Купить мерч «Эха»:

«Один» Дмитрия Быкова

Дмитрий Быков
Дмитрий Быковпоэт, писатель, журналист

Слово «толераст» слишком долго было синонимом слабости, болтологии, ООНовской демагогии. Наверное, старый добрый мир – мир европейский, американский, мир христианский – должен показать, что он умеет защищаться…

Один19 октября 2023
Один Дмитрий Быков / Григорий Горин 19.10.23 Скачать

Подписаться на «Живой гвоздь»

Поддержать канал «Живой гвоздь»

Д.БЫКОВ: Доброй ночи, дорогие друзья-полуночники. Счастлив чувствовать вашу ответную симпатию. Алексей Каплер писал, что часто во время живых эфиров «Кинопанорамы» он всегда чувствовал эту физически неопределимую величину: ты здороваешься, а в ответ тебе поднимается невидимая волна приветствия.

В лекции мы сегодня поговорим о Григории Горине. О нем, кстати, очень много вопросов. Неожиданно оказалось для меня, что Горин – фигура чрезвычайно актуальная. Прежде всего потому, что болит пустое место – место, которое он занимал. И явно 60 лет его жизни – это очень мало было для реализации всех его замыслов и амбиций. Он был человек исключительной одаренности и плодовитости. И скучаем мы не столько по Горину, сколько по тому типу художника, который он собой олицетворял. Я об этом поговорю.

 Вопросов много, они увлекательные. «Какие литературные мемуары вы могли бы порекомендовать?» Ну как сказать «литературные мемуары»? Если понимать как литературными именно мемуарами узкий план воспоминаний о литературе (то, что называется «литературно-житейские воспоминания), то из русских, наверное, прежде всего Панаеву, «Современников» Чуковского – это вообще замечательная книга, не только как мемуары, но еще и как критическая работа. Вообще же, моя любимая мемуарная книга – это пять томов Фрэнка Харриса (они довольно компактно изданы в одном), «My life and love». Это долгое время запрещенная в Штатах, но поразительная по откровенности книга. 

То есть невозможно себе представить, что это написано в конце 20-х. Это мемуары прежде всего эротического плана, потому что никто с такой грубой и с такой точной, кстати говоря, физиологической прямотой не писал о своих любовных очарованиях и о своих влюбленностях. Но тут же, понимаете, Фрэнк Харрис – американский прозаик второго ряда – не был большим писателем. Именно поэтому его воспоминания о действительно больших писателях  – таких, как Шоу, Мопассан (прежде всего) – отличаются поразительной прямотой и все той же точностью. Он многие вещи воспринимает как обыватель, именно поэтому его мемуары содержат такую чистую и непосредственную интонацию. Вообще из всего, что я читал о Мопассане (а это все-таки наш с матерью любимый автор, мы как-то старались читать все его и о нем), даже воспоминания его слуги не дают такой бесценной информации, как то, что написал Харрис. Там подробная история его успеха, болезни и безумия. Это воспоминания непосредственно общавшегося с ним человека, в том числе и о его любовных приключениях. 

У него получился очень интересный Мопассан  – «печальный норманнский бычок», как он его характеризует. Это человек фантастической физической силы, большой впечатлительности, невероятной, почти одержимой чувственности и при этом довольно грубого и лобового мышления. Не склонный к великим абстракциям, а такого купринского склада профессионал. Но это написано с огромной любовью, с огромным уважением к чуду его таланта. Вообще Фрэнк Харрис очень хорошо написал.

Я рядом с ним поставил бы, пожалуй, дневники Волошина. Но дневники – это же не мемуары. А вот из воспоминания Харрис для меня каким-то образом на первом месте.

«Как вы оцениваете «Люди, годы, жизнь» Эренбурга?» Очень сложный вопрос. Если брать исключительное значение этой книги, то позитивно: он множество имен вернул в обиход. А так-то она полна недоговоренностей. Он очень многого не мог назвать. Потом, это все-таки прежде всего фиксация событий, а внутренний мир автора уходит там на второй план. И это характерно для всей жизни Эренбурга. Он всю жизнь боялся заглянуть в себя. Я не знаю, что он там боялся увидеть: может быть, какую-то роковую раздвоенность, может быть, какую-то внутреннюю пустоту. Но собственной исповедальной литературы (даже не исповедальной, а вообще литературы искренней, литературы о себе) у Эренбурга очень мало. Наверное, самая откровенная его книга – это «Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца». «Хулио Хуренито» – лучшая книга, но не самая откровенная. Хотя тот Илья Лохматый, которого знали современники, которого ценил и Ленин, там присутствует, и довольно полно. Но это все опять же фиксация внешних примет, внутренняя жизнь Эренбурга от нас сокрыта. Не в последнюю очередь потому, что его еврейский скепсис, еврейская вечная ирония, еврейская пустота (хотя нельзя назвать «еврейской пустотой», скажем, пустота журналистская) не предполагали глубокого самоанализа. Даже в стихах он не откровенен.

Он мог бы написать, наверное (если бы случилось писать исповедь), потрясающей силы исповедь, но он перед собой никогда не ставил такой задачи. А вот почему, тоже можно понять. С одной стороны, концепция Эренбурга (ее, кстати, разделял и Ремарк) состоит в том, что личность человека в двадцатом веке роли не играет, она растворилась в толпе. Мы не можем позволить себе роскошь и говорить о себе. Вот так бы я сказал.

Галя любимая из Киева, астральный мой близнец и коллега, спрашивает: «А как же «Курсив мой»?» С «Курсивом» сложно тоже. Потому что «Курсив мой» – это очень высокомерная книга. Насколько  я восхищаюсь Берберовой как поэтом, как человеком, как неубиваемым, вечным духом Серебряного века и русского модерна, такой женщиной, которая всегда бежит впереди паровоза, всегда следит, живет современностью (Ходасевич выражает дух времени – «мы с Ходасевичем», Ходасевич перестал выражать – «мы с другим человеком)… Она высокомерна очень в «Курсиве»: все остальные – инфантильны. У нее и Белый инфантил, и Пастернак, и Цветаева. Она лучше всех этих людей разбирается в жизни. Это книга человека, очень крепко стоящего на ногах, точнее – на зыбкой почве.

Я бы сравнил ее жизнь, знаете, с таким серфингом: человека, очень твердо стоящего ногами на серфинговой доске. Но дело в том, что серфинговая доска – это не та почва, на которой стоит твердо стоять. Может быть, если в ее мемуарах было больше растерянности, сомнений, внутренних борений, они были бы более ценны. А она как кусок мрамора, на котором ничто не оставляло следа.

Я восхищаюсь ее силой. Я восхищаюсь тем, что она пронесла себе через бури двадцатого века до такой степени невредимой. Она прожила 90 лет в двадцатом веке и сохранила абсолютную незамутненность зрения – это дорогого стоит. Но мне кажется, что «Курсив мой» мог бы быть книгой более эмпатической. Вот Ходасевича она любила, это чувствуется. А вот к остальным людям – даже включая второго мужа – она была прохладна.

Да и потом, я все время задаю себе вопрос, безотносительно оценок: «Хотел бы я жить с таким человеком? Даже любуясь им?» Вот Ходасевич писал, что «самое страшное в смерти – это быть где-то далеко от тебя, не знать, где ты». Да, наверное, ею нельзя было не любоваться, но мне было бы страшновато жить с таким произведением искусства, удивительным существом.

«Читая литературу нашего времени, задумался о том, где наш лирический герой. Доведется ли на нашем веку стать свидетелем того, что современная отечественная литература породит новое нарицательное имя?» Ну да, конечно. При этом сейчас Россия в очень невыгодной позиции, но как раз из нее, из поражений она привыкла извлекать самые шедевральные тексты. Потому что и «Слово о полку Игореве», и, рискну сказать, «Бородино»… Ведь в военном смысле – это не победы. Это опыт осмысления тяжелого поражения, из которого литература сумела сделать моральную победу. Иначе это интерпретировать нельзя.

Каким может быть этот герой нашего времени? Отчасти прав Дмитрий Губин – человек с несомненным литературным вкусом: эти герои предсказаны романом Болмата «Сами по себе». Это такие носимые ветром граждане мира, такие универсальные космополиты, которые засыпаются в Швейцарии, а просыпаются в Африке, следующее утро встречают в Америке. Это такие типажи. Я бы сказал, что это такой новый Рудин, умирающий на чужих баррикадах. Дело в том, что Россия сейчас живет в рассеянии. По крайней мере, та Россия, о которой стоит говорить. Не та, которая одурманена пропагандой и помешана на ненависти, а та Россия, которая ассоциируется с духовной жизнью своего народа. Эта Россия сейчас носима ветром, она действительно, подобно Рудину, умирает на чужих баррикадах. Самое трагическое в том, что ад следует за ней. Куда бы ни приехал современный россиянин, он что-то с собой приносит или за ним что-то наползает.

Как человек, эмигрирующий из Хармонта, везет за собой разнообразные приключения (как у Стругацких), за россиянином следует энергия распада. Куда бы ни приехал россиянин, там начинается или агрессия, или гражданская война. Мир и в целом стал неспокойным местом, а в неспокойные времена быть изгнанником (то есть куда бы ты ни приехал, тебя догонит ад), – это состояние было предсказано мной в «Эвакуаторе». Он, кстати, оказался наиболее предсказательной книжкой. Я помню, когда его писал, Ирке Лукьяновой все время говорил: «Надо бежать, надо ехать», а она мне однажды сказала: «Хорошо, представь, что ты приедешь, а там все то же самое».

И вот эта мысль меня спровоцировала на следующее: куда бы ни бежали Катька (главная героиня) со своим эвакуатором, куда бы они ни пытались приземлиться, их встречает ад. Ад следует за ним. Отчасти потому, что они этот ад носят в себе. И для меня современный россиянин, герой нашего времени – это эвакуатор. И давно уже так. Эвакуатор, который, куда бы он ни эвакуировался, обретает себя на чужой земле. Ну и как вариант – это Рудин тургеневский, который умирает на чужих баррикадах за неимением своих. Ему в России не за что умереть, он не хочет умирать на чужой войне, не хочет умирать за мачеху, которая требует только смерти и не признает своей ответственности ни за что. Но ему было бы интересно поучаствовать в чужой войне. Потому что в ней, возможно, защищают его ценности, как на французских баррикадах защищают ценности Рудина. Такой роман я бы почитал с интересом. 

«Можете ли вы узнать человека по руке?» Цитируется Горин. Ну, то есть гадать по руке я умею, я знаю, какая линия что значит. Но мне не требуется гадать по руке, чтобы многое о человеке узнать.  Я обычно студентам говорю, что  я вижу ауру. И они, кстати, щедро пользуются моими предсказательными способностями. Не могу сказать, я и визуально вижу ауру, но человека с его способностями и противоречиями я чувствую довольно живо. И через десять минут разговора я могу сказать, чем ему следует заниматься. И рука здесь совершенно необязательно.

Хотя по руке довольно надежно можно предсказать главную способность человека – есть ли у него талант к зарабатыванию денег или, наоборот, к самопожертвованию и бескорыстию. Есть же почти безошибочный признак: если на левой руке мизинец не достает до верхней фаланги безымянного пальца, это говорит о бескорыстии. Или, по крайней мере, о недостатке корыстных побуждений. Это довольно железный признак, но я не знаю, с чем он связан.

Мой замечательный друг, очень умный математик, что называется, advanced-персонаж, говорил, что мы эмпирически видим точные совпадения показаний руки и характера человека, а вот объяснить их не можем. Как не можем объяснить совпадения главных чувствительных точек на человеческом ухе и человеческом эмбрионе, имеющих ту же форму. Нам хочется думать, что это случайно.

«Почему такие герои, как Мюнхгаузен, пропали из кино и литературы?» Потому что это герои – об этом я собираюсь говорить – герои не скажу «зрелого социализма», а зрелой, продвинутой, умной русской литературы, для которой такой персонаж был характерен. Это умный, насмешливый диссидент. Для того, чтобы вырастить такого человека; для того, чтобы этот персонаж – формально лишний человек, герой Олега Янковского – стал повседневностью (как в «Полетах во сне и наяву»), должно пройти 60 лет советской власти. Такого героя надо растить для того, чтобы герой «Мюнхгаузена», герой «Утиной охоты» Зилов, герой «Полетов во сне и наяву», со всей его амбивалентностью, талантами и минусами его характера… для того, чтобы он возник, нужно много времени. Этот сад нужно поливать – сам по себе он не вырастет.

Я очень бы хотел, чтобы такой герой возник. Странное совпадение (которое, впрочем, всегда случается): герой Янковского исчез тогда же, когда и умер Янковский – в 2009 году. Он так и не успел состариться. Он остался вечно амбивалентным, бледнолицым, задумывающимся, все понимающим сильным мужчиной, которому негде применить свою силу.

У нас, кстати, уже расцвело и уже такая нормальная пятница, поэтому я могу вам сказать, что все в порядке, не бойтесь. Я могу уже, пожалуй, выключить свет, который только мешает нашему непосредственному контакту. Или все еще темновато? Нет, вот у окна нормально. Потому что действительно убедительно и радостно светает за окном.

«Можно ли назвать иронию Горина спасением от отчаяния? Почти все герои его пьес несчастны, но страдания не ломают их, а делают крепче. Интересен выбор Гориным сюжетом для пьес, чтобы комические персонажи становились героями».

Не то чтобы становились. Это не всегда комические персонажи. Чистый случай комизма – это, пожалуй, один Мюнхгаузен, из которого он сделал явного героя, со всеми чертами трикстера, естественно. А вот и Тиль, и Свифт – это героические фигуры. Я уж не говорю про Ланцелота, который, впрочем, почти не подвергся горинской редактуре. Он довольно точно шел по тексту Шварца, как в «Обыкновенном чуде». Пожалуй, Калиостро в «Формуле любви» приобрел черты более трагические, но он уже и в замысле, уже и у Алексея Толстого был вполне себе героическим персонажем. Просто для Горина вообще характерно было видеть, чувствовать, описывать именно трикстера как главного героя эпохе. И в Тиле это с особенной яркостью сказалось.

Но начинал он с антигероев – с «Остановите Потапова», с Герострата. Судя по «Забыть Герострата», он очень ясно видел чудовищную опасность неофашизма. И Герострат – это и есть воплощение неофашистской, презрительной, крайне эгоцентрической, пренебрежительной психологии. Он очень хорошо понимал, в какие времена мы вползаем. Может быть, это его и убило раньше времени. Он примерно мог предвидеть, чем обернется распад 90-х годов – он обернется тотальным кризисом ценностей. И у него близко, довольно точно сказано: «Раньше подкупали актеров, но оказалось, что дешевле подкупить зрителей».

Я думаю, что деятельность Горина в «Ленкоме» прекратилась еще до его физической смерти. Уже и «Шут Балакирев» был, по сути, неудачей. Не то чтобы неудачей, но попыткой уйти от прежней парадигмы. Время героев прошло, потому что прошло время людей, которые могли бы оценить этих героев, которые ждали этих героев.  Да, кстати говоря, Мюнхгаузен тоже улетает потому, что становится лишним персонажем.

«Что вы думаете об «Асане» Владимира Маканина? Не думаете ли вы, что он лучше всех описал психологию русской, постсоветской войны? И вообще, как вам Маканин?»

Я очень люблю некоторые вещи Маканина. Такие, как «Пустое место» – гениальный рассказ, если я не путаю ничего.  Или «Предтечу», или «Где сходилось небо с холмами», или «Ключарев и Алимушкин», и особенно «Лаз» – я считаю, что это лучшее, что он написал. И, конечно, «Сюр в Пролетарском районе». «Асан» мне не понравился. Потому что мне не понравился герой, я этому герою сопереживать не могу. Может быть, он в каком-то смысле и прав. Может быть, претензии к «Асану» со стороны реально воевавших людей вроде Бабченко, есть слепота,  непонимание каких-то базовых принципов маканинской прозы.

Маканин – не реалист, и приписывать ему такой ползучий реализм было бы неправильно. Он, конечно, мастер метафоры – социальной (как в «Гражданине убегающем», по которому Валера Тодоровский написал свой первый, совершенно потрясающий сценарий, по «Убегающему» и по «Антилидеру», сплетя главные их мотивы). Маканин – мастер социальной притчи, как и Горин. Это мастер зрелой, интеллектуально тонкой, замечательно выросшей русской литературы.

Но многое у Маканина мне кажется слишком, что ли, по-горьковским занозистым, дисгармоничным и скучным. Ну я понимаю, что «Где сходилось небо с холмами» – замечательная вещь с грандиозной метафорой. Веллер вообще считает это лучшей посттрифоновской вещью. То есть написанной при жизни Трифонова, но уже посттрифоновской по сути. Но эти притчи, как и «Андеграунд, или Герой нашего времени» (вот вам, кстати, еще один герой нашего времени), мне кажется, создают необаятельных героев; тех героев, за которыми не хочется следить. Может быть, они были героями времени, но у меня нет пространства для самоидентификации с ними. А вот «Сюр в Пролетарском районе» и особенно «Буква А» (довольно страшная вещь, в которой содержится прозрение об абсолютной криминализации народа, о зэках как о главном населении России)  – это да, конечно, выдающаяся проза. Маканин не столько психолог, он, скорее, социолог, мне кажется. Он такой создатель социальных типов.

«Прочитала по вашему совету «Вавилон» Ребекки Куанг и разочарована. Начало, как в «Опиумных войнах», бесподобно. В «Вавилоне» стихия языка – это могущество автора, но потом все скатывается к борьбе и мочилову». 

Я согласен в одном. Нет, сама идея «Вавилона» – языка как действующего лица, языка как арены войны – это довольно могучая идея. Но не надо забывать, что она очень молодой человек. Ей было 27 лет, когда она писала «Вавилон», и ей негде взять метафизической глубины. Это не эйджизм, это простое понимание того, что в 27 лет ты не всегда можешь осмыслить то, что можешь придумать.

Я не противопоставляю себе Ребекке Куанг, но мне повезло в том смысле, что большую часть своих сюжетов я придумал до тридцати, а написал после тридцати. И у меня появилось время над ними порефлексировать и их правильнее использовать. Мне кажется, что Ребекка Куанг слишком рано поставила свое творчество на поток. Вот «Yellow Face» – замечательный роман в замысле, но она поторопилась его написать. И я понимаю, почему: ее торопят издатели, после «Опиумных войн» она – главная надежда американской фантастики, ее поспешили раскрутить. И от нее ждут за каждым поворотом каких-то чудес и сенсаций. А ей надо иногда просто пожить, подумать. 

Храни нас, Господи, от тех учеников,

Которые хотят, чтоб наш убогий гений

Кощунственно искал всё новых откровений, – 

как у Гумилева. Не надо искать все новых откровений. Надо иногда задуматься над тем, что тебе приходит в голову. «Вавилон» начат рукой зрелого мастера. Идея сама такова, что из этой идеи можно написать нобелевский роман. Но этот роман у Ребекки Куанг немножечко уведен в плоскость экшна, при этом даже в этом экшне есть совершенно потрясающие эпизоды.

«У Пола Маккартни тур по Америке. Не думаете ли сходить, бывшего битла послушать?» Не сомневайтесь, думаю. Более того, уже этим озаботился. Мне понравилось, что Маккартни приехал в Россию, и я был тогда на концерте в «Олимпийском». Потрясающее было впечатление. А сейчас он приехал в Австралию – он, как Гражданская война, догоняет россиян. У меня есть возможность на него сходить.

«Фейсбук уничтожает второй мой аккаунт, опубликуй у себя сообщение об этом». Это Сергей Лойко, один из моих любимых писателей и журналистов, а сейчас просто добровольно сражающихся в Украине солдат… Выдающийся автор, по-моему, автор «Рейса». Я  очень высоко ценю его прозу и, конечно, его журналистику: это уникальные, с риском для жизни добытые свидетельства. Но он  и писатель высокого класса. Зачем, почему Фейсбук уничтожает его аккаунты, я понять не могу. Или могу: мы живем сейчас  в такое время, что все, торчащее над водой, подвергается насильственному срезанию. 

«Можно ли с вами созвониться по Zoom для личного разговора?» Проще написать на этот адрес. Я чрезвычайно трудно и редко выхожу на личный разговор. Это связано с тем, что далеко не везде я могу развернуть Zoom.  Я сейчас просто езжу практически непрерывно. Это связано со съемками: мы снимаем картину документальную, я записываю интервью с разными людьми, причастными к сомертонскому инциденту, сомертонской тайне. Кстати, совершенно поразил меня тот факт, что, когда личность Карла Уэбба была установлена, оказалось, что все его братья (а он был шестым ребенком в семье) и сестры умерли буквально в течение года-полутора после его смерти. Это какой-то рок. Странная история, и чем я больше в ней копаюсь, тем она страннее. Спасибо Дереку Эбботу, который идентифицировал человека из Сомертона и уделил мне время.

«Трудно не заметить, что в мире очень много политических лидеров преклонного возраста. Это заслуга медицины или еще один признак торжества архаики?» Видите ли, заслуги медицины я тут не вижу никакой, потому что медицина пока в мировом масштабе так и не научила справляться с возрастными патологиями – прежде всего с деменцией и той нездоровой нелюбовью к новому, которая престарелого лидера чаще всего настигает. Уже доходит дело до того, что не совсем старый человек приглашает Байдена на блины, игнорируя тот факт, что блины обычно едят на поминках. 

Святая блаженная Ксения Петербургская ходила по Петроградской стороне и говаривала: «Блины, блины, скоро вся Россия будет есть блины!». Все думали, что блаженная намекает, может быть на процветание, а может быть, с ума сошла, безумие мира своим безумием обличая, как сказано в акафисте. А через день умерла Екатерина Великая, и вся Россия ела блины на поминках. То есть это очевидно имеет похоронные коннотации, только не понятно, какие конкретно. 

Что касается других лидеров, то Байден, кстати, демонстрирует замечательную свежесть и ясность ума. Но это не заслуга медицины. Это генетическое или, если ты на стороне добра, то как-то Господь помогает.

А почему в мире много стариков? Вспоминается Галич, о котором у нас скоро в «Прямой речи» будет лекция. «Неоконченная песня» это называется: там старики правят миром, и им плохо спится по ночам, «как и палачам». Видите ли, до сих пор в мире политическая карьера занимает много времени: пока ты всем глотки перекусишь, нужно время для разгона. Я иногда начинаю солидаризироваться с мнением Александра Введенского, который как-то сказал: «Почему я монархист? Потому что при монархии к власти случайно может прийти порядочный человек». Я в этом не уверен, но эта мысль мне понятна.

А почему старики – это можно понять: мир сейчас саморегулируется, наступает эпоха войн, и эти войны выдвинут какое-то количество молодых лидеров или лидеров средних лет – такого типа, как Залужный, может быть. Людей моего поколения. Я смотрю на это с некоторым оптимизмом. В принципе, мир очень долго делал все для того, чтобы фигура правителя перестала что-либо значить, чтобы перестали что-либо значить институты.  Но пришли такие времена (я в «VZ» подробно пишу), что оказалась востребована личность во власти. Это может быть король-нарратор, который дает определенный сюжет для страны, творец, художник, который способен такой сюжет выдумать и реализовать. Или молодой, серьезный и при этом решительный экономист.

Иными словами, время требует молодого лидера. Зеленский гораздо младше меня, и я смотрю за ним и Арестовичем не только с восторгом, но даже и в известном смысле с завистью. Потому что вот пример вертикальной мобильности: нация со своим чутьем сумела поставить на молодого и несистемного политика, он оказался тем, кто должен быть во главе страны в экстремальный период. Хотя ничего хорошего в этой экстремальности нет. Никакой нет радости в том, что сегодня на планете востребованы молодые, решительные люди. Вообще, сегодня мы погружены в такой системный кризис.

Но по крайней мере, в этом есть один плюс: стариков во власти в ближайшее время не будет. Власть станет делом молодых, лекарством против морщин. О характере, о природе этого современного конфликта не скажу самую точную, но самую страшную вещь написал Роман Шамолин. Я думаю, что это будет опубликовано. Он говорит, что разлом происходит не между старыми и молодыми, не между прогрессивными и архаическими, а разлом происходит между одержимыми (бесами одержимы, одержимы страшными идеями своего подсознания; то есть это люди, которыми рулит подсознание) и людьми воспитанными, которые воплощают собой остатки советской и досоветской культуры. Они воспитаны в парадигме просвещения. Есть люди, которым доставляет наслаждение любой ценой служить дьяволу, слушать его, одержаться, пускать  в себя дьявола или выпускать из себя Хайда. Это довольно оргазмическое, оргиастическое состояние. А есть люди, которым это совершенно враждебно, это люди культуры. Им нравится больше созидать, нежели разрушать, выдумывать, а не пытать. Хотя пытать – это тоже довольно творческое занятие, но оно сопряжено с некоторыми мучительскими тенденциями, которые большинству нормальных людей не присущи.

Если это так, если Шамолин прав, то это очень страшный разлом. И главное, нет шансов победить в этой войне. Потому что люди, которые слушаются темного инстинкта, более жовиальны, более выигрышны, чем люди, у которых есть порядок и правила. Но я думаю, что это разлом другой, что это разлом между обучаемыми и необучаемыми. У дурака нет шансов обыграть умного, это сто процентов. Когда вы говорите: «Нам не надобны умные, нам надобны верные», вы решительно пилите тот сук, на котором сидите. А кто из нас прав – Шамолин или я, Хантингтон или Фукуяма (как он сам противопоставляет в тексте), мы увидим довольно скоро. 

Если речь идет именно о буйстве одержимых, которые прислушиваются к подсознанию и отвергают голос разума, это говорит о конце человечества. Такое возможно, но я в это верить совершенно не хочу.

«Нравится ли вам Париж? Какие у вас там любимые места?» Любимое место почему-то – это церковь Мадлен, церковь Святой Магдалины, вообще весь этот квартал с домами второй империи. И я очень люблю Пляс Этуаль. Не потому, что там кучкуются женщины, так сказать, сомнительной профессии, а потому что Пляс Этуаль похожа на место действия любого романа Золя. Мулен Руж мне очень нравится. Я люблю Париж 90-х годов позапрошлого века, Париж Золя, потому что Золя – мой любимый автор.

«Как вы относитесь к «Книге мертвых» Лимонова? Насколько это искренне, по-вашему?» Это очень талантливо, безусловно, это очень живо, но тоже довольно высокомерно: «Они все умерли, а я жив», «Они все старики, а я хоть куда». Это немножко тиняковская интонация:

Может, — в тех гробиках гении разные,

Может, — поэт Гумилев…

Я же, презренный и всеми оплеванный,

Жив и здоров!

У Лимонова, как ни странно, при всем его героизме и  самолюбовании  героическом тоже, проскакивали иногда абсолютно тиняковские интонации. Он это воспринял через Селина, а Селин – это тоже такой своего рода Тиняков. Это любование мерзостью своей, понюхивание своих подмышек. Это было и органично и талантливо, но немножко противновато. Немножко розановщина такая в этом есть. И Тиняков, при всем своем таланте, явление омерзительное. В Лимонове была тиняковщина – это, по-моему, совершенно очевидно. 

Другой вопрос, что для меня Лимонов остается молодым и очаровательным Эди-бэби. Но проблема в том, что, старея, Лимонов портился характером. И это очень заметно, в том, что происходило. У меня нет этого ощущения «он умер, а я жив». Наоборот, мне очень горько, что он ушел, потому что пока он был жив, он производил замечательные тексты, замечательные поводы для критической рефлексии.

«Были ли вы на Байкале? Ощущали ли там особую энергетику?» У меня к энергетике довольно сложное отношение. Я либо чувствую на местности что-то, либо не чувствую. А разговоры про энергетику, про дольмены, про концентрацию древней мысли в каких-то пейзажах… Это отдает «оккультятиной», как называет это Андрей Кураев, отъезд которого я горячо приветствую, потому что великие религиозные мыслители должны быть в безопасности. Приветствую Кураева  и рад тому, что он в Праге. Меня очень горько царапнули его слова, что он компенсирует одинокую старость пребыванием в местах детства. Отец Андрей, до старости нам с вами, знаете, еще далеко. У нас будет беспокойная, радостная старость людей, восстанавливающих из руин родную культуру. Много еще вам предстоит и помиссионерствовать, и поездить по России, поучить новую – быстроумную и веселую – молодежь. Все это не завтра, но и не послезавтра, это быстро.

«Можно ли назвать волну исламского мира, которая идет из Азии, началом конца прежнего миропорядка? Что будет с европейской терпимостью?» Понимаете, такие волны – это такая реакция. Как Мережковский писал: «У нас реакции нет, мы сами реакция, наша реакция – плоть и кость». Но здесь другое: это именно реакция на сравнительно мирные 80-и 90-е, на отказ от Холодной войны, на иллюзию того, что вот теперь-то мы наконец сможем договориться, сможем заняться не тупым противостоянием, а прогрессом. Да, это, безусловно месть архаики, месть Востока, она довольно разнообразна. Но что-то мне подсказывает, что это последняя такая волна. Потому что она слишком наглядна, она слишком ярко компрометирует себя.

Ну а что станет с европейской толерантностью? Понимаете, слово «толераст» слишком долго было синонимом слабости, болтологии, ООНовской демагогии. Наверное, старый добрый мир – мир европейский, американский, мир христианский – должен показать, что он умеет защищаться.  Что с теми, кто готов проникать в него со свежей кровью, силой или способностями он готов иметь дело. А остальным готов сделать «а-та-та». Понимаете, я не рассматриваю Америку как мирового жандарма, как гаранта всемирной безопасности. Нет, я рассматриваю весь Запад в целом как структуру, способную к развитию; гибкую структуру, способную к прогрессу. Видимо, ей пришла пора вспомнить, чем за прогресс платят, какова бывает реакция на него и проверить свою способность к защите. Очень любопытно, что эту способность западного мира к защите как раз приходится испытывать сейчас на Ближнем Востоке. 

Много вопросов о том, вижу ли я за ХАМАС руку Путина. Я не стал бы так демонизировать Путина. Скорее, это явления одной природы. Явления социально, классово и морально близки. Это для меня совершенно несомненно.

Длинный вопрос, который можно кратко сформулировать: «Нет ли у вас комплекса вины перед молодежью?» У меня вообще с комплексом вины проблемы. Я вообще считаю чувство вины довольно искусственным конструктом и бессмысленным. Испытывать чувство вины… хорошо, если это идет от сердца, а если это внушено – то это не более чем манипуляция. Перед молодежью у меня чувства вины нет никакого. Равным образом у меня нет чувства того, что  я им должен уступить мир. Как говорил Окуджава: «Как я могу им уступить мое место?» – говорил он об одном из литературных подонков, которые тогда кричали, что он должен уступить молодым место. Место, которое Окуджава даже не отвоевывал: он просто пришел и сел на это место. Место это никому уступить невозможно, потому что это место его.

«Можно ли сравнить Горина и Венедикта Ерофеева?» Только в одном: это тип позднего застоя, который несет в себе и рыцарственность, и трагедию, и самопожертвование. Можно сравнить не Горина, а скорее, Мюнхгаузена и лирического героя Ерофеева, потому что в нем есть такая благородная маргинальность, аутсайдерский и при этом рыцарственный дух. Бедовые времена, когда рыцарь становится аутсайдером.

Кстати говоря, попытка Абдулова сыграть Ланцелота не удалась. У него Ланцелот получился неубедительным: получился такой быдловатый персонаж, но в очках. Это должен был кто-то другой. Я не знаю, кого имел ввиду Шварц. Наверное, человека вроде себя. А кто мог сыграть Шварца? Только ранний Гердт, в «Фокуснике». Молодой Гердт – ведь это было жутко интересно. Но я не очень себе представляю, кто это мог быть из наследников 60-х.

«Всплеск оккультизма в последние годы существования Российской Империи и СССР случаен или закономерен? Есть ли такой всплеск сейчас?»  Это довольно трудный вопрос. Был ли это всплеском оккультизма только? По крайней мере, в Российской Империи это было и религиозным возрождением. А насчет всплеска оккультизма в 70-е – это было, скорее, грязной пеной, возникшей вокруг еще одного русского религиозного возрождения, представителями которого были Аверинцев, Желудков, Мень. Великие богословы и проповедники. Грязная пена всплывает вокруг всякого явления.

Понимаете, Андрей Синявский мне как-то сказал, что пошлость лучше, чем снобизм. Снобизм, как он сформулировал, это попытка воспарить без достаточных на то оснований. А пошлость – вещь естественная и здоровая, пошлость – это так же естественно, как тень, отбрасываемая предметом. Есть пошлость марксистская, а есть пошлость христианская. Я дословно запомнил его формулировку.

Тень, отбрасываемая предметом, в данном случае оккультизм. Понимаете, есть духовная жажда и есть запрос на  великую культуру и на ренессанс религиозной идеи, религиозного чувства. Но вместе с этим религиозным чувством приходят новые идеи, попытки удовлетворить этот запрос. Приходит культ йоги, Рерихов, разнообразных сект, разнообразной «оккультятины». Высоцкий был замечательным летописцем этого – увлечением передачей «Очевидное – невероятное» и другими таинствами. Это, в общем, нормальная, здоровая реакция малообразованных людей на высокий интеллектуальный запрос. Понимаете, люди не всегда понимают, что от них требуется духовный скачок. Но то, что в мир вошло непонятное; то, что в мир вошло нечто из того, что мы все проснулись в новой вселенной (в кафкианской, в беккетовской, но явно в другой), – это в мире ощущается. Это витает, это витало и в 1914 году, и это витало в 70-е годы. Ответом масскульта на это тогда были интерес к культам и тайнам. А что касается 70-х годов, то это были поиски псевдодуховности или совершенно отвязной конспирологии, в центре которой всегда были евреи. 

Конспирология, как мне представляется (это мне одна очень умная девушка на моем семинаре по эстетике триллера сказала, я веду сейчас такой семинар в Бард-колледже)… то есть представление о всемирном заговоре, скорее всего, верно. Заговор, скорее всего, существует. Но, помните, как говорил Пелевин: «Заговор существует, только проблема в том, что в него вовлечено все население России». 

Но если говорить серьезно, то теория всемирного заговора – именно ответ примитивного сознания, которое не способно к религиозному прорыву. Но прорыв этот происходит, он назрел. Однако прорыв – это удел Трубецкого, Булгакова, может быть, в какой-то степени Розанова, в значительной степени Флоренского, которому тоже иногда случалось соскальзывать в антисемитскую конспирологию, потому что «Осязательное и обонятельное отношение евреев к крови» написано, вообще-то, Розановым совместно с Флоренским. И мученическая судьба Павла Флоренского, при всем величии его разума (я считаю, что это величайший религиозный мыслитель), не отменяет отдельных его ошибок. 

Вообще, любая конспирология – это свидетельство низменного ума. Точно так же, как оккультизм, о котором Мандельштам писал как о теплой фуфайке для больных, для слабаков духовных. Но он под этой фуфайкой прежде всего имел Штайнера и его идеи антропософии. Тут меня некоторые люди ругают за то, что я Штайнера недооцениваю и недопонимаю, но я действительно считаю, что Штайнер – это фигура класса Блаватской.  Как великий фантазер и провидец он, может быть, заслуживает интереса, но в целом все это сектантство и чудовищная демагогия. Простите.

«Недавно вышел большой сборник Вени Д’ркина. Знакомы ли вы с его творчеством? Как его оцениваете?» Я понимаю, что он был очень талантливым человеком. Но никогда я не понимал его величия. Никогда мне не было интересно его слушать, хотя я понимал, что это очень талантливо.

Да, конечно, нельзя не выразить глубочайшие соболезнования Стасу Намину, в семье которого случилась ужасная трагедия. Дело в том, что его сын Артем был моим выпускником в «Золотом сечении». Он учился в моем любимом классе, одном из моих любимых классов. Артем Микоян был очень хорошим парнем. Ужасно говорить о нем в прошедшем времени – 30 лет ему всего было. Убил его (и бабушку его, тещу) пасынок Стаса Намина. Страшная история, реально жуткая.  

Артем был очень талантливым и добрым парнем. Я помню, как он и еще пара его товарищей… Так получилось, что они неплохо относились ко мне – своему учителю литературы. Они ходили на мои презентации, которые пытались сорвать «Наши». И этих «Наших» выпихивали оттуда: они брали их за шиворот и за штаны, а потом выкидывали. Когда там задумали на меня напасть, они организовали такое «тайное общество» по моей защите, которое несколько раз меня сопровождало на публичных мероприятиях. Я очень был всегда Артему за это благодарен.

Ну и вообще, когда Стас Намин приходил в школу  – это всегда был праздник. Он удивительно весело рассказывал про историю рока. И поэтому Артема как-то мы все любили особенно. Он вообще был очень хорошим человеком. Такая иррациональная, такая дикая гибель многое говорит о современных российских нравах. Понимаете, у Веллера когда-то была замечательная фраза о том, что об обществе надо судить по содержимому мусорного ведра. Если в мусорном ведре яркие обертки, много пластика, то это благополучное общество. А если какие-то сырые и гниющие очистки, то это общество плохое. 

Сегодня русский криминал, содержимое мусорного ведра – это какой-то ад. Пьяные убийства, убийства без повода, озлобление безумное, раздражение, – это к вопросу о том, что русскому обществу очень нравится воевать и что оно ужасно радуется этой войне, что появилась для многих «вертикальная мобильность», когда какие-то там мужики (обычно говорят высокомерно, что это представители «простого народа»), которые раньше работали в леспромхозе, а теперь, когда позакрывали все леспромхозы, им ничего не остается, кроме как спиваться или идти убивать. Им все это очень нравится.

Но это же не так. Война – это тот способ лечения, который хуже болезни. Она загоняет все проблемы вглубь. И то, что ее объявляют способом лечения, – сам  по себе знак глубочайшего кризиса, в который попало общество. То, что война кому-то кажется радостной альтернативой алкоголизму или гниению, как раз показывает то, в какие альтернативы мы себя загнали. Это ужасное представление.

И эта война имеет первым своим побочным действием колоссальное количество жесткости, выпущенной на улицы, семейного насилия, одержимости, обдолбанности, одержимости в шамолинском термине. Это выпуск на волю самых темных инстинктов. Поэтому общество, выпущенное на волю, долго не живет. Не надо думать или говорить, что Россия всегда будет воевать, что она вернулась к себе, появилась великая и воинская держава, главной задачей которой станет разрушение мира. Долго разрушать мир нельзя – начнешь себя разрушать. Это, к сожалению, неизбежно.

«Почему наше общество варится в собственном соку уже полвека?» Да почему же полвека? Оно гораздо дольше варится в собственном соку. Росийское общество в кругу одних и тех же проблем бегает последние лет 300, как бы не 600. Цикл воспроизводится, и это очень надоело.

Я тут в одном прекрасном австралийском букинистическом магазине увидел красиво изданную  книжку «Цикл». Я с радостью на нее набросился, думая, что это об исторических циклах, о циклах развития, а это оказалась книга о том, как научиться жить с болезненными менструациями и с отклонениями от цикла. Хотя у России тоже – у меня, кстати, в «Ночных электричках» такая метафора была –  вот эти бесконечные кровотечения и регулярные кровопускания тоже стали предметом цикла. Жизнь в цикле может быть хороша (она предсказуема), но изнашивается тот путь, по которому бегает этот паровоз. Циклические повторения приводят ко все большему озлоблению, к попыткам дальше и выше выпрыгнуть из этого круга. Никак сломать его не получается, потому что воспроизводится один и тот же природный цикл.

Я думаю, что нынешний круг последний: от паровоза уже отлетают запчасти, да и половина вагонов отцепилась. Но то, что сейчас мир проходит последнее искушение одержимостью, последнее искушение архаикой,  – это для меня вполне очевидно. Но тут, понимаете, когда ты живешь в темные времена, тебе все время кажется, что это навсегда, что это навеки. Хотя это, конечо, не так.

Тут очень много вопросов о том, кто у меня не футболке. Мне очень понравилась версия, что это Екатерина Шульман. Нет, ребята, есть такая серия этих футболок, на которых написано «born to read». И как раз понимающие люди узнают портрет Вирджинии Вульф. У меня таких футболок много – я их в Калифорнии, в Лос-Анджелесе накупил порядочное количество. Есть у меня Хемингуэй (наиболее любимый, то есть не наиболее любимый как автор, а как изображение – там действительно красиво сделано), есть Оруэлл, а есть вот Вирджиния Вульф. На вопрос, сразу же пришедший, о том, как я отношусь к Вирджинии Вульф, я отвечу так: понимаю, что это хорошо, но мне это неблизко. «Мисс Деллоуэй» – прекрасная книга, «На маяк» – прекрасный роман. В свое время мне сказал один писатель американский (Каннингем, автор «Часов») сказал, что Вирджиния Вульф была по-настоящему радикальна: она была отважнее Хемингуэя, интереснее Капоте, очень стилистически радикальна. Наверное. Но я человек умеренный, и мне радикализм в литературе не особенно близок. Вот Гертруда Стайн была еще более радикальна, но читать ее я не могу. Хотя это интересная и местами психологически точная проза, «Автобиография Алисы Токлас», и так далее.

«Как будет с Новым годом?» Я действительно не знаю, я хочу с вами посоветоваться. С одной стороны, я не хотел бы надоедать в этом качестве. С другой – это стало своего рода традицией. Я привык Новый год так встречать: как встретишь, так и проведешь. Но тут мне придется встречать его как минимум дважды. Я рассчитываю в это время быть в Штатах, но встречать-то мы будем его по Москве, у нас все-таки «Эхо Москвы». Хотя было бы очень неплохой идеей встретить американский Новый год.

Я хочу собрать этот «клуб одиноких сердец» сержанта Быкова. В прошлый раз я его собирал в Тбилиси. Некоторые люди – как Ваня Золотов – смогли приехать в гости, некоторые люди присутствовали по Zoom. И у меня есть возможность, никаких проблем, собрать всю эту нашу тусовку (уже без Дины Бурачевской, царствие ей небесное, уже без Клары Домбровской, но с новыми, молодыми, замечательными авторами), это не проблема. Вопрос, не надоел ли я в этом качестве. И хотите ли вы слушать этот Новый год на «Эхе» («Гвозде»). Если вам это интересно, давайте готовиться, записываться в список гостей, готовить ту самодеятельность, которой хотите заниматься. Тогда давайте. Если вас эта традиция устраивает, давайте продолжать. А если нет, если почему-то вам кажется, что это вырождается и это не надо, я с пониманием к этому отношусь. Потому что у меня тоже есть добрая идея – иногда под Новый год посидеть в дружеской компании, а не тратить три часа на Zoom, на разговоры и на самодеятельность. С другой стороны, сейчас в России есть столько людей, которые могли составить бы такой «Голубой огонек», такой «Голубой огонек» не в старом телевизионном смысле, что Первый канал будет курить в углу. Что он сейчас может предложить, кроме Шамана сплошного, на всех уровнях? Мы могли бы сделать потрясающее выступление. Но все зависит от вашего решения.

«В «Позови меня в даль светлую» герой сценария Шукшина спрашивает: «Тройка-Русь, а в ней Чичиков – шулер?» Андрей, очень важно понимать, что Чичиков – не шулер. Чичиков – это человек, потенциально способный, готовый к росту; человек, для которого возможна духовная эволюция. И вот посмотрите: огромное количество, кстати говоря, олигархов 90-х годов духовно продвинулись довольно сильно. Это не всегда были жулики, это были люди, которые с какого-то момента стали заниматься великими духовными запросами. 

Ходорковский стал воспитывать «Открытую Россию», новую систему лицеев создал. Фридман углубился в религиозные учения, Березовский пытался математизировать, формализировать новую нравственность. Когда у человека появляется достаточно денег, он начинает, как Илон Маск (иногда – неуклюже, иногда – величественно), производить грандиозные планы. Иногда это выглядит как болезненная старческая графомания, а иногда – как попытка вырваться за пределы. Я отношусь к этому с пониманием, где-то даже с состраданием.

Для Чичикова возможен духовный перелом – не за счет семьи, не за счет влияния мрази Муразова, а за счет развития. Гоголь видел в Чичикове потенциал. И если бы Чичикову больше повезло, он смог бы Россию выдвинуть на какой-то новый путь. «Припряжем подлеца» – это ведь не только значит, что «выберем подлеца в герои». Это значит «попытаемся эксплуатировать подлеца для развития истории». Потому что этих новых сил России негде взять, понимаете? 

«Чему следует учиться и о чем задуматься людям, которые захотят участвовать в строительстве нового российского государства и общества?» Прежде всего, им надо не зацикливаться на одной профессии, а овладевать многими навыками, способностями к быстрому развитию, быстроумию, читать им надо много, знать им надо много. Но лучше всего им нужно знать историю и социологию. Вообще, социология в России (как религия не проповедовалась), базовая социология, антропология не написана, не изучена. Это касается и всего мира. Сейчас весь мир вступил в абсолютно новую фазу. 

Ой, глупость какая! Александра Александровна, не пишите мне, пожалуйста. Вам все кажется, что вы даете полезные советы, а вы пишете глупости. Потому что вы человек глупый и фамильярный. Не надо писать мне сюда. Не надо мне давать советов, как мне сидеть перед камерой, не надо мне советовать высказаться о Довлатове, потому что это не того класса писатель, чтобы мне о нем высказываться. А самое главное – вы не того класса читатель, чтобы я отвечал на ваши вопросы. Хамить не надо. Сейчас вы будете навеки внесены в черный список, забанены к чертям собачьим и перестанете появляться перед моим взором. Такое удовольствие одним движением пальца стереть хама из своего пространства.

Почему у меня здесь лекции короткие? Да потому что на «Эхе Москвы» не предусмотрены длинные лекции. В финале программы на 15 минут  – короткое динамичное высказывание. У меня тут вопросов 60 штук неотвеченных, что делать?

«Вы упомянули цикл. У меня есть ассоциация с производственным циклом, может быть, с жанром выхода из временной петли в стиле «Дня сурка». Может ли быть, что нам трудно намечать цели или вовсе не хочется работать на благо текущей версии России? Во мне это все вызывает живой интерес».

Максим, то, что кризис мотивации в России совершенно очевиден, – так мы с вами не первые, кто это понял. Дело в том, что в России этот кризис мотивации связан с тем, что любой результат вашего труда ничего не стоит отнять. Вы всю жизнь вкалываете в одной области, а потом приходят новые власти и объявляют вас иноагентом, выгоняют вас из страны, вышвыривают из профессии. Тут же в чем проблема? Проблема не в том, что Маргарите Симоньян хочется быть писателем. Ради бога. Хочешь быть владычицей морскою – пожалуйста. Но она хочет быть единственным писателем. Для этого ей надо ликвидировать конкурентов.

Проблема не в том, то Z-авторам, несть им числа (я не буду их перечислять, потому что это тоже пиар, «Быков упомянул», подумайте, какое событие – я совершенно не собираюсь перечислять всю эту шелупонь), хочется быть писателями. Всякому графоману хочется быть писателями. Это такое же естественное явление, как пошлость по Синявскому. Правда, графомания не всегда бывает.

Проблема в том, что графоману хочется быть лучшим и единственным. В целях укреплениях своей единственности он начинает ликвидировать конкурентов, обращаясь к государству, апеллируя к карательным органам, сочиняя доносы. Поэтому с какого-то момента человек прилаживается к текущей российской реальности (эта реальность может быть, например, военной, революционной или производственной) и начинает остальных распихивать ногами под предлогом того, что они не соответствуют моменту. Как РАПП действовал.

Понимаете, рапповцы пеклись не о литературе: рапповцы заботились о том, чтобы в литературе были только они и иже с Авербахом. Вот Авербах будет назначать, кто у нас писатель, а кто не писатель. Сам Авербах даже ругательных статей писать не умел – это все равно сукно, протокол.

Следовательно, рассчитывать на успех в таких условиях очень трудно: ты что-то построил, а государство у тебя отняло. Это как вклады в 90-е: сейчас, очень смешно, государство задумалось о компенсации вкладов. Представляете, какая прелесть? Это они тридцать лет спустя, чтобы общество схавало их войну, задумало компенсировать вклады 90-х годов. Мама дорогая! Такой ерунды довольно много сейчас.

Мотивировать человека можно только одним – результатом его труда. Чтобы он видел, что его труд приносит ему не только материальное благосостояние (заработать какие-то гроши всегда можно), но важно видеть, что вы меняете хоть что-то, что мир под вашими руками меняется. Это один из самых высоких и убедительных самогипнозов. А если вы видите, что все осталось на прежнем уровне, что все мучения, как писал Шукшин, «все равно что мочиться в вату», – о какой мотивировке можно говорить? Это не  лень. Ведь, собственно, Гончаров почему написал «Обломова»? Он пытался доказать, что Обломов – это не прокрастинация, это не соматическое заболевание, которым он сам страдал, кстати, это не кризис желаний, недостаточная их сила, неумение вписаться в современность. Нет, это именно твердое понимание того, что ты обломался, что тебя обломали.

Гончаров в некотором смысле довольно старомодный писатель, который в классицисткой традиции использует эти говорящие фамилии. Судьбинский – карьерист, который делает карьеру благодаря судьбе. Пенкин – поверхностный, как пенка, всплывает – в литературном журнале, в общественной мысли. Тарантьев, который только тупо тарахтит, а ничего не делает. И Штольц, кстати говоря, «гордыня», в переводе с немецкого. Обломов – человек, который обломался. А в России обламываются все. Потому что абсолютную власть в России имеют только бюрократы – люди, которые к власти каким-то образом причастны. И то идеологическое обслуживание этой власти – самое рискованное занятие, потому что ты не успеваешь вписаться в ее повороты. Сейчас вот не успел Сурков, который написал статью «Рождение Севера», а его уже проверяют на политкорректность по-русски. О чем, кстати, предупреждал Ходорковский, который говорил, что умным в этой системе делать нечего.

«Нет, Дмитрий Львович, нам не надоело. Если найдете время и силы, хотелось бы встретить Новый год с вами». Я тоже хотел бы встретить его с вами. Тем более, что здесь у меня будет счастливая возможность встретить Новый год, условно говоря, в пять часов вечера, а потом уже в двенадцать часов встретить Новый год с друзьями, у которых я намерен в это время быть в гостях (или которых я готов пригласить к себе, у меня есть такая возможность). Давайте подумаем.

 Но тогда я просил бы всех присылать заявки на участие в этом Новом годе. Свои песни, свои стихи, просто пожелания свои, чтобы я мог вас вывести эфир.

«Сказание о Гайавате» так же завораживающе на языке оригинала, как в переводе Бунина?» Да я не знаю, я когда читал Лонгфелло, то всегда поражался тому, какая это тоскливая, унылая и пронзительная поэзия, если брать его лирику. В переводе она многое теряет. «И мертвым лежит на равнине Христос – этой армии вождь», – пожалуй, единственный адекватный перевод из Лонгфелло, где передана степень его отчаяния и одиночества. 

Это тоже своего рода реакция. Понимаете, многие американские романтики (а Лонгфелло, конечно, принадлежит к романтикам) были устремлены к идеалам свободы и идеалам веры, но они в виде компенсации испытывали страшные периоды упадка духа, как Торо, например. Периоды неверия, периоды язвительного, мизантропического уединения. «Уолден, или Жизнь в лесу» Торо – она ведь об этом. Кстати, «Жизнь в лесу» – одна из любимых моих книжек, она нас Катькой как-то сближает: ей тоже безумно нравится «Уолден». Именно потому, что в нем есть эта сардоническая интонация, мизантропической насмешки над собой и миром. Если ранние американцы бежали в природу, чтобы уединиться, чтобы почувствовать какие-то возвышенные зовы, то американцы поздние бегут в природу подальше от цивилизации. Это попытка вырыть себе нору, как сделал Торо, и в этой норе, очень неумело вырытой, сделанной, в порядке эксперимента, руками городского человека, в этой норе как-то найти простые радости. 

Естественно, что такая реакция на мир была у Уитмена, у которого были часты периоды отчаяния и неверия (как в этой его песне о воскресшем зерне), и такие же были периоды у Лонгфелло.

Насчет «Песни о Гайавате» – видите, это стихи без рифмы, стихи с большим количеством имен и индейских цитат. Почему бы им звучать по-английски так же, как и по-русски. Бунинский перевод просто точен, просто красив, но при этом в лучшую сторону от оригинала он ничем не отличается. Эта поэма на языке оригинала представляет собой немножко стилизованный под «Калевалу» прекрасный, трогательный эпос. Лонгфелло, мне кажется, силен не в поэмах своих, которых у него очень много, и они все очень чудовищно многословны, как у Браунинга или у Арлингтона Робинсона, – нет, он силен в лирике, как и все американские поэты.

Эта лирика их не удовлетворяла, им хотелось писать тяжеловесные романы в стихах. Все это упирается в опыт великого англичанина Браунинга, самые трезвые оценки которого даны все тем же Фрэнком Харрисом (он описывает его похороны). Не зря у меня новая книжка называется «Новый браунинг». Оружейные коннотации там тоже есть. Но там есть попытки писать эпические поэмы более мобильным и более быстрым способом, если угодно.

«Почему российский президент пошутил про блины?» И тут же уточняется цитата блаженной Ксении: «Пеките блины», 25 декабря 1761 года. Спасибо, Стас, что подсказали. 

Путин, конечно, не юродивый, и то, что своим безумием он безумие мира сейчас показывает, – это тоже верно. Он, безусловно, знает об этой истории, как знают об этом все питерские. Святая блаженная Ксения Петербургская, чью помощь в своей жизни я всегда ощущал, к помощи которой я прибегал много раз, и из-за этой помощи я не могу о ней рассказывать, но ее присутствие в моей жизни всегда есть. Я не расстаюсь с ее изображениями, с ее иконами. Для меня Ксения Петербургская – это самый трогательный и при этом самый веселый, самый отважный пример русского христианства. 

Женщина, которая ночами носила кирпичи на строительство часовни на Смоленском кладбище, которая всегда носила в честь мужа, в память Андрея Петровича, носила всегда цвета Преображенского полка – красную юбку и зеленую кофту… Женщина, которая столько браков, столько свадеб сумела инспирировать, которая столько помощи оказывала именно в частных, семейных делах, в делах этой нищей Петроградской стороны, которая была домашней святой Петербурга и стала его небесной покровительницей, самой интимной и самой домашней святой, самой близкой. Ей же писали: «Блаженная Ксения, сделай, чтобы «Зенит» выиграл». Это трогательный, личный, но бытовой подход к вере.

Конечно, все петербургские знают историю блаженной Ксении Петербургской: «Ступай на кладбище, тебя там ждет жених». Молодая девушка идет на кладбище и со страхом думает, что это предсказание о смерти, а там на могиле жены рыдает молодой вдовец. Она подошла, его утешила, слово за слово, потом они поженились. Вот такие истории, с сиротками бедными.

Вообще, блаженная Ксения – это пример замечательной петербургской сентиментальности, семейности, веселья, всего того, что оттеняет жизнь этого мрачного и чиновного города. Я ни о ком не думаю с такой горячей верой, как о святой блаженной Ксении. Понятное дело, что фигура Христа для любого христианина будет на первом месте. Но мне кажется, что христианские заповеди она как-то соблюдала лучше других. И у меня есть ощущение… То есть она демонстрировала христианские чувства лучше других.

И, конечно, Путин знает историю про блины. А зачем он позвал на блины? Ну это даже не намек какой-то, а то, что называется, «не всяк бога славит, но бог себя явит». Я бы не хотел, чтобы Путин уступал трон естественным путем. Я бы хотел, чтобы он был смещен. Это заставило бы меня лучше думать о соотечественниках.

Да, давайте делать. Я имею в виду Новый год. Хорошо.

«Где сейчас самое гармоничное место на Земле?» Интересный вопрос. Физически я лучше всего чувствую себя в Австралии. Не знаю, почему. Может быть, потому что здесь какое-то удивительное сочетание весны  и океана (здесь сейчас весна). Вообще, все цветет, все благоухает, пыльца летает, океан, весна, пробуждающаяся весна, птички поют какие-то совершенно нездешние песни, вомбаты бегают.

Кстати, друзья, я должен вам сказать, что я увидел платипуса, я увидел утконоса. Я никогда не верил в его реальность, я не верил, что он существует. Более того, я его видел не только в зоопарке, где он плавает, красиво подсвеченный, но я видел его в природе. Утконос – не вымысел. Это причудливое сочетание птицы, рыбы и млекопитающего… Он очень маленький, у него, действительно, «нюх как у собаки, а глаз как у орла». У него нос утиный, а хвост бобриный. И он очень смешно чапает, когда вылезает. Нельзя представить более смешное существо.

 Вот вомбат, с которым я здесь довольно много времени провожу, пользуясь случаем, это величественно. Когда идет вомбат – это значит, идет такой мыслитель, Винни-пух, наделенный поэтическим даром.  Нет более возвышенного и более радостного ощущения, чем держать или чесать вомбата, вообще трогать его разнообразно. Это мудрец, сразу видно, что это очень умный и самый крупный норный житель. 

А платипус производит впечатление господней шутки, шутки очень веселой, но довольно циничной. Существо грандиозное  – его устройство, его секс, его способность порождать отсроченного, запасного зародыша (если один погиб, то у него донашивается второй)… Он яйца несет, и если у него одно яйцо погибло, то он может снести второе без оплодотворения. Вот это удивительная такая его способность… Не знаю, как он это делает. Вообще, он много чего делает интересного. И его двойной пенис – это тоже способ защиты от дурака. Интересное существо, невероятное. Господь, конечно, как правильно говорил Набоков, творил мир в минуту отдыха, в веселом расположении духа.

И когда смотришь на все эти австралийские чудеса… Я не скажу, что это безопасное место, куда в последнюю очередь дойдет ядерная война (фильм «На последнем берегу» здесь все вспоминают сейчас, потому что риск конфликта очень высок), но Австралия вообще – это такой остров беспечности в современном мире. Тут есть свои проблемы, но они не так травматичны. И отношение между коренным населением и пришлым здесь, может быть, более толерантное потому, что сюда прибывали в основном не конкистадоры, не захватчики, а каторжники. Они осваивали Австралию. И эта участь как-то уравнивает в правах коренное население и пришлое. Люди в целом необычайно доброжелательны, публика на концертах очень умная.  Слушают прекрасно, задают правильные вопросы.

Поэтому есть ощущение, что Австралия прекрасно подходит для такого места. Но я больше всего люблю на свете (и я верен этой любви – я человек ужасно привязчивый и стабильный в этом смысле) Портленд, штат Орегон, побережье это океаническое, вечный дождь, любимую мою гору Худ, видную из самолета, и мои любимые люди там живут. Ну как в Днепре в Украине живут мои любимые писатели и поэты – Валетов, Гефтер, Ваня Макаров, так и вот в Орегоне живут мои самые любимые друзья. И я очень бы хотел остаток жизнь (не скажу «остаток жизни», а скажу «старость») встретить бы там. Но не будет у нас с отцом Андреем Кураевым спокойной старости – а будет время людей востребованных непрерывно разъезжающих, хоть чему-то кого-то катехизирующих.

«Как вы относитесь к мистической литературе – например, к [нрзб] или к Мирче Элиаде?» Опять-таки, мистическая или оккультная? К [нрзб] я отношусь восторженно, и я читаю его с большим интересом. Что касается Мирчи Элиаде, это талантливый человек, хороший выдумщик. Но идеологическую, оккультную составляющую его произведений я не воспринимаю совершенно. Мне кажется, что его религия и мистика интересовали больше, чем собственно литература.

Если уж выбирать, то Алистер Кроули. Вот Алистер Кроули – это мой, наверное, самый любимый автор не скажу «оккультный», а мистический. Я люблю мистическую литературу, просто потому, что триллеры нравятся мне. Правда, я люблю триллеры забытовленные, кинговские, потому что в мистических все время есть какая-то высокопарность, свойственная обычно довольно плохой литературе. Но при всем при этом я к мистическому сюжетостроению, если хотите, к сказке мистической, волшебной отношусь с уважением и интересом. Это мне очень приятно.

«Можно ли сравнить нынешнее время с эпохой заката древней цивилизации, когда ее громили варвары?» Я уже об этом говорил в первой половине программы. Да, можно. Но тут есть определенная разница: тот мир не был глобален, и те варвары были гостями из новой, неизведанной, неосвоенной части мира. Здесь происходит несколько другое. Конечно, те варвары были реакцией на экспансию Рима, закона, права, римского культа ума и силы, цезарианского. Конечно, это был откат назад.

Но в этот момент пришло христианство, которое тоже было реакцией на Рим, но реакцией со знаком плюс. Понимаете, Рим могут духовно уничтожать христиане, а могут физически варвары. У меня есть надежда на то, что современный мир, с одной стороны, стонет от нового варварства (условно говоря, от ХАМАС), но с другой стороны, в него приходит и другая реакция на новые идеи  – реакция духовная. И приходит она, надеюсь, со стороны Украины. Мне хочется надеяться, что Украина (о чем я в «VZ», собственно, пишу), имеет все шансы стать духовным лидером нынешнего мира, но лидером не варварским. В новом варварстве нет никаких перспектив, у варваства нет никаких альтернатив цивилизации. Варварство – это то, о чем писал Кавафис в «В ожидании варваров»: может быть, хоть что-нибудь новенькое от них придет. Так ведь новенькое от них не приходит. Новенькое приходит из Назарета. Может ли что благое быть из Назарета? А ты выдь и посмотри, выдь и погляди. 

Вот это очень важная дихотомия, может быть, об этом стоит написать роман. Может быть, вы как раз это сделаете. Разрушение Рима идет по двум линиям: сверху и снизу, условно говоря. Снизу приходят варвары, а сверху приходит христианство, противопоставляя ему… А ему многое можно противопоставить как земной власти. Рим – это идеальный символ земной власти, прекрасно сбалансированная бюрократическая администрация, отличное построенное государство, мощная армия. Ему может быть две альтернативы. Одна – бардак и разрушения.

Это как с разрушением Помпеи. Помпеи были плохим городом – рабства, торговли. Но то, что его разрушил Везувий, было хуже, чем Помпеи. Доходит до того, что любовникам, которые во время извержения совокуплялись по-собачьи, мы готовы поставить памятник. Именно потому, что они занимались любовью в момент извержения. Они противопоставили тупой разрушительной силе силу страсти – в любом случае, более почтенную. Помпеи мы воспринимаем как человеческое на фоне бесчеловеческого, нечеловеческого. Как Плиний Старший, который до последнего момента делал пометки. Старший, по-моему, если я не путаю ничего. А то ведь есть профессионалы, которые и здесь меня хотят ущучить, хотя у меня нет времени свериться с Википедией. Сейчас сверюсь, подумаешь, проблема! Сейчас сверюсь.

Так вот, христианство – это разрушение тем, что лучше. А Помпеи – это разрушение тем, что хуже.  Мне кажется, что мы живем сегодня не только во время нового варварства, но и нового христианства.

Вот, сейчас, подождите, нашел Плиния, проверяю Старший или Младший. Оказывается, именно Плиний Старший был автором фразы «Истина в вине», а я-то и не думал об этом, знать этого не мог. Значит, Веспасиан, да, все прекрасно. Извержение Везувия называется «плинианским». Плиний именно Старший прибыл в Стабию на другом берегу залива (это не Помпеи, рядом), отравился серными газами извержениям и умер. Так что Брюллов, изображая Плиния Старшего на руинах Помпеи, несколько погрешил против истины. Но убило его именно это извержение. Что-то я все-таки помню. Именно поэтому «на рассохшейся скамейке старший Плиний» имеет некоторое отношение к гибели цивилизации от подпочвенных сил. Это лишний раз подтверждает мою любимую мысль о том, что великим цивилизационным разломам предшествуют великие географические катастрофы. Или технократические: Тунгусский метеорит  – Русской революции, Чернобыль – распаду СССР. В некотором смысле то, что сейчас происходит, – это такая отложенная реализация Чернобыля.

Поговорим о Григории Израилевиче Горине, который для меня тоже  является ключевой фигурой 70-х годов. В чем проблема? Горин являет собою торжество эстетики позднего застоя. Но то, что было застоем в отношении политическом, в литературном было бурным и очень динамичным расцветом. Было два драматурга – создателя театральных притч, трагифарсовых, очень интеллектуальных и очень умных: более интеллектуальный, более холодный Зорин и более праздничный, более буффонадный Горин. Они дружили, и я думаю, что Зорин и Горин оглядывались друг на друга более часто, чем Горин и Арканов (с которым его традиционно ставили в пару). Арканов был тоже феноменально одаренный человек, но его интересовало в жизни слишком многое – женщины, медицина, светская жизнь, джаз. А вот Горин всю жизнь любил одну женщину, мало чем интересовался в жизни кроме литературы и театра, медицина была для него всегда нелюбимой и такой вынужденной. И Горин, как мне представляется, по театральной своей природе, эпохе 70-х подходил лучше всего.

Он нашел себя в «Ленкоме», хотя, мне кажется, его пьесы годились бы и для «Таганки». Хотя «Таганка» более брехтовская, более политизированная, более радикальная, более режиссерская, а Захаров ценил еще актерскую такую буффонаду, вольницу. У Горина был рассказ «Случай на фабрике № 6». Там проблема была у главного инженера – он не умел материться. И он попросил одного слесаря подавать ему уроки мата, такой лингафон.

И вот они сидят  и записывают на магнитофон эти выражения, чтобы он их выучил и начал с работягами нормально разговаривать. А потом этот инженер, когда кто-то на него наорал, умер от сердечного приступа, будучи человеком нервным. И тогда этот слесарь, который его обучал, приходит в радиоузел заводской и говорит: «Вот умер главный инженер. Хороший был человек. Давайте послушаем наш с ним курс». И врубает эти записи, на которых этот инженер неумело пытается материться. Весь завод это слушает и медленно встает, чтя память этого умершего инженера.

Горин пояснял: «Мой любимый театральный эффект – это когда звучит «твою мать», и все встают». Условно говоря, это сочетание трагедии, гротеска, сардонического юмора и мыслей о всеобщей неделикатности и грубости. Горинская драматургия – это, конечно, буффонада. И никто лучше Захарова с его умением делать театральные праздники с цирком и фейерверком, – никто лучше Захарова это не воплощал. Ни в театре, ни в кино. 

Когда Горин обработал «Дорогую Памелу» («Как бы нам пришить старушку»), это был новогодний спектакль, который играли в атмосфере праздника 31 декабря.  Все уже на столы накрыли и смотрят по телевизору какую-то «огневую» комедию из западной жизни. И вот это сочетание праздника убийства, опасности, доброты, наивности, хамства,   – вот это и есть горинский стиль, горинская мрачная буффонада, всегда прекрасно решенная.

Я думаю, что и в «Мюнхгаузене» очень удачно решен этот момент: «Сначала планировали праздники, потом казни, а потом решили совместить». Действительно, в каком-то смысле «Тот самый Мюнхгаузен» – это история, довольно органичная для своего времени, где быть святым можно только в формате юродства, безумия, где говорить правду можно только под маской чудовищной лжи и где сделать высокую трагедию можно только под маской бесстыдной шутовской комедии.

В чем главная прелесть 70-х годов? Посмотрите, почти одновременно написаны горинская притча «Убить Герострата» и зоринская «Римская комедия» («Дион»). Они обе имели довольно несчастливую театральную судьбу. «Дион» – лучший спектакль Товстоногова – был после первого представления снят. Кстати, это так и осталось на всю жизнь любимой ролью Юрского, которому судьба определила играть великие роли в зоринских пьесах – в сценарии «Человека ниоткуда», в «Римской комедии». Он наилучшим образом демонстрировал там буффонадные способности. Ну и горинская «Убить Герострата», которая была глубочайшей его пьесой, но игралась всегда, как говорил в таких случаях Блок, в четверть ее роста. 

Мне представляется, что главная черта драматургии Горина в сравнении со Шварцем (а он, конечно, прямой наследник Шварца), – это его гораздо больший скепсис и большая рациональность. Он более разумен. Шварц – это сердце все время, это рыдания, это сентиментальность. Невозможно без слез смотреть «Обыкновенное чуд» – какая сила там, какая глубина и какая невероятная чистота!

Горин, конечно, посуше Шварца, интеллектуальнее, афористичнее. Но ведь Горин работал в другие времена, во времена обманутых надежд. Неслучайно его драматургия (прежде всего «Тиль», а потом и все остальное) стала появляться и стала ставиться активно именно в 70-е годы. 60-е были для него для самого были временем иллюзий, и к этим иллюзиям он относился очень скептически. И когда появились первые их с Аркановым пьесы («Банкет» и во особенности «Маленькие комедии большого дома», имевшие огромный успех в Театре сатиры), – это не просто сатира. Это не просто, вообще говоря, насмешка. Это скепсис, это циничное, гротескное разочарование обманутых надежд. 

Ведь Мюнхгаузен – это не фигура борца. Мюнхгаузен – это фигура последнего шестидесятника, который доживает лишь за счет того, что он врет. То есть на самом деле все, что он говорит, на самом деле чистейшая правда, но он в этом имидже лжеца выбрал выживать. И ему так проще. На большинство шестидесятников смотрели тогда как на Мюнхгаузенов.

Почему пьесы Горина обладают некоторыми чертами высокой трагедии? Потому что всякому Мюнхгаузену когда-то придется платить за свои слова. Если сказал, что полетишь на ядре, то ты должен летать на пушечном ядре. И поэтому, кстати говоря, гениальная рыбниковская мелодия, под которую Мюнхгаузен поднимается в это свое последнее путешествие по этой бесконечной лестнице, последнее восхождение, – это еще и бесконечно печальное прощание с этим типом, которому не остается места. Человеческий тип, которого сыграл Янковский, которого он воплотил.

Эволюция этого типа  и есть главная тема Янковского. Начав, как шестидесятник (как Мюнхгаузен, как Волшебник из «Обыкновенного чуда», великий сумасшедший сказочник), он все больше приближался к персонажу Вампилова, к «Утиной охоте», и прежде всего – к герою фильма «Полеты во сне и наяву», в котором он играет чудовищную растерянность, трусость и поражение во всех отношениях.  Многие сравнивали финал там с финалом «Пепла и алмаза», где герой тоже превращается в столб пыли, и это тоже метафора поражения.

В поздней драматургии появлялось все больше отчаяния и скепсиса. Он задумал пьесу о царе Соломоне. Ему стало интересно понять, как автор «Песни песней» – самого яркого любовного текста – превращается в героя Экклезиаста; в человека, который ни в чем не видит смысл. Мне очень жаль, что эта пьеса не была написана. Он мне рассказывал о ней с огромным увлечением. 

Я думаю, что и путь самого Горина был путь от упоения счастьем, талантом, надеждами жизни, прелестями к все более глубокому и безнадежному разочарованию в финале. И в этом смысле лучшая его пьеса – мне кажется, это «Поминальная молитва». Я знаю, что некоторые люди, считающие себя специалистами по Шолом-Алейхему, относятся к этой вещи скептически. Мне не важно, насколько она точно соответствует «Тевье-молочнику». Мне важно, что это гениальное сценическое произведение, это грандиозная абсолютно пьеса, в которой с поразительной силой воссоздан не просто дух Шолом-Алейхема, а неубиваемая сила народа. Это надо быть Гориным, чтобы сцену смерти Голды синхронизировать с родами дочки. Когда Голда… Это же невозможно без слез вспоминать и пересказывать. Когда Голда, умирая (а ведь она знает всякие таинства родовспоможения), помогает дочке разродиться, и этот ее последний монолог, когда ее последние слова совпадают с первым криком ребенка, – это и есть горинская сценичность, высокое сочетание трагедии и невероятного счастья. Он на этом контрасте всю жизнь  работал. Это сложная эмоция, это возможно было в сложной России конца 70-х или начала 80-х, когда лучшие спектакли Захарова делались.

Я, кстати, думаю, что Петрушевская – совсем не захаровский драматург, хотя «Три девушки в голубом» – это замечательный спектакль. Но когда я его стал смотреть, я поймал себя на мысли, что читать его мне было и интереснее, и смешнее. Петрушевская действует, когда ты это читаешь, когда ты поражаешься точности воспроизведения этой речи. Когда ты это слышишь, это не так действует, даже в гениальном исполнении Пельтцер. Потрясающая точность этих монологов. 

А вот Горин с его абсурдом, слезами и смехом – это замечательная природа истинно театрального таланта. Дело в том, что застой (а я хорошо его помню) был синкретическим временем. Я солидарен с Иртеньевым – это было лучшее время советской истории, самое плодотворное и интересное. Он не был никаким застоем, потому что когда у вас одновременно работают Эфрос, Любимов, Захаров, Высоцкий, Аксенов, отец и сын Тарковские, братья Стругацкие, – это никакой не застой, а высшая точка развития российской культуры. Выше даже, чем Серебряный век, потому что в Серебряном веке было больше пошлости. И вот когда вы видите эту сложную горинскую эмоцию, вы понимаете, что жизнь человека и есть такой смех на похоронах, такое умение перемигнуться перед казнью. Такое сумрачное веселье в безвыходном положении.

Я, правда, не думаю, что это у Горина было еврейским – скорее, европейским. Самое ужасное, что спектакль с названием «Поминальная молитва» был, конечно, комическим, был фарсовым. Там очень много было фарсового. Даже в критические моменты, даже в момент изгнания из местечка, в отчаянии они умудрялись шутить. И когда произносил там Леонов, давший обет молчания, слова: «Господи, и ты хочешь, чтобы я молчал?» – это производило впечатление абсолютно фарсовое. И тут же появлялась фарсовая пара – Абдулов (Менахем-Мендл) с мамашей, которую играла Пельтцер. Они вкатывались на сцену – они известили о своем приезде, но телеграмма неправильно дошла, и семья Тевье подумала, что это их приглашают. Поэтому ответили телеграммой: «Спасибо, никогда не забудем». Это производило впечатление абсолютно комическое.

Или когда, кстати говоря, любимая ленкомовская пара (Сирин и Шанина) изображали дочку Тевье и ее жениха.  Там была потрясающая сцена, когда Сирин на тележке с убогим скарбом укреплял ходики и говорил: «Посмотри, как красиво получилось». А она говорила: «Ой, убери! Опять скажут, что эти евреи лучше всех устроились». Вот это поразительное сочетание серьезной трагедии и гротеска, приправленное еврейским скепсисом, – это и было природой умирающей, закатной советской цивилизации.

И, конечно, гениальна афористичность Горина. В письме Галине Волчек на какой-то юбилей театра «Современник» он писал: «Не бойтесь! Фашизм в России не пройдет. Не потому, что Россия  – страна святости, а потому что в России ничего не проходит». Сейчас я думаю, что он был прав, и фашизм в России все же не прошел. Потому что представителями фашизма были бы такие, как Бабай. Полагалось бы, конечно, проводить его более красивыми словами, но трудно. Дело в том, что этот фашизм  – спустя рукава. Именно поэтому он в России не прошел. Прошло очередное торжество глупости и подлости, но у страны есть какой-то шанс, чтобы интеллектом, насмешкой и неубиваемым здравым смыслом всю эту мерзость преодолеть. Спасибо всем за вниманием.

Лена, что вы мне пишете: «Не баньте!»? Вас я никогда не забаню, вы мой любимый слушатель. Всем, кто хочет готовиться к Новому году, советую отправлять заявки. Нужно готовиться заранее, чтобы получился грустный, гротескный, умный праздник. Целую всех, пока!