и интерес, я очень вас всех люблю, увидимся через неделю, пока.