«Один» с Дмитрием Быковым: Василий Аксенов
Это религиозная война, конечно. И не важно, атеист ли вы, или вы понимаете, что религия вам чужда. Вы отчетливо понимаете, что в окружающую реальность вторглось нечто высшего порядка…
Поддержать канал «Живой гвоздь»
Д.БЫКОВ: Добрый вечер, дорогие друзья-полуночники. Естественно, Бэбз уже здесь, и вот он вам машет приветственно. Всегда к началу эфира он приходит. Видимо, магия эфира действует и на него. Ну, он не делает так, чтобы все время было им занято. Его дело только поприветствовать, дать какие-то директивы и бежать обедать. А мы с вами поговорим.
Он порывается что-то сказать, но рано еще. Понятно, что мы с вами встречаемся в годовщину начала войны, стыдливо прикрытым сначала словом «спецоперация», эвфемизмом таким. И как-то тянет, понимаете, процитировать набоковскую статью «Юбилей», где сказано о том, что «мы празднуем 10 лет презрения». 10 лет презрения – это здесь, конечно, неверно.
Этот год действительно отодвинул бесконечно далеко все наши проблемы, отодвинул наше прошлое. Но я желал бы сегодня не только акцентировать ваше внимание на безусловной трагедии происходящего, но и на мистериальной сущности происходящего, на вторжении мифа в реальность, вторжения в реальность чего-то большего, чем наши ожидания, чем наш быт, чем наши частные судьбы. Мы наблюдаем действительно чистое демоническое зло, у которого, впрочем, свой градации, если учесть конфликт Пригожина и Минобороны. И наблюдаем почти такую же кристальную, наглядную отвагу, жертвенность, готовность к смерти, понимание, что отступать некуда. Это религиозная война, конечно. И не важно, атеист ли вы, или вы понимаете, что религия вам чужда. Вы отчетливо понимаете, что в окружающую реальность вторглось нечто высшего порядка.
Зеленский, который был до этого не самым удачным менеджером, не самым удачливым менеджером на посту президента, стал лидером свободного мира, героем Европы, а, пожалуй, героем обоих полушарий. А Владимир Путин сделался из мелкого диктатора воплощением абсолютной аморальности и при этом неудачливости, провальности тотальной. Да и вообще Россия перестала восприниматься всерьез именно как духовное явление. Она стала восприниматься как зло, с которым нужно справиться инструментально. Вся мистическая сущность русской души закончилась в Буче, когда мы увидели ее изнанку.
Ну и конечно, о чем нельзя не сказать: все показали свой максимум. Подонки, желавшие занять топовые места в рейтингах продаж и рейтингах господдержки, показали свой максимум. Они до сих пор продолжают стенать, что государство ими недостаточно занимается. Но мы увидели, что вся иллюзия всенародной поддержки – это поддержка и истерика со стороны нескольких графоманов, которым очень хотелось вырасти из графоманов в Алексеев Н. Толстых. Алексей Н. Толстой тоже не первый сорт, но все-таки что-то. Ни своих Симоновых, ни своих Исаковских, ни даже своих Сурковых из этой кучи не выросло.
Да и остальные показали свой максимум. Мы наблюдаем потрясающую отвагу рядовых украинцев – не только тех, кто на фронте. Но и тех, кто сталкивался с отключениями света, с обстрелами, с разрушениями домов, с необходимостью покидать эти дома и обустраиваться в Европе. Мы увидели, опять-таки, отвагу и жертвенность российских волонтеров, которые принимают этих беженцев, помогают этих беженцев, иногда спасают их. Мы увидели великие литературные достижения десятков русских поэтов, которые до этого далеко не допрыгивали до этой планки. Можно назвать десятки – без преувеличения – имен людей, которые талантливо реагируют на происходящее.
Я не думаю, что об этой войне в ближайшее время будет великая проза, кроме разве прозы, написанной ее непосредственными очевидцами на украинском фронте. Понимаете, создание своей правоты – великое дело. Но великая поэзия русская продолжается, и эта поэзия, как всегда, отстаивает человеческий идеал и гуманистический идеал, а не бряцает оружием и не угрожает уничтожением мира.
У меня много спрашивают, разочарован ли я в некоторых моих когдатошних приятелях. Нет, я не разочарован: с ними все было понятно очень давно. Я не так часто бываю очарован, чтобы разочаровываться. Но я по-настоящему очарован многими сегодняшними авторами, которые и в России, и вне России продолжают подавать сигналы друг другу, продолжают возвышать голос против бесчеловечности. Дай бог им здоровья и силы.
Что касается прогнозов, видите ли, прогноз на самом деле один, его очень точно сформулировал Леонид Парфенов: после войны у Украины впереди лучшее, а у России – худшее. Я не буду это расшифровывать конкретно и не буду расставлять какие-то временные вехи. Потому что, с одной стороны, события сейчас ускоряются, а с другой стороны, у обеих систем порядочный запас прочности. И ситуация может затянуться. Она может превратиться в патовую. В «кореизацию» этой ситуации я не верю. В затяжную войну верю, это возможно.
Но несомненно на меня одно: все эти надежды на то, что Европа устанет, Америка устанет, поддержка прекратится, – так вот, все эти надежды оказались таким же пуфом, как надежды на холодную зиму, которую не выдержат в Европе. В Европе была изумительно теплая зима. Я тому свидетель, я как раз в Европе в декабре-январе побывал, в том числе и в Грузии, в частности. Да и остальной Европе так, проехался. Прямо скажем, теплая зима была, бог не фраер. А вот в России очень было холодно, особенно во время позорного этого сборища в «Лужниках» и сопутствующего ему позорного же по уровню концерта. Изнасилованная «Катюша», которая превращена в дикий рэп… Нет для этих людей ничего святого, нет никаких сакральностей. Добро бы это было творческое развитие… Нет, именно грубейшее литературное насилие, приспособление под свои мерзкие нужды. Да, вот дохнуло туда холодом, и мы увидели, где настоящий холод и где настоящий позор.
Видите ли, надеяться на то, что людей идейно сдадут позиции, – плохая политика. Они их не сдадут – они совести своей бояться. А вот у инерционной поддержки, у поддержки, купленной страхом или небольшими рублевыми вложениями, – у этой поддержки плохие шансы. Она имеет все предпосылки к тому, чтобы быстро заканчиваться. Вообще опираться надо на людей, у которых совесть сильнее страха. А страх – это плохой союзник. Россия сегодня опирается, к сожалению, на некоторый такой привычный инерционный ужас.
Поотвечаем на вопросы. «Как вы думаете, Высоцкий попал бы в списки иноагентов?» Не сомневаюсь абсолютно. Видите ли, у Высоцкого, конечно, были бы определенные колебания в 90-е годы, когда многие его друзья (например, Говорухин) метались… Кстати говоря, Говорухин тоже ведь не сразу стал доверенным лицом Путина и его союзником. Поначалу Говорухин метался: снял «Великую криминальную революцию», потом – «Россию, которую мы потеряли». В отличие от Никиты Михалкова, Говорухин никогда не утрачивал ни таланта, ни чутья: последние его картины просто хороши. Он, в принципе, был человек со вкусом и умом, опять-таки, в отличие от… Поэтому я не думаю, что его колебания были так уж ужасны. Ну вот он принял должность режиссера путинской придворной программы. Наверное, принял для того, чтобы глубже понять эту ситуацию.
Я думаю, что Говорухин войны не принял бы. Он одессит, он долго работал в одесской студии. Он родился не в Одессе, но Одесса был его духовной родиной настоящей.
Что касается Высоцкого, то его слишком долго сопровождал миф о его загулах, о его зависимости от друзей, о его чрезвычайной внушаемости, о его какой-то моральной шаткости. Это не так. Высоцкий был прежде всего интеллектуал. Если вы посмотрите на то, как сделаны его поздние вещи, сколько там слоев смысла, какие глубокие аллюзии, какое поразительное знание, кстати говоря, культурного контекста и какие любопытные отсылки к нему, то у вас не останется сомнений в том, на чьей стороне был бы Высоцкий. Я всегда думаю, что совесть – функция от ума. Человек, который рассчитывает, что бог – фраер и держит его за бороду, – это прежде всего человек неумный; человек, интеллектуально недоразвитый, как и большинство Z-публицистов. Их, еще раз говорю, не очень-то и много. Они очень сильно воняют, но количество их ограничено. Уже, по-моему, все портреты Елена Иваницкая успела подробно описать, проследив все их колебания вместе с линией партии, как они противоречат сами себе. То, что они все говорили год назад, сегодня у самих вызывает ужас и оторопь.
Так вот, будем откровенны, но Высоцкого многие недооценивали – например, коллеги по актерскому цеху. Я думаю, что адекватно его оценивали Смехов, Филатов и Демидова. Это были три главных интеллектуала Таганки. У остальных был сложный конгломерат зависти и – что говорить – некоторого высокомерия. Но, с другой стороны, его любила вся Таганка, она его обожала. Любил его Золотухин, который потом от него сильно отдалился, но был период очень сильной дружбы. Любил его Бортник.
Таганка была еще тем клубком змей. Но недооценка Высоцкого шла не только со стороны актерской братии. Она шла прежде всего со стороны литераторов, которые видели в нем в лучшем случае поэта с гитарой, барда, а в худшем – актера, который развлекается песенным творчеством на досуге. Масштаб его метафор и способность над всеми барьерами воспарить и посмотреть с большой высоты, я думаю, мало кем была замечена.
Я думаю, что Высоцкий поэт уровня Чухонцева, а лучше Чухонцева у нас в 70-е, грешным делом, почти ничего и не было. Кушнер, Чухонцев, поздний Вознесенский – то, на что можно смотреть на защитников чести русской поэзии в очень гнилое время. Ну, поздний Самойлов еще, конечно. Я знаю, что Самойлов Высоцкого очень ценил.
В основной массе тогдашние люди были слишком партийны, чтобы Высоцкого понимать. Думаю, что и сегодня (а сегодня и подавно, потому что мы сильно деградировали по сравнению с 70-ми годами) нам очень далеко до полного понимания масштаба его личности. И уж конечно, Высоцкий никогда бы ни на поклон к этой власти не пошел бы, никаким бы бюрократом он бы не стал. Ему приписывают фразу о том, что выяснять отношения с властью я буду на родине… У Высоцкого не было враждебности к загранице: напротив, были высокие шансы уехать. Разоблачение всех этих патриотических фейков давно предпринято специалистами по первоисточникам. С моей точки зрения, у Высоцкого никогда не было желания стать государственным певцом – продаться за те или иные плюшки государственные, властные и так далее.
Наоборот, Высоцкий все больше уходил в маргинальность. В этой степени он повторял путь Шукшина, который начал как положительный герой в советском кинематографе, как добротный писатель-моралист (как в «Любавиных»), а уходил все дальше. И образ уголовника Прокудина в «Калине красной» – это образ человека, который от социума откололся безвозвратно. Думаю, последней стадией такого разрыва стал бы фильм «Я пришел дать вам волю». В подтексте читается «а вы не взяли». Думаю, если бы своего «Разина» Шукшин бы снял, этот фильм еще большие цензурные рогатки проходил бы, чем «Андрей Рублев». Думаю, что стилистически он был бы ему близок. Притчевая стилистика для позднего Шукшина более характерна – прежде всего, в «До третьих петухов».
Посмотрим вопросы в чате, неизменно интересные. «Грядущий Хам, предсказанный Мережковским, нагрянул в Революцию, в 90-е или он удивит нас после Путина?» Нет, то, что предсказывал Мережковский, с абсолютной наглядностью воплотилось в 1918 году. Мережковский… вот это интересная штука. Наверное, Мережковские – самая интересная пара из тех, о которых я написал книжку («История великих пар»), она вышла вчера. На вопрос, где ее купить, отвечаю: «Не знаю». Но надеюсь, что у вас получится.
Так вот, пара Гиппиус-Мережковский – самая интересная. Они, конечно, друг без друга не могли; они, конечно, друг от друга зависели, они друг друга интеллектуально подталкивали и оплодотворяли, простите за двусмысленность. Но мне кажется, что Дмитрий Сергеевич был умнее Зинаиды Николаевны. Он был умнее в каком-то высшем смысле. Не потому, что Зинаида Николаевна, как сказано у Куприна про царицу Савскую, «была умна мелочной мудростью женщины». Нет, Зинаиде Николаевне было присуще особого рода тщеславие. Оно заключалось в том, что она хотела управлять мировыми процессами: она хотела, чтобы в ее салоне решались судьбы России. А в ее салоне Савинков заседал, к Керенскому она была близка.
И вот у Зинаиды Николаевны по поводу Февраля были иллюзии. Она говорила: «Стоит сравнить мрак (в том числе и погодный) Октября с сияющим блеском Февраля». Дмитрий Сергеевич никакого «сияющего блеска Февраля» не увидел; я думаю, он начал все понимать еще в году 1913-м… Он понимал, куда все катится. Тем более, что у него и раньше были догадки. Обратите внимание, что с какого-то момента его оргдеятельность прекращается. Все, что они делали с женой (религиозно-философские собрания, сам по себе салон), – это же все относится к 1910-м годам. Более того, к началу 1900-х, когда возникли религиозно-философские собрания с милостивого разрешения Победоносцева, тут же их закрывшего.
Но совершенно очевидно, что у Мережковского пропадает желание активничать, у него совершенно пропадает желание вмешиваться в ситуацию. «Если бы свинье-матушке…». То есть он активно полемизирует еще с розановским почвенным трендом, а потом как-то он все больше понимает безвыходность и бесполезность этой борьбы. Я даже думаю, что дело не только в приходе грядущего Хама или грядущего гунна (по Брюсову). Ожидания грядущего Хама всегда присущи таким переутонченным, сложным, перегретым эпохам, как Серебряный век. Это было чувство подземного гула, подземных толчков, которые доносились по всей Европе. Это был цивилизационный раскол, в котором мы продолжаем жить, последствия которого мы пожинаем. Та самая война архаики и модерна, которая полным ходом шла в России в это время.
И, конечно, для меня позиция Мережковского в это время совершенно безупречна. Она все понимал: и со своей критикой «Вех», и со своим предчувствием грядущего Хама. Понимаете, грядущий Хам – это не одномоментная история, это надолго рассчитано. Но безусловно и то, что реванш культуры тоже неизбежен.
Понимаете, в 70-е годы советской власти (что очень интересно) читали из-под полы и распространяли в сам- и тамиздате уж никак не Фадеева и Горького, а Мережковского читали. Мережковский был в круге активного чтения, «Вехи» были в круге активного чтения (притом, что Мережковский гораздо умнее и лучше «Вех»). Иными словами, Серебряный век догнал советскую власть в 70-е годы, это был наш Серебряный век. А то, что происходило в России в 20-е и 30-е, культурно никакого интереса не вызывало. Так что грядущий Хам свое получил. Как, собственно, и Гиппиус – очень точная в стихах своих, в отличие от прозы – предсказала в стихах своих в 1917 году:
И скоро в старый хлев ты будешь загнан палкой,
Народ, не уважающий святынь.
Вот, кстати, интересно бы сделать книгу, которая как бы возражала или отвечала сто лет спустя «Грядущему Хаму». Он как грядущий, так и уходящий. Это очень важно понять. Культура настигает всегда. И кратковременный выплеск хамства (понимаем под хамством проявления грубости, злобы, деструктивности, и так далее), – это же во втором поколении всегда компенсируется. Потому что второе поколение «грядущего Хама» хочет как-то развиваться, хочет как-то расти. Именно поэтому комиссарские дети учредили оттепель, именно поэтому комиссарские внуки вывели российскую, советскую культуру на небывалый уровень на рубеже 70-80-х. Это потом уже власть в полном своем распаде стала это топтать. Но 70-е были все-таки высшей точкой советского развития.
«Четыре часа на границе Грузии – это намек властей на то, что следующий раз вас промурыжат больше, а, скорее всего, не пустят. Вы к нам еще приедете?» Конечно, приеду. Я глубоко возмущен тем, что произошло с Филиппом Дзядко. Я не понимаю происходящего, у меня действительно возникает вопрос: «Что это такое?» Но для меня совершенно несомненно, что буду я и приезжать, что я буду и выступать. И мне очень приятно, что из Грузии задают такой вопрос.
«Как вы относитесь к песне Высоцкого «Райские яблоки»?» Сложная очень вещь, она мне не до конца понятна. Одна догадка у меня есть. Когда Высоцкий – то есть его лирический герой – описывает рай как огромный этап, как место, где «огромный этап у ворот на ворота глядел»; как место, где все гибло и зябло, – мне кажется, что эта песня тесно примыкает к дилогии «Очи черные» («Что за дом притих…»). Я думаю, это и деградация идеального образа родины, и идеального образа рая. И догадка о том, что рай, который ему обещали, его разочарует; что в том раю, в том новом месте, ему не будет просто места. Такое у меня есть ощущение. Это какое-то окончательное выпадение из бинарной парадигмы, из советской парадигмы. Во всяком случае, это ощущение, что и родина не прежняя, что все представления нуждаются в радикальном пересмотре, что после смерти легче не будет. Вот так бы я сказал.
«Просто оторопь берет, не верилось, что все так буквально: Угрюм-Бурчеев – настоящий прохвост, которому сошла с рук и перестройка города, и переделка народа. Только реку унять не удается».
Оливер, вы совершенно правы. Вы совершенно правы потому, что если люди не понимают чего-то, сама природа начинает бунтовать. Или, вернее, не природа. Понимаете, Салтыков-Щедрин – это непонятый, во многом не прочитанный автор. Когда ничего не понял Писарев в «Истории одного города» и написал свои «Цветы невинного юмора», – это была реакция не столько на полемику «Современника» и нигилистов, и не столько выражение точки зрения Благосветлова. Нет, это было выражение глубокого разочарования в Щедрине, потому что в нем не увидели певца революции, в нем не увидели певца социальных перемен. И отсюда разочарование, отсюда – «Цветы невинного юмора».
Но ведь Щедрин гораздо глубже смотрит. Щедрин понимает, что глуповский бунт будет либо бунтом на коленях, либо погромом и смутой. «Бунт на коленях» у него там, кстати, упоминается, это его метафора. Произойдут катаклизмы гораздо более масштабные, чем социальные. Этот социум и вся организация этого социума в «Истории одного города» настроены на катастрофу: все ждут, что прилетит «оно». Кстати говоря, великий фильм – сегодня это понятно – называется «Оно», это экранизация. Прилетит оно. Или то, что названо у Веры Пановой «последней гибелью» (в повести «Который час?»).
Происходит не социальная катастрофа – происходит катастрофа эсхатологического масштаба. Этот социум, который при любых властях и при любом строе выглядел как перестраиваемый, с огромной территорией, с властной вертикалью, вколоченной в районе столицы, и так далее, – так вот, этот социум может вызывать любую смуту. И после этой смуты он может отливаться в прежнюю форму: мост перевернулся в воздухе и упал на прежнее место. Этот социум нацелен на катастрофу эсхатологического масштаба, которая его уничтожит полностью. В этом смысл «Истории одного города». И именно в этом смысле «История одного города» повлияла на Маркеса, который, безусловно, под ее прямым влияния написал свою историю одного Макондо, свои «Сто лет одиночества».
Под «Ста годами одиночества» (не случайно это вынесено в заглавие) понимается изоляция, идея особого пути пресловутого. Идея одиночества, изоляционизма метафизического. Это социум, который без одиночества не живет. Это социум, для которого взаимодействие с другими соседями и культурами тоже всегда заканчивается очередным припадком ксенофобии. Этот социум не настроен на развитие – он настроен на уничтожение. Поэтому когда очередной Буэндиа – видимо, последний в роде, – читает пергаменты Мелькиадеса, полное ощущение, что он читает «Историю одного города». И не нужно думать, что катастрофа, к которой сейчас идет Россия, будет катастрофой социальной. Что это будет очередная революция или очередная косметическая перестройка или очередное радостное возвращение всех уехавших: нет, ничего прежнего не будет. Там описан пожар, а пожар, если вы помните, говорит одно: что прошлое прошло, а будущее настало. С будущим можно бороться как угодно, но если оно не приходит в формате перемен, в формате изменений, то, следовательно, оно придет в формате катастрофы, причем катастрофы вселенского масштаба.
Я не думаю, что мир погибнет. Я думаю, что погибнет та система, та структура, которая сейчас в самом чистом виде реализовалась. Когда я видел этот позорный концерт и когда там иконы рядом советской символикой, все эти нацистского вида юноши, которые поют «Вставай» (все это уже сравнили с «Future belongs to me»), когда вот эта чудовищная торжествующая эклектика, предсказанная Умберто Эко, ликует, – мы видим, что катастрофа этого социума уже произошла. Это катастрофа моральная, культурная, экологическая, какая угодно. Ее чисто визуальное оформление еще находится в процессе, но, безусловно, она уже движется в одном, хорошо понятном направлении. Катастрофа же всегда присылает огромное количество предвестий, и в этом ее ни с чем не спутаешь.
У меня был такой период, когда ипохондрия меня очень терзала. Наверное, это было какое-то неосознанное, неотрефлексированное проявление депрессии. И мне тогда один очень талантливый врач – чего греха таить, Василий Павлович Аксенов, – сказал: «Если будет что-то серьезное, ты это почувствуешь. А пока не беспокойся. Пока ты волнуешься из-за ерунды, у тебя все хорошо». Так вот, когда человек или социум заболевают смертельно, они это обычно чувствуют. То, что происходит сейчас, – это терминальная стадия. Это та катастрофа, которая не случилась в XIX веке, хотя все ее ждали. Это та катастрофа, к которой дважды были подступы в XX веке, но этого не произошло. А вот сейчас все отлилось в кристальную форму. Сейчас это «оно». Тут никаких сомнений быть не может. Думаю, что все сомневающиеся, – это такие оптимисты, до которых мне еще далеко.
«Как строятся ваши взаимоотношения с Ольгердом Бахаревичем?» У меня никаких взаимоотношений с ним нет, но мы знакомы. Нас представлял Борис Натанович Пастернак, главный редактор издательства «Время». Но я люблю роман Бахаревича «Собаки Европы», люблю его публицистику, про Янку Купала и Каяна Лупаку. Да вообще, Бахаревич – интересный для меня человек, замечательный писатель. Что он делает сейчас, я не знаю, никаких контактов у меня нет. Я надеюсь, что он пишет успешно и как всегда талантливо.
«Читали ли вы уже книгу Кима «Этапы пути»?» Книга Кима «Этапы пути» в некотором смысле у меня в голове. Я знаю наизусть большое количество кимовских шедевров, и не только потому что я на них вырос, а потому что я с ним выступал вместе. А когда вы вместе выступаете, как вы знаете из известной истории Богословского и Каца, вы довольно быстро выучиваете репертуар друг друга. Конечно, я бы за Кима выступить не мог, потому что Ким очень хорошо играет на гитаре и замечательно поет. Причем чем дальше, тем лучше: как-то у него голос окреп, да и сам он продолжает развиваться. Но наизусть рассказать все эти тексты я могу. Наверное, я наизусть знаю Щербакова песен 300, Матвеевой песен 400 и Кима песен 200 уж как минимум. А у Окуджавы и 200 не наберется, но все их я знаю, конечно.
Так вот, у меня эта книга в голове, и я мог бы продолжить ее с любого места. Как могу продолжить с любого места продолжить второй и третий том блоковского восьмитомника. За первый не поручусь, а вот за 2-й и 3-й точно. И то, что эта книга вышла («Этапы пути», такое избранное избранного, лучший-лучший Ким) – это больше для меня преимущество. Я, конечно, желал бы иметь эту книгу с автографом автора. Ну вот, даст бог, он осенью приедет, и я его получу. У вас, кстати говоря, возможность получить с автографом автора есть уже сейчас. Потому что эта книга разыгрывается в «Дилентанте». Можно зайти на сайт «Дилетанта», ее купить… не знаю, за какую сумму, но, в общем, с автографом Кима это довольно бесценно.
А на вопрос, какую песня Кима я считаю лучшей… Понимаете, лучшей нет, я не верховный арбитр, но есть любимые Из самых любимых – «Карусель», «Пароход на реке», наверное, «На корабле» (это из поздних, «А подо мной беспредельное южное синее море…»): как я люблю эту вещь! Какая она превосходная!
А подо мной беспредельное южное синее море,
В котором плавают рыбы, дельфины скорее всего,
И говорят, и говорят они о счастье своем или горе,
А я смотрю как дурак и понять не могу ничего.
И никогда, никогда я не найду с ними общий язык…
Это огромная, огромная тема. Да, посмотрим. Мог бы вспомнить и какие-то совсем веселые вещи типа «Бедного чижика». Но дело в том, понимаете, что для меня Ким всегда шире своей клоунской маски, гораздо интереснее. Я ужасно люблю его трагические песни, такие как «Реквием» из «Московских кухонь». Он для меня все-таки явление такое гейневское, гейнеообразное, как говорил Маяк (помните, у него было такое стихотворение). Поэтому его псевдоним – Михайлов (лучший русский переводчик Гейне) – для меня далеко не случаен, хотя сам Ким эту связь отрицает.
Он поэт, конечно, больной совести, заглушаемой ненависти к себе. Я не хочу в нем видеть явление радостное и гармоническое; нет, это явление тоже во многом эсхатологическое.
Мы барыни-сударыни,
Принц разинет рот:
Похожи мы на спаренный
Зенитный пулемет.
И вот странное дело: когда я смотрел «Обыкновенное чудо» с кимовско-гладковскими песнями, меня поражала тревожная и мрачная интонация этого фильма. Невзирая на то, что фильм, казалось бы, идиллический. Я всегда со слезами перечитываю и смотрю эту пьесу, потому что она гениально сделана. Там весь четвертый акт – это лучшее, что есть вообще в русской драматургии ХХ века. Это такой прыжок выше головы! Страшно подумать, что Шварц мучительно писал эту вещь. Такое ощущение, что будто бог диктует. Понимаете, фильм Захарова не был идилличен – он был тревожен. И монолог Волшебника воспринимался не как благословение старого добряка, он воспринимался как манифест тревожного человека, обреченного на трагедию. Помните: «Мне предстоит пережить тебя: я, на беду мою, бессмертен». Это же, конечно, монолог бога. Монолог бога, который обращен к миру. И как бы, собственно, ему не пришлось, действительно, его пережить. Это довольно мрачная, я бы сказал, перспектива.
Вот Аркадий Тесленко – замечательный друг и коллега по Высшим литературным курсам – присылает стихотворение Ивана Полторацкого о Христе. Это хорошее стихотворение.
«Кто самый близкий вам сейчас поэт?» Как был Лосев, так и остался. Самый любимый – все равно Слепакова. Я перечитываю сейчас ее новыми глазами и вижу, что она с поразительной точностью обо всем предупреждала. Но близкий все равно Лосев. Кстати, вот мне Наталья Шарымова сообщила только что, что умерла Нина Лосева, вдова Льва Владимировича. Это последняя нитка, которая нас с ним связывала. Можно было еще прийти к ней в Нью-Йорке, с ней поговорить. Не скажу «поболтать» – это всегда был трудный разговор. Но она была человеком великолепного ума, проницательности, очень тонкого понимания людей. С ней всегда было колоссально интересно. В ней был лосевская деликатность и лосевская жесткость, в таком вот удивительном сочетании. Лев Владимирович – да, наверное, самый мой на сегодня любимый поэт.
«Не кажется ли вам, что все, что происходит сейчас в России, было попущено, чтобы в людях проявились их истинные свойства?» Ну как «попущено»? Я не думаю, что Господь «попускает». Я думаю, что Господь дает выбор все время. Но то, что мы попали в такую историческую оформленность, – да. Все, что бродило, стало оформляться. Нельзя сказать, что мы почувствовали облегчение, нет. Мы почувствовали страшную тяжесть упавшей на нас плиты. Но в одном отношении это хорошо: это завершило формирование такого типа государства в России. Всегда что-то останавливало: то ли культура, то ли страх перед Западом.
Но теперь культуру вытоптали – в течение 30 лет, в том числе и ельцинских. Ну а что касается страха, а, точнее, стыда перед Западом… Знаете, чтобы на Запад оглядываться и понимать меру этого риска, нужно хотя бы немножко знать, что такое Запад. А если ты внушил себе, что там «Гейропа», которая, значит, меняет пол бога и пол родителей, да и вообще целиком растлена и скоро приползет к тебе на коленях, – это значит вообще не понимать, с чем ты имеешь дело.
Советский Союз в журнале «Интернациональная литература» старался печатать модернистские шедевры. Подчеркиваю: в журнале «Интернациональная литература». Журнал «Иностранная литература» уже был ориентирован в основном на литературу Латинской Америки и Африки. Но тоже там иногда Воннегут как-то проскальзывал и главы из Хеллера.
Что касается интеллигенции вообще, то она просто была деклассирована страшно. Поэтому не осталось никаких тормозов. Сформировалось вот это рашистское, фашисткое государство, которое очень обижается, когда его так называют, но которое все системные признаки фашизма себе подгребло, значительно превзойдя Сталина во многих отношениях. Не в масштабах репрессий, а в масштабе падения. Это иногда вещи несвязанные, несинхронные. Конечно, хуже репрессий, хуже массовых убийств не может быть ничего. Но есть вариант массового убийства – массовое растление. Как сказал в фильме того же самого Захарова, персонаж «Того же самого Мюнхгаузена»: «Раньше думали, что надо купить актеров, но теперь оказалось, что дешевле купить зрителей».
Прошла, исчезла та пленка, которая как-то держала русское общественное мнение, которая как-то не позволяла скатиться в расчеловечивание. Исчезли понятия о достойном и недостойном поведении. Вернее, они остались, но в сердцах немногих. Остальные с какой-то радостью, с каким-то восторгом хлюпнулись в эту грязь.
Совершилось, достроилось то, что бродило, что было в воздухе; то, что было болезнью. Я говорил когда-то, что в России фашизм не пройдет именно из-за огромной подушки между обществом и властью. Эта подушка сохраняется, но просто инертность общества – это тоже форма вырождения. Оно не голосует активно «за», оно не требует уничтожать всех украинцев, как требуют отдельные немногочисленные Z-публицисты. Нет, они просто растлеваются ожиданием.
Ведь понимаете, в «Подходе Кристаповича» у Александра Абрамовича Кабакова было довольно наглядно показано, что если ты гибнешь от диктатуры, – это худо. Но если диктатура растлевает тебя, а ты не готов на поступок, – это тоже смерть, это тоже вариант растления.
«Конфликт, показанный в фильме Абдрашитова и Миндадзе «Поворот», остается неразрешенным. Мне кажется, герой Янковского не сможет продолжить прежнюю жизнь, но и не сможет начать новую. Как закончить такую историю?» «Поворот» – странная картина, странная даже для этого тандема, потому что Абдрашитов и Миндадзе брали врожденные, имманентные конфликты; конфликты, которые глубже социально. И вот я думаю, что первая попытка показать, что у интеллигенции внутри уже только страх и нравственные колебания, – эта попытка удалась в «Повороте». Дело же не в том, что он случайно сбивает слепую, как выяснилось, старуху, полуслепую. Дело в том, что давление этой ситуации его разрушает, он не может этому противостоять.
Он приходит к себе настоящему в тот момент, когда собирается суд, когда он прекращает борьбу, когда ему надоедает врать, что жена беременна. То есть иными словами, когда он машет на себя рукой. В этот момент он действительно куда-то шагнул и прежним не станет. Но в этот момент бог действительно его пощадил: Господь дал ему спасительную соломинку, и он оказался не виноват. Следовательно, сможет ли он жить дальше по-прежнему? Я не знаю, но я думаю, что тут в сценарии Миндадзе есть догадка, к которой сам Миндадзе пришел гораздо позже.
Можно сколько угодно готовить человечество к концу света, а вот что оно будет делать, если конца света не будет? Я помню (часто это вспоминаю), как рассказывал довольно дерзко Айтматову, как на мой взгляд нужно было завершить «Тавро Кассандры». Я говорю: «Вот пусть бы, действительно, родился бы этот страшный ребенок и принес бы конец света». А Айтматов мне сказал: «А представь, что он не родится, что конца света не будет. Что мир заслуживает конца света, что он заслужил, что он готов к концу света, а тут его не будет. Вот Господь возьмет и отменит. Вот представь, что будет тогда?»
Мне жутко понравилась эта идея, и я с его разрешения перетащил ее в «ЖД», которое тогда писал. Так вот, фильм Абдрашитова и Миндадзе рассказывает о том, что будет с человеком, который приготовился к смерти, а смерти не будет. Сможет ли он жить по-прежнему? Скорее всего, нет, это верно. Что касается возможности начать новую жизнь. Понимаете, в Советском Союзе вообще начать новую жизнь довольно проблематично. Но катастрофа, которая случилась с героем, вполне может его привести к эмиграции или внутренней эмиграции. Но в любом случае, из социума он выпал, и это совершенно очевидно. Хотя картина превращается, притворяется поначалу бытовой драмой. Это гораздо глубже, как и трифоновские вещи.
«Если бы вы были сейчас школьным учителем, что бы вы говорили детям про конфликт в Украине?» Знаете, Миша, я был бы от этого избавлен: меня вышибли бы из школы немедленно, потому что сделали иноагентом. Иноагент не имеет права преподавать детям. Но если бы я был школьным учителем сейчас, я, вероятно, нашел бы способ детям так пояснить эту ситуацию, чтобы дать им (и одновременно обезопасить себя, конечно) язык для разговора об этом.
Это не был бы язык умолчания. Это была бы попытка взглянуть на ситуацию с более высокой точки, из другого угла. Потому что видеть в этом только вырождение коррупционного кремлевского режима – это неправда. Это завершение всего того, что нас так мучило во всей российской истории. Вот эта была болезнь, она бродила в крови и вылезла наружу. Были у меня такие стихи о фашизме, «вечно длящемся и в крови бродящего». Вот он перестал бродить в крови – он вылез. И говорить об этом мне с детьми было бы легко и интересно, не произнося при этом очень многих запретных слов. Вообще, как правило, детям нужно давать картину не газетную, не фельетонную, не сиюминутную. Не «breaking news» им сообщать, а рассказывать им о возможных каких-то исторических параллелях, о том, зачем нужно это Господу, и так далее.
«На какой стороне сейчас был бы Лимонов?» Вот тут, понимаете, сложнее, чем с Высоцким. Потому что при Высоцком этого бы просто не было. Если был бы жив Высоцкий, было бы стыднее. Он имел огромное влияние на аудиторию. Что касается Лимонова, то я могу предположить, что было бы.
Лимонов бы сначала очень загорелся идеей присоединения, как он загорелся ей в действительно. Но потом бы довольно быстро разочаровался. Он не тот человек, который мог бы быть при власти, в отличие от некоторых его квази-последователей. Он, конечно, был бы в оппозиции. Лимонов большой поэт, а у большого поэта есть понимание того, с чем он столкнулся. Никто из вот этих Z-поэтов, которых я не хочу называть (кто они такие, чтобы делать им пиар), никто из них не приближается даже вот к праву завязывать Лимонову шнурки. Лимонов был большой поэт, настоящий.
Я тут послушал, кстати… В день его 80-летия я сделал такой оммаж ему: слушал записи стихов, которые есть в интернете. Страшным голосом он читает. Прав Сергей Николаевич – это был подростковый фальцет. Николаевич написал о Лимонове очень хорошо, с какой-то даже нежностью прямо. Но это действительно какой-то и страшный голос, такая немножко лающая манера. Лимонов читает из бездны, и вы всегда это слышите, какое-то щелканье железных шестеренок у него в горле.
«Был ли шанс у исторической конвергенции по Сахарову?» Конечно, а почему же нет? Сахаров был вообще человек неглупый – водородную бомбу дурак не придумает. Иногда надо прислушиваться к советам творческой интеллигенции, научной интеллигенции. Они зря-то не скажут.
«У Балабанова в фильме «Мне не больно» доктор говорит: «Главное в жизни – найти своих и успокоиться». А ведь наоборот, когда своих встречаешь, продолжаешь хотеть жить?». Так ведь хотеть жить – это и значит успокоиться. Знаете, такая формула есть: «Перестать беспокоиться и начать жить». Да, в жизни надо найти своих. Другое дело, что успокаиваться на этом нельзя, потому что ну найдешь ты своих, будешь ты сидеть в этом замкнутом кружочке, а мир будет тебя перемалывать.
У меня есть новый стишок, я его пока не печатал. Он о том, что если сидеть очень долго на берегу реки и дожидаться, пока мимо тебя проплывет труп твоего врага, то мимо тебя проплывет мир, проплывет вся жизнь, проплывет все то, что было для тебя дорого, а в конце концов ты сам проплывешь трупом по этой реке, и дождешься. Нет, вечно ждать на берегу бессмысленно. Я за то, чтобы все-таки искать единомышленников и с их помощью преобразовывать мир. А что сейчас делать? Разные дела можно делать.
Вот, например, мне прислали замечательную… Я с удовольствием это озвучу, хотя ненавижу слово «озвучивать». Но вот, например, прислал мне Александр Герасимов, давний мой товарищ и один из создателей «СитиFM», такое объявление: «5 марта 2023 года в Майями, штат Флорида, будет благотворительный забег 5K Run For Ukraine. Собранные средства – а там еще, значит, собираются средства – будут направлены в Украину для восстановления разрушенных школ. «Не могу ли я разместить ссылку?»
Ссылку я, конечно, размещу. Вот будет такой благотворительный марафон с одной конкретной целью – восстанавливать разрушенные школы в Украине. Это не является «теорией малых дел». Это одно из малых дел, которые вливаются в огромный мейнстрим совершенно конкретной помощи.
Кстати, вот интересная штука. Мне позвонил Наум Аронович Ним прямо во время прямого эфира. Здорово, Ним, что хотите мне сказать? Алло. Ну говори же! Нет, ты не мешаешь, ты не мешаешь никогда. Говори. О, вот это очень здорово. Спасибо большое. Ним, я сейчас передам тебе привет прямо в эфире.
Вот, пожалуйста, сидят люди и нас слушают: Женя Хазанов – замечательный человек из Изралия, замечательный писатель Наум Аронович Ним. Они слушают эфир и интересуются, прямой ли он. Ним, он прямой. Хазанову привет. Вот это тот редкий случай – прелесть интерактивности, – когда люди могут прямо в эфир дозвониться и убедиться, что да, это действительно я и я настоящий. Мы работаем, да.
Тут все спрашивают, как прийти на этот марафон. А вы наберите 5K Run For Ukraine. И вы узнаете, как помочь этим людям собрать деньги на конкретную разрушенную школу в Украине.
«Почему ваша комната прямо сейчас не освещена солнечным светом?» Знаете, Саша, а потому что у нас пасмурно. У нас сегодня очень теплый, дождливый, бесконечно приятный, такой немножко питерский пасмурный день. А солнечный свет я вам организую через неделю. У нас как раз с субботы идет резкое потепление. Все думали, что мы тут все вымерзнем, а мы не вымерзли.
«Как по-вашему, чем объясняется эволюция Юнны Мориц?» Да не было никакой эволюции. Юнна Мориц всегда была такая. Как говорил Бернард Шоу: «Уайльд вышел из тюрьмы ровно таким же, каким вошел туда». Я не думаю, что человек вообще меняется. Это такая форма нонконформизма. Юнна Мориц всегда довольно скептически (и бог ей судья; может быть, она в этом права) относилась к любым общностям, была наособицу в 60-е, ни с кем из шестидесятников близко не дружила, сказав о себе: «Я с гениями водку не пила».
Может быть, потому что она считала себя лучше и умнее этой публики. Кстати, в дневниках вдовы Сидура подчеркнуто, что умнее Юнны Мориц, наверное, нет в генерации поколения. Наверное, нет такого человека: конечно, она очень умна. И, конечно, она очень талантливый поэт; поэт на грани гениальности в некоторых своих стихотворениях. Я могу перечислить не меньше двадцати стихов.
Вот Лимонов на одном концерте говорил, что от хорошего поэта остаются двадцать стихотворений. От Блока, конечно, осталось больше, от Пушкина – все. От Лимонова, я думаю, штук пятьдесят. Но от Юнны Мориц, конечно, стихотворений пятьдесят очень высокого качества останется, не вопрос. Но нонконформизм – очень опасная вещь. Я знаю многих людей, которых нонконформиз – принципиальный и самоубийственный) довел до глубокой деградации, деградации прежде всего поэтической, с ментальным уровнем там все в большом порядке.
Я думаю, что как раз имеет место глубочайшая нравственная деградация, полное забвение. Это тоже форма деменции, но деменция – не всегда умственный упадок. Иногда это утрата каких-то нравственных ориентиров. Поэтому Юнна Мориц клевещет на людей, поэтому Юнна Мориц призывает к расправам, поэтому Юнна Мориц поощряет людоедов, и так далее. Но все это следствие одной изначальной ошибки, одной изначально абсолютизации собственного эго, собственной отдельности. Это желание наперекор собственному здравому смыслу, нравственности, человечности обязательно настаивать на своем.
Перелом этот случился, на мой взгляд, в поэме «Звезда сербости», потому что там Юнне Мориц начал изменять вкус. Притом, что одобрять бомбардировки городов мирных или немирных, бомбардировки любых городов с гражданским населением поэт не должен и не может, да никто и не одобрял. Кто-то признавал тяжелой необходимостью, но большинство было в ужасе. Но все равно сербская ситуация 1999 года – не из тех, которые поэт может одобрять. Но, разумеется, впадать в такую ненависть, какая была продемонстрирована Юнной Мориц, – тут уже, конечно, речь идет о далеком и серьезном нравственном заблуждении. Такое у меня ощущение.
Не пропало ли у меня желание наслаждаться лучшими стихами Мориц? Нет, никуда оно у меня не делось. Признак большого поэта – это то, что после него самого хочется писать стихи. После ранней Мориц хочется писать стихи – после «Суровой нитью» или «Синего огня»… Я вообще Мориц за многое благодарен. Она за меня заступалась в 1995-м, когда меня арестовали за мат в газете. Она замечательную колонку тогда сделала на радио «Свобода». Мориц менялась. Я не меряю людей по отношению к себе. То, что она пишет сегодня про «шендербыковню», так это для меня, скорее, орден. Но разумеется, я могу наслаждаться ее ранними стихами.
Что, я не буду слушать «Всадников», не буду заводить их сыну? («На лошадке оловянной…»). Оттого, что я перестал принимать ее поэзию? Понимаете, как Кушнер однажды замечательно сказал: «При всей любви к арбузу надо все-таки отличать мякоть и сок от кожуры и костей». Жрать все целиком совершенно необязательно.
В любом явлении, в любом человеке есть то, что можно принимать, и то, что можно не принимать. И это не мешает кому-то вас принимать не целиком. Каждый выедает из мира тот корж, который ему по зубам. И в этом нет ничего драматического. Напротив, такое критичное мышление – это, скорее, норма.
«Нет ли у вас ощущения, что мы живем во время «Улитки на склоне»?» Это не такой простой вопрос, как кажется. «Улитка на склоне» – это упражнение Стругацких в жанре почвенничества, в жанре почвенной прозы. Мужики и деревни, как они там описаны, – это даже не предчувствие, это самое раннее описание того, во что превратилась огромная часть русского социума. И эта речь, путаная и многословная, и эти песни («Эй, сей веселей, слева сей и справа сей») – самое точное описание. Никакому Распутину к этому не приблизиться. Хотя, как мне кажется, какой-то элемент фантастики у позднего Распутина стал появляться. Ну как «позднего»? Зрелого Распутина: например, хозяин острова в «Прощании с Матерой». Какой-то момент эсхатологической, мифологической ломки мировоззрения, авторской ломки вообще для такого буквализма характерен.
Вот вы задумайтесь над каким вопросом: чем ближе натурализм к реальности, тем он в какой-то момент становится поэтичнее, сюрреальнее. Золя называл себя, грешным делом, натуралистом. Хотя более поэтического, более экстатического автора нет. Так вот, самый зубодробительный, самый густопсовый, как любил говорить Лимонов, самый почвенный натурализм ближе всего подходит к метафизике, потому что крайности сходятся. Единственное точное описание русской деревни, которое есть в советской прозе, – это «Улитка на склоне». В этом смысле мы живем в «Улитке на склоне», потому что мы живем в реализовавшейся утопии «крови и почвы». Они все говорили: «Дайте нам! Русским не дают, местным не дают!». Вот вам дали, вот вы показали. Спасибо, до свидания.
«Поздравьте, пожалуйста, ТЮЗ». Да, действительно, годовщина этой войны совпадает со 101-й годовщиной петербургского Театра юного зрителя. Театра, с которым я довольно близко знаком не только благодаря, конечно, Слепаковой, не только благодаря славному имени Корогодского, не только благодаря знаменитым тамошним спектаклям (например, «Глоток свободы» – лучшему спектаклю по Окуджаве, когда-либо поставленному), но еще и потому, что наш постоянный зритель и большой друг Лена Ефимова – ветеран ТЮЗа, потому что она еще выходила на эту сцену выходила еще в материнской утробе. Ее мать играла Софью, когда Ефимова – довольно известная, кстати, актриса – пребывала еще за день, за два до рождения.
Так что, Лена, поздравляю вас, поздравляю ТЮЗ. Очень горько, что ТЮЗ отмечает свою годовщину вот в такой мрачный день. Нам многое придется отмывать от страшных ассоциаций последнего времени.
«Что такое для вас личность человека? Должен ли он воспитывать свою самость? Или он должен стремиться к преодолению себя, как сделал Шервуд Андерсон?»
Нет, что вы, Шервуд Андерсон сделал совсем другую историю. Шервуд Андерсон, наоборот, стал собой. Помните, его знаменитая фраза: «Я долго ходил по дну реки, замерз и промок. Попробую ходить по твердой земле». Он и ходит остаток жизни по твердой земле, перестав быть агентом по продаже лаков и красок.
У нас с Веллером это любимый эпизод. Кстати, мне Веллер тут прислал главу из нового романа. Ребята, как же это хорошо написано! Я за долгое время ощутил колоссальную сюжетную динамику; меня засасывает, как насосом. Мне хочется от этого не отрываться! Я не согласен ни с чем, меня все бесит, но я не могу это отложить. Пять страниц пролетели, как абзац. Надо все-таки уметь защищать свою позицию. Как это весело сделано!
«Как вы относитесь к ChatGPT?» Не пробовал, неинтересно. Мне кажется, что… Ой, как же это так объяснить? Вообще, я много раз повторял знаменитую фразу Новеллы Матвеевой:
Не знали ни Эразм, ни Лютер,
Ни Лев Толстой на склоне дней
Всего, что знает наш компьютер,
Поскольку он их всех умней.
Но даже он нам дать не может
Того… чего в него не вложит.
Это та же причина, по которой я не очень люблю стилизации. Вот сейчас я в Нэшвилл ездил доклад читать. И у меня там с одним нэшвиллским профессором была довольно забавная дискуссия. Он там говорит: «Но ведь Сорокин – гениальный стилизатор». Да, гениальный, с этим никто не спорит. Но в самом понятии «гениальный стилизатор» содержится, ребята, некий оксюморон. У Сорокина есть потенции великого писателя – в таких рассказал, как «Лошадиный суп», «Белая лошадь» или «Красный треугольник». Или «Метель». То есть там, где он выдумывает и где он прикасается к оголенному проводу жизни, к подлинной ирреальности бытия. Но там, где он стилизуется, он не более чем очень талантливый пародист. Я чувствую его эту иррациональную тревогу, которая иногда прорывается в его текстах. И получается, без преувеличения, гениально. Но она прорывается не везде.
Вот, например, «Сердца четырех», мне кажется, испорчены соцреалистической стилистикой. А другой на тот момент не было. Но в любом случае, иррациональное письмо Сорокина, иррациональное чувство Сорокина делает ему честь. По-моему, это прекрасно.
Любопытный весьма вопрос, но он требует довольно детального ответа. «Н тяготит ли вас…» А, вот это, конечно, хороший вопрос. «Не тяготит ли вас любая форма зависимости? В частности, привязанность к семье?» Нет, не тяготит. Одному жизнь гораздо тяжелее. Я не люблю ни путешествовать один, ни жить один. Наверное, именно в этом объяснение того, что мы довольно много странствуем по Штатам. Где-то выступаем, где-то я лекции читаю, где-то я езжу на студенческую конференцию. Например, 3 марта будет конференция по «Бесам» в Чикаго, я там буду делать доклад «Ангелы» – о том, как мог выглядеть бы второй том «Бесов», как выглядел бы позитивный идеал Достоевского.
Я не люблю жить и ездить один. Но я понимаю прекрасно постоянный страх за семью, страх за ребенка, страх за жену, страх ей надоесть, в конце концов. Это та вещь, которая и тяготит, и одновременно привязывает к жизни, и дает стимул жить, в том числе. Ведь жить больше особо незачем. Больше скажу: когда-то Кушнер ждал очень дорогого, очень важного для него человека. Конкретно – жену, которая опаздывала и не позвонила. И я не понимал, то ли мне надо уйти, как-то ему со мной тяжело было, то ли как-то он со мной отвлекался… Она пришла, все закончилось благополучно. Но мы как раз вспоминали его стихи:
Страх и трепет, страх и трепет, страх
За того, кто дорог нам и мил.
От этого невозможно избавиться. Более того, избавившись от этого, вы становитесь не совсем человеком. Вот Лимонов избавился же от человеческого в себе – он стал таким сверхчеловеком. И то у него оставались привязанности поздние. Я не думаю, что избавившись от всего человеческого, вы станете сверхчеловеком. Наоборот, очень может быть, что вы избавитесь от самого главного, что у вас есть; от самого интересного, что у вас есть. За пределами человека ничего интересного нет. За пределами человека мертвая материя. А человек – это единственная манифестация бога среди всей окружающей реальности. И я думаю, что глубоко прав был Андрей Леонидович Зорин, который сказал: «С уходом с государственной службы Батюшков окончательно ушел в безумие, потому что оторвались гири, которые привязывали его к земле».
Вот эта ранняя статья Зорина была очень точной: по ней было видно, что пришел мастер. Дело в том, что отрываясь от земли, от почвы, от рутины, и особенно от любви, вы все-таки жертвуете большим, чем человек может компенсировать. Нет, я не готов на это пойти. Более того, я думаю, что единственное, что делает меня человеком, – это любовь моя к абсолютно такому же, идеально похожему человеку. То, что мне досталась жена, – это какое-то невероятное душевное сходство, которое делает меня, конечно, и страшно зависим, и – парадоксально – свободным, потому что я наконец-то достроился до какого-то целого. Хотя, надо сказать, что мне всегда везло на людей, меня достраивающих. Слава богу, это было всегда.
«Меня мучает, съедает изнутри желание отомстить одному человеку. Эта мысль стала моей идеей-фикс. Что вы могли бы мне посоветовать?»
Послушайте, ну у кого этого нет? У каждого есть такой заветный персонаж. Кому-то удалось отомстить, кому-то – нет. Я не знаю, как с этим бороться. Да и надо ли вообще с этим бороться? Во-первых, Господь все управит, как показывает фильм Мотыля «Багровый цвет снегопада». Не делайте за Господа его работу: если вы на правильной стороне, все получат свое. Ну а во-вторых, знаете, если это стало вашей идеей-фикс, если вас жует это изнутри, сделайте это. Не говорю «убейте», но сделайте это, покажите этому персонажу, что вы помните о нем. Это очень полезно.
Знаете, я очень люблю одно стихотворение у Превера. Может быть, я его сейчас найду, оно есть в переводе Кудинова. Сейчас, подождите. Просто очень уж хорошее стихотворение, и я действительно его люблю. Оно как-то очень духоподъемно. Но вот его-то я и не нахожу, потому что кудимовские переводы в сети представлены скупо. В общем, там речь идет о том, что главный герой «совершил несколько непохвальный поступков»:
Совершив целый ряд далеко не похвальных поступков
Один бродяга домой возвратился. И вот
Перед воротами фабрики ходит он взад и вперед,
Не узнает никого,
И никто его тоже не узнает…
Ну и тут он вспоминает причину своего дурного настроения:
«Ты кончишь на эшафоте», –
Кто-то ему сказал,
И он вспоминает, что это сказал ему дядюшка. И именно дядюшка отравил ему всю жизнь. В конце он дядюшку находит:
Не долго думая… убивает
И в самом деле на эшафоте кончает,
Предварительно съев два десятка блинов
И выкурив до конца сигарету.
А ему там ни блины, ни курево в горло не лезли, он страдал очень сильно. А потом и в самом деле на эшафоте кончает, «предварительно съев два десятка блинов и выкурив до конца сигарету». Это хорошее дело. Если вам действительно не дают покой, если вам надо отомстить какому-то персонажу, – отомстите ему: ей-богу, и сигарета пойдет гораздо лучше. А зачем вообще себе отказывать в таких мелких удовольствиях? Если человек действительно виноват? А такие случаи бывают.
«Вам еще что-то интересно в России?» Да. Да, очень многое. Мы живем в интересное время. Интереснее всех сказал, конечно, БГ об этом: мы действительно сейчас должны делать подношения интересному времени. Но интересное оно почему? Действительно, на весах божий замысел. Мир божий, любимое творение божие находится на весах. Что перетянет?
На наших глазах доигрывается великий миф о дьяволе, о дьявольской гордыне, когда дьявол говорит: «Либо ты меня вернешь на небеса и будешь со мной считаться, либо я уничтожу весь мир». Вот мы и смотрим.
«Какое впечатление на вас произвел визит Байрона… то есть Байдена, конечно, в Украину, в Киев? Восторг, конечно, у меня это вызвало. Это поступок. Не говоря уже о том, что когда они там с Зеленским среди людей ходят без охраны… То есть я понимаю, какой уровень охраны в это время в Киеве, но понимаю и то, что они позволяют себе выйти к людям. А Байден позволяет себе съездить к в воюющую страну. Это сильный жест, и мне не важно, начало ли это предвыборной кампании, для себя ли это Байден делает… Все хорошие поступки совершаются для себя. Мне Вознесенский когда-то сказал: «Лучше совершать добрые дела из тщеславия, чем злые из высших побуждений». Это очень правильно.
Тщеславие – вообще неплохой стимул, неплохой мотор. Да даже если это было предвыборной кампанией Байдена – какая разница? Господь им так инструментирует, так им управляет. Вот так совпало, что Байдену надо было съездить. Он съездил и бросил на чашку весов довольно увесистую гирьку. И дело не в оружии – дело в духовной поддержке. Надо сейчас выступать на стороне Давида, а не на стороне Голиафа. Вообще, надо на стороне будущего выступать.
«Что бы вас удивило в сегодняшней России?» Конечно, меня сегодняшняя Россия и так довольно сильно удивила. Сильнее, мне кажется, трудно. Хотя я предсказывал многое: роман «ЖД» – это все-таки довольно пророческое произведение. Но опять-таки, чтобы чувствовать это все, не надо было обладать иррациональным даром предвидения.
«Как вы относитесь к Владимиру Мединскому и к Тамаре Эйдельман?» Инна, к Владимиру Мединскому отношусь хуже гораздо, чем к Тамаре Эйдельман. Тамара Эйдельман – то, чем должен быть историк и преподаватель. Мединский – то, чем не должен.
Но мое отношение к Мединскому… К нему примешивается много личного. Мы вместе преподавали в МГИМО. Мы никогда не дружили, но мы много раз откровенно разговаривали. Мединский имел все потенции для того, чтобы стать и хорошим министром, и талантливым писателем. Шутку про 25-й и 1-й день я всегда вспоминаю с удовольствием. Он человек интересный, небезнадежный. У него даже сейчас есть шансы как-то покаяться, да не в этом дело. Он правда пример человека неглупого. И я не знаю, тщеславие ли бешеное у него работало или его в заложниках держали, но у него… Я помню, как он тогда, будучи министром культуры, после смерти Матвеевой позвонил мне и выразил готовность на свои средства устроить и похороны, и памятник, признавшись, что она для него один из самых значительных поэтов и людей. А Матвеева очень просеивает людей относительно себя. Он человек с потенциями, но его на наших глазах жрет вот эта страшная вещь.
«Можете ли вы сказать, что Цветаева – самый большой поэт России? Почему никто не знает, где она в точность похоронена?» Знают, в какой местности кладбища. Но тогда же никто не понимал, что она такое. Да и на похоронах никого не было, и свидетелей не осталось. Я думаю, что здесь тоже… Господь ничего не делает просто так. Это такой символ, когда великий поэт как бы растворился в воздухе.
Самый ли она большой для меня поэт? Нет, я здесь стою здесь на ахматовской позиции. Ахматова сказала: «Вам не выбирать надо, а гордиться и радоваться, что у вас есть одновременно столько больших поэтов». Если перечислять десятку ХХ века, то для меня, конечно, в ней Ахматова, Мандельштам, Пастернак, Цветаева и Блок на первом месте, а также Маяковский и Заболоцкий. Как правильно писал в своем время Владимир Новиков, «за остальные три места развернулась бы жестокая борьба». Слуцкий там, для меня еще Самойлов там.
Меня поразило, что когда-то Петр Горелик, который был другом и одноклассником Слуцкого, на мой вопрос о том, кто выше, ответил: «Конечно, Самойлов». Не знаю, гармоничнее, а может быть, у Самойлова больше мысли. Но для меня Слуцкий – конечно, ни в какой степени не поэт мысли. Для меня Слуцкий – поэт универсальной интонации. Я буду сейчас об этом говорить. Это поэт невероятной силы прямого высказывания. И кроме того, это поэт глубокой религиозной позиции.
Вот у Самойлова, как ни странно, религия в текстах отсутствует вообще. «Жалко, бога нет», – говорит у него Цыганова. И думаю, что автор в какой-то степени с этим солидарен. Роль бога у него выполняет народ. В это понятие Самойлов верил. А вот народ у Слуцкого практически отсутствует, а вот бог есть. Это наверное потому, что Слуцкий был ашкеназом, а Самойлов – сефардом. А может быть, потому что Слуцкий ощущал себя евреем, а Самойлов – нет. Странное дело: еврейской темы у Самойлова нет совсем, кроме как в шуточных стихах, а вот у Слуцкого она одна из главных. Может быть, линия контакта с богом идет по этой территории. Хотя боюсь, что здесь не следовало бы абсолютизировать это.
Но в любом случае, связь с богом идет через связь с историей, с традицией и через весь экзистенциальный опыт трагичный, в одинаковой степени. У Самойлова, я думаю, связь с традицией была, а вот этого экзистенциального опыта он избегал. Может быть, он его запивал в какой-то степени.
«Как с вами связаться по поводу сотрудничества?» Почта моя общеизвестна, но я совершенно не уверен, что захочу с вами сотрудничать. Зачем это нужно?
«Нет ли у вас сомнения в подлинности «Слова о полку Игореве?» После работ Зализняка – нет.
«Какими стихотворениями Слуцкого стоит вспомнить день его рождения?» Слушайте, неужели я и здесь угадал? Неужели я совпал с днем его рождения? Сейчас посмотрю? Я, честно говоря, не подгадываю, ей-богу, но, видимо, Господь подсказывает в таких случаях всегда. Что вы, он родился 7 мая. Он умер 23 февраля. Вот здесь действительно совпало. То, что мы говорим о Слуцком в день его смерти, – не знаю, не думал об этом.
Помнить стоит не по его стихотворениям, а по стихотворению Дмитрия Анатольевича Сахарова, более известного как Сухарев: «Привезли из Тулы тело, тело Слуцкого…». Это стихотворение, которое меня тоже до слез трогает.
Холодынь распробирает, дело зимнее,
Дело злое, похоронная страда.
А за тучами, наверно, небо синее,
Только кто ж его увидит и когда.
Увидит очень скоро: Слуцкий умер в 1986 году на пороге перемен, за которыми он следил, которых он ждал, которые шоком этим могли его вернуть в строй – он ведь был не старый человек. Депрессия, которая отняла у него способность писать стихи и общаться с людьми, ни к какой умственной деменции не привела. Он как раз оставался в строю, реагировал на новости, читал газеты. Он жил у брата в Туле (ему нужны были люди рядом), но при этом совершенно не замыкался. Иногда звонил по телефону Самойлову, прочитав новую книгу. Иногда реагировал на гостей.
Единственное, чего мне жаль, так это то, когда в 1985-м в Тулу приехал Окуджава, Слуцкий его не принял, сказав: «Я сошел с ума, я никому не нужен, я никому не интересен». А Окуджава очень хотел с ним повидаться: они были близки внутренне. Но тем не менее Слуцкий – в очередную годовщину его смерти, это 37 лет, мы сейчас о нем вспоминаем (действительно совпадение удивительное, поневоле поверишь в какие-то возможности загробного влияния).
Если уж вспоминать Слуцкого какими-то стихами в день его смерти… Знаете, вот это едва ли не последнее его стихотворение:
Снег опять пошёл, повалил,
и с присущим бархатным тактом
этот занавес разделил
предпоследний с последним актом.
Слишком в «Гамлете» режут и колют,
мне приятней куда «Три сестры»,
где все просто встают и уходят,
и выходят навек из игры.
Или вот это, мое любимое:
Завяжи меня узелком на платке,
Подержи меня в крепкой руке.
Положи меня в темь, в тишину и в тень,
На худой конец и про чёрный день.
Я – ржавый гвоздь, что идёт на гроба.
Я сгожусь судьбине, а не судьбе.
Покуда обильны твои хлеба,
Зачем я тебе?
Сложное обращение. Знаете, у Александра Эткинда есть хорошая мысль о том, что всякий большой поэт тему отношений с богом разворачивает как тему отношений с женщиной. Но это не только. Большой поэт разворачивает тему отношений с богом как тему отношений с читателем. Концепция бога-читателя вообще очень важна. Раз уж я сегодня много цитирую Кушнера… Он как-то сказал: «Неужели вы не понимаете, что тот бог, в которого вы верите, это всего лишь идеальный читатель, помещенный вами в бесконечно отдаленную точку?» Нет, я бы не сказал, что это идеальный читатель. Это, скорее, идеальный соавтор, диктующий иногда. Но то, что концепция бога-читателя у Слуцкого есть, она, безусловно, в этом стихотворении явилась.
Это обращение, казалось бы, к читателю. Но на самом деле это обращение к богу. Потому что богу тоже будет трудно. И вот когда ему будет трудно, ему будут нужны такие, как Слуцкий. «И с интересном чтит еретиков», – сказано у Слуцкого о боге. Это, конечно, привет Ренану. Помните знаменитую ренановскую фразу: «Хула великого мыслителя интереснее богу, чем корыстная молитва пошляка». Это интересная мысль, но у Слуцкого есть ощущение, что человек (особенно такой, как Слуцкий) может оказаться тайным союзником, которые сгодятся в последний момент. Вот в последний, критический момент мир удержится на таких нелюбимых, не первых учениках; на таких тринадцатых апостолах, как Слуцкий. Любимые ученики сбегут, а не самые любимые, еретики, – они спасут в этой ситуации и окажутся последним оплотом.
«С вашей подачи я подсел на «Роман с кокаином» и на статью Никиты Струве о сомнительности Агеева. Меня не покидало ощущение сиринского письма». Павел, Марк Леви – реальное лицо, его нашли. Он признался, Червинская с ним переспала. Это его роман, тем более, что рассказ «Проклятый народ» имеет все признаки авторства Агеева и уже никаких признаков авторства Сирина. Агеев – это Марк Леви, и я, при всем уважении к Струве, не видел в «Романе с кокаином» никаких признаков сиринского письма. Эпигонское письмо – видел. Я, кстати, не в восторге от этого романа, хотя он очень талантлив. Но там масса приемов, которых Набоков не применял никогда. Мне бы показалось, что – если бы на пошло – первая строчка «Буркевиц отказал» – это единственное совпадение с набоковской манерой, с романом «Отчаяние», где Герман разнообразным образом манипулирует (простите за тавтологию). Вот это отличие сиринских приемов от агеевских бросается в глаза, а совпадение я вижу только в игре с названием.
Никогда Набоков не позволил бы себе написать такую историю, с растлением этой девочки, с ее копеечками, с этими фразами («Ты моя лапушка, ты моя любушка»). Никогда Набоков не стал бы настолько ниже пояса рулить. Ну как это объяснить? Набоков пользуется более чистыми средствами.
«Читаете ли вы российские СМИ?» Нет. Мне, кстати, из всех шуток «Квартала» (я подробно изучал контент Зеленского, когда писал) больше других нравилось в таком шоу (в целом как раз неостроумном) «Восьмимартица». Там была пародия на «Матрицу», и это было приурочено к 8-му марта. «-Ты сможешь? – Неа. – Ты готов? – Неа. – Ты выдержал испытание, Нео». И та же пророческая шутка: «- Так значит, я избранный? – Нет. Избранный у нас президент» (это Зеленский спрашивает). Сейчас, 18 лет спустя, это воспринимается как удивительный знак судьбы. «Матрицу» я, кстати, считаю довольно бездарной картиной.
Вот тут убеждают меня, что мировой катастрофы на этот раз не будет, что точно пронесет. Совершенно с вами солидарен.
«Что вы думаете про [НРЗБ], можно ли считать его продолжателем Бабеля?» Ну что вы, каким продолжателем Бабеля? Он, безусловно, талантливый писатель, хороший. Крепкий второй ряд, и с Бабелем он никак не соотносится. Притом, что еврейская тема у него есть, но есть она и у Юшкевича, есть у Шолома-Алейхема. У кого ее только нет. Бабель – это писатель совершенно другого ряда.
«Сколько можно вести умные разговоры, которые ни на что не влияют и к чему не обязывают?» А чему могут обязывать умные разговоры? Только к хорошему поведению? Сколько можно их вести? Знаете, пока не надоест. Я не знаю для человека более полезного, более душеполезного, более выигрышного занятия, чем вести умные разговоры. Помните, была реклама: «Сколько можно? Столько, сколько нужно».
«Как вы относитесь к стихотворению Слуцкого «Значит, что-то не раскрыли Мы, что следовало нам бы! Значит, слабенькие крылья…»? Может быть, поэзия и культура никого не научит мыслить? Из единомышленников, например, у меня осталась только семья, хотя это шесть человек».
Понимаете, поэзия не имеет такого задания – «научить мыслить». Поэзия выполняет две функции всего: она гармонизирует мир, то есть она вносит в него гармонию, вытесняя дисгармонию, злобу, мерзость и прочую дрянь. Ну и конечно, она спасает говорящего. Это не для людей делается, а для себя. Это такая форма благодарности, умиления. Поэзия может эмпатию в вас развить, может развить душу. А интеллекта она не развивает, кроме тех случаев, когда вы, скажем, расшифровываете сложный текст, постигая глубину авторского замысла.
Вот мы с Олегом Лекмановым говорили, кстати, на новогоднем нашем эфире, на который я до сих пор продолжаю получать приятные отклики… Да, хороший был Новый год. Дай бог так его и проводить. Вот как раз там мы говорили о том, действительно ли Мандельштам как-то влияет на исследователя. Подавляющее большинство читателей, исследователей, глубоких специалистов по Мандельштаму, как правило, занимают в мире довольно верную этическую позицию. Никого из настоящих мандельштамоведов не удалось соблазнить ни ложно понятным патриотизмом, ни Z-идеологией, ни соблазном припасть к большинству. Наверное, Мандельштам действительно активизирует в людях какие-то интеллектуальные потенции, но про других я этого сказать не могу.
Я не думаю, что Ахматова может сделать читателя умнее. Она, безусловно, может научить его достоинству, это да. Научить делать пьедестал из камней, которыми в тебя бросают. Ну и вообще, научить людей как-то с достоинством себя вести, разговаривать таким образом.
Вот большой вопрос. «Формируется новый электорат – электорат войны. Как эти люди поведут себя? Этими вопросами нужно задаваться сейчас, поскольку вне зависимости от войны и ее результатов необходимо учитывать этот поствоенный электорат».
Я согласен с вами совершенно, но у меня-то есть ощущение, что люди, прошедшие этот искус, будут несколько осторожнее, несколько умнее. Я не верю в бесполезность испытаний. Испытания, конечно, это не лучшая школа. «Несчастие хорошая школа: может быть. Но счастие есть лучший университет», – говорит Пушкин. Но мне кажется, что у людей, прошедших это искушение, будет серьезный иммунитет, в том числе к активным действиям.
«Как вы относитесь к стихотворению Высоцкого «Меня опять ударило в озноб?» Вот как раз как к одной из манифестаций позднего Высоцкого, который предпочтет умереть, нежели измениться. Измениться – в смысле конформировать, поэтому здесь это важно.
«Жить в России – уже подвиг. Я пришел к такому выводу после многих преград, мытарств с горизонтальной ментальностью». Не нужно чувствовать себя ни подвижником, ни жертвой, но, конечно, прожить в России морально чистую жизнь, незапятнанную, – очень трудно.
«Передайте, пожалуйста, привет Науму Ниму. Он мой любимый писатель». Ним, ты любимый писатель Андрея. Передаю тебе привет. Видите, Андрей, у нас в прямом эфире все делается очень быстро. Ним – это один и из моих любимых писателей. Я до сих пор считаю, что рассказ «Витэка сказал» – это лучший рассказ 90-х годов. Там поднята очень важная тема: тема того, что неофит оказывается иногда большим верующим, чем Папа Римский. Это довольно глубокая мысль.
«Что вы можете сказать про труд Солженицына «Двести лет вместе»?» Солженицын всегда выходит на главную проблему, и в этом смысле он велик. И в этой книге он вышел не на еврейский вопрос, а на русский. Все, что сказано там о русских, очень точно. Особенно болезненная проблема – это недостаток солидарности.
«Фильм «Капитан Волконогов…» ввел меня в уныние, как и «Груз-200». Может быть, есть художественный прием, который бы не подавлял волю, а мотивировал бороться?» Нет, этот фильм как раз мотивирует бороться. Но понимаете, я верю, что мотивировать жить способно не только мрачное, будоражащее и тревожное искусство. А еще и искусство, в котором побеждает человеческое. Посмотрите фильм «Квартира»… По-моему, это Уайлдер. Я всегда путаю. Но в любом случае, фильм «Квартира» 1960 года, голливудская такая комедия, очень мотивирует жить.
«Ваше отношение к творчеству Алексея Бердникова?» К сожалению, недостаточно знаком.
«Не кажется ли вам, что Константин Сергеевич Мережковский в чем-то превосходит своего брата?» Нет, вот совсем не кажется. Но, наверное, надо перечитать. Об этом есть большие работы, погляжу.
«На каком музыкальном инструменте больше всего любит играть Шервуд?» На гитаре и синтезаторе. От синтезатора не отходит часами, что-то подбирая.
«Позиция Александра Сокурова известна. А что Юрий Арабов? Он как-то комментировал происходящее?» Знаете, я не встречал его прямых комментариев. Но Арабов давно зарекомендовал себя человеком блестящего ума, что я как-то не думаю, что с ним могла бы случиться нравственная такая буря, чтобы он взял и поддержал войну. Нет, в это я не верю. Я вообще Арабова очень люблю и не верю в том, что он может измениться.
«Ваше сравнение с Пригожиным остроумно и парадоксально, но Распутин был против войны». Распутин был не против войны. Распутин играл политическую партию, политическую интригу. Нет никаких сомнений лично у меня, что если бы война была ему выгодна политически, то он был бы за войну. Я не думаю, что у Распутина были убеждения. Распутин был признаком раскола элиты, и этот системный признак мне кажется более важным.
«Военная лирика Слуцкого – от ума или все-таки от души?» Вот здесь мы переходим к теме Слуцкого. Понимаете, один из главных парадоксов Бориса Абрамовича заключается в том, что он выглядит поэтом интеллектуальным и даже временами умозрительным. Но это глубоко не так. Слуцкий – это лирик, что называется, по самой строчечной сути. Он, конечно, поэт головной, рациональный; то, что называется «умный», но в основе поэзии Слуцкого лежит тревога, душевный дискомфорт. Не попытки постижения реальности, не попытки афористично сформулировать, а попытки справиться с ней.
Вот это его, вроде бы кажущегося продолжателем Маяковского, делает поэтом анти-Маяковским. Обратите внимание, что у Слуцкого мало афоризмов, которые бы запоминались. Ну если только «мелкие пожизненные хлопоты по добыче славы и деньжат к жизненному опыту не принадлежат». Или там: «Что-то физики в почете, что-то лирики в загоне». Это вот ушло в речь, но поэзия Слуцкого не разошлась на газетные заголовки. Да и вообще поэзия Слуцкого не афористична.
Слуцкий выражает состояние, и если сравнивать вечное мое «риторы» vs «трансляторы», то Слуцкий, конечно, транслятор. Он не ритор. Безусловно, он поэт риторической школы только в одном отношении: он нашел интонацию для того, чтобы выражать все, что угодно. То, что Слуцкий писал очень много, – это как раз и были пробы, были попытки нащупать интонацию. Это были поиски своего голоса. Он нашел его, я дума, к году 1947-му. Я сейчас продемонстрирую для наглядности, как это у Слуцкого выглядит. Вообще мне все время хочется читать его голосом и как бы с его интонацией:
Когда русская проза пошла в лагеря:
в лесорубы,
а кто половчей — в лекаря.
в землекопы,
а кто потолковей — в шофёры,
в парикмахеры или актёры, —
вы немедля забыли своё ремесло.
Прозой разве утешишься в горе!
Словно утлые щепки, вас влекло и несло,
вас качало поэзии море.
По утрам, до поверки, смирны и тихи,
вы на нарах писали стихи.
От безкормиц, как палки тощи и сухи,
вы на марше слагали стихи.
Из любой чепухи
вы лепили стихи.
Весь барак, как дурак, бормотал, подбирал
рифму к рифме и строку к строке.
То начальство стихом до костей пробирал,
то стремился излиться в тоске.
Ямб рождался из мерного боя лопат.
Словно уголь, он в шахтах копался.
Точно так же на фронте, из шага солдат,
он рождался
и в строфы слагался.
А хорей вам за пайку заказывал вор,
чтобы песня была потягучей,
чтобы длинной была, как ночной разговор,
как Печора и Лена — текучей.
А поэты вам в этом помочь не могли,
Потому что поэты до шахт не дошли.
Вот умение закончить таким образом – предельно эффектно, по-слуцки – это очень сильно сделано. Кстати говоря, для меня абсолютная загадка, почему этих двух последних строчек в большинстве интернетных публикаций нет. А ведь, собственно говоря, именно в них вся сущность
Пафос прямого высказывания, Слуцкому очень присущий, делает поэзию, как ни странно, в чем-то даже более уязвимой, более откровенной. Конечно, проще высказываться через экивоки, метафоры, фигуры умолчания, но Слуцкий режет и рубит напрямую. Об этом, кстати, гениально подмечено у его друга-соперника Самойлова:
На струнах из воловьих жил
Бряцает он на хриплой лире
О том, как напряженно жил,
Чтоб след оставить в этом мире.
Вот вам пожалуйста:
Вот за что люблю анкеты: за прямую
постановку некривых вопросов.
За почти научное сведение
долгой жизни к кратким формулам.
За уверенность, что человека
можно разложить по полкам
и что полок требуется десять,
чтобы выдавали книги на дом,
или сорок, чтобы отпустили
в капстрану на две недели. Равенство перед анкетой,
перед рыбьими глазами
всех ее вопросов —
все же равенство.
А я — за равенство.
Отвечать на все вопросы
точно, полно,
знаешь ли, не знаешь, — отвечать,
что-то в этом есть
от равенства и братства.
Чуть было не вымолвил:
свободы.
Насчет свободы здесь сложно. Я пытался в свое время для себя пояснить это стихотворение. Знаете:
И буду стареть понемногу,
И может быть, скоро пойму,
Что только в покорности Богу
И кроется вызов ему.
Никакого парадокса здесь нет, это понятная совершенно вещь. И мне кажется, что здесь именно такая мысль. Да, эта анкета делает тебя свободным. Не потому, что ты по-рабски готов отвечать на рыбьи глаза, нет. А потому что у тебя есть, чем ответить. Слуцкий не боялся ответов, не боялся отвечать прямо.
Конечно, его голос, хриплый и срывающийся голос – это голос, не находящий ответа, не находящий разрешения. Он понимал, что он недостаточно гибок, что он приспосабливается ко времени, но он чувствовал, что строит на уходящем из-под ног песке.
Каменную макулатуру
трудно сдать в утиль.
Мраморную одежку
слишком долго донашивать.
Землетрясений тоже
в центре России нет.
Будут стоять колонны,
здания приукрашивать.
Будут глаза мозолить,
будут портить вид.
Будущие поколения
это не раз удивит.
Поэтому, товарищи
градостроители,
тщательно продумывайте
наши обители.
Чтобы только по совести
всем вам себя вести,
надо было бы подписи
под домами ввести.
Подписи – авторские знаки, потому что каждый отвечает за дом, который он строил. Но под домом Слуцкий понимает, понятное дело, мировоззрение. И про это мировоззрение у него как раз есть совершенно исчерпывающие слова. Сейчас я найду это стихотворение.
Слуцкий очень хорошо понимал, что он строит на непрочном материале. Он хотел бы иметь твердую веру, твердое мировоззрение, но что-то ему подсказывает, что ХХ век исключает подобное мировоззрение. И может быть, здесь он более прав, чем многие идеологи твердых взглядов.
Я строю на песке, а тот песок
Еще недавно мне скалой казался.
Он был скалой, для всех скалой остался,
А для меня распался и потек.
Я мог бы руки долу опустить,
Я мог бы отдых пальцам дать корявым.
Я мог бы возмутиться и спросить,
За что меня и по какому праву…
Но верен я строительной программе…
Прижат к стене, вися на волоске,
Я строю на плывущем под ногами,
На уходящем из-под ног песке.
У Борхеса во «Фрагментах из апокрифического Евангелия» сказано: «Все строят на песке, но строй так, как если бы строил на камне». Кстати, вот в этом есть любопытное сходство Борхеса и Бориса, Борхеса и Баруха. В чем оно заключается? Прежде всего в том, что и Борхес, и Слуцкий строили на песке и оба были невротиками. Вот, кстати, совершенно правильно пишет Борхеса, что Честертон только кажется глубоко верующим. То есть он верует глубоко, но его вера базируется не на знании, а на интуиции и сомнении. Он – нервный агностик. И более того, он, скорее, истерик, нежели проповедник.
Я думаю, что у Слуцкого вместо твердой веры и твердого кодекса… Только нравственный кодекс был очень твердым. Но сама по себе его вера была полна сомнений. Это была одна из причин, по которым он сломался на знаменитом собрании 23-го, по-моему, октября 1958 года, когда он осудил Пастернака. Почему осудил, понятно. Потому что он был поэтом оттепели и голосом оттепели. Ему казалось, что Пастернак оттепели помешал. Но в целом это свидетельствует о некоторой внутренней шаткости. И когда после смерти жены Слуцкий, как он сам говорил, «сошел с ума», хотя на самом деле впал в многолетнюю депрессию, эти внутренние опоры его мира рухнули. Мне кажется, он это почувствовал.
Конечно, лучшее стихотворение Слуцкого – «Бухарест». Я не буду его читать, потому что, во-первых, читал его много раз, а во-вторых, все его знают. Но я прочту другое. Интонация Слуцкого, поэтическая манера Слуцкого такова, что – и я часто прибегаю к этому сравнению – можно было бы, наверное, хоть прогноз погоды написать таким слогом. Но интонация Слуцкого – вот это важно – не готовая схема. Она не фиксирует эмоции, она не фиксирует уверенности. Она фиксирует именно… Как сказать? Его интонация – это именно инструмент поиска ответов. Слуцкий говорит, чтобы в процессе говорения найти ответ. В этом смысле он очень близком к другому ашкеназу – Бродскому, на которого он сильно повлиял. Слуцкому Бродский принес свои стихи и удостоился одобрения.
Отношение Слуцкого к догматиками, вообще к любой застывшей картине мира, к любым готовым ответам лучше всего выражено в одном из любимых моих стихотворений:
— Немецкий пролетарий не должон! –
Майор Петров, немецким войском битый,
ошеломлен, сбит с толку, поражен
неправильным развитием событий. Гоним вдоль родины, как желтый лист,
гоним вдоль осени, под пулеметным свистом
майор кричал, что рурский металлист
не враг, а друг уральским металлистам. Но рурский пролетарий сало жрал,
а также яйки, млеко, масло,
и что-то в нем, по-видимому, погасло,
он знать не знал про классы и Урал. — По Ленину не так идти должно! –
Но войско перед немцем отходило,
раскручивалось страшное кино,
по Ленину пока не выходило. По Ленину, по всем его томам,
по тридцати томам его собрания.
Хоть Ленин — ум и всем пример умам
и разобрался в том, что было ранее.
…
Все это было в марте, и снежок
выдерживал свободно полоз санный.
Майор Петров, словно Иван Сусанин,
свершил диалектический прыжок. Он на санях сам-друг легко догнал
колонну отступающих баварцев.
Он думал объяснить им, дать сигнал,
он думал их уговорить сдаваться…
Когда с него снимали сапоги,
не спрашивая соцпроисхождения,
когда без спешки и без снисхождения
ему прикладом вышибли мозги, в сознании угаснувшем его,
несчастного догматика Петрова,
не отразилось ровно ничего.
И если бы воскрес он — начал снова.
Вот догматическое мышление, догматическое сознание в ХХ веке выглядит именно так. И выглядит оно провальным. Тут ничего не сделаешь. Поэтому остается живое чувство, живой поиск ответов, хриплый голос человека, который жаждет этого ответа. И если уж вспоминать какие-то цитаты Слуцкого, которые дают лучший ответ, то следует сказать вот это: «Дело не сделается само, дайте мне подписать письмо». Потом настанет этап, когда «без меня, без меня, без меня». А сегодня дело не делается само.
Перечитывайте Слуцкого. Это хорошее подспорье в любые времена. До скорого, пока.