Купить мерч «Эха»:

«Один» с Дмитрием Быковым

Дмитрий Быков
Дмитрий Быковпоэт, писатель, журналист

Такие катастрофы всегда имеют метафорический смысл, они всегда являются предупреждением. Господь всегда предупреждает: как предупредил он Чернобылем. Сегодня метафора ещё более очевидна: Россия затопила Украину, Россия вышла из берегов. Всё, что в ней перетлевало, прело; тот гной, который в ней закипал, – этот гной прорвал оболочку и затопил окрестные страны…

Один8 июня 2023
«Один» с Дмитрием Быковым. 09.06.2023 Скачать

Подписаться на «Живой гвоздь»

Поддержать канал «Живой гвоздь»

Д.БЫКОВ: Добрый вечер, дорогие друзья. Простите, что мы минуты на три задержались. У нас были всякие сложности с интернетом. Это и понятно: мы находимся в довольно диких и отдаленных краях. Каникулы есть каникулы, их никто не отменял.

Понятное дело, что говорить о каких-то радостных вещах в текущий момент, когда гибнут люди (и не разрешают их спасти) в Алешках, в зоне затопления – там больше 80 городов, – в это время делиться своими новостями все равно что постить рецепты и котиков.

Я хотел бы на две вещи обратить ваше внимание в связи с катастрофой на Каховке. Я сразу хочу сказать, что расследование будет, расследование покажет поминутно, что происходило. Пока мне кажутся убедительны (я об этом уже говорил с коллегой Ганапольским)  две версии, которые наиболее широко озвучивают. Теракт или раздолбайство. 

Версия с терактом подкрепляется широковещательными обещаниями взорвать Каховку, которые исходили с российской стороны. И, разумеется, здесь узнается почерк. Это, кстати, к сожалению, тот случай, когда репутация работает на тебя, а не ты на репутацию.

Важное обстоятельство здесь и то, что эта катастрофа могла быть следствием неразберихи в управлении; обстрелов, которые добавили чего-то (хотя мы знаем, что обстрелами ракетными разрушить 16 тонн бетона невозможно), могло быть головотяпство  и халатность, об этом многие говорят, но очевидно одно: этого всего не было бы, если бы Россия не вторглась в Украину, если бы не было этой войны.

И вот это обстоятельство отличает эту катастрофу рукотворную от Чернобыля, который тоже, в общем-то, рукотворный. Но ведь его рукотворность заключалась именно в огромном стечении крайне маловероятных обстоятельств, помноженных на тотальную безответственность, на тотальное советское согласование всего, которое было чрезвычайно медленным. В итоге все вышло из-под контроля. Мы не знаем до сих пор, у нас нет мнения, что было причиной Чернобыля. Может быть, отключение аварийной сигнализации на время экспериментов. Но мы абсолютно точно понимаем, что причиной Чернобыля был крах Советского Союза, который был явлен нам в метафорическом смысле вот еще до этого.

Такие катастрофы всегда имеют метафорический смысл, они всегда являются предупреждением. Не надо искать в этом религиозную подоплеку, хотя для меня она очевидна. Понимаете? Господь всегда предупреждает: как предупредил он Чернобылем, как предупредил он Тунгусским метеоритом в 1908 году, и так далее. Но если не рассматривать это как предупреждение, а рассматривать это как сумму роковых пороков системы, которая ведет эту систему радикальным образом к самоуничтожению, тогда эта метафора срабатывает на 100 процентов. Тогда, конечно: во времена Чернобыля все говорили о распаде атома, тогда Чернобыль был метафорой распада СССР, метафорой ядерной катастрофы, которая разразилась в центре Европы.

Сегодня метафора еще более очевидна: Россия затопила Украину, Россия вышла из берегов. Все, что в ней перетлевало, прело; тот гной, который в ней закипал, – этот гной прорвал оболочку и затопил окрестные страны. И вот, кстати, понимаете тут есть та вторая вещь, на которую я хотел обратить внимание.

Хотим мы того или нет, но всякое наше действие имеет  метафорический смысл. На жизнь вообще имеет смысл смотреть только через призму искусства. Потому что и бог читатель прежде всего, да и вообще искусство прежде жизни отражает, выводит на поверхность, делает очевидными те закономерности, которые вскоре начнут обсуждать социологи. Но пока их подмечают художники.

И вот проблема с этими водохранилищами, это захлестывание водами беспамятства исторической памяти, – это катастрофическая ситуация. Когда Довженко начал снимать «Поэму о море», он успел отобрать массовку. И в эту массовку попала его очень красивая ученица Лариса Шепитько, для которой работа над «Поэмой о море» стала первой кинематографической практикой. Картину заканчивала вдова Довженко Юлия Солнцева. Но это получилась действительно поэма о море: там есть мучительная, страшная сцена прощания старухи со своей избой, со своей печкой. Потом эта же сцена в исполнении Стефании Станюты (кстати, у Довженко это была документально снятая сцена; если я путаю меня поправят) попала в последнюю картину Ларисы Шепитько «Прощание», которая и должна была, по идее, стать венцом ее карьеры, лучшей ее работой, выше гораздо, чем «Восхождение» по Василю Быкову.

«Прощание» заканчивал овдовевший муж – Элем Климов. Он доснял ее в своей манере, сделал ее более метафоричной, более яркой. Чего стоит только этот эпизод с Петренко и рупором вместо рта. И вообще это гениальная картина – «Прощание». Я ее пересматривать не могу, потому что степень боли там такая… Видно было, что Климов эту потерю переживал как конец жизни. Все, что он делал после, было реквиемом по ней. Кстати говоря, он ничего и не сделал больше. Потому что работу над сценарием «Иди и смотри» он начал еще при ней. Вот это подрубило его абсолютно. Это был творческий союз, полный трудностей, но тем не менее чрезвычайно гармоничный.

И вот «Прощание» – это последний фильм Шепитько, и он был о том же самом: он был о том, как воды заливают Россию. О том, как под водой оказываются кресты, покойники, первые свидания, историческая память, скотомогильники, то есть вся прелесть и вся гниль жизни, весь этот ужас. То есть все то, что сейчас всплывает. И я  думаю, что взрыв этой плотины – это какая-то последняя точка советской истории. Страшные воды, воды беспамятства, воды жестокости, гнилые воды заливают сейчас Украину, которая попыталась вроде бы какую-то плотину поставить, но через эту плотину прорвалась Россия.

Я восхищен тем, что делает и что говорит Зеленский. Тем, что он поехал в затопленный Херсон, который, кстати говоря, Россия объявила своей территорией, но Владимир Путин не планирует посещать зону затопления. Я, кстати, иногда думаю, что прежний я, я – идеалист (не совсем, но мечтатель, антикремлевский мечтатель), я думал бы – еще год назад, – что люди на этой катастрофе увидели бы, что происходит, и хотя бы на ее ликвидации (бывает «водяное перемирие») на секунду забыть о вражде. Но нет, это невозможно. И русские паблики продолжают кричать об укронацистах, и в Украине никто не примет от России никакой помощи. 

Я даже думаю, что волонтеры, которые там работают,  – это огромный подвиг, огромная заслуга, и я ничего против волонтеров никогда не мог сказать, но я уверен, что и их помощь по большому счету, не востребована. Другое дело, что россияне продолжают обстреливать эвакуированных, спасенных, продолжают мешать спасать людей. Вот это катастрофа реальная.

Я помню, как блокада Азербайджана не прервалась даже во время Спитакского землетрясения, и это уже было показателем чудовищного расчеловечивания, которое, кстати, мы довольно скоро начали наблюдать с обеих сторон. Но в данном случае я не хотел бы уравнивать жертв землетрясения и тех, кто мешал доставлять к ним гуманитарную помощь. Это было, и этого не сотрешь. Я прекрасно понимаю, что вбивать клин и в Карабахском вопросе становиться на чью-либо сторону я не намерен.

Но просто мне кажется, что сейчас пришло время увидеть всем метафорический смысл происходящего. И, конечно, как чернобыльская ситуация не оставляла никаких шансов для Советского Союза, и тогдашнее страшное нагромождение лжи вокруг всего этого, подлости, секретности, глупости,  – это было отстроченным возмездием за долгие годы стабильного развития советской науки, которая тоже была чудовищно забюрократизирована и огосударствлена. Но сегодняшняя катастрофа не оставляет никаких шансов российскому режиму, как он есть.  Тут, действительно, впору вспомнить из пилота Пиркса: «Ты еси сотворил и сие». Ты это сделал. Если бы ты не напал, этого не было. А там уже ты запустил скорую реакцию, которая и тебя…

Я помню эту опечатку, когда в книжке вместо «цепных реакций» было написано «ценные реакции». Они, конечно, ценные, но суть их в том, что они цепные. Вот суть этой реакции в том, что она цепная. От нее пойдет огромная волна разрушений, и это разрушение России в том числе – разрушение нравственное, интеллектуальное, это чудовищное, полное падение.

Понимаете, я никогда не жил в своем пузыре, я это все наблюдал. Это было очевидно. Вот мне многие сейчас говорят: «А откуда вы знали?» Да, в общем, не надо было особенно зрение напрягать – ни в 2005-м, ни в 2003 году, потому что это было видно все. Да и Путина я в 2000 году поддерживал как меньшее зло, потому что Лужков и Примаков крымскую ситуацию развязали бы гораздо раньше. Лужков ездил в Крым как к себе домой и в Севастополе уже хозяйничал совершенно очевидно. Да, по большому счету, и в 1996 году поздно было уже что-то менять: все было понятно.

Мы расплачиваемся – надо это понять – даже не за 1917 год. Система, которую построила Россия, в которой патриотизм может быть только людоедским и безнравственным, а живое, человеческое чувство посрамлено и вредно; система, в которой любить детей преступно, а отдавать их в жертву хвалебно, похвально, необходимо; система, в которой ложь является добродетелью; система, в которой Россией правит изуверская секта чекистов, озабоченная только причинением наибольшего зла, – эта система лопнула, рухнула, хотим мы того или нет. Россия либо будет другой, либо ее не будет.

К сожалению, многие готовы признать, что она не будет другой, но она будет. Вариантов нет. Хочется напомнить из Салтыкова-Щедрина: я тут читал лекцию по любимой своей теме (влияние Салтыкова-Щедрина на Гарсию Маркеса), и вот грех не вспомнить золотые слова Салтыкова-Щедрина – это описание пожара в «Истории одного города», из которой, в общем, и выросло Макондо: «Этот огонь говорил только об одном: прошлое ушло, а будущее пришло». Вот оно пришло, но оно пришло в таком обличье. Потому что если бесконечно долго злить господа, то произойдет то, что произойдет. Тут уж ничего не поделаешь.

«Взрыв произошел в 6 утра 6-го числа 6-го месяца. Оккультисты во власти спалились на этом?» Понимаете, все эти совпадения меня наводят на мысль, что Господь постарался. Оккультисты этого не делали. Да и потом есть сведения, что взрыв произошел в 03:40. Там разные есть сведения. Я говорю, мы все будем это смотреть, когда у нас будут факты: спутниковые снимки, почасовая роспись происходящего. Пока мы можем смотреть, мы можем интерпретировать это пока только с точки зрения мифологии.

Тут, кстати говоря, есть вопрос о Люцифере и Прометее. Мне уже пишут, дескать, как же вы носителя прогресса, носителя света, носителя огня записываете во враги Господа? Но он объективно враг Господа. Согласно мифологии, и Люцифер возглавил восстание против Господа, и Прометей возглавил восстание против бога.

Тут правильный пришел вопрос: «Широко в сети обсуждается старый пост о Стругацких, которые якобы были классическими коммунарами-шестидесятниками и видели свой идеал в КГБ». Не буду называть автора, потому что мне его имя ничего не говорит, а позорить его я не хочу.

 Значит, Стругацкие с идеей Комкона, с идеей тайной полиции разобрались в «Жуке в муравейнике». Надо сказать, что и Румата – это не однозначный любимец Стругацких. Понимаете, в чем проблема? Мы сейчас с Плющевым вспоминали поразительную сцену разговора Руматы с Аратой Горбатым. То есть когда у него еще не было кольца, железного браслета этого, который он оторвал. Речь идет о том, что это такой вариант Пригожина: «Дайте мне снаряды, дайте мне молнии». Криминальная армия – да, у него действительно есть криминальная армия. Вага Колесо может истребить 50 тысяч человек, а Арата – 70 тысяч человек. Это такие ЧВК в мире Полудня.

Но при этом Румата Эсторский, который с этими людьми дружит (а Арата – это вообще единственный человек, которому он завидует; это единственный человек, перед которым он преклоняется), – так вот, Румата, он же Антон, он же Прогрессор – это далеко не положительный герой. Давайте вспомним, в каком состоянии он оставляет Арканар. Стругацкие к идее прогрессорства с с самого начала, с 1962 года, с «Попытки к бегству», уже относятся крайне скептически. 

И между прочим, уже там заложена эта идея: что делает Саул Репнин (между прочим, он очень хороший человек – беглец понятно из какого – не из немецкого – лагеря; понятно, откуда он бежит)? Сама идея «Попытки к бегству» пришла к Борису Натановичу, потому что он работал под началом норильского сидельца, автора своеобразной теории времени, мы об этом много раз говорили.  И пролог был написан к этой повести: сейчас он существует как отдельный рассказ про 1937 год. Это же бегство оттуда.

Но что делает Саул Репнин, когда у него не получается прогрессорство, с населением планеты, только что поименованной Саулой? Он расстреливает из скорчера: да, он не население расстреливает, а охранников и поток машин, Но ничего не сделаешь: когда ты видишь тщетность своих попыткой по изменению истории, ты начинаешь уничтожать ее.

Что сделал Румата-Антон, когда убили Киру? Он начал уничтожать Арканар. И не нужно думать, что прогрессорство само по себе – идея позитивная. Прогрессорство – идея неизбежная, потому что во всем мире живут люди, развивающие с разной скоростью. Это неизбежно. Но проблема в том, что попытка преодолеть законы истории, попытка, условно говоря, помочь рису расти, вытягивая его за листья из почвы, как в известной вьетнамской сказе («Как бедняк помогал рису»), давно человечеству известна. Любая попытка нарушить ход истории, любая попытка тайной секты и тайной полиции закончится насилием и уничтожением.

Поэтому отношение Стругацких к прогрессорству – оно и сочувственное, и вместе с тем глубоко брезгливое. Тем более, что прогрессоры на Земле не пользуются авторитетом. Они пользуются некоторым, я бы сказал… Они окружены некоторой паникой, их боятся.

И я должен напомнить о том, что альтернативной прогрессорству является эволюция, которая происходит вне Комкона, и не под его контролем. И Тойво Глумов становится люденом не потом, что он работает на Сикорски. Равным образом… Вообще, эволюция человечества – это процесс неуправляемый. Человечество ищет Странников, а это не Странники. Как писал мне в интервью Борис Натанович: «Зачем нам Странники?» Идет процесс неуправляемой эволюции, диверсификации человечества. Этот процесс по-своему, наверное, гораздо страшнее. Большое откровение страшнее любого Комкона. Потому что Комкон – это управляемая структура, а здесь в дело вступает биология. 

Я всегда вспоминаю великую фразу Андрея Шемякина, которую он мне как-то сказал мимоходом: «Логика истории пострашнее ее эксцессов».  Я даже больше скажу: логика эволюции пострашнее всякого Комкона. Вот это надо помнить. 

«Что вы думаете об издательстве Урушадзе?» Люблю очень это издательство и счастлив возможностью у него издаваться. Кроме того, люблю очень Виталия Кабакова, который издал мне поэтическую книжку «Вторая смерть». Он абсолютно бескорыстно дал возможность шлепать любое количество ее экземпляров в Штатах и ее распространять. Вам, Виталий, тоже больше спасибо. Все русские издатели, которые работают сейчас (иногда себе в ущерб), создавая новое русское слово, аналог герценовского «Колокола» и герценковского книгоиздания, – они создают памятник себе, они создают о себе великую, долгую и благодарную память. Дай им бог здоровья.

«Для меня Ван Гог  – это князь Мышкин: он так же сходит с ума и гибнет. А какие у вас литературные ассоциации с Ван Гогом?» Во-первых, Мышкин не сходит с ума. У Мышкина активизируется его вполне соматическая болезнь, его падучая. А она часто ведет к умственной деменции. Вот, кстати, одно из доказательств того, что все-таки у Достоевского эпилепсии не было. Хотя он всегда себе сам ставил этот диагноз. У него была другая болезнь, о которой написаны сотни научных работ.

Но у Мышкина действительно была болезнь. На почве стресса, на почве неприспособленности и социального аутизма он просто утратил контакт с собственным «Я», с собственной личностью. Вот он и стал тем полноценным идиотом, которым когда-то приехал в Швейцарию. Теперь он неизлечим.

Что касается болезни Ван Гога, то она тоже имела вполне естественное происхождение. Абсент, смешиваясь с парами свинцовых белил, давал, как выяснилось, довольно токсические последствия. Да и вообще образ жизни всех этих ребят, начиная с Тулуз-Лотрека… Может, только Ренуару удалось прожить подольше, потому что он в излишествах не участвовал. Но образ жизни всех этих ребят долгой жизни, в общем-то, не предполагал. И Гоген, понимаете, погиб не от проказы, а от сифилиса. Эту ему Моэм придумал более благородную судьбу в «Луне и гроше».

Что же до Ван Гога, то он не был больным в полном смысле этого слова. У него бывали такие «реактивные» состояния. Я не профессионал, мне психологи это объясняли, я всегда интересовался темой творчества и безумия. Ван Гог испытывал припадки самоненависти, страшного разочарования в себе. Они характерны для художников вообще. И знаменитая отрезанная мочка – она из этой же породы. И самоубийство его тоже было следствием тотального одиночества, тотального непонимания. Я бы не сказал, что Ван Гог безумен. Мы склонны романтизировать безумие. Но ведь безумие – это утрата ума. А судя по переписке Ван Гога с братом Тео, он был вообще-то был человеком рефлексирующим, умным и точным, точным в описании своих психозов. 

Вот я думаю, что у Нижинского – действительно был случай безумия, хотя ему, прости меня, Господи, попросту не с чего было сходить. Нижинский был гений танца, гений владения телом, но интеллектуально он был не особенно высок. 

Дело в том, что единственный способ борьбы с безумием – это самоконтроль, осознание собственной эволюции, понимание того, что ты делаешь. У людей с развитым интеллектом безумие возможно только в виде припадков. О таких припадках писал Искандер. Такой припадок был у Пастернака на почве ревности и бессонницы в 1935 году.

«Не барабанная же шкура человек», как сказано в «Братьях Карамазовых». И под действием разнообразных (чаще всего социальных) обстоятельств человек чаще всего утрачивает самоконтроль. Но при этом у него не происходит деменции, не происходит никаких интеллектуальных нарушений. Это как раз редкий случай (хотя может, не такой уж и редкий), когда обыватели склонны отождествлять гениальность с помешательством. Акунин-Чхартишвили в своей замечательной работе «Писатель и самоубийство» (это вышло под его настоящей фамилией) доказал, что самоубийство писателя – страшную вещь я должен сейчас сказать – почти всегда является творческим, лабораторным экспериментом. Никогда самоубийство писателя, кроме случаев затяжного творческого кризиса, не является капитуляцией. Это является способом расширить границы познания, как это ни ужасно.

В книге Акунина «Писатель и самоубийство» это изложено. Иногда – поскольку он интересуется самурайским кодексом – это нежелание жить, после того как [НРЗБ] способность ослабела. Например, Хемингуэй. Но самоубийство – это переход на более высокую ступень творческого вызова и творческой самоорганизации, как это ни ужасно звучит. Я совершенно не собираюсь восхвалять самоубийство, я хочу лишь сказать, что в случае большинства писателей это не слабость, а, скорее, сила.

«Любопытное наблюдение: мой коллега испугался мобилизации. А когда узнал, что ему мобилизация не грозит, стал смелым апологетом войны. Мне за него неловко». Хорошее, благотворное чувство. «Получив повестку, он ведь снова начнет трястись и прятаться. Я уж не осуждаю, но удивляюсь».

Миша, вообще нынешняя война, как и всякий большой катаклизм, открыла перед нами не самые приятные, не самые привлекательные свойства человеческой природы. Одно из этих свойство довольно исчерпывающе описал Солженицын, и я довольно часто это цитирую: «Каждый из нас способен объять ту часть правды, в которую он уперся рылом». Это сказано без особого пиетета к человеческой природе. Еще у О. Генри был рассказ под названием «Попробовали – убедились». Я не вижу особенной доблести в том, чтобы быть апологетом войны, когда тебе ничто не грозит.

Апологетами войны могут быть, на мой взгляд, только люди, находящиеся в окопах. То есть им не нужно оправдываться. Что касается диванных апологетов, которые, значит, кричат: «Вперёд, орлы!… А я за вами. Я грудью постою … за вашими спинами!», народная такая поговорка, знакомая мне с детства… Что касается вашего друга, то ведь ему все равно прилетит, не важно, как. Прилетит ему не в форме повестки: может быть, он старый и больной человек. Но прилетит ему в виде изоляции, санкций, всеобщего и всемирного презрения. Когда тебя презирают в мире – это не очень приятная ситуация. 

Слава богу, большинством моих коллег, друзей, принимающих сторон (в разных университетах, где я преподаю) я не воспринимаюсь как часть путинской России. Но все-таки я могу представить, что такое быть немцем в 1945 году. Кстати говоря, в 1941 году тоже.  

«В Каннах победили Жюстин Трие с «Траекторией падения», Каурисмяки, Глейзер, но всех поразил Скорсезе с «Убийцами цветочной луны». Какие работы мастера вы цените больше всего?» 

Понятное дело, что «Убийц цветочной луны» я еще не видел, но Скорсезе – это абсолютно гениальный режиссер. Если так вот вспоминать мои впечатления от ранних его работ, то, конечно, «Бешеный бык» и «Таксист» – это то, что сильно влияло на меня всегда. «Мы страха» – гениальная картина. Хотя я могу путать. Но, по-моему, это он. Если спутал, поправьте.

«Можно ли показать вам стихи? Они сейчас в РФ за гранью разрешенных?»Да конечно, присылайте. Почта моя, наверное, не перлюстрируется. А если и перлюстрируется, тем лучше: тем больше народу прочтет ваши стихи и выдаст комментарии.

«Кто такие Странники?»  Странник в «Обитаемом острове» – это Сикорски, который спасает Саракш, эту несчастную планету. А Странник в целом, по представлениям Стругацких – это инопланетная цивилизация более высокого развития, стремящаяся вмешаться в развитие Земли. Комкон, с одной стороны, крышует странников Земли, работающих на других планетах (как Сикорски), а с другой стороны, в качестве Экселенца, как его называет Каммерер, крышует тайную полицию. Это, конечно, донельзя грустная эволюция. Но Стругацкие искренне полагали (это вообще главный посыл «Жука…»), что любое общество, в котором появляется тайная полиция, кончает насилием, кончает убийством.

Тем более, что это великое открытие, эта великая догадка Стругацких, которую я независимо от них сформулировал лишь в последние лет десять, уже довольно взрослым мальчиком: тайная полиция всегда стоит на страже гомеостазиса. Она всегда (как бы она ни называлась – КГБ, ФСБ, ЦРУ) занимается одним: она играет на стороне прошлого против будущего. Потому что будущее нарушает гомеостазис, потому что будущее вторгается в нашу иерархию, в нашу систему ценностей, оно снимает флер неприкасаемости, неприкосновенности нашей власти. 

Тайная полиция – всегда агент прошлого, особенно в России, где этот культ архаики невероятно широко распространен под названием «особый путь». И вообще мне кажется, что что-то говорить об этом сейчас бессмысленно, потом что все стало понятно. 

«Как найти адрес вашей почты?» Послушайте, адрес моей почты известен: dmibykov@yandex.ru. Разумеется, это не повод заваливать меня спамом.

«Находящийся на поле битвы не имеет права быть апологетом войны: он обязан предупреждать и предотвращать от ее несведущих». Это мы с вами понимаем. Но есть огромное количество людей, которые называют себя «псами войны», которые любят войну, для которых это естественное состояние. Есть профессионалы карточной игры, гэмблинга, есть профессионалы наркомании. Есть профессионалы убийства. В каждом пороке есть свои профессионалы.

Люди, которые считают войну необходимым состоянием человечества, или которые, как Андрей Лазаручк давно мне доказывал, что война делает мир пластичнее, что война – это локомотив истории (я надеюсь, сейчас он так не думает, но тогда этот разговор у нас в одной из передач был), – такие люди имеют право на свои убеждения.

И воистину светло и свято

Дело величавое войны.

Серафимы, ясны и крылаты,

За плечами воинов видны.

Но такое имел право сказать вольноопределяющийся Гумилев, а не Егор Холмогоров, который сделал это эпиграфом к своему каналу. Это имеет право говорить человек, который на этом поле боя был, который в этом величавом деле замарался. Я понимаю, что пацифизм многим кажется дурным вкусом. Да, действительно, надо  же иногда быть воином. Но воином без всякого упоения этим. Дело в том, что апология воинского духа – это чудовищная пошлость.

Говорить, что мирная жизнь – это скука и обывательщина… А что вы ей противопоставляете? Убийство? Вам убийство кажется более увлекательным? Давайте не будем тогда выдавать это за какое-то душевное переживание. Это банальная хтонь, и ничего более. 

«Нагибин встречался с Моэмом и написал об этом «Ненаписанный рассказ Сомерсета Моэма». Нигде не видел об этом информацию, кроме как из самого рассказа. Как они общались? Неужели Нагибин настолько хорошо владел английским? Был ли переводчик, о котором не сказано ни слова?» 

То, что Нагибин однажды видел Моэма, это ни для кого не тайна. Но был ли при этом переводчик и был ли разговор, и рассказывал ли ему Моэм этот свой рассказ, – это для меня под большим сомнением. Более того, я уверен, что ничего подобного не было. Нагибин поклонился, Моэм поклонился, пожали друг другу руки и разошлись.

Как говорил мне однажды Крапивин в интервью: «Считается, что я общался с Астрид Линдгрен». На самом деле,  я пожал ее лапку, поклонился и увидел в ее глазах, что через секунду она забудет о моем существовании». Скорее всего, это было так. Крапивин вообще был человеком, трезво себя оценивавшим.

Я думаю, что Моэм после 90 лет (а он, кстати, это в своем эссе о 90-летнии высказал) наглухо закрылся от внешнего мира. И он считал старость бременем. В отличие, кстати, от Шоу, который был таким бодрым стариком, он же был спортсмен. А Моэм из всех видов спорта увлекался бриджем, достигнув в нем выдающихся успехов. Но в старости он был болезненным, раздражительным и вялым человеком. Не думаю, что рассказывать Нагибину свои замыслы  («Я больше не пишу, а ты, братец, валяй»), – это, я думаю, со стороны Нагибина была откровенная и довольно веселая стилизация, если не пародия. Это, действительно, вполне похоже на рассказы Моэма, но второго плана. Понимаете, у Нагибина не очень много шедевров, но это шедевр безусловный.

«Что вы порекомендуете почитать эвакуированным из привычной жизни подросткам Украины и России, чтобы сохранить себя?» Черт его знает… У меня есть ответ, но он вам не понравится. Но с другой стороны, сейчас нравиться кому-либо – это безнадежное дело. Сейчас что ни скажешь, будешь безнадежным врагом. Сейчас ситуация очень похожа на рассказ Дунского и Фрида «Лучший из них», где в переполненной камере осталось только одно развлечение, – вспоминать, кто, когда, где, как и на чем ссучился. И лишать друг друга воровских званий и репрессировать. Потому что люди находятся в состоянии банки с пауками.

Что я могу ответить? Когда-то я делал интервью с Адабашьяном – человеком исключительного ума, на мой взгляд. Если, Александр Артемович, вы меня сейчас слышите, я передаю вам привет. Убеждения меня не волнуют. Меня занимает ум, тонкость и изящество этого человека. И вот Адабашьян мне рассказал: когда он попал в армию, у него был вариант психологической защиты: «Я мог превратиться в спору, обрасти тройной кожурой и не допустить в себя этот новый опыт. Но раз уж я в него попал, я решил использовать его по полной. Я решил по полной жить, себя прежнего – не сохранять, зачеркнуть. Как такой палимпсест – рукопись поверх рукописи».

Вот это я и хочу сказать подросткам, которые попали в ситуацию эвакуации или отъезда из страны. Им не надо себя сохранять. Им надо измениться, потому что изменение, дельта – это единственное, чем человек должен заниматься. Он должен расти, вбирать новый опыт, трансформироваться под его действием. Это не измена себе самому, не отступление от себя самого, а превращение во что-то более совершенное. 

Понимаете, меня всегда очень смущала фраза у Галича: 

Не грустите ж о нас, наши милые, 

Там, далёко, в родимом краю! 

Мы всё те же — домашние, мирные, 

Хоть шагаем в солдатском строю.

Это не правда. Многие этим ему пеняли этим, потому что он был в ансамбле, а не воевал.  То есть, конечно, Галич имеет право называться ветераном, он на линию фронта выезжал, но у него нет этого опыта трансформации себя в другого. Этот опыт настал для него позже, в 60-е годы, когда он действительно превратился из баловня успеха, всеобщего любимца, преуспевающего сценариста во всеобщего изгоя. И он достойно прошел эту трансформацию. Более того, он сумел ее творчески использовать.

Поэтому если у вас появилась возможность трансформироваться… Я понимаю случай тюрьмы: там самосохранение должно включаться на полную. Это случай Беркович, например. Потому что тюрьма, как правильно показал Варлам Шаламов, это опыт полностью отрицательный. Это опыт, который невозможно провернуть в плюс. Солженицын думал иначе, но я здесь на стороне Шаламова.

А вот любые другие опыты – переезд, радикальная смена, расставание с партнером и поиск нового, взросление детей, с которыми вы вдруг утрачиваете контакт, – мне это представляется ситуацией старта. Любая стена – это дверь, и я всегда вспоминаю Житинского, из «Потерянного дома»: «- Что мне делать?  – Тебе надо превратиться: если ты попал в эту ситуацию, чтобы превращаться». Поэтому я ничего не могу посоветовать вашим подросткам, чтобы они остались прежними. Прежними они все равно не останутся. И это очень горько. Подросток всегда меняется.

А мне, знаете, тоже очень хотелось бы, чтобы мой старший сын Андрюша остался таким, каким я его знал в 12 лет. Но в 24 он совсем другой: скоро 25 будет. Он совсем другой. Мне горько, конечно. Но с другой стороны, я рад, что это совершенно независимый от меня, непохожий на меня, прекрасный и самостоятельный человек, непонятно откуда взявшийся, без моего влияния. Хотя благодарный мой мальчик утверждает, что какие-то мои слова и тексты на его повлияли.

Вот хорошее стихотворение Володи, не буду называть фамилию. Метафора прекрасная про воды Днепра и народ: Володя, вы молодец! 

«Я недавно читал по ролям со своими учениками «Черные маски» Андреева и обнаружил, что Андреев – это милосердный писатель. Ведь Лоренцо – по сути, жестокий и кровавый тиран и герцог, творивший ужасные вещи со своими крестьянами. Но Андреев прощает его, искупляя его вину безумием. Вся картина с гробом и душой Лоренцо посвящена этому, а в финале черный огонь безумия отпугивают Черные маски. Что это значит? Неужели безумие  – последний инструмент бога для спасения человека?

Да нет, «Черные маски» – это действительно безумие герцога Лоренцо, но это как раз черная сила. А пожар – это бунт герцога Лоренцо, это его разум, который взбунтовался. Понятно, почему там появляется двойник: дело в том, что у герцога Лоренцо раздвоение личности, и в этом гробу он пытается похоронить свое второе «Я». Но при этом тот пожар, который вспыхивает в замке герцога, это даже не безумие, а бунт. Безумие – это черные маски, которые проникают в его дом и остужают пламя. Безумие – это пламя его души, потому что герцог Лоренцо все-таки приличный человек.

«Как вам стихи Леонида Аронзона?» Есть очень хорошие, но я никогда не понимал сравнение Аронзона с Бродским. Мне кажется, что Аронзон при всем своем таланте поэт гораздо более меньшего масштаба. Хотя, может быть, при всей его сознательно меньшей интеллектуальности, при полном отсутствии «бродской» софистики есть определенное предпочтение. Больше эмоциональности, больше импрессионизма, и так далее. Но мне его стихи никогда не были близки, хотя и судьба, и его личность всегда казались мне трагическими или обаятельными.

«Я прочитала, что «Русский легион» под Белгородом связан с неонацистами и не могу понять, пропаганда это или правда. А если правда, то как же понять, что они сражаются с российской армией?» Есть такие националисты, которые считают современную Россию уступкой космополитизму и глобализации, критикуя Путина справа. Как была такая формула: «Мы ругаем Путина не за то, что он слишком Путин, а за то, что он недостаточно Путин». 

Есть такой вариант. Я не знаю, что представляет из себя (и вы не знаете) русская группировка, воющая под Белгородом. Насколько я знаю, нацисты там есть с обеих сторон. Но истинный ужас положения в том, что Белгород показал нагляднейшим образом, что это война гражданская. Вопреки уверениям Владимира Путина, который говорит о натравливании одной части народа на другую англосаксами, из войны имперской, по точному определению Ленина, получилась война гражданская. И это всегда в России так бывает.

Кстати, моя попытка об этом заговорить на знаменитых «Дилетантских чтениях» 2019 года (о том, что в России в любой внешней войне всегда силен момент гражданского противостояния), вызвало тогда бешеные потоки негодования и клеветы. Хотя что такого в этой формуле? Элемент гражданской войны в России просыпается всегда, при любом катаклизме, а внешняя война – это всегда катаклизм. 

Россия  – это царство, разделенное в себе. И я, честно говоря, когда отдавал свой печально знаменитый, глубоко ошибочный, омерзительный и преступный прогноз (это так мне все время пишут) прогноз о том, что мы будем встречать Новый год в Москве в студии «Эха», – так ведь человек имеет право на надежду, имеет право на иллюзии. Тем более что процентов 20-30 я давал, что этого не будет

В итоге Новый год я встречал на «Эхе Москвы», но в Тбилиси. Спасибо всем, кто был со мной в том эфире. Но  тем не менее, война зашла настолько далеко, что ее завершение без гражданской войны не обойдется.

Кстати, очень многие спрашивают меня, а какой будет прогноз завершения этой войны в России? Это будет смута. Понимаете, гражданская война возможна там, где есть граждане. Где есть взгляды, убеждения, платформа, позиции, программы, на худой конец. А в России это всегда смута, подобная Смуте начала 17-го века. Потому что в очередной раз не получилось. И взаимное озлобление достигло такой степени, что тут уже, понимаете, только Минин и Пожарский смогли его канализировать в более-менее пристойный вид.

А так это смута – все против всех. И Гражданская война в Росси не была гражданской войной в строгом смысле: нет, это была война всех против всех. Потому что ни красные не представляли своей утопии, ни белые, что важно, абсолютно не имели понятия, какую Россию они строят – имперскую, либеральную, свободную, военную.

Ильин и Бердяев были белоэмигрантами. Но прогнозы и модели относительно развития России у Ильина и Бердяева категорически не совпадали. Что вызвало, на мой взгляд, самую интересную русскую полемику. 

Так что это смута, и это у нас впереди надолго. Тут сразу же прилетел вопрос, хочу ли я в ней поучаствовать. Нет. В Гражданской войне я бы поучаствовал, а в смуте – нет. Да и потом, понимаете, в России любое выяснение отношений, любая политическая борьба – это не более чем попытка встать над оппонентом, не более чем попытка хорошо выглядеть, это попытка сведения счетов. Если бы у меня были идейные противники – о, как я был бы счастлив! Идеи-то у меня ведь есть, и эти идеи отчасти либеральные, отчасти, скорее, антилиберальные. Они сложны, я – человек с мировоззрением, хорош я или плохо. Но с этим мировоззрением никто не полемизирует, потому что для этого надо все-таки думать.

Солженицын же говорил: «Спорят не с моими книгами, спорят со мной: с тем, как я одет, или с тем, что я ем, как я говорю». Он написал замечательно: «Иногда мне кажется, что мои книги слишком мелким шрифтом набраны, и им читать неудобно». Кстати говоря, Солженицына читать не скучно – он же поставщик бестселлеров. Не обязательно читать «Август четырнадцатого» – такую эпичную книгу, спокойную, но, во всяком случае, «Октябрь шестнадцатого» – это очень интересное чтение. Да я уже не говорю про последние узлы, «Март-апрель семнадцатого», это замечательные книги. 

Но у меня есть четкое представление, что в России спорят не с убеждениями. В России спорят с тем, что я – как мне пишут регулярно – «жирная жидовская морда», хотя эти люди не показывают своего лица. Я думаю, что их пивные животы по сравнению с моим – это действительно глыбы. И вот из-под этих глыб они и вещают.

Спорят с тем, что кому-то не нравится мое поведение. Кому-то не нравится моя слишком гладкая речь: они видят в этом признак самовлюбленности. Кому-то не нравится, что я уехал. Кому-то не нравилось бы, что я остался. Иными словами, в России же нет теоретической полемики. Ненависть всех ко всем – это дежурное, постоянное состояние страны. Иногда оно как такие дежурные, магматические вспышки вырывается наружу, лава эта. Такие извержения бывают. Надо дождаться, чтобы бешеная вулканическая ненависть России, бешеная ее злоба и ненависть каким-то образом прекратились. 

Есть нормальный способ прекращения этого – объединение населения страны в какой-то творческой, созидательной деятельности. В это время обычно не до разборов. Есть другой способ – сменить климат. Потому что в таком климате, который есть в России, выходя утром на работу, ты ненавидишь всех своих соседей (и по лестничной клетке, и по троллейбусу, который, к тому же, очень редко ходит).

Искандер выступал с идеей такой о том, что надо смещать столицу на юг. Возможно, еще в советские времена можно было перенести ее в Одессу. Но Одесса этого не очень хотела.

«Мне 30 лет. На работе полюбил женщину, которой 40. Думал, что все будет в «Кире Георгиевне» у Некрасова или как у Жулавского в «Мои ночи прекраснее ваших дней». Но на деле ей была нужна лишь финансовая выгода. Верите ли вы в возможность любить с такой разницей в возрасте?» 

Особенно, конечно, сейчас это было бы забавно в моем исполнении, при разнице с женой в 30 лет. Как раз спасибо всем, кто ее поздравил с днем рождения, в очередной раз напомнив мне о ее возрасте. Но дело в том, что вот эта мысль, что если вам не повезло в любви, то здесь имела место корысть,  то это поиск причины под фонарем. Это поиск наиболее просто ответа. К сожалению или к счастью, из моих наблюдений, корысть в любовных драмах, как правило, играет минимальную роль. Просто вы человеку не нравитесь, такое бывает. И совершенно не обязательно здесь виновата корысть или непонимание ваших высоких душевных запросов. Очень часто это физиология, еще чаще – это отсутствие образования.

Потому что, понимаете, умные люди друг друга распознают сразу.  Я много раз замечал, что чем продвинутее, чем глубже, чем умнее человек, тем меньше его шансы на несчастную любовь. Он просто не влюбится в чужое. А свое он опознает под любой маской.

Тут, кстати, хороший вопрос: «Кто из людей, которых вы знали, произвел на вас наибольшее впечатление?» Матвеева и Слепакова – это понятно.  После матери, наверное, это самое значительное влияние в моей жизни. Александр Житинский и Валерий Попов – оба огромное влияние произвели, Попову дай бог здоровья. Лимонов произвел влияние довольно сильное, но в литературе он был интереснее, чем в жизни. Но, думаю, что Катька оставила всех далеко позади. Впечатление, которое произвела на меня тогда 18-летняя девушка, оказалось исключительно сильным. И думаю, что и жив-то я до сих пор только ей благодаря. Думаю, что и я ей произвел на нее некоторое впечатление: иначе это была бы игра в одни ворота.

Тут, кстати, очень много вопросов о том, как опознать своего. Да вот это как раз довольно элементарно: нам на это как раз дана литература.  Литература – это система паролей, и мы этими паролями обмениваемся. Если мы помним из литературы одно и то же, то и слава богу. Если нас впечатлили одинаковые книги.

Я помню, как с Иркой Лукьяновой мы читали в журнале «Пионер» одну и ту же историю про робота, который помог художнику установить правильный колорит на картине с помощью гаечки: нарисовать гаечку (символ прекрасного для робота),  и эта гаечка помогла навести в картине колористический порядок.  Потом, когда мне уже Мочалов объяснял, что такое колорит, я эту мысль часто находил.

«Что до меня,  – пишет Лена, – то я в минуты душевного смятения с большим удовольствием перечитываю Уайлдера, и прежде всего «Теофила Норта». Он одинаково действует на всех в диапазоне от двенадцати до девяноста». 

Лена, это показатель хорошего вкуса. Потому что, например, Веллер – человек, обладающий вкусом на уровне рефлекса, на уровне автопилота – считает Уайлдера крупнейшим американским писателем 20-го века. Крупнее Хемингуэя, Фолкнера, и больше всего любит «Теофила Норта», хотя он очень высоко ценит и «Мартовские иды» («Мартовские иды» – это любимый роман всех «пожилых» мужчин, которые ассоциируют себя с Цезарем, а «пожилыми» они становятся с возраста примерно 20-летнего). В общем, Уайлдер, судя по «Каббале», по первому роману… Я очень хорошо помню, как я купил эту «Каббалу», тогда еще не переведенную, в маленьком магазинчике антиквартном на Русских высотах в Сан-Фрациско. И как поразила меня эта книга какой-то поразительной зрелостью, а ведь 26 лет было автору! Вот это тайное общество там замечательно описано. Я долго читал потом произведения, написанные в этой парадигме.

Уайлдер – человек очень хороший. Это бывает. Я говорил тут давеча в интервью «Эху Петербурга», которое теперь называется иначе, про то, что не нужно искать сложные причины, а иногда бывает просто плохой человек. А бывает просто хороший. Это бывает не в результате даже богатства, идеального детства, потому что у Уайлдера была очень благополучная судьба – хорошее образование, денежная работа. Но он был очень добрый человек. Это и в «Дне Восьмом» очень чувствуется. «Теофил Норт», на мой вкус, несколько слащав. И уж конечно, я Фолкнера ставлю выше. Но читаю и перечитываю я Уайлдера, ничего не поделаешь.

И есть одна вещь, которая из меня вышибает слезу при любом абсолютно настроении, при всем скепсисе, который по отношению к человечеству ты испытываешь, – это «Наш городок». У Уайлдера мало пьес. Он сделал сценарий для Хичкока очень неплохой (забыл, правда, какой).  Но у него есть пьеса «Наш городок», которую гениальной поставил Дмитрий Крымов, как всегда по-своему переписав. Там просто весь зал слезами просто обливался – это был спектакль в театре у Райхельгауза. Кстати, кто сейчас  руководит театром у Райхельгауза, я не знаю. Очень любопытно было бы узнать о них и об их успехах.

Так вот, эта пьеса «Наш городок» построена довольно просто: там жители, которые на кладбище, регулярно вступают в общение с главными героями. И вот когда там умершая дочь приходит к родителям и пытается с ними вступить в диалог: они едят бекон на завтрак, и она пытается пристроиться как-то к ним и поговорить, – ну это просто вашу мать… При этом сделано это с такой добротой и состраданием…

У Уайлдера всегда была репутация сухого, замкнутого человека, приписывали ему даже равнодушие к женщинам, искали там всякого рода модные гендерные, ЛГБТшные и трансгендерные отклонения.  А он просто был человеком хорошо воспитанным и свои личные дела прятал. Но «Наш городок», чтение этой пьесы способно растопить каменное сердце. Конечно, не такое, как у нынешних властей России. Потому что они-то, прочитав такую пьесу, кинулись бы стрелять, осознав свою человеческую недостаточность. Что они, собственно, и сделали.

«Бывает ли у вас такое, что начинаешь писать текст, но захлебываешься от мыслей и не можешь выбрать адекватную форму?» Знаете, это общая проблема, Мирон. Дело в том, что вообще одна из главных проблем художника – это компактно уложить материал. Вот Мария Васильевна Розанова (которая тоже произвела на меня довольно сильное впечатление) работала долгое время искусствоведом. Ей приходилось паковать произведения искусства. Вот она утверждает, что ее научили в Пушкинском музее так складывать чемодан, чтобы в нем не было пустого места  и все помещалось.

 Я много раз брал у нее мастер-классы, но все равно не выходило. Как при сборе маузера у Веллера обязательно выходит какой-то лишняя деталь. Вот упаковать текст в адекватную форму – это особенное искусство. Я помню, как Евгения Вигилянская учила нас на журфаке: самое большое достижение Солженицына в «ГУЛАГе» – это то, что огромный, хаотический, вырывающийся за забор, неприемлемый, невоспринимаемый нормальным разумом человеческий материал строго и компактно изложен. Солженицын – математик. Помните, как Шефнер в «Девушке у обрыва» говорит: «У вас уклон к систематике». Вот у него тоже уклон к систематике, он сумел систематизировать не то что не укладываемое, а он сумел каталогизировать ад. 

Первый человек, который сумел это сделать (я об этом подробно рассказываю в своем курсе «Тюрьма и каторга в русской литературе»), – это Чехов. Он сумел построить «Остров Сахалин», замаскировав его – обратите внимание – под путевые заметки. Он построил его как строго научное исследование, гораздо более систематизированное и в этом смысле гораздо более действенное, чем «Каторга» Дорошевича.

Потому что Чехов врач, ему присуща умственная дисциплина знатока точных наук – химика, систематизатора, каталогизатора. Каким врачом он был, как он умел определять симптоматику и систематику, – эти факты мы можем подчеркнуть из его знаменитой статьи о диагнозе царя Ирода. Он на основании библейских симптомов сумел диагностировать у него водянку – отеки и впоследствии гангрену.

Но вот это сугубо медицинское описание библейской легенды, которое сделал Чехов, лишний раз доказывает, что, помните, как Ломоносов сказал: «Математику уже затем учить надо, что она ум  в порядок приводит». И поэтому как мы ни относились к Солженицыну, нельзя не отрицать его великой заслуги в том, что он сумел систематизировать колоссальный материал, сделать его усвояемым и понятным.

Сделайте такое же со своими текстами – придумайте, продумайте композицию. Как любил говорить Толстой: «Своды должны быть так сведены, чтобы замка не было видно». Это надо уметь.

«Я ходил на московские митинги – с 2011 по 2022-й. Не молчу и сейчас. В соцсетях пишу то, что за что могут приехать». Мое вам бесконечное уважение. «Но уезжать не хочу. Понимаю, что нет перспектив в России, что фашизация зашкаливает, причем в глубинном народе-богоносце. А это еще хуже. Я не хочу, чтобы мои дети жили в этом. Но приезжаю в Европу  и не вижу себя здесь. Все хорошо, а себя здесь не вижу. Что это – страх переезда или закостенелость (мне 47 лет)?»

Да, в 47 лет человек уже обычно, так сказать, закостенел. Но видите, какая вещь? Я не буду вас агитировать. Толстой говорил: «В моих сочинениях я пытаюсь указать выход из горящего дома человеку, который не видит двери. Если он не хочет выходить, я его не могу заставить». Или вот я как-то БГ спросил однажды. Задал ему какой-то вопрос об отношениях с кем-то из членов его коллектива. Он ответил: «Я могу привести человека к реке. Но заставлять его пить – это не моя работа». Это верно.

Я не могу никого насильно выталкивать из горящего дома. Просто, знаете, есть такая поговорка: дом горит, а герой поговорки, назовем это так, не видит. Вы видите, вы это понимаете, но если вы не хотите уезжать, значит, вам это не органично. Или, может быть, вам там легче сочувствовать. Может быть, у вас такие странные климатические приспособления. Может быть, вы как саламандра, которая, находясь в огне, еще и прется от этого. Бывают такие люди, я ничего никому посоветовать не могу. 

Тут же тоже вечная эта дискуссия: можно ли неуехавших считать коллаборантами? Вопрос, кем мы им будем считать. Мы будем им горячо сострадать от всей души, мы будем им жалеть, мы будем соболезнования им выражать – тех, кто не может уехать. Не может уехать человек, у которого больные родители или больные дети. К нему нет никаких претензий абсолютно. Но если человек не хочет уезжать, но, никаких смягчающих или отягчающих обстоятельств у него нет, просто он не хочет, это его позиция. «Я не хочу отдавать страну вот этим», хотя она давно им отдана.

Пусть он будет готов к тому, что это коллаборация. Чем еще ужасна война? Все конфликты, с которыми можно жить; все конфликты, с которыми еще можно как-то существовать; все, что можно замазать (любовью, терпением, конформизмом, чем угодно), – война обостряет человека и ставит его перед выбором дьявола, где непременно надо выбирать из двух. Это, как мы знаем по Аверинцеву, всегда выбор дьявола: надо выбирать третье.

Но если у вас нет этого третьего, если ситуация дошла до войны, то тогда вы либо действительно борец или коллаборант. И это  – еще раз говорю – не мое отношение. Мне мучительно жалко всех оставшихся, и не только тех, кто не может уехать по физиологическим причинам. Но вот тех людей, которые говорят: «А почему я должен куда-то ехать?», – да, мне тоже их мучительно жалко.

Просто у уехавших есть одно важное преимущество, и не только в безопасности дело. Преимущество уехавших состоит в том, что они как бы вывели экзистенциальный конфликт на внешний план, они буквализовали метафору. Они оказались в чужой стране, где у них дома больше нет. Понимаете, в тетралогии Тома Вульфа соседствуют два романа: «Взгляни на дом свой, ангел» и «Домой возврата нет». «There’s no comeback», ты не вернешься. Так и здесь. Человек, который сидит в России, еще может думать, что это нормализуется, что, грубо говоря, возможны ситуации возврата к норме. Нет, ее нет, никакой прежней России не будет. Более того, никакого прежнего мира не будет.

Уже один маньяк с помощью оболваненного им населения отрезал все пути к отступлению. Уже ничего никогда не будет «нормально». На вопрос «когда будет хорошо?» существует один  точный ответ: «Хорошо уже было». И, кстати, оно не было хорошо: относительно путинской стабильности это было лишь хождение по болоту, и я эту зыбкую гать всегда чувствовал под собой.

Но у эмигранта, у отъезжанта, у релоканта есть то преимущество, что болезнь вышла на поверхность, что травма буквализована, что вы действительно не дома. Но те, кто находятся в России, еще могут думать, что они дома. Нет, это не так: дома больше нет. 

«Когда в произведении оправдан мат?» Когда не хватает других слов.

«Почему «Горе от ума» – комедия? Ведь это глубочайшая трагедия». «Горе от ума» – это комедия по двум причинам. Во-первых, это очень смешная пьеса. Или, как справедливо замечает Александр Кушнер, драматическая поэма.  Я считаю, что драматическая поэма – это вообще высший род искусства. Именно поэтому и «Гамлет» драматическая поэма, и «Горе от ума», и «Мизантроп», и «Франсуа Вийон» Антокольского, и все драмы Цветаевой. Я величайшим английским поэтом 19-го века считаю Браунинга. Моя новая книга стихов будет называться «Мой браунинг». Вся двусмысленность этого выражения мне очень нравится.

С одной стороны, это книга довольно боевых текстов, а с другой – это книга, где есть три поэмы в довольно браунинговском стиле. Я чего-то неожиданно для себя начал писать поэмы.  Скорее всего, это влияние моего литературного кружка большого, моего ЛИТО, которое собирается во воскресеньям и оказывает на меня огромное творческое действие: не я учу, а они меня.

Вторая причина, по которой «Горе от ума» называется лирической комедией, – это, как сказал мой школьник, когда Чехов называет «Вишневый сад» «комедией», это наподобие обозначения «moderato» в музыкальной пьесе: играть вот так. « Горе от ума» надо играть как комедию: она смешная, она полна комических положений. И именно тогда особая трагедия возникает в финале.

Кстати, ощущение трагизма этого, знаете, от чего? Вот Пушкин, который действительно проговаривался с невероятной откровенностью, сказал: «Что он бегает перед идиотами и не замечает, что женщина влюблена в другого?» Ну так простите, он же прописывает собственную ситуацию. И знаменитое письмо Пушкина брату Льву 1823 года, где он говорил: «Прежде всего, с кем бы ты ни встретился, думай об этом человеке худшее, и ты не сильно ошибешься. Я слишком дорого заплатил за это прозрение». Пушкин же всем кидался на шею, выбалтывался перед ничтожествами, вешался на шею пустейшим приятелям, которых называл закадычным друзьями… Это потому, что для таланта естественно любить и не естественно презирать. Трагедия Чацкого в том, что он отлично знает цену и Софье, и Фамусову, и Скалозубу, но он обречен с этими людьми разговаривать как с людьми. Только с Молчалиным ему «все понятно», и то я здесь думаю, что не обошлось без аристократического, дворянского снобизма.  А так он со всеми остальными, ко всем он разлетается с открытым сердцем. Ну и получает, разумеется, плевки в распахнутую душу.

С Пушкиным была та же история. Пушкин вообще во всех видел друзей. Потому что презирать – это черта демонов, Раевского: «И ничего во всей природе благословить он не хотел». А почему? А потому что он дурак. Это очень важная вещь.

«Все культуры, которыми мы сейчас восхищаемся, построены на костях, рабстве и империализме. Их текущее положение появилось не из воздуха». Знаете, это тоже размазывает, размывает вину. Все не совсем так. Все культуры появились через прививки. Некоторые через прививку колониальную, некоторые – через прививку национальную, как Германия. Но не у всех колониализм становился лицом, не у всех архаика становилась выбором на все случаи жизни. Иными словами: одни и те же этапы преодолели почти все страны. 

Вот сейчас Валерий Примост – автор «Штабной суки» и «Приднестровья в огне» – заканчивает работу над очень важной теоретической книгой. У Примоста был очень хороший двухтомник по украинской истории. Настя Егорова, помню, делала знаменитое, нашумевшее с ним интервью в «Новой газете», там полярные были оценки. И вот сейчас он пишет книгу «Успешная страна». Когда он перечисляет признаки успешной страны, почти все эти признаки попадают под понятие имперскости. Практически все страны прошли через искушение империей. Но проблема в том… Понимаете, почти все подростки переболели свинкой. Но одни оставили эту болезнь в прошлом, а другие сделали свинство своей жизненной программой.  Это хорошо бы помнить.

Россия – ни для кого не секрет – болела всеми теми же болезнями, что и просвещенная Европа. Нечего нас тыкать в нос с разговорами о том, сколько казнил Иван Грозный. Вы сравните, сколько казнила Елизавета. Да, казнила. Другое дело, что детская болезнь становится причиной всех твоих будущих действий. Но это уже болезнь, катастрофа.

«В одной из своих лекций Вячеслав Всеволодович Иванов сказал, что в России всегда возможно чудо.  Сегодняшняя катастрофа убивает всякую веру в чудеса, тем более в России? Есть ли надежда, или пора научиться жить во тьме. Храни вас бог». И вас храни бог, Аня. Но, знаете, а Украина вам не чудо? Ведь это чудо случилось с Россией: ее остановили. Россию остановили на пути, когда она толкала человечество в ад. И вот в ее колею, в ее колесо попал камешек, алмаз, который ее не может перемолоть. И он вышвырнул ее из колеи. И он спас нашу веру в человечество. 

Не важное, хороший Зеленский или плохой. Зеленский спас мою веру в человечество в конце февраля 2022 года. Ту веру, которую в России все охотно, с наслаждением, даже с каким-то экстазом купили. «Да, раз мы не можем быть хорошими, давайте мы будем самими плохими». На этом пути в бездну попался твердый кристалл. И огромная, но сильно ржавая махина выскочила из колеи. Этому можно только радоваться.

[НРЗБ]

Да, поэзия – сознание чужой правоты, неуместности. Это сознание, что кто-то лучше тебя. Наверное, так. Вот почему сейчас такой огромный взрыв поэзии? Патриотическая поэзия – понятное дело, там истерика, но тоже есть некое чувство, что на твоих глазах происходит великое. Оно присуще иногда и подонкам, это вполне, так сказать, общечеловеческое чувство, вдохновляющий момент. 

Но главное, что сейчас вдохновляет хорошую поэзию, которая в огромных объемах пишется, – это сознание чужой правоты. Это сознание, что рядом с тобой оказался народ, способный твоей бесовщине противопоставить готовность к смерти, железное мужество, отчаяние. Но в любом случае, высоту.

Когда я читаю Иру Евсу… Она, конечно, Ирина Евса – замечательный и знаменитый поэт харьковский, но уж по старой памяти она Ира. Когда я ее читаю, я ощущаю, что рядом со мной происходит духовное преображение, огромное духовное чувство. 

Некоторые стихи Кабанова вызывают у меня такие чувства. Найденко вся. То, что пишут сегодня украинцы в нечеловеческих условиях, кстати… Какие-то посты и послания учителя киевского Гали Егоровой, которая тоже ставит передо мной какой-то невероятный духовный образец. Черт его знает, присутствие в мире людей, для которых смерть  уже как бы позади, для которых страх преодолен, – это важная штука. Вот поэзия – это такое сознание чужой правоты.

Мандельштам имел в виду другое. Он говорил, что трудно говорить от первого лица, когда ты чувствуешь свою вину, неполноценность, когда ты, грубо говоря, изменяешь себя.  Но дело в том (и в этом права Розанова), что надо сознавать себя преступником. Вот Терц сознавал себя преступником. Сознание своей греховности, сознание своей такой своей «вийоновости».

Я очень ценю двух поэтов, у которых лирический герой-протагонист вызывает у автора резко негативные чувства. Вот в этом плане Ахматова была его ученицей. И «бесприютнее меня нет», «на позорном помосте беды, как под тронным стою балдахином…», – конечно, это отчасти поза. Конечно, она делала из себя постамент. Но ведь Ахматова считала себя последней из последних. Она признавалась в тех вещах (в похоти, например), в каких никто не признавался. «Слишком бесстыдно, чтобы быть поэзией». Вот бесстыдна поэзия Некрасова – в «Рыцаре на час» или вот здесь:

Когда грозил неумолимый рок,

У лиры звук неверный исторгала

Моя рука… Давно я одинок.

Надо уметь было себя так осудить.  В общем, сознание чужой правоты мне дороже. Я думаю, что поздний Мандельштам, зрелый Мандельштам был к себе более беспощаден. Понимаете, эволюция, которая произошла в нем (от «Камня» к «Чернозему», к этой сыпучей субстанции), – это провал в свое «Я», которое было гармонически незыблемым, а стало вот таким. И от раннего, божественного совершенства «Tristia» прийти к многочисленным, густообразно растущим пробам, попыткам воронежских текстов, – это тоже очень большая работа.

Тут большой вопрос о том, что я думаю об Эйхмане и Ханне Арендт, «Банальности зла». Хочу сказать, что никакой банальности в этом зле нет. Взгляд Ханны Арендт – это взгляд человека. который привык  к другому образу зла, вот и все. Но дело в том, что маленький человек, винтик в системе  – так вот, Эйхман не был таким винтиком. 

Ханна Арендт, насколько я понимаю, атеистка (насколько я  могу судить из ее переписки с Хайдеггером и из ее творческой истории). Или если она не была атеисткой, может быть, ее интересовал иудаизм. Но именно интересовал. В отличие от Бубера, религиозным человеком она не была. Сам по себе Эйхман, конечно, маленький человек. Да и сам по себе Путин – тоже маленький человек. Рискну сказать, ничтожный. Но именно в моменты, когда он впустил в себя мировое зло, он перестал быть маленьким человеком. Он этим злом надулся изнутри. Надо понимать, что мы все не более чем марионетки. Человек – это перчатка, в которую вставлен божественный палец. Когда вы умираете, от вас остается перчатка. А находящееся в вас божественное уходит рапортовать своему начальнику о том, что оно видело и сделало.

Это такая метафора… Мое религиозное мировоззрение было таким с детства, оформилось оно в армии. Но я никогда не признаю того, что Эйхман был маленьким человечком, пружинкой, винтиком в этом деле. Когда он был в этом деле, в него входил и наделял его экстазом страшный дух зла. Вот в о чем, кстати, у Пелевина было в одном из рассказов замечательно написано. Это дух мерзости, дух отрицания морали, который приподнимает вас над землей и делает вас сверхчеловеком. То есть сверхнедочеловеком, конечно.

Тот Эйхман, которого повесили в Израиле, был не тем Эйхманом, который все это совершал. Это была перчатка без пальца. Но пока в ней этот палец сидел, он творил чудовищные дела. Понимаете, это тоже на уровне глубокой рефлексии: всегда можно заметить, когда в вас кто-то входит, когда вы присоединяетесь к чему-то, к чьим-то (ненавижу слово «энергия») эманациям. Когда в вас поселяется другой.

Помните, как у Пьера, когда он замахивается столешницей на Элен: «Он любовался яростью и наслаждался ей». Вот это момент рефлексии, когда в вас это входит. Я, кстати, всегда чувствую, когда в меня это входит, но я не всегда, к сожалению, могу остановиться. Но в большинстве случаев могу.

«Что можно почитать о примирении художника со злом? Не кажется ли вам, что все разговоры о том, что зло скоро уже падет и мы его будем побеждать, или уже победили,  – это и есть формат примирения со злом, концепция жизни на стороне иглы?»

Да нет, Олег. Конечно, нет. Вера в то, что это скоро падет, – это вера в естественный ход вещей. Естественная вера человека, который видит вокруг себя ад. И он не может верить в том, что этот ад является божьим умыслом, что мы его заслуживаем, что мы его достойны. Это как в гениальном фильме Смирнова [«За нас с вами»]: «Значит, нам туда дорога». Гениальном фильме при всех его недостатках, потому что все-таки некоторые сцены и некоторые образы в этой картине, как и в «Осени», как и в «Белорусском вокзале»… Ведь Смирнов в принципе неровный режиссер. Я считаю, что его главная картина «Верой и правдой» тоже неровная. Но там есть куски, удачи, которые стоят огромной плеяды других людей. Есть гениальные прозрения, а из одних только прозрений картина состоять не может. Только, может быть, у Тарковского, которого Смирнов называет гением, крупнейшим кинематографическим талантом на русской почве. Есть такие варианты, но фильмов без провалов я не видел.

Но, значит, нам туда дорога: человек не может, не хочет жить с этим убеждением. Он хочет жить с ощущением того, что ад – это там, где твоя победа. Поэтому, конечно, мы совершенно правы, говоря о том, что все это исторически ненадолго. Иной вопрос, что нас не  должны обманывать временные победы над злом. Враг рода человеческого не дремлет. Сейчас ему удалось поставить человечество реально на грань выживания.

Вот Гитлер ядерного оружия так и не получил. А сегодня у агрессора оно есть. И нет ни одного гарантии, что оно включаться не будет. А так-то, собственно, история как результат производительных сил и производственных отношений, – по-моему, это скомпрометировано уже давно. История – это результат борьбы великих мифологических сил. И рационализировать ее никогда не будет возможно.

«Задолго до войны прочитал повесть «Живой». Трогательная вещица. Но трудно представить, что подобное можно написать о событиях так называемого СВО?» 

«Живой»  – это наша с Чертановым новеллизация сценария Игоря Порублева для фильма Александра Велединского «Живой». Новеллизация – весьма почтенный жанр, мне было приятно писать эту повесть. Потому что мне понравилась картина. Но она же не о войне – она о загробной жизни. О нынешней войне будут писаться совершенно другие тексты. Кстати говоря, их будет трудно написать. Потому что тут нужна метафизическая высота взгляда. Я понял, что писать биографию Зеленского без этой метафизики, без мифа невозможно. Поэтому моя книга о мифе: как была у Войновича книга о Солженицыне «Портрет на фоне мифа», так и я имею в виду великую мифологическую традицию борьбы Люцифера и Бога. «Иди за мной, Сатана»: когда приходится вызывать сына Божьего, чтобы разобраться в самом зловредном. 

«Но ведь Люцифер  – носитель прогресса?» Это старая идея. Есть замечательная работа у Томаса Венцловы в его сборнике: о том, что пытаются вычленить в дьяволе люциферическое, творческое и ариманическое, то есть, грубо говоря, репрессивное начало, и с этим как раз зороастризм давно работает. Но здесь, мне кажется, мы наблюдаем как раз на редкость гармоническое единство романтического байронизма и элементарной пошлости, если угодно.

«Что сказал бы сегодня Нагибин о нападении России на Украину?» Он все сказал.  Он все это изложил. В дневниках вся правда о перерождении России высказана.

«Можно ли сказать, что Алеша Карамазов и князь Мышкин – одна сущность в разных ипостасях? В чем их общность и в чем различие?» Видите, Алеша Карамазов, по замыслу автора, здоровый человек. Князь Мышкин  – это очень больное, болезненное явление. Но Достоевский был, в известном смысле, рабом своего таланта.  У таланта этого была болезненная фиксируемость на перверсиях. 

Дело в том, что карамазовщина (она же черномазовщина) в каждом из братьев заложена: разврат ума – в Иване, разврат похоти – в Федоре Павловиче, разврат лакейства – в Смердякове,  разврат страсти (не обязательно похоти)  – в Мите. Ну и вот разврат веры – в Алеше. Понимаете, это величайшая беда русской литературы: что наш «Эдвин Друд» («Братья Карамазовы») оказались оборваны на полуслове. Это еще одна значимая параллель Диккенса и Достоевского, очень похожих.

Ведь собственно, главный и более значительный роман, лишь введением к которому служили «Братья Карамазовы», остался ненаписанным, и мы о нем ничего не знаем. Мы знаем только косвенные свидетельства Стахова о том, что «Карамазовы» восходят к Каракозову и что в финале романа Алешу собирались провести через соблазн цареубийства. То есть это тоже вера, это тоже святость. Но это святость, ведущая к террору, ведущая вот к такому странному, болезненному извращению.

Алеша, в отличие от Мышкина, в высшем смысле нормален. Он человек действия, он не скажу прагматик, но владеет собой. Он прекрасный воспитатель, поэтому мальчики к нему тянутся. Он здоровый, все время подчеркивается здоровый цвет лица, его здоровая и радостная вера. Вера эта отличается от веры отца Ферапонта с его веригами и поразительным здоровьем, вопреки этим веригам.

Вера Алеши – вера радостная, чистая и детская. Но эта детская вера в финале приводила бы его вот к такому. Так что Алеша – это тоже разврат, но разврат веры, разврат добра, если угодно. Где норма, я не знаю.

«Скажите пару слов о повести Стругацких «Отель «У погибшего альпиниста»». Хорошее начало, интригующая завязка, слабое окончание. Почему эксперимент фантастического детектива не удался и могут ли вообще сочетаться эти два жанра?»

Это очень глубокий вопрос. Дело в том, что Стругацкие собирались писать детектив не раз. И первоначально второе название «Отеля» было очередной отходной детективному жанру. Они собирались с братьями Вайнерами (с которыми очень дружили и у которых был примерно такой же расклад – брутальный старший брат и скептический младший) писать в четыре руки детектив. И, собственно, почти его и написали. После двух застольев в ЦДЛ они поняли, что у них не получается. Хотя пообщались с большим удовольствием. Почему?

Я-то как раз считаю, что развязка «Отеля «У погибшего альпиниста»», его гениальный финал  – это очень здорово. И, между прочим, этот же финал  – когда служанка несет на плечах инопланетянина  – повторился в таком же страшном, пронзительном финале «Бессильных мира сего». Когда мумия эта ожившая, зомбифицированная жена Агры вывозит коляску с его люциферианским оппонентом, страшным гением зла. Очень страшный финал. Борис Натанови, по-моему, заглянул там дальше и глубже, чем оба брата в главных своих сочинениях.

Почему невозможен фантастически детектив? В свое время Юрий Олеша предложил Катаеву… В Москве был шахматный чемпионат, все бредили шахматами, и вот Олеша говорит: «Я предлагаю в шахматах ввести фигуру дракона. Она действует только один раз и снимает короля противника. Кто первым ввел дракона, тот и победил». «Но ведь это обессмысливает игру», – сказал Катаев. «Не знаю, мне так больше нравится», – ответил Олеша.

Вот дело в том, что всякий детектив в идеале – это шахматная загадка, шахматная задача. Она строгая, она предполагает единственное решение. Вплетение фантастики детектив размывает границы жанра, делает сказку совсем сказочной. Поэтому я не верю в возможность фантастического детектива. Может быть, кому-то удастся. У Ариадны Громовой была такая попытка, я помню – фантастически-детективный роман, там убийство в каком-то отделе, сейчас поищу. Это совместная работа. Мне кажется, что это перспективно, но не очень интересно.

«Что вы думаете о мифологии Толкиена – истории сотворения мира; Мелькоре, который отравил мир, и Сильмарилле, в котором заключен свет. Знаете, чего не знаю, того не знаю. Я никогда всерьез космогонией Толкиена не интересовался. Мне это не кажется ни важным, ни увлекательным. Может быть, не знаю.

«Ужасно интересно: расскажите о первой встрече с женой». Первая встреча  с женой состоялась, когда мы с матерью приехали выступать перед победителями школьных олимпиад. И есть довольно растиражированная фотография, где девушка с косой стоит около меня и улыбается с таким тайным знанием – как будто она что-то знает. Но я тогда не заметил ее совсем. Может быть, она была совсем ребенок, чтобы я обращал внимание.

Вторая встреча была в Воронеже, когда я к ним приехал с лекцией о Платонове на Платоновский фестиваль, и она подошла ко мне получить автограф. У нас этот автограф хранится, но тоже, значит, тогда «друг друга они не узнали». А в третий раз, с третьей попытки, значит, судьба сработала: чего-то Катьке стало влом идти на лекцию в универе, и она поехала на мою лекцию в музей Пастернака. Лекция была о Маяковском.

И я просто физически чувствую, как Маяковский и Пастернак на небесах в этот момент друг друга подталкивали локтями и устраивали ситуацию. У меня в этот момент эвакуировали «Жигуль» – я не  там запарковался. Кем надо быть, чтобы эвакуировать старый, седьмой «Жигуль», который заехал на метр не туда? Но его эвакуировали. И потому я с лекции шел пешком через Переделкино и ехал потом на поезде. Вот пока мы шли с этой лекции пешком, между нами все стало понятно. Довольно скоро мы уже поженились. Так что судьба, как всегда по Набокову, сработала очень изощренно и весело. И особенно мне нравится, что два героя моих книг, видимо, в благодарность за мои усилия (идиотские и плебейские) все-таки мне вот устроили такое счастье. Они все сделали так, чтобы я по-настоящему узнал Катьку, вгляделся в нее в доме-музея Пастернака на лекции о Маяковском. 

Я представляю, как они там хихикали, наблюдая это. Помните, как у Грина: «Купидон завизжал от удовольствия и задернул занавески», – это в рассказе «Вокруг света». Вот что-то такое.

Поговорим про Нагибина. Очень много осталось неотвеченных вопросов, колоссальное количество, и они жутко интересные. Но я перенесу их частью на другое время.

Значит, Нагибин. Вот мне кажется, что большая часть творческой жизни Нагибина прошла под чужой маской, в чужой коже. Он начал с блистательного цикла рассказов о Чистых Прудах, который и принес ему славу. На меня очень сильно повлияла эта книга, некоторые ее реалии есть в романе «Июнь». Как на Бондарева, в сущности: понимаете, самое важное, что случилось с Россией в 30-е годы – это формирование гениального поколения модерна. Это люди 20-24 годов рождения, про которых в романе Бондарева «Выбор» сказано: «Посмотреть на наших, сравнить с нами – вы были молодые боги!».

Это действительно были молодые боги. Это люди, очень рано физиологически созревшие, очень рано начавшие испытывать эротические драмы. А от этого человек умнеет  – это общеизвестно. Но кроме того, это были люди широчайше начитанные, очень любившие родителей и тщательное усвоившие родительский комиссарский опыт, переварившие его и пошедшие дальше. Это было поколение людей, которым изначально предназначено спасти мир. Спасти Россию – уж точно. Они ее и спасали во время оттепели. 

Это Галич, это Окуджава, которого тоже война пощадила: он на передовой был 100 дней, но многим другим хватало и одного.  Это Камил Икрамов, тот же Бондарев, и, конечно, в огромной степени Нагибин. И Оська Роскин, о котором он написал свою, может быть, лучшую из сравнительно ранних повестей – «В те юные годы». Он, кстати, там пишет, что для Оськи Роскина очень труден был шаг, который практически невыносим для любого значительного юноши – это первая женщина. И она, подруга его такая, максимально для него этот шаг облегчила.

Мне кажется, что это поколение стало и главной темой, и главной травмой Нагибина. Лучшее, что он написал, написано именно об этом поколении. Это прежде всего повесть, с которой я бы рекомендовал начинать читать Нагибина, – «Дафнис и Хлоя». Ну и это весь чистопрудный цикл. Понимаете, не зря же Белла Ахмадулина написала такой пронзительный сценарий по этим рассказам для фильма Алексея Сахарова «Чистые пруды».  Это такая наивная поэтическая кинематография, почти бессюжетная, но дух этой молодежи, которая на этих катках встречалась… Помните, у Галича: «Ровно в восемь приходит на каток». Это главный заряд Нагибина. Это тот ИФЛИйский, Литинститутский дух, который на всю жизнь отравил и сделал человеком Слуцкого, Самойлова, Левитанского. Это то, что всегда сидело в Наровчатове. Это то, чем всегда был Кульчицкий. Это прекрасные были люди – светлые, чистые и счастливые люди. И при этом умные: это была настоящая умная молодежь. 

И для меня как раз главная проблема Нагибина была в его литературном одиночестве. Она была в том, что это поколение было полностью выбито. Кто-то сохранился, кто-то уцелел, а кто-то, подобно Наровчатову, конформировал, «толерировал», как любит говорить Занусси. Но большая часть этого поколения осуществила переворот в литературе и в жизни. И в Нагибине это всегда сидело.

У него было три этапа. Этап первый  – это ранние рассказы. Из них лучшие  – «Зимний дуб», «Комаров» и «Старая черепаха». Все три – о детях. Могу сказать, почему лучшие. Не только потому, что детская литература в этот момент позволяла то, что не дозволялось взрослым. Но прежде всего потому, что в Нагибине такой сидел благородный инфантилизм, нежелание мараться о жизнь. Желание сохранить в себе внутреннюю чистоту. И в этом смысле самый сильный рассказ  – это, конечно, «Старая черепаха».

Не могу  я без слез его вспоминать. Хотя вот в чем дело: у Нагибина не очень хорошо обстояло со вкусом. Он такая инкарнация Куприна. Потому что и Куприн не всегда выдерживает тон, много у него журнальной пошлости и поденщины; то, что у Нагибина уходило в кино, у Куприна уходило в журналы. Но если он хочет прослезить читателя, он это делает очень виртуозно, очень точно.

И вот «Старая черепаха». Там у главного героя есть старая черепаха, и он ее на птичьем рынке выменял на двух черепашек, очень красивых, очень веселых. И вот он ночью лежит без сна и думает, что забыл сказать мальчику, который получил черепаху, как за  ней ухаживать. «Наверное, он не поселил ее в коробку, и теперь лунный свет светит прямо в ее старые глаза». И он берет этих двух черепашек (а ночь, девять вечера), и идет меняться обратно.

И за ним по пятам идет его мать, которая не обнаруживает своего присутствия никак. Но там сказано, что она зорко следила за первым человеческим поступком в жизни своего сына.

Это, конечно, все очень по-советски в лоб сказано. Но это очень здорово. И «Старая Черепаха» прекрасный рассказ.  И «Комаров», конечно. По-моему, у «Носырева» был мульфильм по «Комарову», совершенно гениальный. И самый потрясающий рассказ  – это «Зимний дуб». Могу сказать, в чем его сила.

Там же история не о том, что мальчик-хулиган, которого учительница не понимает, оказывается глубоким, тонким человеком и истинным любителем природы. Это не про это. Это про то, что есть училка с ее довольно узким советским горизонтом, есть этот мальчик, который живет в обычной, плохой и несчастной семье. Но есть зимний дуб, мимо которого они проходят: и вот когда он показывает ей этот зимний дуб, мы видим чудо. Понимаете: есть чудо, мимо которого они постоянно проходят, но мальчик понимает это, а учительница нет. 

Это вообще-то рассказ о боге. Что вот бог как огромный дуб среди этого пустого поля стоит. И этот ребенок его видит, его чувствует. И этот рассказ о том, что посреди пошлой советской регламентированной жизни все-таки стоит зимний дуб. И тот, кто мимо его ходит, уже не потерян.

Дальше у него был довольно долгий период киноуспехов. Самый успешный его сценарий – это «Председатель» с гениальной, конечно, ролью Михаила Ульянова. Это фильм Алексея Салтыкова, где Ленинскую премию получили все, кроме сценариста. Не знаю, почему. Продолжение картины – «Директор» не состоялось или состоялось через много лет, потому что Урбанский погиб на съемках. И Нагибин это воспринял как мрачное предсказание. Погиб он из-за лишнего дубля, доводя сцену до совершенства. Он там скакал по барханам и в одном прыжке сломал себе шею.

Но проблема в том, что вообще «Председатель»  – это фильм о том, что чудовищно порочную советскую систему может как-то вытащить только сверхчеловек. Вот фильм про этого сверхчеловека, но никаким универсальным рецептом это, конечно, не было. Это история о том, как ему все мешает со всех сторон: романтический, отважный, однорукий фронтовик, этот герой на фоне полной разрухи, конечно, ничего не может сделать.

Я, кстати, не думаю, что «Председатель» – такая уж сильная картина. В соответствии с хрущевским духом туда добавлена совершенно неорганическая религиозная нота. Да и вообще: при всей органике Ульянова видно, что этого героя скорее бы затоптали, чем дали ему спасти колхоз. Но как основа советской мифологемы («Если хороший человек возьмется за дело с душой, это дело его спасет»), это некоторое время работало. Нагибин сам к картине относился довольно скептически.

И был у него потрясающий третий период, когда он опубликовал дневник. Это, безусловно, лучшее его произведение, высшая его точка. И вот обратите внимание: как бы слащаво Евтушенко не рассказывал о Белле Ахмадулиной, настоящая Белла – у Нагибина. Там, где иногда с ненавистью, с мужской грубой ревностью, со страшной мстительностью написано. Но за этим стоит такая страсть – дикая, кровавая, такие кровавые сгустки.  

И вот Нагибин был человек страстный. Это как помните, у Блока: «Как вы считаете, был ли Некрасов нравственный человек? Он был страстный человек и барин. Этим все сказано». Вот Нагибин был страстный человек и барин. 

Конечно, он всю жизнь был под напором властной волевой матери, которая скрыла от него правду об отце-белогвардейце. Он всю жизнь считал себя полуевреем, и это тоже наложило на него отпечаток. Очень повлиял на него его Рыкачев, который всю жизнь прожил в борьбе и любви с этой матерью. В Нагибине всегда была эта зависимость от матери и благородный инфантилизм, с этим связанный.

Но главное, что в нем было, – это умение полностью, по полной программе переживать свои страсти, отдаваться своим страстям. Он себя не берег. Рассказ «Терпение», может быть, худо написан, но как хроника страсти он потрясающий. Но лучшее, что надо читать у Нагибина, – это дневник, очерк о Галиче («О Галиче – что помнится»). Кстати, в дневнике у Нагибина очень хорошо написано о Викторе Драгунском: масштаб, силу и нежность этого человека он понимал, как никто. 

Вкус у него был литературно безупречный: может быть, потому он и ставил Окуджаву выше всех своих современников. Но то, что надо у него читать в первую очередь…  Я не знаю, надо ли читать «Мою золотую тещу». Надо, наверное, потому что это очень сильно написано. И это гениальная анатомия страсти. «Иди и смотри» – очень страшная повесть об отцовской судьбе, очень страшная и гениальная, о его визите в лагерь к отцу и о встрече с ним; это повесть о человеке переломном.

Но самая сильная повесть (помимо Дневника)  – это «Дафнис и Хлоя». Она имеет более длинный заголовок: «Дафнис и Хлоя эпохи культа личности, волюнтаризма и застоя». Это история его отношения с Машей Асмус, которая названа в книге Дашей. И вот здесь видно, что он ее любил действительно безумно. И в конце эти страшные слова: «Даша, если ты есть, прости меня!».

Я думаю, что в анатомии, физиологии любви, физиологии страсти Нагибин главное слово свое сказал в этой книге. И никто, я думаю, из его современников (и старших, и младших) в этом плане сравниться с ним не может. Кто может – бросаем все и идем это читать. А вам спасибо за терпение и внимание. Увидимся через неделю. Пока