«Один» Дмитрия Быкова: Дэниэл Киз
Когда страна чувствует, что она долгое время не совершала прорыва, хочется попробовать чего-то в первый раз, хочется сделать что-то, что заставило бы о тебе говорить с восторгом и придыханием. Выбрать женщину президентом в такой переломный момент для мира, в такой кризисной ситуации, когда до мировой войны — все считают — полшага, — в этом есть какая-то провиденциальная мудрость, именно потому что женщины менее других склонны к развязыванию ядерных войн…
Поддержать канал «Живой гвоздь»
Купить книгу Дэниэла Киза «Войны Миллигана» на сайте «Эхо Книги»
Д.БЫКОВ: Доброй ночи, дорогие друзья-полуночники. Чрезвычайно много увлекательных и сложных, что называется, complicated, вопросов, таких многослойных. Ну что успеем, то успеем.
Почему я хочу поговорить про Дэниэла Киза? Ну, двое попросили, это чрезвычайно приятное совпадение. А мне он интересен потому, что он первым открыл некоторые крайне сложные и важные направления в литературе. Я тут читал лекцию для молодых американцев, которые собрались в лагере «Марабу». Лекция называлась «Эволюция человека и человечества в мировой фантастике». Довольно интересную концепцию воздействия на мозг и резкое его взрывное развитие рассмотрел Киз в довольно пессимистическом ключе – в романе «Цветы для Элджернона». Что будет с человеком (а это сегодня медицине по силам), которого резко и неожиданно заставили радикально поумнеть, и чем он за это заплатит (это немножко похоже на роман Павла Вежинова «Белый ящер»), – об этом мы поговорим. Хотя Дэниэл Киз больше всего прославился историей о Билли Миллигане, отчасти – историей о Клаудии Яско, о которой мы тоже с вами поговорим сегодня. В общем, это один из редких писателей в фантастике, которые каждой книгой открывают направление. И не эксплуатируют потом его бесконечно, а переходят к следующему, более-менее привлекательному сюжету. Не говорю уже о том, что он много сделал в жанре документального расследования (не скажу, что это нон-фикшн в чистом виде), true crime – жанре, который, как мне представляется, наиболее перспективен, за которым будущее. Начиная с Капоте, этот жанр – чемпион читательского спроса. О том, почему это так, мы тоже поговорим.
Значит, очень много вопросов о том, как, с моей точки зрения, выглядит будущее Камалы Харрис. Сегодня никто не даст вам стопроцентного прогноза. И вообще, все меняется очень быстро. Но у американцев есть одна замечательная черта: как только они видят, что взгляды большинства начинают распространяться опасно и создают некоторый тоталитарный крен, перекос, происходит то же, что и в фильме «Двенадцать разгневанных мужчин». Когда двенадцать (или одиннадцать) против вас, это заставляет вас задуматься. Он там же и говорит: «Я не знаю пока, насколько это убедительно, но ваше единодушие меня настораживает».
Так и здесь: как только подавляющее большинство стало говорить, мол, все, Трамп выиграл, все решено… Вот, кстати, ходит тут стихийный нонконформист, который обожает идти поперек мнения большинства. Бэбз всех приветствует, выпивает свой стакан лимонаду (нет, не хочет стакан лимонаду) и честно уходит заниматься своими делами.
Значит, как только общепринятой стала концепция, что Трамп обеспечил себе победу, тут же, как мне кажется, «качнувшись вправо, качнувшись влево». Некоторый крен чрезмерности, некоторый крен чересчур легкой победы обозначился, и вот тут-то, когда Харрис выдвинулась окончательно, когда ее выдвижение стало фактом, впервые громко зазвучала тема первой женщины-президента. До этого как-то это не волновало: всех больше волновали ее взгляды, ее самостоятельность или несамостоятельность, ее отношение к текущей политике et cetera. Но сейчас, когда возникла реальная перспектива получить первую женщину-президента, мне кажется, это всех как-то воодушевило. Потому что когда страна чувствует, что она долгое время не совершала прорыва, хочется попробовать чего-то в первый раз, хочется сделать что-то, что заставило бы о тебе говорить с восторгом и придыханием. Выбрать женщину президентом в такой переломный момент для мира, в такой кризисной ситуации, когда до мировой войны – все считают – полшага, – в этом есть какая-то провиденциальная мудрость, именно потому что женщины менее других склонны к развязыванию ядерных войн. И это не сексизм, а просто такое чувство, что существо, дающее человеческую жизнь (кстати, дающее ее ценой физической боли, больших страхов, напряжений), когда существо, дающее непосредственно жизнь, оказывается в роли главного всемирного судьи не судьи, но директора-распорядителя, – это внушает определенные надежды. Хотелось бы в это верить.
Ну и кроме того, что она прокурор, ее серьезное отношение к закону возбуждает многих дополнительно… Понимаете, как бы то ни было, мне понравилось то дуновение прохладного ветра, которое в перекаленной, страшно жаркой атмосфере этого лета, жаркой буквально и метафорически, пронеслось. И мне хотелось бы верить, что Камала Харрис по крайней мере очень достойно и интересно проведет дебаты 10 сентября, да и сама ее кампания обещает быть чрезвычайно увлекательной. Я думаю, что нас ждут непраздные, нескучные три месяца.
Тут еще интересно: один из детей в лагере (они не говорят сами по-русски, но понимают очень хорошо)… я там им задал вопрос: «Кто является врагом Трампа номер один сегодня?». И один ребенок, самый умный (он готовится в физики и уже делает успехи в этой области), мрачно и односложно сказал: «Сам». Да, self, сам, безусловно. То, что Трамп сегодня сам для себя злейший враг – это, по-моему, совершенно очевидно. Хотя я, конечно, подталкивал к этому ответу.
Но, понимаете, есть люди, которые, не видя сопротивления или волю почуяв, немножко забываются. Они думают, что действительно держат бога за бороду. И вот это есть так банановая шкурка, на которой поскальзываются большинство потенциальных диктаторов, авторитариев, пассионариев. Всегда человеку нужно, чтобы его с разных сторон поджимало силовое поле; чтобы ему с некоторых пор сопротивление оказывали. Если он видит, что все получается, возникает такой феномен «триумфального шествия советской власти», от которого, как известно, полшага до террора. И мне кажется, что ситуация – вот это важно – победы для большинства людей невыносима или катастрофически опасна. Вот в чем, понимаете, проблема? Огромное количество российских литераторов, политиков – это люди, которые получили свои плюшки. Взгляд бога, взгляд судьи, взгляд общества упал в этот момент на них. Они не были к этому готовы – не зря же в Обломове карьерист имеет фамилию Судьбинский. Там все фамилии значимы, это роднит роман с классицистской традицией, которая в России вообще не приживалась.
Дело в том, что когда твой успех зависит не от твоих заслуг и не от твоего вклада, а от твоей судьбы (это такая казуальная вещь, игра случая), то выясняется, что большинство людей огонь и воду готовы проходить, а сквозь медные трубы не проходят никак. Практически все литераторы, которые в России игрой случая прославились, они очень быстро теряют адекватную самооценку. Они либо начинают нести что попало, либо впадают в чудовищное высокомерие, либо у них появляются амбиции рулить мирами, а не только литературой. Мы видели таких примеров довольно много за последнее время.
Окуджава говорил: «Слава богу, что слава – если это была слава, слава – вещь посмертная, скажем так, известность – пришла ко мне, когда мне было за сорок». На самом деле, когда ему было тридцать шесть, но все равно это не очень юный возраст. Иначе бы крышу снесло.
Вот сегодня день смерти Высоцкого, очень многие о нем говорят, его вспоминают. Для меня, кстати, это еще и день смерти деда. Для меня вообще Высоцкий и дед были двумя примерами хорошего советского человека, причем человека, если брать деда, независимого в суждениях, довольно трезвого, циничного, потому что он всю войну провоевал, и для него любые патриотические нарративы и любые официозные бредни были поводом для насмешки. Это совершенно очевидно: он про войну рассказывал неохотно, но интересно. И вот я когда наблюдаю сегодняшние разговоры о Высоцком, что в них кажется мне принципиальным…
Хотя наше время судить о Высоцком не может, потому что он был явлением слишком сложным, чтобы каким-то образом с позиции нашего радикально опростившегося время оценивать, чего он стоит. Но нельзя не сказать спасибо ему за то, что он не сломался. Ведь слава его была колоссальной. И вот такой славы у человека может повестись крыша, поехать. От такой славы человек может начать оценивать не то чтобы неадекватно, он может себя забыть. «Зачем ему это все?» Он может, как говорили «Битлы», думать, что он популярнее, чем Иисус Христос. Я думаю, что в огромной степени Высоцкого спасла Таганка. Не только потому, что на Таганке была всегда атмосфера трезвой соревновательности (иногда, кстати, очень недоброжелательной, актеры – сукины дети). Но гений Любимова, который не дал им зазвездиться, никому не дал. Ни Филатову, который с какого-то момента стал кинозвездой, ни Славиной, которая была, безусловно, лучшей актрисой Москвы в этот момент, самой сильной, просто энергетически сильной (кто видел Славину на сцене, тот этого не забудет); и, конечно, ни Смехову, ни Филатову, ни Шаповалову (людям, которые обрели славу кинозвезд): они приходили на Таганку в репетиционный зал и выкладывались, как балерина у станка.
То есть какой звездой театра и кино вы бы ни были, как ваши песни ни звучали бы из каждого российского магнитофона, вы, приходя на Таганку, четко понимали: качество надо подтверждать ежедневно, качество – ежедневное усилие. Любимов, которого считали единодушно первым режиссером Европы, работал как одержимый и почти каждую постановку считал неудачей. Вот даже «Гамлета» (спектакль, который я считаю не просто лучшей постановкой Таганки, а лучшим спектаклем мира в 70-е годы, я мало что видел, но то, что видел, меня в этом убеждает), а это гора, на которую сегодняшнему театру не подняться даже на вертолете. Тем не менее, сам Любимов репетировал с чувством неудачи.
«Пугачев», который был набросан на пляже во время одного счастливого озарения (все эти мизансцены с цепями и плахами), – это все было придумано мгновенно. И тем не менее, это было предметом мощнейшей рефлексии с его стороны. А Боровский – тот вообще никогда не был собой доволен. Давид Боровский, лучший театральный художник своей эпохи, создатель абсолютно нового театра, новой сценографии, нового оформления – одновременно очень аскетичного и при этом очень эмоционального. Никто из них никогда не успокаивался. Это лишний раз нам говорит о том, что все-таки ключевая способность умного человека – способность предъявлять себе ключевой счет. В этом плане, наверное, прав Вознесенский, который в одном интервью мне сказал: «Я не зазвездился только потому, что меня били ногами. У меня потрясающе активные недоброжелатели. Они научили меня двум вещам (этим вещам я, кстати, всем советую научиться): первое – надо понимать ограниченность своих возможностей, надо поднимать, что ты не бог и даже не полубог». Вот Гор Вербински тоже мне в интервью сказал, что самое трудное для режиссера – понимать, что он не бог. «И второе: улыбайтесь, на вас смотрят. На вас смотрят ваши враги». Никогда нельзя позволять себе жаловаться. Они же этого ждут, понимаете? Они этого хотят.
Я помню, мы с Бэбзом поехали в магазин, у нас тут маленькое дружное сообщество. Да, большой город, но по крайней мере пригород наш не очень велик, все друг друга знают. И спрашивает продавщица: «А где мама ваша, чего вы без нее?» А у Катьки голова болела, она прилегла. И вот Бэбз говорит: «У нас все прекрасно, у нас все хорошо. We are fine, we are OK». Я говорю: «А почему ты это сказал:». Он: «Может, она враг». Она, конечно, не враг, но мы готовы к тому, что подозрительный субъект, интересующийся нами, всегда оказывается рядом. Всегда говорите, что we are OK, всегда говорите, что у вас все прекрасно. Потому что жаловаться… Знаете, обычно жалуются те люди, которым жемчуг мелок, а не суп жидок. Это важная такая вещь. Конечно, иногда возникает ситуация, когда надо поплакаться в чью-то жилетку, но помните, что жилетка может быть недружественной.
Поотвечаем. «Как относиться к тому, что некоторые классики были антисемитами, например, Чехов? Я понимаю, что это все равно не умаляет их гения, но все-таки неприятно. Или время такое было – все были антисемитами?»
Чехов не был антисемитом, Чехов ненавидел пошлость во всех ее проявлениях, иногда он видел пошлость еврейскую. И русскую пошлость, ему очень сильно не повезло. У Чехова нет антисемитизма, «Тина» – это не антисемитский рассказ, это рассказ про тину. Я думаю, что такие проговорки на бытовом уровне встречаются у многих. Куприн, который для борьбы с антисемитизмом сделал больше других литераторов, который написал «Гамбринус», где заклеймил погромщиков, или «Ошибку», где тоже заклеймил погромщиков, или «Свадьбу», где антисемит – пьяная свинья – выведен предельно отвратительно, – он в письме к Батюшкову однажды обронил, что каждый еврей хочет пойти в русскую литературу и ею заправлять.
Но это, понимаете, на бытовом уровне, таких высказываний много… Мне Арканов как-то сказал, что в России абсолютно все идеологические тенденции имеют бытовое выражение. Бытовой антисемитизм, бытовая неприязнь к интеллигенции. Люди живут в одной большой коммуналке и поэтому иногда друг на друга срываются. Бытовые проявления есть, а идеологических – нет. Антисемитизм – если говорить серьезно – как сифилис, это серьезное заболевание, но посещает оно иногда и приличных людей.
И они с ним борются чаще всего, но следует ли зачеркивать для себя творчество антисемита? Вот Селин – он и антисемит, он и коллаборационист, он и петеновец. Но никто из нас не будет от этого получать меньшее удовольствие от «Путешествия на край ночи», которое, даже если его читать по-русски, является настоящим языковым чудом. Я думаю, что отношение к заблуждающимся и идейно больным, опасным людям должно быть прагматическим: это читаем, это не читаем, это берем, это не берем. То есть, конечно, сифилис рано или поздно захватывает весь организм, нос проваливается, и человек постепенно гниет весь. Но есть люди, которые умудрились на этом пути остановиться, которые что-то пересмотрели на этих путях. Как Шульгин, который был идейным антисемитом, а потом пришел почти что к юдофилии. Кстати говоря, и Розанов тоже, у которого антисемитизма было хоть отбавляй. Ахматова даже говорила: «Если вычесть еврейский вопрос, то Розанова можно любить». Но там немного останется, если вычесть его. Он еврейский вопрос рассматривал метафизически.
Мне кажется, что Розанов в последний год жизни сильно пересмотрел и свою позицию в бейлисовском деле, и свое отношение к евреям в русской литературе. Почему пересмотрел – отдельная тема, тут о многом можно говорить. Может быть, под влиянием болезни, смерти… Вообще, его последние дни в Сергиевом Посаде – это трагедия настоящая, высокая. Но как к нему ни относись, он был человек меняющийся.
Я надеюсь на то, что эту болезнь можно вылечить или, по крайней мере, скорректировать. Но если когда-то где-то антисемитские проявления возникали у писателя (даже без скидок на «воздух эпохи»), я все равно склоняюсь к тому, чтобы это ампутировать, а остальное рассматривать, от остального не отказываться. Кстати говоря, насчет влияния эпохи тоже не нужно преувеличивать. Вот, казалось бы, Золя жил в абсолютно антисемитской Франции, да еще и в момент дела Дрейфуса. И тем не менее, у него достало сил выступить со своим голосом, написать «J’Accuse!» и вступиться за офицера. Не потому, что он еврей, не вопреки тому, что он еврей, а потому что он очевидно невиновен. Перед нами Эстерхази, который совершенно и однозначно виноват.
То есть я бы все-таки не скидывал, не сбрасывал на эпоху. Всегда есть люди, способные сопротивляться генеральной тенденции времени. Это важная черта любого самостоятельного художника.
«Что вам больше нравится – роман «Цветы для Элджернона» или одноименный рассказ?» Безусловно, роман, потому что рассказ – это эскиз, это один из тех довольно частых в литературе случаев, когда замысел новеллы перерастает изначальный и превращается в роман. Так было у Мопассана с «Орля», который сначала был рассказом о клиническом случае, а перерос в потрясающей силы дневник, в исповедь. Вот так было у Киза.
Это вообще довольно частая история. У того же Мопассана «Иветта» была сначала рассказом, а потом превратилась и в повесть, и в пьесу. Я еще это к тому, что написать скелет – это хороший способ застолбить идею, прежде чем до нее додумается кто-нибудь другой.
«Я пересматриваю сейчас записи виктюковских спектаклей – «Мадам Баттерфляй» с великим и недооцененным Курбангалеевым, «Рогатку»… какая это была театральность, выросшая из классической советской сцены! Согласитесь, была там какая-то магия, не то, что в спектакле…». Дальше идет сравнение Виктюка с Богомоловым, на мой взгляд, это сравнение закономерно и априори никуда не годящееся, потому что ничего общего у них нет, включая профессию. Богомолов – хороший фельетонист, за что бы он не брался. Меня, кстати, очень любят называть фельетонистом, думая, что в этом есть нечто унизительное. Наверное, есть, если брать понимание «фельетонной эпохи», как оно дано у Гессе.
Вообще, у Виктюка действительно была магия. У него были спектакли, которые мне казались скучными. Но «Наш Декамерон» ермоловский с Догилевой, я уж не говорю про «Служанок». Но он действительно наслаждался театральностью, это пир театральности магнетической, гипнотической. Я думаю, что только Крымов сейчас умеет делать что-то подобное. Крымов мне сейчас, конечно, гораздо ближе Виктюка, его прочтение русской классики, его концептуальные подходы к ней всегда кажутся мне бесконечно интересными. У Виктюка действительно много того, что я или не понимаю, или мне это кажется паром, уходящим в гудок. Но в лучших спектаклях (например, когда он брался за Петрушевскую), в этой речи, подчеркнуто бытовой, воспроизводящей бытовой монолог, разворачивал на этом такой пир гротеска. Ведь дело в том, что пьесы Петрушевской нуждаются в таком умном, гротескном интерпретаторе, который из этого подчеркнуто будничного текста умудряется сделать пир, фейерверк. И мне кажется, в этом плане ранний Виктюк – это что-то фантастическое.
Именно поэтому он не работал в кино (кроме одной постановки и нескольких неплохих телевизионных спектаклей – насколько я помню, «История кавалера Де Грие», где Костолевский с Тереховой играли, там была потрясающая песня Юнны Мориц «А смерть…» – по-моему, это Виктюк, сейчас я проверю)… Но в целом его искусство даже в записи телевизионного спектакля все равно не переносится на пленку. Потому что в театре были вибрации напряжения. Я ненавижу слово «энергии» во множественном числе, но какие-то вибрации происходили. И, кстати, когда мы разговаривали с Виктюком, это тоже был спектакль. Он начинал как актер. Богдан Ступка с гордостью говорил о том, что он уже играл Павку Корчагина, а Виктюк в этом же спектакле был задними ногами лошади, то есть выходил в массовке. Это, конечно, метафора, но Ступка состоялся…Правда, они оба иронически друг о друге так вспоминали. Виктюк говорил, что он уже был премьером (Кошевого он играл), а Ступка был в эпизодах. На что Ступка отвечал: нет, наоборот.
Но это были два великих украинских театральных актера. И у Виктюка была потрясающая актерская школа. Он мог изобразить все что угодно. Когда вы говорили с ним, это был потрясающий моноспектакль. И я боюсь, что этого действительно никто не заменит. Вот все говорили, что он ярко, вычурно одевался. Да ведь если бы он пришел в советском костюме-тройке, если бы он пришел в шортах и футболке, это было совершенно не важно. От Виктюка исходило это ощущение, эта эманация зрелища. Как говорит Константин Райкин, который, наверное, в этом понимает больше других: «Актер – это тот, кто выходит на заднем плане. А на переднем объясняются в любви двое красавцев. А смотрят все на него, который сидит на заднем плане. Он поднял голову, и зал замер». Вот что-то такое. Это как Ди Грассо, такое чудо театральности. Говорят, на сцене такое же умел делать Мейерхольд. Но он убил в себе актера, чтобы стать режиссером.
«Какие тексты у Федора Абрамова стоит прочесть в первую очередь?» Понимаете, братцы, здесь я плохой судья. Наверное, в первую очередь стоит смотреть спектакль Додина. Я много раз брался читать Абрамова. Никогда мне это ничего не говорило. И язык этот казался мне суконным. Даже Можаев мне больше нравился, хотя Можаев чужд мне и идейно, и стилистически. Ну не знаю, почему-то Федор Абрамов кажется мне явлением абсолютного соцреализма. Как-то ничего во мне не отзывается на эту прозу. Наверное, потому что, чтобы это понимать и любить, надо ценить, может быть, художественную правду, точность в языке, в поведении героев. Это была для меня совершенно незнакомая среда. Для него, кстати, тоже, потому что он был филолог, книжный человек. Вот насколько я понимаю и люблю Шукшина, насколько мне внятны его герои, сюжет и стилистические приемы, насколько я люблю и ценю Распутина (даже позднего, сошедшего с ума на нацизме, но все равно последние десять его рассказов, рассказы последних десяти лет – все равно высокий класс: «Новая профессия», «Сеня едет», «Нежданно-негаданно», это все равно писал гений; если не гений, то, по крайней мере, человек высокого художественного таланта)… Про художественную правду я не знаю, потому что мне Жуховицкий, я помню, говорил, что в «Живи и помни» все ложь. Ему виднее, не знаю, может, он в этой среде жил и ему это… Там, кстати, момент условности действительно очень велик, как и в «Матере». Но на уровне изобразительной силы это огромный писатель.
В Абрамове потому что никогда ничто меня как художника и как критика не задевало. Хотя, если начинать знакомство с чего-то, то, наверное, с «Дома». Это все-таки самый компактный его роман, он самый поздний, в нем, наверное, есть момент на уровне языка. Он просто более сжат, более увлекателен. Я не знаю, «Братья и сестры», наверное, великая проза, но при всем желании я не могу вам этого порекомендовать.
«Как вам нравится Чайна Мьевиль?» Чайна Мьевиль… Ну, его относят к «посткиберпанку», я не знаю, что это такое. Но «Вокзал забытых снов» – это высокий класс, конечно. «Вокзал потерянных снов». Понимаете, сама атмосфера огромного, грязного, древнего, хаотического города, его притонов, его подвалов, его лабораторий, это люди-птицы… Это, конечно, сказки. Это не фантастика никакая, даже не фэнтези, это хорошая литературная сказка. Но по атмосфере Мьевиль, по-моему, замечателен. Ударение я не знаю, где ставить, в его фамилии.
Вот удивительно: стоит упомянуть Арестовича, набегает толпа ботов. Причем я еще не упомянул, а они возникают в комментариях и вопросах. Реакция у ботов на два слова: на «Арестович» (тут же они все бегут с одинаковыми ориентировками, что он лжец, говорящая голова, никогда нет своего мнения, надоел даже украинцам) либо на слово «культура»: «Россия страна высочайшей культуры, наша культура лучшая в мире, за нашей культуре никому не угнаться…», и так далее. Когда люди присылают десять одинаковых комментариев, со степенью их искренности все понятно.
«Привет из Одессы». Дима, и вам привет огромный. Жду не дождусь того момента, когда в Одессу смогу приехать.
«Что вы думаете о философии Джамбаттиста Вико? Насколько он повлиял на Джойса, насколько вообще актуален сегодня этот взгляд на историю?» Понимаете, вот, это очень своевременный вопрос. Я собираюсь сейчас читать несколько лекций о мистерии как о главном жанре советского искусства, начиная с уже упоминавшегося Валериана Мураьева, с его «Софией и Китоврасом», Даниила Андреева, «Мастера и Маргариты» Булгакова, сочинений Голосовкера типа «Сожженной тетради», Льва Гумилева, конечно. То есть это такие «всеобщие теории всего», изложенные в драматургической форме с участием богов, бесов, говорящих пейзажей. Для них очень характерна история циклического времени, попытки нащупать цикл – и для Гумилева, и для Чижевского, который связывал историю с солнечными пятнами (Гумилев – с периодами солнечной активности), и для Некрасова с идеями циклов, и для Чаянова, и для Пригожина… Потом у Тойнби это, у Шпенглера, кстати говоря.
Я могу объяснить, с чем это связано. Три главных мыслителя XIX столетия поставили как бы зыбкие вопросы на сугубо научную почву. Дарвин с его «Происхождением видов»… Эйнштейн как раз разрушил традиционную физику. Безусловно, это Фрейд, который тонкую сферу психики начал рассматривать сквозь призму абсолютно строгих дисциплин, проследил архетипы главных фобий и снов, Эдипов комплекс, вообще все подверг жесткому рациональному анализу. И Маркс, который в экономике увидел строгую науку, формации.. Иное дело, что его историческая концепция оказалась неверна, но это, опять-таки, попытка поставить все на научную почву. Экономически – как считают многие, включая Сонина, – такая теория вполне работает. Правда, только универсализировать ее не надо.
Тогда же историкам тоже захотелось поставить историю на рациональную почву, когда тоже захотелось говорить о, во-первых, предсказуемости истории, о ее прогнозировании, а во-вторых, о ее циклизации. Отчасти это в России приобрело особенную моду (Хлебников – сугубо русское явление), потому что в России эти циклы срабатывают, в России эта цикличность очевидна. Но в других историях, в других мирах это или синусоида, как, например, в Америке. Или какая-то сложная разомкнутая кривая, как в Европе, либо просто точка, как в некоторых областях, застывших в каменном веке, как у сентинельцев, хотя мы не знаем, какая у них история. Кстати говоря (хорошую продвигаю идею), напишите историю сентинельцев – маленького острова, где живет 90 человек, они поддерживают популяцию примерно в этом же размере и никогда к себе никого не подпускают, под страхом смерти. Но сентинельцы – может быть, у них огромная история? Может быть, у них свои иваны грозные, свои савонаролы, своя религия? Какой можно написать потрясающий роман (может, когда-нибудь я сам напишу) об этом крошечном, изолированном куске человечества; об этой популяции, которая потому и дорожит так своей неприкосновенностью, что у них чрезвычайно сложные ритуалы, богатый внутренний мир, сложные обряды, так что мы не можем с потрясающей сложностью и бурностью этой цивилизации как-то соперничать. У них были свои периоды, наверное, социализма, абсолютной монархии, свой фашизм, свои выходы из него. Это может быть гениальная книжка – на крошечном участке.
Более того: может быть, их история уникальна по динамике, потому что человечество, следуя за идеей прогресса, как ни странно, очень упростилось. А вот они до сих пор, со своими каменными копьями и палками-копалками, сделали, может быть, крен в невероятно сложную религиозную или духовную жизнь. Вообще, как известно, чем меньше у человека имущества, тем больше у него духовности. Во всяком случае, так считают философы-патриоты. А может быть, они ужасно жестоки, такие зверские… Что скрывается, что таится за цивилизацией сентинельцев? Почему человечество до сих пор не решило эту загадку, а продолжает, условно говоря, мериться членами? Вот это было бы очень интересно. Если кто-то хочет написать, давайте вместе поработаем.
Значит, что касается Джамбаттисты Вико. Идея цикличности, идея проследить везде цикл в России, понятно, возникла из-за бесконечных повторов, а во всем мире – из-за желания превратить историю в строгую науку. Джамбаттиста Вико с его идеей цикличности, замкнутого круга, вечного повторения (как у Ницше с идеей «вечного возвращения»), – он, конечно, художник, нежели философ. Но считается, что именно под его влиянием Джойс превратил свой роман «Поминки по Финнегану» в уроборос – то есть роман, который как бы кусает собственный хвост и представляет одну фразу.
Вот Чувырла молодец: «Так это же просто будет роман о России». Максим, если я ничего не путаю, понимаете, не будет это роман о России. Потому что Россия очень огромная, огромную роль в ее истории играет география, ее пространства. А здесь все на крошечной точке. Кстати говоря, вот, тут вы мне подбросили одну важную мысль: ведь площадь этого острова как один московский район. И как эти горы, эти леса для них – огромная, невероятно масштабная география. Они из этого крошечного острова сделали весь мир: где-то полюс холода, где-то полюс жары. Это такая экономная маленькая вселенная. Можно хорошую книгу написать об этом.
Кстати, я об этом не рассказывал, но мой самый любимый рассказ Веллера – это «Расширение жилплощади». Я не знаю, имею ли я право об этом говорить, потому что я читал его один раз у него дома, но никогда не видел его опубликованным. Почему не застолбить идею? Там человек всю жизнь мечтал расширить жилплощадь, а потом он заметил, что к его семидесяти годам квартира увеличивается сама собой: дойти от дивана до уборной у него стало занимать вдвое больше времени, огромным стало расстояние от окна до двери. Видимо, и мир за окном превратился в гигантскую абстракцию. Поскольку расстояние всегда прямо пропорционально усилию, которое затрачивается на его преодоление, он стал ощущать свою квартиру как огромную снежную равнину. И только по краям ее, где видны далекие огни, сквозь вьюгу перекликаются жена и дочь. Я помню, этот рассказ меня просто потряс. Я спросил автора: «Почему ты это еще не печатаешь?» Он говорит: «Надо доработать». Ну, может, он это когда-то напечатает. Но тогда меня он просто потряс – и идея такая глубокая, и мучительное чувство одиночества, вьюги, которая нарастает с процессом старости; и как холодно там стало, и как далекие-далекие голоса домашних до него доносятся, потому что и домашние страшно отдаляются от него. Я помню, что вздрогнул сильно. А ведь меня хорошим рассказом удивить не так-то легко.
«Как вам нравится Торнтон Уайлдер?» Кстати, любимый писатель Веллера того же. Я довольно много говорил о нем в разное время. Лучшим его произведением я считаю «Наш городок». Я человек сентиментальный. В «Нашем городке» есть эпизоды, которые я без слез не могу не то что перечитывать. Я бы никогда не смог начитать эту вещь – слезы душат невероятно. Когда умершая дочь приходит посмотреть на свое семейство, которое бекон утром жарит, – это нечеловеческая пьеса. Уайлдер вообще не производил впечатления сентиментального человека, даже говорили о нем как о таком довольно рассудочном малом. Но тем не менее, и «Теофил Норт», и «День Восьмой», и «Наш городок» – это такие в лучшем смысле слова человеческие произведения, даже не скажу нравственные, но глубоко душевные, даже не сентиментальные, а сострадательные к человеку в принципе.
Конечно, самый известный его роман – «Мартовские иды» в гениальном голышевском переводе. «Иды», может быть, лучшая книга о Риме, написанная за постримскую эпоху. Она, конечно, в значительной степени опирается на Светония, а кто бы не опирался на Светония? Но при всем при этом мне еще, кстати, «Каббала» – это его, по-моему, первый роман. Во всяком случае, ранний, юношеский. В этом романе замечательно проводится идея, что вот есть тайное общество, которое влияет на судьбы мира. Это тайное общество ничего не делает, оно просто собирается и разговаривает. Но именно в этих сборах и разговорах заключено великое влияние на судьбы мира. И каждый может стать таким тайным масонским сообществом. Вы просто начните собираться, и вы заметите, как мир начнет меняться к лучшему.
Что касается «Моста короля Людовика Святого», он вызывает у меня серьезные возражения. Идея сама гениальная – проследить, почему погибли в этот момент эти четверо? Но объяснение, которое предлагает Уайлдер (что они погибли на высшей точке своей жизни), не кажется мне достоверным. Но именно психологически, именно как задача это замечательно придумано и замечательно решено. То есть бывают такие тексты, которые сильны не художественным исполнением и даже не мыслью, а которые сильны тем челленджем, вызовом, который лежит в их основе. В принципе же, Уайлдер, я думаю (что очень важно), был очень хорошим человеком, практически идеальным. Мы знаем множество его примеров тайной благотворительности, скрытых благодеяний. Понимаете, в чем его прелесть? Он был немножечко такой, как его собственный Цезарь – все понимавший и никак не выдававший себя. Единственное проявление любви, которое он себе позволил, – это любовь к Клеопатре. И Клеопатра его обманула с его же ближайшим другом. И он героически сделал вид, что ничего не произошло.
«Не знаете ли вы, где можно прикупить (прикупить, прикупить два туза на мизере) биографию Пазолини с купюрами? Как вы вообще относитесь к такому способу обманывать цензуру?»
Да это не способ обманывать цензуру. Мы все знаем, что вышла биография Пазолини, где все, что касалось его сексуальной ориентации, купировано и заменено даже не точками, а черными полосками. Это не способ обмануть цензуру, это такой демонстративный шаг – продемонстрировать цензуру. Это придумали не они в этом издательстве, это придумал Гашек. Помните, как в «Похождениях бравого солдата Швейка» письмо, изуродованное цензурой, звучит как: «Бедный песик! Он давно уже…» И черная полоска. Или как у Шендеровича: «Мама! Сержанты … (вычеркнуто) круглые сутки. С уважением, твой сын, рядовой … (вычеркнуто)». Я думаю, что как идея, как способ сопротивления, как способ показать абсурдность происходящего, это сделано гениально. Да и вообще, это лишний раз доказывает, что сопротивление возможно – только в таких гротескных, абсурдных формах. Конечно, это книга – чрезвычайно полезный артефакт, гениальное свидетельство эпохи, и я бы, например, почел за счастье такую книгу иметь.
Но где ее взять, я понятия не имею, потому что она разлетелась, насколько я знаю, мгновенно. И сейчас это библиографическая редкость. В Ad Marginem ее нельзя было достать в первый день. Насколько я знаю (но не знаю, имею ли я право об этом говорить), десять экземпляров немедленно закупил себе «Дилетант» для истории, поскольку это как бы издание историческое, а они считают важным собирать газеты, плакаты, артефакты, и так далее. Они десять экземпляров купили. Но сколько будут стоить эти десять экземпляров, какова будет их дальнейшая судьба, я сказать не берусь. Попробуйте с ними связаться, я иногда у них беру (то есть они мне дают иногда) рекламу на какие-то книжки, но эту книжку не рекламирует никто, потому что, вероятно, ее физически подержать в руках для библиофила – большое счастье. Попробуйте написать, может, вам повезет, но, на мой взгляд, это совершенно безнадежное дело. Я не могу сказать, что я сильно богатый, но какую-то приличную сумму я бы за эту книгу выложил. Потому что год спустя это будет стоить гораздо дороже.
Вообще, книжки – это хорошее вложение. Мне вот тут кафедра славистики в Олбани (там уходит один из профессоров и распродает, раздает библиотеку)… Вот под это дело мне обломились несколько ящиков книжек, в том числе (я покажу, но покажу издали) первое издание «Школы для дураков» – то самое, с набоковским отзывом на обложке. Самое первое издание, первая обложка розовая этой книжки 1976 года, честно говоря, – это довольно острое ощущение. Я помню, в свое время, весь «Ардис» скупали очень интенсивно московские коллекционеры. Тем более, что Эллендея Проффер продала все, включая какие-то черновики и гранки. Так что это на вес золота.
То ли они, собирая мне эти книги, очень хорошо ко мне относились (что не исключено), то ли они не знают хотя бы примерную цену этого экземпляра. A propo, в той же коробке оказались (я не могу не хвастаться, отношение мое к книгам довольно сакральное) первый номер ардисовского альманаха «Глагол», первая публикация «Между собакой и волком». И самое главное, ребята, первая публикация моей самой любимой повести Аксенова «Стальная птица». Вот эта маленькая книжечка, с которой началось распространение этой маленькой, гениальной, абсурдной, многими до сих пор не понятой вещи… Я уж не говорю о балладах Цветкова (одна из первых заграничных публикаций):
В провинции, на тайном полустанке,
Где на путях столетняя зола,
Тоска моя, наставница в отставке,
Забытый след овчаркою взяла.
Музыка, да! Вот это все, Чичибабина первая большая заграничная подборка, в которой впервые напечатаны «Я слишком долго начинался…», «Трепещу перед чудом Господним…», «Есть поселок в Крыму. Называется он Кацивели…». То есть все, что мы знали, переписывали тогда от руки. И, конечно, переводы Ивана Елагина. Вот держишь эту книжечку в руках и представляешь ее тираж, сколько их осталось… Я видел ее в одном магазине русской книжки, где полный набор «Глагола», все четыре выпуска, стоили порядка полутора штук. Естественно, у меня таких денег не было, и даже я не мечтал об этом, но подержать их в руках было счастьем. Но вот Господь исполняет так особо трогательные и бескорыстные мечты. Это к вопросу о том (тут меня спрашивают), испытываю ли я трепет при виде материальной культуры (китайские вазы, светильники)… Это Горький любил китайские вазы, я из всей материальной культуры испытываю трепет только при виде вот этих вещей.
Думаю, что запрашиваемая книжечка про Пазолини сейчас потянет на серьезную сумму. Но чем черт не шутит: может быть, вы – тот везунчик, которому повезет. Напишите «Дилетанту».
«Нельзя не спросить о Шукшине в связи с его юбилеем. Ваше отношение к этому человеку, его прозе, фильмам, маниям, фобиям и сплетням о нем?» Сплетни мы знаем в основном от Нагибина, который, правда, ценил его талант. Но Нагибин не мог простить ему, что на съемках «Живет такой парень» у него возник роман с Беллой, кратковременный. Но Белла раздаривала себя с невероятной щедростью, и для ее мужей смириться с этим было непросто. Это не было физиологическим, это было душеспасительным мероприятием. Это был акт спасения. Она видела, что человеку плохо, и ей казалось, что она сможет сделать ему чуть полегче.
Что касается Шукшина-человека. О нем остались очень разные воспоминания, очень разные свидетельства. Всему, что писал Белов, верить, конечно, нельзя, потому что у него все хорошие люди выходили антисемитами, он сам подвинулся на антисемитизме. Говорить об антисемитизме Шукшина… Наверное, спьяну у него попадались такие высказывания, но у кого их спьяну не попадалось. Я не оцениваю Шукшина-человека. Шукшин-художник представляется мне инкарнацией Чехова: столько же прожил, так же мучительно выдавливал из себя не раба, а, шире говоря, хама. Выдавливал из себя все, что в нем было от этой половинчатой прослойки, которая от одних оторвалась, а к другим не прибилась. Из крестьянства ушла и не пришла к интеллигенции, к аристократии. Это те, кто, по мнению Гоголя в «Авторской исповеди», составляет самый большой класс, слой русского общества. А стать кем-то у этой прослойки нет времени, потому что все перелопачивается опять.
Шукшин запечатлел эту прослойку, жителей городских окраин или людей, которые из деревни уехали, но всегда мечтали в эту деревню вернуться и вернуться не могли (потому что прежней деревни нет). Шукшин больше всего, активнее всего и непримиримее всего разоблачает тех, кто сам ничего не умеет, а другим мешает. Об этом «Шире шаг, маэстро!», об этом «Мастер». О том, как людям не дают осуществиться.
Я думаю, что как раз удивительное сходство между Чеховым и Шукшиным есть и в построении, в композиции их рассказов – такой острой русской новелле, и в том, что обоим не давались крупные формы; и в том, что оба тяготели к драматургии. Причем кинодраматургия Шукшина, как и драматургия Чехова, в огромной степени держится на гротеске. И комедия у Чехова – это значит, что это надо играть как комедию, как moderato в музыкальном произведении. «Вишневый сад» надо играть как комедию, тогда будет трагедия.
«Калина красная» по всем формальным признакам – это комедия, и эта история с пиршеством, которое он устроил; и разговоры Прокудина с ее родителями… В Шукшине сидело очень четкое – в пьесе его «Энергичные люди» – понимание природы театра, театральности с ее синтезом трагедии, фарса, гротеска. Я думаю, если бы Шукшин играл в театре, лучшего Лопахина было бы не выдумать, трагического… Вот, кстати, то, что в свое время эту роль играл Высоцкий… А как бы сыграл ее Шукшин! Но дело в том, что Шукшину последние годы уже тяжело было играть, и он к театру не тяготел, он хотел отдаться прозе всецело.
Кстати говоря, проза у него становилась все лучше. Это редкий случай, когда с годами новеллист не утрачивает силы, а, как и Чехов, экспериментирует все отважнее, все резче. Поздний Шукшин – это шедевры. И вот я хорошо помню, какие полемики, какие настоящие схлестывания вплоть до ора были в классе, когда мы разбирали один из самых моих любимых рассказов «Други игрищ и забав». Как относиться к главному герою, к этому мальчику, который пошел искать отца? Алевтина, по-моему, такая фефела, распустеха родила его непонятно от кого. И вот он идет искать отца, чтобы заставить жениться. А этого персонажа нет, и находит он не того. В общем, блистательная история злобного, маленького, страшно закомплексованного то ли полугорожанина, то ли полуселянина, который хлебает щи и мечтает о мести. Финал там убойный.
Я думаю, что поздние рассказы Шукшина по своей великолепной амбивалентности, по непрописанности, по непроговоренности авторского мнения, – это, конечно, высший класс. Мне очень нравится особенно «Мой зять украл машину дров» и жутко нравится мне «Охота жить» – один из самых страшных рассказов.
Вообще, Шукшин знал о России и русских гораздо больше, чем написал. Другое дело, что, как мне представляется, к концу жизни он не испортился отнюдь, но он сильно озлобился. Как можно судить по сказке «До третьих петухов» – произведению даже не сатирическому (какой уж тут Щедрин, какая уж тут сатира), а произведению такого оголтелого раздражения на всех. И вот этот Иван, которого обманывают все и который находит поддержку и опору только у казачьего атамана с его шашкой, – мне кажется, этот поздний крен Шукшина был довольно неприятен. Хотя, например, «А поутру они проснулись» – история другая, с другой интонацией.
Вот что интересно: Шукшин начинал как не скажу добрый, но такой даже где-то рядом с Юрием Казаковым иногда лирический. Но он все больше высыхал, даже внешне, он становился резким, сухим, угловатым, как его Егор Прокудин. Он становился все более непримиримым и, более того, в нем все больше проступал изгой. Как в Высоцком проступало это изгойство (поэтому, я думаю, еврейская тема зазвучала у него более ярко под конец жизни, во второй ее половине), так и Шукшина: понимаете, он начинал с ролей хороших советских людей, как в «Двух Федорах», «Золотом эшелоне», и так далее. Правильный человек из социума. А под конец он бунтарь, он преступник (каким он собирался играть Разина), и он Егор Прокудин – зэк. Понимаете, Шукшин уходил из жизни абсолютно загнанным, и он это чувствовал. Его поздние тексты оставляют такое же саднящее впечатление, как махорка на голодный желудок. Все саднит, все горько. Человек этой горечью переполнен. Потрясающий текст «Раскас», я его люблю едва ли не больше всего.
Даже просто продемонстрировать, что мне у Шукшина кажется стилистически самым сильным, я, давайте, прочту куски из «Расскаса. «Раскас» это называется, просто физическое наслаждение читать эту прозу вслух. Если найду, сейчас найду.
«От Ивана Петина ушла жена. Да как ушла!.. Прямо как в старых добрых романах – сбежала с офицером.
Иван приехал из дальнего рейса, загнал машину в ограду, отомкнул избу… И нашел на столе записку:
«Иван, извини, но больше с таким пеньком я жить не могу. Не ищи меня. Людмила».
Огромный Иван, не оглянувшись, грузно сел на табуретку – как от удара в лоб. Он почему-то сразу понял, что никакая это не шутка, это – правда.
Даже с его способностью все в жизни переносить терпеливо показалось ему, что этого не перенести: так нехорошо, больно сделалось под сердцем. Такая тоска и грусть взяла… Чуть не заплакал. Хотел как-нибудь думать и не мог – не думалось, а только больно ныло и ныло под сердцем.
Мелькнула короткая ясная мысль: «Вот она какая, большая-то беда». И все.
Сорокалетний Иван был не по-деревенски изрядно лыс, выглядел значительно старше своих лет. Его угрюмость и молчаливость не тяготили его, досадно только, что на это всегда обращали внимание. Но никогда не мог он помыслить, что мужика надо судить по этим качествам – всегда ли он весел и умеет ли складно говорить.
…
Потом узнал Иван, как все случилось.
Приехало в село небольшое воинское подразделение с офицером – помочь смонтировать в совхозе электроподстанцию. Побыли-то всего с неделю!.. Смонтировали и уехали. А офицер еще и семью тут себе «смонтировал».
Два дня Иван не находил себе места. Пробовал напиться, но еще хуже стало – противно. Бросил. На третий день сел писать рассказ в районную газету. Он частенько читал в газетах рассказы людей, которых обидели ни за что. Ему тоже захотелось спросить всех: как же так можно?!
Раскас
Значит было так: я приезжаю – на столе записка. Я ее не буду пирисказывать: она там обзываться начала. Главно я же знаю, почему она сделала такой финт ушами. Ей все говорили, что она похожая на какую-то артистку. Я забыл на какую. Но она дурочка не понимает: ну и что? Мало ли на кого я похожий, я и давай теперь скакать как блоха на зеркале. А ей когда говорили, что она похожая она прямо щастливая становилась. Она и в культ прасветшколу из-за этого пошла, она сама говорила. А еслив сказать кому што он на Гитлера похожий, то што ему тада остается делать: хватать ружье и стрелять всех подряд? У нас на фронте был один такой – вылитый Гитлер. Его потом куда-то в тыл отправили потому што нельзя так. Нет, этой все в город надо было. Там говорит меня все узнавать будут. Ну не дура! Она вобчем то не дура, но малость чокнутая нащет своей физиономии. Да мало ли красивых – все бы бегали из дому! Я же знаю, он ей сказал: «Как вы здорово похожи на одну артистку!» Она конешно вся засветилась… Эх, учили вас учили гусударство деньги на вас тратила, а вы теперь сяли на шею обчеству и радешеньки! А гусударство в убытке.
Иван остановил раскаленное перо, встал, походил по избе. Ему нравилось, как он пишет, только насчет государства, кажется, зря. Он подсел к столу, зачеркнул «гусударство». И продолжал:
Эх вы!.. Вы думаете, еслив я шофер, дак я ничего не понимаю? Да я вас наскрозь вижу! Мы гусударству пользу приносим вот этими самыми руками, которыми я счас пишу, а при стрече могу этими же самыми руками так засветить промеж глаз, што кое кто с неделю хворать будет. Я не угрожаю и нечего мне после этого пришивать, што я кому-то угрожал но при стрече могу разок угостить. А потому што это тоже неправильно: увидал бабенку боле или мене ничего на мордочку и сразу подсыпаться к ней. Увиряю вас хоть я и лысый, но кое-кого тоже мог ба поприжать, потому што в рейсах всякие стречаются. Но однако я этого не делаю. А вдруг она чья нибудь жена? А они есть такие што может и промолчать про это. Кто же я буду перед мужиком, которому я рога надстроил! Я не лиходей людям.
Теперь смотрите што получается: вот она вильнула хвостом, уехала куда глаза глидят. Так? Тут семья нарушена. А у ей есть полная уверенность, што они там наладят новую? Нету. Она всего навсего неделю человека знала, а мы с ей четыре года прожили. Не дура она после этого? А гусударство деньги на ее тратила – учила. Ну, и где ж та учеба? Ее же плохому-то не учили. И родителей я ее знаю, они в соседнем селе живут хорошие люди. У ей между прочим брат тоже офицер старший лейтенант, но об нем слышно только одно хорошее. Он отличник боевой и политической подготовки. Откуда же у ей это пустозвонство в голове? Я сам удивляюсь. Я все для ей делал. У меня сердце к ей приросло. Каждый рас еду из рейса и у меня душа радуется: скоро увижу, и пожалуста: мне надстраивают такие рога! Да черт с ей не вытерпела там такой ловкач попался, што на десять минут голову потиряла… Я бы как нибудь пережил это. Но зачем совсем то уезжать? Этого я тоже не понимаю. Как то у меня ни укладываится в голове. В жизни всяко бываит, бываит иной рас слабость допустил человек, но так вот одним разом всю жизнь рушить – зачем же так? Порушить-то ей лехко но снова складать трудно. А уж ей самой – тридцать лет. Очень мне счас обидно, поэтому я пишу свой раскас. Еслив уж на то пошло у меня у самого три ордена и четыре медали. И я давно бы уж был ударником коммунистического труда, но у меня есть одна слабость: как выпью так начинаю материть всех… А за рулем меня никто ни разу выпимши не видал и никогда не увидит. И при жене Людмиле я за все четыре года ни разу не матернулся, она это может подтвердить. Я ей грубога слова никогда не сказал. И вот пожалуста она же мне надстраивает такие прямые рога! Тут кого хошь обида возьмет. Я тоже – не каменный.
С приветом.
Иван Петин. Шофер 1 класса.
Иван взял свой «раскас» и пошел в редакцию…».
Дальше там вообще гениальный эпизод. Там, кстати, дальше гениальный эпизод: сначала подумали, что это художественное произведение, такая стилизация. Конечно, вы поймете, кого и что это напоминает: совершенно очевидно, что это «Дорогой Мартын Алексеевич!» Сорокина. Но ведь «Дорогой Мартын Алексеевич» написан десять лет спустя в «Норме». И надо сказать, что стилизация у Шукшина более точная, чем у Сорокина. У Сорокина более гротескная, хотя гениальный эпизод, ничего не скажу. Но вот эта попытка такой имитации соцреалистического «раскаса» у Шукшина, ничего не поделаешь, случилась раньше, чем у Сорокина и она ничуть не хуже. Но я думаю, что Сорокин и сам охотно признает, что Шукшин безусловный классик.
Чем этот рассказ, который я зачитал, мне так нравится? Амбивалентностью по отношению к герою, который и примитивен, и диковат, и при этом необычайно трогателен и жалок. И вот эта, понимаете, всегда присущая советским людям, с одной стороны, дикая комиковатая доброта, а с другой – внезапная злоба. И я думаю, что этот рассказ – самое точное произведение о национальном характере, причем жену тоже очень видно. Видно… Такие бывают, мы их знаем. Это героиня нилинской «Дури», которую в фильме «Единственная» играет Проклова – женщину, которая физически не может сопротивляться чужой влюбленности. Да, это занятно чрезвычайно. Я уж не говорю о том, что это по языку абсолютное чудо.
«Каким вам рисуется финал войны?» Много раз я об этом говорил, много раз отказывался давать конкретный прогноз. Я полагаю, что финал войны – это все-таки радикальная смена формата русской империи. А как эта радикальная смена произойдет, откуда это подточится – не знаю. Я вижу только, что каждым следующим шагом эта империя свое положение значительно ухудшает, чем значительно улучшаются шансы остального мира избавиться от агрессора без ядерной войны. Надеюсь, до этого не дойдет.
«Почему два главных нерва эпохи – Андреев и Блок – так по-разному отнеслись к революции? Могли ли они занять противоположные позиции?» Знаете, это вопрос на самом деле весьма непростой. Мы не знаем отношения Андреева к революции, оно бы менялось. Андреев умер в 1919 году, он прозорливо и справедливо увидел в революции хаос, ужас и поругание культуры. Но ведь Блок смотрел на это почти так же. Блок прожил до 1921 года, и у него было время понять, что такое, как он сам говорил, «марксистская вонь». У него было время разочароваться. У него был порыв: ему показалось, что революция уничтожает страшный мир. Стоит с облегчением вздохнуть, глядя на то, как этот огромный гнойник лопается.
Но вот что мне представляется самым интересным. Андреев, как и Блок, мог сказать о себе: «Я люблю гибель». Не зря Андреев, когда пьяный падал в снег, повторял: «Все потеряно, все выпито! Довольно – больше не могу». Вот это:
И матрос, на борт не принятый,
Идет, шатаясь, сквозь буран.
Всё потеряно, всё выпито!
Довольно — больше не могу…
Кстати, Господи, какое гениальное стихотворение! Вот к вопросу о Блоке. Помните:
Поздней осенью из гавани
От заметенной снегом земли
В предназначенное плаванье
Идут тяжелые корабли.
В черном небе означается
Над водой подъемный кран,
И один фонарь качается
На оснеженном берегу.
И матрос, на борт не принятый,
Идет, шатаясь, сквозь буран.
Всё потеряно, всё выпито!
Довольно — больше не могу…
А берег опустелой гавани
Уж первый легкий снег занес…
В самом чистом, в самом нежном саване
Сладко ли спать тебе, матрос?
Вот эти блоковские дольники, блоковские смещения ритма и детская, беспомощная интонация изумительная… Я помню, у нас был Блок – огромная книга с замечательными иллюстрациями Рудакова. Там все было такое «сквозь метель». И это волшебная вещь совершенно.
Андреев, я думаю, обладал той блоковской манией гибели и предчувствием ее. Но, во-первых, Андреев не поэт. Там, где у поэта декларация, готовность к гибели и серьезная настроенность на нее, у Андреева включался буржуа. Человек, который любит большой построенный дом, собственную яхту, фотографирование, который никогда не сдается стихии до конца. Вот разница между поэтом и прозаиком. И второе: Андреев был человеком слишком трагического восприятия, чтобы поверить в революционные обновления. Для него это все один кровавый хаос. И я не думаю, что Андреев мог бы поверить в революции, упиться революцией. Он увидел в этом с самого начала огромное количество пошлости. Могли бы они с Блоком оказаться по разные стороны баррикад? Нет, конечно. Для Андреева Блок был полубогом, для Блока Андреев был великим автором. И он сам писал: «Если бы выбросить из моей «Песни судьбы» (из драмы) все «леонидандреевское», что в ней торчит…». Он находился под его огромным влиянием, вся русская драматургия была под огромным влиянием Андреева. Я уж не говорю про «Оптимистическую трагедию» Вишневского, которая просто «Царь Голод» или «Жизнь Человека». Мне всегда хотелось в прологе заменить: «И вот вы, пришедшие сюда для забавы и смеха, смотрите и слушайте. Вот пройдет перед вами жизнь женщины-комиссара с ее темным началом и темным концом». Помните, в прологе это обращение двух матросов: «Вот они – люди будущего! Поймут ли они, о чем мы говорим?»
Маяк был, кстати, под сильным влиянием Андреева. «Царь Голод» имеет нарочитые сходства с пьесой «Владимир Маяковский», я об этом в книге пишу. Мне кажется, что Блок был абсолютно прав в своем некрологе Андрееву, когда сказал: «Мы видели с ним мир одинаково, понимали его одинаково, но если бы мы сейчас встретились, мы бы опять не нашли тем для разговора, кроме коммунизма или развороченной мостовой на набережной». Я боюсь, что та пошлость, та реальность, которую люди обычно обсуждают, была им глубоко чужда. А понимание революции как стихии было у них сходным. Просто в этой стихийности Андреев с самого начала увидел огромную примесь кровавой пошлости. Блоку было легче, он действительно обольщался вихрями, метелями революции, обольщался ее пафосом тотального финала. Когда же оказалось, что все это – не более чем его поэтические галлюцинации… но, с другой стороны, наверное, было в русской революции что-то такое, чем можно увлечься. Потом это быстро, к сожалению, перешло в реставрацию.
У этой революции было очень короткое лето (такая «Сестра моя – жизнь»), и очень долгая, удручающая осень. С этим ничего не поделаешь. Кстати говоря, Леонид Андреев мог бы вернуться, но боюсь, что эта реальность его бы не приняла. Он был гений, это все понимали, а советская власть гениев ненавидела.
«Как вы думаете, актуален ли сейчас политический детектив? Как вам Несбе? Простите, если уже об этом говорили». Я о Несбе никогда не говорил. Мне кажется, что политический детектив актуален всегда, потому что это жанр, привязывающий вечные мысли, вечное моралите к конкретной современной ситуации. Вопрос другой – о чем можно было бы сегодня написать политический детектив? Вот об Америке, наверное, можно – о Трампе там, интересно. А вот можно ли написать политический детектив о современной России, где политики нет, не знаю. Тема Суркова могла бы стать такой, но я думаю, об этом он напишет сам. Повода написать о себе, мне кажется, он не упустит.
«Каковы, на ваш взгляд, перспективы у молодого автора, не идущего на поводу у сегодняшней повестки?» Знаете, так сразу не скажешь. Что называть «перспективами»? Тут поневоле вспоминается «ему судьба готовила имя славное народного заступника, чахотку и Сибирь». Но есть и другие перспективы. Я собираюсь об этом поговорить (думаю, на следующей неделе; надеюсь, это можно анонсировать) с Ксенией Лариной. Мы договорились обсудить любимовскую Таганку как замечательную ячейку театра и как образ театра будущего, как центр Кирилла Серебренникова, например. Мне кажется, сейчас время театров-студий. Это последняя легальная возможность (только надо очень четко проследить, чтобы в ваших рядах не было доносчика) построить эстетическое и культурное сообщество людей, которых происходящее отторгает стилистически.
Русская революция началась с театра, она началась с демонстрации после представления «На дне» в 1903 году. Русская революция во многом была явлением театральным, явлением мистериальным. А ведь мистерия, театр, aeternum, гетеанум – это все такое, знаете, штейнерианское танцевально-музыкальное… Эта театрально-постановочная среда русской революции от многих ускользает, но ведь и русский театр был мистериальным, русский балет, русская опера вроде «Града Китежа» Римского-Корсакова, такой русский Вагнер.
Я думаю, что эта мистериальность в театре сегодня возрождается. У меня есть ощущение, что театральные студии Вахтангова, театр Таирова, театр Мейерхольда – это важнейшие ячейки общества будущего. Будущее репетируется там. Поэтому я бы на вашем месте подумал бы об участии в театральном проекте или о создании театральной студии. По-моему, это хорошее дело.
Что касается других перспектив. Я не думаю, что нужно сберечь себя до времени, когда уличная активность появится, когда она будет определять повестку, как вы говорите. Но сегодня уличная активность совершенно бесперспективна. Важно не дать себя посадить. Важно не дать себе засрать мозги. Иными словами, нужно уметь полемизировать с пропагандой, критиковать пропаганду, относиться к ней изначально критически и наблюдать. Вот это сейчас очень важно.
Конечно, человек, который сейчас умеет наблюдать и смотреть, а потом сможет написать о России хорошую прозу, – этот человек бесценный. Правда, для того, чтобы написать о ней, чтобы угадать, что там происходит (тем более, если у вас есть инсайды), – это все довольно легко. Можно написать и за границей. Вопрос в ином – как воспроизвести, как зафиксировать эту внутреннюю эволюцию человека, которая позволяет ему стать рабом ресентимента. Когда человек, понимая прекрасно механизмы войны в Украине, понимая прекрасно, зачем она нужна (для сохранения власти Путина), какова ее прагматика… Но этого всего понимать недостаточно. Надо написать то, о чем я собираюсь написать в «ЖЗЛе»: внутренняя эволюция человека, который поверил, что мир действительно против него одного, что вся остальная вселенная против России. И отсюда уже идет абсолютно автоматически сознание и понимание, что все оправдано, что мы защищаем свое право на уникальность, что весь мир меняется, а мы не хотим. Вот эту позицию – как ее понять, как ее отстоять? Это очень важно.
Иными словами, надо найти метафизическое оправдание многим искренним «зетам». «Да, мы понимаем: то, что мы делаем, ужасно, но иначе, поймите, России не будет». Они интуитивно чувствуют, что России придется меняться, и это будет другая Россия, в которой им не будет место. Почему множество людей ненавидели Перестройку, боялись Перестройки? Они понимали, что если Перестройка окажется успешной, то им в новой России не будет места. Когда осушается болото, уникальная болотная фауна гибнет. Эти люди чувствуют себя уникальной болотной фауной. Чтобы не изменяться, они готовы убивать. Поэтому если вы сумеете прожить, зафиксировать на своем примере эти не политические, а нравственные искажения картины мира, вам цены не будет.
Вообще сейчас ситуация, как в любимом анекдоте Дениса Драгунского: надо делать слайды. Кроме слайдов сейчас делать ничего нельзя. Фиксировать. Ну и потом: чтобы не дать этому выморочному миру позволить занять внутренние пустоты, вы вполне можете сбежать. Сейчас в России слово «сбежать» стали часто упоминать. Для российского гражданина «уехать» – это всегда предать и всегда сбежать. Я считаю, что это абсолютно выморочная позиция. Вы всегда можете уехать, чтобы этот мир не запустил в вас свои щупальца. Довольно дать одну слабину, признать, например, что капитализм для России неорганичен – и все, птичка пропала. Так что глядим. Я вам рекомендую или писать, или уезжать.
«Имеет ли смысл писать о вечном? Кажется, сейчас мы видим сон». Да, имеет. Я вообще думаю, что только о вечном сейчас и имеет смысл писать. Писать об актуальной повестке имеет смысл станет возможным и полезным, когда эта реальность завершится. Пока эта реальность не завершена. Если она завершится ядерной войной, то писать уже никому ни о чем не понадобится. Вы можете с облегчением вздохнуть и досматривать ролик вашей жизни. Но мне кажется, что так не будет, будет несколько иначе.
«Почему у русских во всем виноваты англосаксы?» Я не очень понимаю, кто такие англосаксы. Но то, что всегда виноваты более успешные соседи, думаю, очевидно. Это такая зависть вечная. Я не очень понимаю, почему у русских есть это мессианское желание либо первыми во всем и быть признанными в качестве первых (абсолютно доминировать в мире), либо быть первыми с другого краю. Если вы не хотите воспринимать нас как добрых отцов, тогда будете воспринимать нас как абсолютное зло. Возглавить мир с конца, если вас не принимают в качестве лидера и спасителя. Тогда все, тогда я потопчу все ваши куличики. Вот это как раз очень просто, но почему надо непременно доминировать. Вот Шукшин Тарковскому говорил: «Вот ты, Андрюха, сейчас в Венеции премию получил, а все равно я из нас буду первым, я вас всех раскидаю». А Тарковский ему говорил смиренно: «Вася, мы сами расступимся, иди, чего ты?». Шукшин: «Нет, так неинтересно, я бороться хочу». Это тоже не очень приятно. Шукшин, к сожалению, это в себе сознавал.
Знаете, ребята, а вы думаете, что «Срезал» – это рассказ про Глеба Капустина. Да нет, «Срезал» – это рассказ об одном из множества собственных лиц. Глеб Капустин в известной степени – это автопортрет. Умный, язвительный мужик, который мстит городским. Отвратительная личность.
«Нет ли у вас ощущения, что коллективный Запад превращается в уэллсовских элоев, деградирующий даже в плане собственной безопасности? Они предпочитают ровное и спокойное место для своих «бучей» здесь и сейчас и не замечают потенциальных угроз в будущем, фактически демонстрируя отказ платить за свое процветание и влияние?»
Это довольно очевидная вещь. Вы знаете, что элои являются пищей для морлоков. Резистентность у них понижена. И, кстати, первым такую перспективу для Запада обрисовал наш любимый Лем в «Возвращении со звезд». Вот изобретена битризация, прививка от всех болезней, которая при этом ослабляет агрессивные инстинкты и лишает творческого начала. Люди превращаются в таких, как любил говорить Лев Гумилев, зверьков. Пассионарности лишаются. Я думаю, что на Западе с пассионарностью все нормально.
Вот этот миф о расслабленном Западе, который не сопротивляется, который скоро позволит себя съесть, мало защищает Украину… На Западе есть другая проблема – Запад очень эгоистичен. «Я тебя не трогаю, и ты меня не трогай», как у Псоя Короленко. Но на самом деле любой, кто столкнулся с западной бюрократической системой, войной, полицией; любой, кто столкнулся с западной обороной, с умением Запада защищаться, он этот миф о западной мягкотелости и слабости довольно быстро отринет. Потому что на Западе прекрасная (и не только бюрократическая) основа всего и вся. Там построена на протестантской морали идея того, что если работаешь, то надо работать хорошо. И все эти разговоры, что американская сфера обслуживания распадается, медицина деградирует, – такие разговоры любят вести люди, которые давно уехали и, соответственно, давно приехали сюда. Они говорят: «О, в наше время Запад был не тот». Запад был не тот в том плане, что перемены очень радикальные в разных сферах. Но для меня совершенно очевидно, что эта система продолжает оставаться жестокой, внутренне цельной, мотивированной. Ни малейших посягательств на себя она не простит. У нее прекрасно обстоит дело с инстинктом самосохранения, что показывают каждые новые американские выборы. Она обновляется радикально идейно и операционно, то есть, грубо говоря, у нее появляются все новые и новые средства воздействия на население. Она очень устойчива к любым попыткам диктатуры.
И вот второй лик Запада – то, что у Грина названо «железным смехом дряхлого прошлого» – вы можете увидеть очень скоро. Если Запад ставит себе цель, то уж с кольцами этого удава, с его стальными мышцами очень скоро познакомятся непосредственно все, кто обзывал старого Каа земляным червяком. Для настоящих бандерлогов (не тех, кого Путин считает бандерлогами) Запад – довольно сильная угроза.
«Сознаете ли вы, насколько весомо каждое слово, которое вы говорите? Как к вам прислушиваются люди?» Я сознаю, что меня слушают многие. Но сознаю я, ребята, еще одну ужасную вещь: я сознаю, что это прислушивание в достаточной степени поверхностно, иллюзорно. Люди слушают, но это не значит, что их мировоззрение формируется, что их взгляды как-то подвергаются моему влиянию, эрозии под действием моих взглядов. Нет, все, что я говорю, остается фактом моей биографии. Литература не влияет на людей, она может иногда очень разово повлиять на вашу любовную историю, на ваше отношение к женщине или к мужчине, но радикально повлиять на ваши действия, поступки и взгляды, – нет, конечно. Именно поэтому все эти разговоры: «Да вот, вы же подаете пример, да каждое ваше слово…»… Это этих слов незначительно. Меня, конечно, слушают в России, я это знаю. Меня слушает некоторое количество за границей.
Но, во-первых, любая моя книга, прочитанная (усилия по чтению гораздо большие, чем по слушанию) аудиторией, влияет гораздо больше. А во-вторых (вот важно), люди слушают и принимают то, что совпадает с их взглядами. Писал же Витгенштейн в «Логико-философском трактате»: его способны понять люди, которые сами уже пришли к этим же самым выводам. Поэтому не будем питать иллюзий насчет значимости печатного или устного слова и – главное – заблуждаться насчет влияния литературы на жизнь. Человек способен воспринимать то, что ему близко; ту мысль, которая уже наклевывается, как цыпленок из яйца, выклевывается в его собственном подсознании. А поверить в чужую правоту для человека практически невозможно. Я говорю о массе. Есть люди, готовые к таким влияниям, но таких людей очень мало. Надо высокую эмпатию иметь. В том числе и замечательный вкус.
«Как вы определяете разницу между чудом и парадоксом? В мире часто происходит иррациональные события (Кинг, Линч, Джармуш), но должна ли быть вообще грань между чудесным и волшебным?»
Это сложный вопрос, потому что иррациональное чаще всего бывает злым, бесчеловечным, агрессивным, и так далее. Фашизм иррационален, вообще любые посягательства на рационализм, на рациональное, правильное поведение чреваты потерей человеческого облика. Ведь, понимаете, многие люди любят поиграть в иррационализм, думая, что это кратчайший путь к сюрреализму. Это не совсем так.
Иррационализм – это искусство жестокое, как и сюрреализм. Жестокость сюрреализма замечательно показана в ранних работах Бунюэля, еще совместных с Дали. И вот эта жестокость порядка вещей в культуре быстро становится, если вы обратили внимание, скучновата, однообразна, как утомляет жестокость у Де Сада. Поэтому мне кажется, что игры с иррациональным опасны.
Чудо – это не совсем нарушение порядка вещей. Хотя чудо – это тоже вещь жестокая. Просто мне кажется, что чудо, в отличие от иррациональности, есть шаг вверх, движение в плюс, внезапное прозрение, исцеление. Прозрение как физическое, так и духовное. Это чудо. А вот то, что происходит сейчас с Россией, тоже чудо. Это то, о чем тот же Лем сказал: «Не прошло еще время жестоких чудес». Это страшное чудо, отвратительное, такая эстетика безобразного. Но это тоже чудо, именно потому, что нормой для человечества является развитие, усложнение, движение вверх. А вот такое радикальное обрушение, опустошение страны имело место уже в 1920-е годы, когда, помните, Набоков сказал: «Удивительно, каким все серым и провинциальным стало все на моей родине». Но тогда это был процесс, по крайней мере, не однонаправленный. На других направлениях были и замечательные усложнения, и прогресс, и интеллектуальное развитие очень сильное. Это было, безусловно, так.
Я думаю, в сегодняшней России прогресса нет ни в какой сфере, кроме, может быть, одного: немножко лучше научились конспирироваться и обходить это чудовищное государство. Немножко лучше научились убегать, избегать столкновений или в этих столкновениях вести себя хитро. Но ведь этот прогресс тоже инструментальный, идейного никакого нет. Уже Дугин договорился до того, что все надо запретить, кроме хороводов. Я, кстати, думаю, что Дугин не верит сам в то, что говорит. Я думаю, что он ставит какой-то чудовищный эксперимент. Как долго его будут терпеть и слушать?
Поговорим о Дэниэле Кизе, потому что не так уж много осталось. Дэниэл Киз, проживший 87 лет американский фантаст, лауреат наиболее престижных премий, наиболее знаменит тремя романами. Правда, есть еще два, но их я не читал. Думаю, что они не хуже, но к ним мы можем, если хотите, вернуться.
Наиболее знаменитые его романы – это «Цветы для Элджернона», «Множественные жизни Билли Миллигана» (и продолжение его «Война Билли Миллигана») и «Разматывая Клаудию» («Разоблачая Клаудию»). История с Клаудией – документальный роман, это история серии убийств, в которых женщина призналась, но оказалась не виновата, а чувствовала себя виноватой и приписывала их себе. История Билли Миллигана – подлинная история человека с множественной личностью, disintegrate, когда нарушена целостность человеческой личности, причем Билли Миллиган – уголовный преступник, который уверял, что его преступления (ограбление, попытка изнасилования) совершила опасная личность сербского террориста, живущая в нем среди 28 других… Хотя их там больше 30, по-моему, было.
Самое интересное, что Киз, будучи еврейским скептиком украинского происхождения; человеком, априори очень критически мыслящим, профессиональным филологом, рожденным разоблачать чужие приемы, почему-то абсолютно верил Билли Миллигану, не считал, что это хитрое притворство, что это интересная форма художественного творчества (выдумывание этих множественных личностей). Он уверял, что это святая правда, что это реальная болезнь и, более того, может быть, вовсе не болезнь.
«Цветы для Элджернона», принесшая уже сорокалетнему к тому моменту Кизу прочную славу (он печатался как писатель только после 30 с небольшим лет) – это история экспериментов на мыши. Мышь – это Элджернон, мышонок, чрезвычайно поумневший, обладавший почти человеческим интеллектом, и Чарли – добровольца, который согласился принять на себя роль жертвы в этих экспериментах. И дальше у Киза гениальная и парадоксальная мысль.
Во-первых (и эта мысль объединяет все его бестселлеры), Киз абсолютно и фанатично верил в силу человеческого мозга, в силу разума. Он верил, что мозг определяет и физическую жизнь организма, и его нравственные качества, что в основе всего лежит интеллект. Я тоже, грешным делом, полагаю, что разум – это первопричина, что совесть – это функция от интеллекта.
Но дальше у него начинает развиваться страшная мысль, которая вообще для Киза очень характера. Вот этого Чарли после специального медикаментозного вмешательства из недоумка, из среднего абсолютно рабочего с умственной отсталостью, такого олигофрена превратили в интеллектуала. Он начал читать, понимать, интеллектуально вырос, любовь у него появилась. Он действительно победил свою умственную отсталость, но ужас в том, что с какого-то момента лекарство перестало действовать и разрушило мозг. Началась необратимая деградация. Киз действительно считал, что, когда в ближайшее время человечество столкнется с возможностью радикально, медикаментозно улучшить интеллект, когниции и познавательные способности, то оно столкнется с неотвратимой и неожиданной расплатой.
Кстати, Киз исходил при этом из истории одного гениального мальчика, который родился в 1721 и умер в 1725 году, дай бог памяти. Звали его Кристиан, он с десяти месяцев разговаривал на нормальном немецком, с года – читал, с полутора – выступал публично. У него была компенсация такая: он умер в 4 года, потому что у него была какая-то болезнь аутоиммунная, он не переваривал ничего, кроме грудного молока. Поэтому его до 4 лет кормили грудным молоком, при попытке перейти на хлеб он впал в кому. Я не думаю, что это гиперкомпенсация или расплата. Но по Кизу получается, что интенсивная интеллектуальная жизнь каким-то образом необратимо разрушает и мозг, и тело. С какого-то момент деградация начинается неизбежно. Чем более бурным, чем более ярким был взлет, тем стремительнее и необратимее будет падение. Потому что человек, видимо, рассчитан на определенное время.
У Киза все это рассчитано медицински, но я думаю, дело не только в медицине. Чем более бурно ты живешь, чем больше ты делаешь, тем меньше тем меньше тебе отпущено. Посмотрите, тот же Высоцкий, который в каждой сфере культуры преуспел колоссально (кроме, может быть, живописи), – и к сорока годам это была руина. Как и Шукшин был к 45 годам. Врач, который осматривал его, сказал: «У него сердце и сосуды были, как у 90-летнего». Я думаю, что Лермонтов, о вскрытии которого тоже остались подробные материалы, имел сердце старика (да и зубы старика). Так что, видимо, интенсивность жизни укладывается в стихотворение Ходасевича:
Пробочка над крепким йодом!
Как ты скоро перетлела!
Так вот и душа незримо
Жжет и разъедает тело.
Интересно, что 17-летний Арсений Тарковский почти одновременно написал:
Свеча, мерцая желтым язычком,
Свеча всё больше оплывает.
Вот так и мы с тобой живем:
Душа горит и тело тает.
Я думаю, что Киз описал эту ситуацию, но описал не только для того, чтобы установить эту диспропорцию. Он говорит о том, как неотвратимо меняется человек с ростом интеллекта. У него появляются три главных качества, которые становятся основой морали. Во-первых, сомнение. Во-вторых, сострадание. В-третьих, возникает скорбь, «во многой мудрости много печали». Ощущение глубокого трагизма мира. И когда этот Чарли в первые мгновения, в первые дни открыл для себя множество интеллектуальных наслаждений, он сразу же, одновременно открыл для себя предельно скорбный, предельно критичный взгляд на человечество. А это понимание добавило ему, кстати, и милосердия.
И вот об этом, кстати, рассказывает великая поэма Важа-Пшавелы «Змееед»: когда, попробовав змеиной похлебки в плену, обычный горец обрел чуткость к языку вещей, деревьев, травы, он не мог больше ни колоть дрова, ни косить траву. Все в мире кричало о своей боли. И он не смог больше жить с людьми, хотя ему был открыт дар видеть будущее (что помогало раскрыть стратегические замыслы любых врагов), точно так же ему открылся дар чувствовать боль всякой травинки.
Это, помните, как у того же Тарковского:
Плачет птица об одном крыле,
Плачет погорелец на золе…
Невыносимо! Как только у тебя появляется слух к миру, ощущение причастности к нему, у тебя тут же появляется чувство, что все вещи кричат.
Что касается «Подлинной истории Билли Миллигана». Я абсолютно убежден в том (и если человечество вообще проживет этот век), что развитие психологии с неизбежностью приведет к теории множественных личностей. Множественные личности были патологией. Но, как и большинство патологий (как СДВГ, например), это будет признано нормой, это будет признано следующей ступенью. Потом что человек – это не одно «я», это сложная иерархия «я».
Я все-таки иногда люблю почитать Гурджиева и Успенского, потому что Успенский излагает мысли Гурджиева гораздо яснее и системнее. Так вот, у Успенского и Гурджиева была идея, что есть как минимум пять «я», которые функционируют постоянно. «Я», которое контактирует с обществом; «я», которое «я» для себя; сложная там иерархия. И помимо этих «я», неизбежно возникающих просто за счет контактов, за счет разных масок, существуют вымышленные друзья, которые никуда не делись, существуют идеальный партнер или идеальный собеседник, существует бог, с которым человек разговаривает. Мне как-то Кушнер сказал: «Большинство людей видят бога лишь как идеального собеседника, помещенного в бесконечно отдаленную точку. Или как идеального себя». Я думаю, что такие контакты существуют на каждом шагу, поэтому личности, которые социально детерминированы, которые предопределены разными сферами общения, как-то накладываются на личностей, которые соответствуют вашим собственным профессиональным занятиям. Я, который пишу, – это не совсем тот я, который читает.
Ну и конечно, есть широко распространенная американская гипотеза, что множественные личности – это всего лишь вытесненные жертвы травмы. Ребенок в детстве пережил сексуальное насилие, и того, кто пережил это сексуальное насилие, он вытесняет, считает его как бы не собой. Может такое быть? Да, вполне. Я, кстати, общался с одной такой девочкой, которая оставалась 12-летней девочкой и играла в куклы в одном состоянии, а в другом была нормальным 32-летним клерком, абсолютно заурядным. Но иногда она выпускала девочку.
Кстати, как мне сказал один психиатр, такие люди обычно довольно скучны. Потому что личности с нарушенной цельностью – это всегда половинки, им постоянно чего-то не хватает. Но Билли Миллиган – это замечательное упражнение на тему то ли гениального художника, то ли чрезвычайно травмированного человека, который научился свое травмированное «я» разделять, называть именами, выдумывать с ними сюжеты. И Миллиган утверждал, что когда он становится другим, когда на световой барабан выходит другая личность, у него физиологические реакции меняются. И действительно, Киз пишет о том, что у него был разный темп речи, разная частота пульса. Если бы были проведены эксперименты, выяснилось, что разный состав крови. Это крайне интересно.
Откуда берутся эти разные личности? Есть религиозная теория, которая отвечает, что это разные души, которые подселились, как бывает два ореха под одной скорлупкой. Бывает такое? Да, бывает такая мутация. Вот, может быть, чужие души, случайно пролетая, там застряли. Но у меня в книге это результат идеала, мечты, проявление вымечтанной девушки, девушки мечты.
Третья книга – «Unveiling Claudia», «Разоблачение Клаудии» – недавно вышла в России, в 2021 году, по-моему. Она, может быть, самая интересная. По-моему, в Огайо был случай с массовым убийцей, которого называли «убийцей 22», потому что он пользовался пистолетом 22-го калибра. Абсолютно немотивированные жестокие убийства, непонятные. И главная героиня взвалила все эти жестокие убийства на себя. Потому что она почувствовала, что виновата она. Это оказалось комплексом вины, причудливо трасформировавшимся. Но немножко мне это напоминает и рассказ Честертона о патере Брауне, где он говорил, что это он совершил все эти убийства. «Потому что я их представил», «Я поставил себя на это место».
Обратите внимание, что этот роман появился в 1986 году, одновременно с фильмом Тарковского «Жертвоприношение», где главный герой почувствовал себя ответственным за все судьбы мира и поэтому поджег свой дом, как бы решив взять на себя коллективную вину. Вот это ощущение личной вины в трагедиях мира очень характерно и для героя «Ностальгии», который совершает самосожжение (забыл, как его звали, этого городского сумасшедшего), и характерно для героя «Жертвоприношения». Я боюсь, что эта мысль Тарковского, и эта мысль Киза очень точно выражает ощущение совестливого человека в 80-е.
Кстати, это не связано напрямую с интеллектом. Это связано с обостренной эмпатией, которая с интеллектом не всегда уживается. Клаудия – очень красива, но не умна. Она при этом наделена невероятной чувствительностью. Кстати, эта книга, может быть, одна из самых увлекательных: уж если она держит, то оно держит, как говорил один кинокритик.
Рекомендую вам читать Киза, потому что будущее фантастики проще представлять по нему. А мы с вами услышимся через неделю, пока.