Скачайте приложение, чтобы слушать «Эхо»
Купить мерч «Эха»:

«Один» с Дмитрием Быковым: Сусанна Георгиевская

Дмитрий Быков
Дмитрий Быковпоэт, писатель, журналист

Переворот в России случится совершенно неожиданно: Россия проснется оттого, что утром всех демократов придут арестовывать. Уже без разговоров, это будет новая операция уже не ФСБ, а новой, менее коррумпированной среды. До этого момента я уже успею уехать. У меня будут, как всегда, свои инсайдеры – люди, которые предупреждают. Но эта последняя итерация фашизма будет очень опасной, но очень недолгой. Либо они сразу ударят ядерным оружием, и  тогда конец всему. Либо они не успеют, и тогда конец им. Но последняя отрыжка случится…

Один26 июня 2025
2180
«Один» с Дмитрием Быковым: Сусанна Георгиевская 25.06.25 Скачать

Подписаться на «Живой гвоздь»

Поддержать канал «Живой гвоздь»

Д.БЫКОВ: Привет, дорогие друзья, доброй ночи. Сегодня мы будем разговаривать в лекции про Сусанну Георгиевскую – наверное, самого любимого писателя моего детства, ныне несколько забытого, но в последнее время как раз наблюдается некоторый ренессанс внимания к ней.

Естественно, мы поговорим о моих новых проектах. Если вы сможете сразу ответить (или в телеграме, или письмом на dmibykov@yandex.ru), мне было бы приятно. Может быть, мне действительно стоит сделать какой-то свой подкаст ютубовский, какую-то свою регулярную программу с лекциями. С чем это связано? Я большую часть лекций своих читаю по-английски – студентам или на каких-то конференциях. Но у меня есть серьезная тоска по моей русской аудитории. Я знаю, что им, наверное, не очень легко слушать меня сегодня.  Как замечательно написал один читатель: «Я был готов вам донатить в качестве иноагента, но когда на вас навесили уголовку, я боюсь». Во-первых, эта уголовка ничего не решает. Все, в том числе и в Штатах, понимают, что это не уголовка, не криминал, а,  так сказать, за правду. Поэтому и вам ничего за это не будет… По крайней мере, иноагентский статус сам по себе настолько серьезен, что добавить к нему ничего нельзя.

Но я не хотел бы, чтобы мне донатили из России. Я хотел бы делать эти лекции… Как я репетиторствую для нескольких семей: они хотят, чтобы дети не забывали русскую культуру. Значит, вы можете донатить из-за  границы, если не хотите, чтобы ваши дети забывали русскую культуру.

Честно вам скажу: мне это не ахти как даже важно, потому что зарабатываю я преподаванием, немножко книжками, немножко публичными выступлениями. То есть моя жизнь от этих донатов совсем не зависит. Но делать это совсем бесплатно мне кажется как-то непрофессионально, какой-то в этом будет демпинг. Если бы вы хотели мне накидать какие-то деньги… Полагаю, что большая часть этих денег пойдет на ту или иную форму благотворительности. Вы догадываетесь, что у меня объектов благотворительности весьма много. Тут могут быть и беженцы, тут могут быть и разнообразные американцы украинского происхождения. Я найду, на что потратить ваши донаты. Я даже не особенно жаден по этой части, потому что, слава тебе, господи, американский профессор хорошо зарабатывает.

Можно на Патреоне что-то делать. В общем, если у вас есть желание регулярно слушать мои лекции на Ютубе, если вы готовы заказывать темы, организовывать их обсуждение и донатить, – дайте мне сейчас знать, я тогда сделаю такую штуку. Пока мне очень нравится идея Владимира Яковлева, я там рассказываю про всякого рода наиболее удачные рассказы. Связано это с тем, что у меня начинается в осеннем семестре курс «Эволюция мировой новеллы». Мне действительно стало самому интересно, в каком направлении эволюционирует новелла.

Главным образом, рассказ (или, как Веллер предлагает говорить, «короткий текст», поскольку жанровые границы размыты), главное направление этой эволюции – это способ рассказывания сюжета. Примитивная наррация или просто наррация последовательная, поступательная, или даже параллельное развитие двух тем, как любит Стивен Кинг, например, – все это вчерашний день. Чехов (например, в «Архиерее») придумал сюжет как несколько лейтмотивов, чередование нескольких тем, нескольких струй в одном потоке; то, что Набоков называл «подспудное щебетание побочной темы». У него несколько таких тем – старуха с гитарой, слепая в Италии; мать – «не нравится мне этот отец Сысой», разбивание посуды, шорохи за стенкой. То есть детали, чередуясь, организуют музыкальный ритм, как у Белого в «Симфониях».

Это один способ рассказывания историй. Другой способ придумал Роберто Боланьо. Он рассказывает несколько событий, которые были бы пугающими сами по себе, прерывая их произвольно в любой момент. Комбинировать эти события, выкладывать из них историю читатель волен самостоятельно. Так написан мой любимый рассказ «Последний вечер на Земле».

А вот, понимаете, рассказ, который вполне закончен, он найден был после смерти Боланьо в его компьютере. Его публиковали как законченный рассказ, он дал название сборнику – «Природа зла» или «Тайна зла», «Secret of Evil». «Природа зла» –  это я уже до Эткинда дополняю. Американский журналист спит в Париже в гостинице. Раздается звонок в три часа ночи. Он успевает заметить, что в три часа ночи самое поганое время, чтобы просыпаться: и не заснешь потом, и страшно. Незнакомый голос ему говорит: «Я должен вам сообщить тайну, приходите к такому-то мосту. Я знаю, где вы находитесь: вам идти до него двадцать минут». Герой говорит: «Давайте все-таки через полчаса, дадим мне десять минут».

Он вешает трубку. А герою часто приходилось по ночам выходить на встречи с разными информаторами. Он приходит, нарочно запаздывает слегка, а когда приходит, то у моста никого нет. Ночь зловещая, темная, неприятная, он пересекает мост в обоих направления – никого нет. Он идет домой, его окликают. Он оборачивается – никого. Наконец, когда он уже подошел к гостинице, к нему подошел человек, бледный той бледностью, которая бывает (здесь реминисценция к толстовскому «Воскресению») долгое время проведшего взаперти. Он говорит герою: «Я очень хочу с вами говорить, давайте пойдем в ближайшее кафе, здесь неплохие круассаны, очень свежие».

Они идут, круассаны действительно очень свежие. Дальше происходит еще одна определяющая деталь, которую я вам рассказывать не буду, и дальше текст обрывается. Совершенно не важно, раскроет он ему природу зла или нет. Он обещал раскрыть природу зла. Комбинируя, интерпретируя по-разному этот рассказ, вы можете прийти по косвенным признакам к выводу, что главная природа зла в мире – это именно незавершенность всех нарративов. То, что вам все время обещают открыть структуру, и не открывают ее. Незавершенность, незаконченность, отсутствие догадок о смысле зла в мире. Это одна из догадок о смысле рассказа.

Есть другая, лейтмотив его воспоминаний. Следующий лейтмотив – американец в Париже, который не может вписаться в этот мир, его раздражают следы старой Европы. В общем, рассказ может быть интерпретирован разнообразно, а увлекателен он потому, что он состоит из набора зловещих деталей. Болезненная бледность, как после тюрьмы, дождь, шуршащий постоянно. Отклик: вас позвали, а вы не видите, кто. И так вся жизнь человека: его кто-то зовет, а не понятно, почему.

Иными словами, Боланьо создал такой гибрид рассказа и стихотворения в прозе, где именно незавершенность, эскизность повествования дает возможность самой разной интерпретации. Как пять повествований в «2666», в главном его романе, не сводятся ни в какой точке. Эту точку он не то что не успел дописать, а ее и не должно быть.

Ну и дальше всякие другие формы эволюции сюжета, например, когда фабула рассказа (это продолжает эту линию) является детективом без разгадки, когда события не получают объяснения, как в рассказе Мопассана «Кто знает». Что там происходит? Там у героя вся мебель ушла из дома. И вот как это понять? Поди пойми.

Другая модель – история рассказывается с двух точек зрения, и мы не знаем, какая из них справедлива. То есть есть точка зрения безумца, есть точка зрения нормальная. Классический пример – набоковский «Королек». Живет сосед героя, снимает комнату. Согласно одной версии он – романтический персонаж, согласно другой – банальный фальшивомонетчик, «королек» на воровском жаргоне. И так мы не понимаем, чья точка зрения справедлива (там несколько действующих лиц)  – поэта или сыщика. Иными словами, главная эволюция, главное направление читательской новеллы – все большая роль читательского домысла и все меньшее желание автора насильственно интерпретировать историю. Потому что любая интерпретация, по Умберто Эко, есть насилие. А это, собственно, восходит к набоковскому же «Бледному огню». Глядя в любое окно, вы там видите прежде всего свое отражение, а не пейзаж.

Какие рассказы я собираюсь брать? Один из самых любимых моих примеров, самых наглядных… Это гениальная история. Во Льве Толстом же сидел потенциал учителя, не только учителя нравственности, не только создателя секты. В нем сидел потенциал писателя, которым другим писателям ставит оценки. А оценки ставить он любил, у него чаще всего Куприн получал высшую – «четыре с плюсом» или «пять с минусом». Куприна он очень любил за физиологическую точность его описаний. И вот Толстой решает поправить Мопассана. У него только к двум авторам (не к крестьянским писателям) было абсолютно отеческое отношение. Он все у них читал и все время пытался им объяснить, как надо. Это Куприн и Мопассан. И, кстати, какая могла бы быть встреча, если бы в Ясную Поляну приехали одновременно Куприн и Мопассан. Как это было бы весело! Там хронологически, правда, не очень получалось: Мопассан в 1893 году уже умер, предварительно сойдя с ума и проведя два года в больнице для душевнобольных, а Куприн только с конца 90-х- печатается как профессионал. С «Молоха», и так далее.

Но если бы они приехали, это было бы гениально. Во-первых, сначала бы они, конечно, напились. Толстой бы уже спал, а эти двое пошли бы бухать в лес, и утром страдали бы от жесточайшего похмелья. Толстой, утром уведя их в лес и усадив за стол, читал бы им лекцию о том, как дурно злоупотреблять алкоголем. Прекрасно было бы! Потом бы купаться пошли, пошли в лес…

Они ведь и внешне были очень похожи, два таких бычка атлетического сложения. Мопассан  – нормандец, Куприн  – в общем, по большей части, одессит. Родился он в Наровчате, но сформировался как писатель и человек в Одессе, он основатель одесской литературной школы. И вот эти два бычка, два крепкого сложения беллетриста, переживавшего физиологический мир с болезненной невероятной остротой, были Толстому именно физиологичностью своей прозы невероятно близки.

Толстой прочел у Мопассана рассказ «В порту» и решил его улучшить. И вот там два финала: финал Мопассана страшный, финал Толстого в каком-то смысле еще страшнее, но с катарсисом. Вот я буду их анализировать и сопоставлять. Потому что сама по себе ситуация «Толстой переписывает Мопассана» – это круто. Я могу вам рассказать, что там происходит, но не буду, чтобы вы дождались момента.

Вообще, ситуация, как Толстой правит других, – это очень круто. Он, например, правит рассказ Куприна «Allez!». Финал, когда героиня, прыгая в окно, говорит себе «Allez!», показался ему мелодраматичным, и он это вычеркивает. Короче, понимаете, он ощущал литературу как свое хозяйств (и правильно ощущал), и в этом хозяйстве он имел право наводить порядок.

Естественно, я буду рассказывать о современной прозе, о прозе ХХ века. Я поговорю о новелле моего любимого Бернара Маламуда. Сначала, конечно, «Волшебный бочонок», знаменитый, но самое главное – это «Серебряная корона». Это один из рассказов, который построен гениально. Архитектоника этого рассказа не уступает набоковской. Одна сцена в последней четверти… А вообще, там есть одна потрясающая сцена… Вообще,  там раввин, у него дочка душевнобольная, и вот эта умственно недоразвитая дочка, которая все время рыдает, задает рассказу  такой важный овертон. Вообще, этот образ старика-раввина, который может даровать жизнь, при этом он такой жадный. Он жуликоватый, это образ жуликоватого чуда, – это, наверное, один из самых трогательных рассказов, написанных на еврейскую тему.

Понимаете, еврейская мистика – тема для рассказов и для сценариев очень привлекательная, как в фильме братьев Коэнов. Но мне кажется, что среди ныне живущих авторов это лучше всего делает Яков Шехтер, чьи хасидские притчи, хасидские рассказы – это просто чистое золото. Маламуд делал примерно то же самое: это смесь еврейского бытового рассказа и мистической новеллы, за которой вдруг вырастает страшная, неожиданная, нерациональная сила гонимых чудаков, владеющих тайнами Каббалы. Это очень жалкие существа, у которых в кармане очень страшные тайны. Это сочетание – по крайней мере, у Маламуда – создает какой-то мощный лейтмотив. Евреев можно унизить, но их надо побаиваться. Вот это такая мысль, которая проходит у Маламуда лейтмотивом.

Я возьму несколько рассказов Валерия Попова, прежде всего – гениальную любовную новеллу «Две поездки в Москву». Просто она сделана так, что, опять-таки, я думаю, после Бунина о любви в России так не писали. Она гениальна композицией. Мне когда-то Попов в припадке откровенности сказал, что «моя проза существует на пересечении Бунина и Хармса». Наверное, это самое глубокое, что о его прозе сказано. Сам он понимает все очень хорошо, у него все иксы расставлены. От Бунина – необычайная пластика, зримость, вещность, наглядность, несколько болезненный эротизм  в соседстве со смертью. От Хармса – абсурд, которым преодолевается все. Вот это сочетание абсурда и пластики, абсурда и точности, реальности и полной нереальности,  – все это создает  книге ореол чуда.

 Много будет рассказов, обязательно «Соранг» Паустовского, обязательно «Победа» Аксенова. Я включил уже платоновскую «Осьмушку» – самый сильный, на мой взгляд, платоновский рассказ. Он считается сказкой, но это никакая не сказка. Это такой рассказ, такая форма рассказа на самую болезненную для Платонова тему, тему любви к матери, тему самую безысходную и неразрешимую, потому что обречен ее потерять. В общем, я помню, когда я прочел «Осьмушку», я рыдал неостановимо. И мне Матвеева тогда сказала: «Напечатать один рассказ (по-моему, это был год 1985-й, еще до Перестройки) Андрея Платонова, причем рассказ не главный, а рассказ, который он сам считал, наверное, более-менее проходным… и упростить всю современную литературу». Да, это была такая же история, помню, когда вышел роман Шарова… Кстати, шаровский рассказ «Хмелев и Лида» я тоже включу. Так вот, вышел роман Шарова, посмертно опубликованный его сыном Владимиром, тоже гениальным писателем,  – «Смерть и воскрешение Бутова». Второе название – «Происшествие на новом кладбище». Вот Шаров отвез законченный роман машинистке, а на следующий день умер. И вот эта книга осталась его завещанием, гениальная книга абсолютно. Она вышла, я помню, и продавалась на книжной ярмарке. Ее смели за секунды, потому что все же помнили, кто такой Шаров, все же выросли на его сказках – «Мальчик Одуванчик и три ключика» et cetera. Но эта книга, точнее, ее появление на книжной ярмарке тогда упразднило девять десятых современной российской литературы. Почему? Замахом. Вместить под одну обложку жизнь человека, который всю жизнь бегал от арестов, всю жизнь прятался от власти, всю жизнь из милости жил, даже в 70-е не прошло это состояние преследования.

Ну и конечно, посмертное существование, когда, не зная, что он умер, он едет к себе домой, смотрит телевизор. Это все, конечно… понимаете, это была сказочность позднесоветской эпохи. Вся позднесоветская эпоха была очень мистична. В ней было много чудес и – главное – в ней было много необъяснимого. Именно потому… Андропов говорил (по крайней мере, ему приписывается эта мысль): «Мы не знаем общества, в котором живем; не знаем страны, в которой живем». В этой стране очень плохо была поставлена рефлексия, мы не видели себя со стороны. Поэтому почти все, что происходило тогда, было в жанре городской сказки, жанре мистическом. Как фильм Данелии «Слезы капали», как роман Орлова «Альтист Данилов», как сказки Шарова, его сказочные повести (например, «Старые рукописи»), как поздние Стругацкие и как Нина Катерли. Мистика входила в советскую жизнь, это была эпоха распада.

Григорий, постоянный замечательный слушатель, пишет: «Нет ли у меня ощущения, что мир советский испортился во второй половине 80-х, а не в 90-е? То есть испортился именно тогда, когда в него стала проникать главным образом корыстная мотивация – желание жить как на Западе, вещизм советский, отсутствие идеалов?»

Нет, Гриша, понимаете – нет. Объясню, почему. В советское время вещизму, торгашеству и разным формам энтропии противостояло мощное культурное движение. Но это не было еще, понимаете, повальной капитуляцией перед цеховиками и бандюганами. Вот это культурное движение начало подвергаться в 90-е размыванию и деградации. Оно было не нужно. И русская детская литература, которая мощно этому противостояло. Как раз начали умирать такие люди, как Велтистов (абсолютно на ровном месте, ему было 52 года). Начали вымирать советские люди, потому что новое время не предполагало воздуха для них, время настало безвоздушное. Веллер, кстати, тоже считает, что загнивание советского проекта – это 80-е годы, что это запах гниющей плоти, который, как он говорит, «сопровождал меня везде».

Было ощущение гниения, конечно. Но дело  в том, что было и ощущение плодородного гумуса. Бывает грязь здоровая и грязь больная, по Чернышевскому. Это была здоровая грязь. А больная грязь началась в 90-е, когда прекратилось общественное движение, когда стала ясна бессмысленность общественного движения.

Хороший вопрос пришел от Насти: «Что заставляет меня думать, что я вернусь? Что возможно движение вспять?» Две вещи меня заставляют меня: во-первых, честь. Ведь элементарная порядочность рекомендует не сдаваться, это надо быть оптимистом. Это не долг, это для меня естественно. Понимаете, ну вот представьте себе ситуацию: вас поймал на улице грабитель. Вы ведь до последнего будете надеяться, что обойдется. Если вы оптимист применительно к себе, почему вы такой пессимист применительно к человечеству? Здесь есть какая-то несправедливость. Если человек надеется, что обойдется у него, давайте верить, что обойдется в челом.

Но если отбросить и эти соображения и поговорить об объективной реальности, то мне кажется, что у Господа есть два сценария: один – победа добра, другой – самоубийство зла. Победа добра в современном мире малореальна по разным причинам. Наверное, потому что добро останавливается в полушаге от победы, оно всегда бомбит, вообще концепция победы сильно изменилась сегодня. Вот говорят о том, война на Ближнем Востоке – победа это или поражение? Формально это, конечно, победа, для Израиля всякий раз победа, когда он не дал себя в очередной раз уничтожить. Но полная победа над злом в силу разных обстоятельств невозможна. Как доказала Ирина Лукьянова в своей кандидатской диссертации, ни один современный роман или фильм не обходится без сиквела. Просто из коммерческих соображений. Злу нельзя дать потерпеть окончательное поражение, ведь нельзя будет снимать продолжение. Это верно, но верно и то, что концепт победы сильно в наше время изменился. Для кого-то победа – это выжить, для кого-то это – скинуть правительство аятолл, для кого-то победа – это, наоборот, остановиться и перестать убивать самим. Очень сложно там все.

Но в любом случае, окончательная победа добра в наше время представляется малореальной. Видимо, последняя такая победа была в 1945 году. А сегодня есть другие варианты победы – например, самоубийство зла. Ведь Советский Союз не был побежден ни диссидентами, ни мировым сообществом. Он сам себя угробил, он угробил себя космической гонкой, угробил СОИ (стратегической оборонной инициативой), угробил выжиманием из страны всех талантливых и насаждением бездарных и безумных. Примерно как сейчас, у меня об этом есть в новой книжке стихотворение «Давид». Там речь как раз идет о том, как «решительно потрафил народу Голиаф».

Так получается, что Голиафу сказали: все, делай все, что хочешь. И он делает. А все, что он делает, – это уничтожение себя. Потому что любая победа Давида приводит к компрометации его идей довольно быстро. Это один вариант.

Другой – а в чем, например, сейчас могла бы выражаться победа добра? Приход к власти в России не либеральных, не правдивых, не справедливых, не каких-то демократических сил с идеями равенства и взаимопомощи невозможен потому, что все эти интересанты такого исхода из страны благополучно либо вытеснены, либо посажены. Либо их заткнули. Поэтому единственный вариант, который нам остается (и поэтому я смотрю на вещи с большим оптимизмом), – это катастрофа, к которой Россию своей рукой ведет ее нынешнее руководство. Эта катастрофа не за горами, она может быть ближе или дальше, чем нам кажется. Но, думаю, 30-е годы пройдут уже абсолютно без этой вертикали. Тут даже не в Путине дело.

Другое дело –  и я в этом абсолютно убежден, хоть кол на голове теши… Мы, кстати, сейчас записали с моими студентами нескольких групп (частично – Свободный университет, частично – Смольный колледж, Бард-колледж)… Мы пришли к выводу, что нужно позвать Арестовича. И мы записали с Арестовичем поразительно увлекательный разговор. Я с Арестовичем не разговаривал месяца два-три, и меня поразило, до какой степени он остается умным, интересным и последовательным. Он иногда меня бесит (я ему об этом говорю), но он остается интересным.

По разным мотивам и с разными причинами, но мы пришли к выводу, что 2030-е годы пройдут в России под знаком демократии и парламентаризма, после чего зло предпримет окончательный реванш. Появится уже абсолютно военная диктатура, не разложенная коррупцией, не прогнившая, серьезная. Понимаете, нам повезло, что мир получил зло одно в обличье гольфиста, другое – в обличье чекиста, и в обоих случаях это старые очень люди, коррупция страшная.

А здесь придут такие, по Арестовичу, технократы зла, интеллектуалы зла. По мне, это будут такие… то, что у Кинга называется в новом романе «Церковь истинного Иисуса». Это люди, у которых в церквах-подвалах огромный арсенал оружия. Иными словами, придут консерваторы не в виде смешных стариков, а в виде агрессивной молодежи, желающей выиграть последний армагеддон, последнюю битву. Вот во злом в этом обличье бороться будет сложно. Нам дадут 10-15 лет, чтобы приготовиться; чтобы приготовиться к этому последнему штурму архаики. Я прекрасно знаю, что вернусь в Россию, но прекрасно знаю и то, что это не будет окончательным возвращением, это не будет сжиганием мостов, я не откажусь от своих американских и европейских проектов (они тоже у меня есть), я надеюсь к тому времени издать здесь несколько книг, которые сделают меня в известном смысле писателем англоязычным.

Но дело даже не в этом. Дело в том, что Россия – пусть кратковременно – вернется на такой позитивный путь. Путинскому злу не удастся доломать систему окончательно. По-прежнему будут люди, которые станут говорить: «Нет, нам не дали, нам не дали команды, нам не дали победить, плохая команда». Вот в этот раз у них будут интеллектуалы, которые не пожалеют уже никого. Если за это время остальной мир успеет выстроить стратегию обороны, Россия не будет успешна. А если остальной мир расслабится, скажет: «Опять конец истории, был зигзаг, вернулись на стратегический путь, демократия, все норм», – если так, то может это оказаться и армагеддоном. Но я надеюсь, что нет. Я точно знаю, что тридцатые годы будут очень хорошими, сороковые и рубеж пятидесятых  – очень страшными, а пятидесятые – опять хорошими. Задача – дожить до пятидесятых, вот и все. Или все кончится, но кончится ужасно.

«О чем будет ваша следующая книга?» Моя следующая книга…Я вообще не делаю тайн из новых сюжетов, у меня есть замысел один, это осуществление давней мечты. Катька ведь начинала с литературы, она просто очень рано вышла за меня замуж, и у нее не было время полностью как писатель реализоваться. Но начинала она в Липках, будучи одной из самых молодых участниц. И мы решили вместе написать романчик… Знаете, когда долго живешь вместе, начинаешь рано или поздно вместе писать. Это у Апдайка, по-моему, во втором «Кролике» была фраза: «Если молодые люди долго живут под одной крышей, рано или поздно они оказываются в одной постели». Скорее всего, это так. Или вот наоборот: если молодые (или не очень молодые) люди много времени проводят в одной постели, рано или поздно они начинают вместе сочинять. Потому что они начинают думать в одном ритме, и им приходят в голову какие-то идеи.

Короче, мы дружим здесь в Рочестере с русским риэлтором. Это человек, который помогает покупать дома. Он знает, соответственно, какой квартал города опасен, какой перспективен, где что строят. И вот здесь есть один городской квартал с очень плохой репутацией, почти готический, страшный. Там хорошие дома,  с многочисленными спальнями… Правда, построенные в начале прошлого века, но хорошие. Дома стоят копейки: риэлторы устраивают туры, пишут смешные очаровательные объявления, уж как только не зазывают – люди не едут. Это как у нас по соседству с Принстоном есть такой город Трентон. Было такое испытание для студентов: кто может ночь провести в Трентоне,  тот железный человек. Трентон – очень мрачное место. Сейчас  уже не такое. Помню, что любимое задание для принстонских студентов было придумать стратегию развития для Трентона.

Мы, кстати, ездили туда регулярно. Я помню, одно из самых печальных мест, которое я видел, – это трентонское бюро путешествий, которое никем не посещается. Никто не хочет путешествовать. И второе – местный секонд-хэнд, где вещи находят действительно свой последний приют. Это как, знаете, у нас здесь есть магазин «Book’s end», то есть «Книжный тупик». Это последняя итерация перед свалкой. Кстати говоря, это далеко не всегда так, потому что именно из этого магазина я вывез много ценнейших книг. Часть их, кстати, я переставляю на новую полку (я тут купил ее) по темам: здесь у меня книги по психологии, здесь – по философии, здесь – по фольклору. Наконец-то я навожу здесь какой-то порядок.

Все эти книги куплены в американских книжных букинистах-антиквариях, в самых неожиданных местах, самые неожиданные тексты. И вот, я представляю себе такой город, депрессивную часть города, в которой продается дом. И в этот дом въезжает семья эмигрантов русских… точнее, не обязательно русских, а восточноевропейских эмигрантов. И они начинают постепенно преобразовывать этот край. Они делают из вот этого американского района не то чтобы район менее депрессивный. Нет, он остается депрессивным. Это как у Житинского: он остался пессимистом, но больше от этого не страдает. Во-первых, они не замечают половины зла, которое там делается. Они с ним уживаются как-то.

Это как, знаете, у Набокова был такой персонаж у Набокова в «Король, дама, валет», а именно персонаж игрушечного магазина. Там пара – жена и любовник, этот Франц – пытаются убить его всяко, а у них не получается, потому что он не замечает их козни. Он добрый, веселый человек, сосредоточенный на новых способах продаж игрушек. И мимо всех их козней он проходит, не замечая, пока в конце концов главная героиня не гибнет, простудившись. А Франц лишается всего. А этот очаровательный сорокалетний персонаж (забыл, как его зовут) искренне по ним скорбит. Но он не понимает, почему они так несчастны, а он счастлив. Он – такая свободная романтическая душа.

Вот так же и эти трое – мама, папа и ребенок (полудетская вещь, но при этом очень веселая, сатирическая) – преобразовывают жизнь этого города примерно так же, как Журбин в «Большой семье» преобразует клуб заводской. Идиотские совершенно вещи, там, например, когда он устраивает лекцию о лимонах – кошмар! Но культурно-просветительские мероприятия, потом к ним прибивается старуха одинокая, они ее берут к себе. Она оказывается при деле, замечательно вписывается в жизнь этого дома. Это история о том, как преобразует себя мрачный депрессивный регион, начав иначе о себе думать. Мне очень нравится история, которую мы там придумали: алкаш, который совершенно не хочет быть алкашом, да и бухать не хочет. Они снимают его с этой зависимости, потому что он как бы вошел в роль алкаша, но он никогда не получал от этого удовольствия. И когда он бросает пить, такой камень спадает с его души! Можно больше не быть опустившимся мерзким типом! Такой индеец Джо, который передумал.

Отчасти это, конечно, будет вещь пародийная, отчасти издевательская. Но она, во-первых, абсолютно готическая, потому что это все такое… Мы сами не были пока в этом доме, который мы наметили, который мы ходили смотреть уже. Это, понимаете, настоящая американская готика, готический квартал, который передумал умирать. В Америке масса таких городов, «Безнадега» Кинга не на пустом месте написана.

И мне хочется написать такой веселый роман, даже не один роман, может быть, семь романов (как положено в «Гарри Поттере»)  о семье, которая,  к чему ни прикасается – все делает смешным. Не обязательно хорошим, но смешным. Вот я помню, у нас как раз рядом с Трентоном есть мост такой, на котором написано: «Trenton makes – the world takes». Мы это всегда переводили как «Трентон срет – весь мир жрет». Ну что там можно makes, ведь город свое промышленное значение (сталелитейное) утратил в начале прошлого века.

Но сама идея реанимации, идея пересмотра приговора, идея пересмотра своего безнадежного отношения к жизни – мне так нравится эта идея! Особенно нравится то, что они взяли к себе веселую старуху. Не Шапокляк, не такую гнусную, а вот… знаете, американские старики бывают жутко позитивны, как Джад в «Кладбище домашних животных» у того же Кинга.  Мне жутко хочется написать этот роман о готическом заброшенном романе, на который «битва приходит», как у Браунинга. То есть падает луч света на него. Это очень позитивное чтение. И главное, нам ужасно нравится это придумывать. Потому что мы постоянно придумываем: а что бы мы сделали в этом доме, в нем живя?

Я, кстати, совершенно не уверен: может быть, я возьму и куплю этот дом, потому что он действительно стоит копейки… И сделать из него, не знаю, какой-нибудь детский центр, библиотеку или центр эмигрантской культуры. Почему нет? У нас город-то такой довольно насыщенный украинскими, польскими эмигрантами. Русскими, кстати, тоже.

Вот такой роман я хочу написать. Потому что я всю жизнь писал какие-то вещи, может быть, психологически достоверные, но абсолютно лишенные позитива. Как «Списанные» или «Сигналы». Хочется написать книгу, в которой было много добра. А в конце они уезжают все из этого дома, по разным обстоятельствам. И тогда в этот дом вселяется я даже не скажу кто, один очень важный герой.

Нам доставляет такое наслаждение это выдумывать, поэтому, видимо, вам будет доставлять наслаждение и это читать тоже.

«Не кажется ли вам, что Европа нащупала ключик в душе Трампа – лесть, восхищение, немного аплодисментов. И вот чудо – ни слова про Кремль, а помощь Украине нарастает. И надо под мощным американским зонтиком западные ценности надо отстаивать».

Во-первых, не надо верить тому, что Трамп говорит. Это не Европа нащупала ключик к душе Трампа, а это Европа перестала обращать на Трампа серьезное внимание. Он, конечно, главный человек на саммите НАТО, но, по большому счету, никто не ждет от него ни прозрений, ни решений, ни добра, ничего. По всей вероятности, Европа нащупала другой источник. «Надежда в бозе, а сила в руце» – надпись на клинке Мазепы, любимый девиз Веллера. Я думаю, что в сегодняшнем мире действуют силовые линии магнита, а не опилки. Прошла пора зависимости от конкретных людей, которые что-то решают или не решают. Прошла пора веры в добрых или злых политиков. Даже Зеленский сегодня не решает судьбу Украины, хотя роль его остается первостатейной, первостепенной.

Я думаю, в Европе начали постепенно понимать, с опасностью какого масштаба мир сегодня столкнулся. И у меня есть глубокое убеждение, что мир из этой опасности выплывет.

У меня многие, кстати, спрашивают, как я отношусь к 12-дневной или двухнедельной, как ее еще называют, войне? Она ведь еще не кончилась. Перемирие, пауза – это ведь не значит, что все уже нормально. Нет. К сожалению, удар нанесен, но гад не перерублен. Мировой терроризм не лишился главных спонсоров. Да и вообще, идея уничтожения Израиля многими владела и владеет до сих пор. Я говорил, что создавать государство в таком окружении – это путь к вечной войне. Это вечная война не будет в ближайшее время прекращена. Просто мало есть народов, которые могли бы выдержать вечную войну. А я не думаю по-прежнему, что это благотворно. Но я не вижу других (по крайней мере, сейчас не вижу) вариантов.

Мне кажется, что в ближайшее время в разных формах это кипение, бурление, булькание в этом котле продолжится. Последнее слово все равно будет говорить восставший народ. Что касается России, то там, видите… мы понимаем, что это одна ось зла, но мы понимаем и то, что особенность этой оси в России – ее низкая пассионарность, ее абсолютная инерционность и неподдержанность народом, отсутствие у нее каких-либо идей. Вся российская система, которая выглядит ужасно грозно, рухнет от первого дуновения ветра вроде пригожинского. Достаточно очень небольшого, очень несущественного сдвига, который сначала никто не примет всерьез.

Дело в том, что Россия бесконечно устала. Как у нас в этой истории с депрессивным городом. Россия ужасно устала быть даже не депрессивной, а злобной, маргинальной. России люто надоела эта ситуация, когда из любых сценариев поведения выбирается худший; когда, как сказано у Пелевина, все время надо подражать худшему из членов группы. Это утомляет. И не только потому что душа по природе христианка, а потому что зло требует большой энергии. Как маньяк Вельфли за жизнь изрисовал гору бумаги, значительно превышавшую его рост. Правда, невеликий. Представляете, какую энергию он сублимировал, какую энергию бы требовало в противном случае регулярное сексуальное насилие, к которому он прибегал с крестьянками в ближайшей деревне. Его посадили в психушку, он всю жизнь сидел, покрывая буквами, цифрами и страшными симметричными рисунками альбом за альбомом. Выставка была его гигантская в музее Deviant Art в Чикаго, в самом моем любимом месте, и в этом музее так страшно было смотреть на этот богатый, симметричный, пестро раскрашенный мир маньяка. Буквальная метафора чудовищного эгоцентризма, потому что на всех композициях в центре всегда было его злобное усатое лицо. Это был мир бесконечного симметричного эгоцентризма, мир абсолютного тоталитаризма с собственным эго в голове. Жуткое дело.

Наблюдая за этим количеством сублимированного зла, я впервые заметил то, что зло  – это очень энергозатратно. Добро – это посмотрел, улыбнулся, и человеку хорошо. А вот уничтожать кого-то, насиловать – это же надо прикладывать колоссальные усилия, рассчитывать, потом бояться разоблачения. Очень энергозатратная вещь – быть дьяволом. Думаю, что Россия вздохнет с облегчением, когда отпадет эта необходимость. Я не знаю, как и под каким углом, с каким ресурсом это случится. Я знаю, что это будет неожиданный и абсолютно полный крах.

«На днях перечитал «Хулио Хуренито» и заметил, что в каждой из стран пребывания он обращается к властям с одним проектом – устранение культуры, ведь к этому сводится все его учение. Нет ли в этом романе параллели с «Симплициссимусом»?»

Параллели с «Симплициссимусом» не вижу, потому что недостаточно знаю сатирическую журналистику тех времен. Хотя наверное, есть, Эренбург ведь такой журналист par excellence. Вы же имеете журнал «Симплициссимус», такой «Шарли Эбдо» начала ХХ века… Наверное, есть в нем эти параллели, я недостаточно знаю материал. А что касается упразднения культуры, то это же главная идея ХХ века. Идея начала ХХ века: все вспоминали Платона и его государство, в котором нет поэтов. Культура – это зоб, избыток; убери культуру – и жизнь человека станет нормальной, не будет неврастении.

Тут недавно, значит, одна девушка в эфире доказывала, что чем разумнее, чем больше мозг, чем выше интеллект, тем ниже потенция, тем больше проблем с сексом. На самом деле, это не так. Потому что чем выше интеллект, тем лучше развито воображение. А чем лучше развито воображение, тем лучше стоит, простите. Именно мужская сторона там рассматривалась.

Что касается упразднения культуры, то многие считали, что болезненная культура декаданса – это порождение болезни, что человечество болеет культурой. Как земной шар болеет людьми, так и человечество болеет культурой. Это хорошая мысль, действительно, она владела не только Хулио Хуренито, великим провокатором. Для Эренбурга тоже, знаете, в какой-то момент… Он ведь жил на Монмартре, общался в основном с художниками. В какой-то момент ему начинает казаться, что люди культуры – это сумасшедшие. Когда у тебя, как на знаменитой картине Риверы в центре сам Эренбург, а еще Макс Волошин заходит в гости, когда ты окружен людьми очень часто утонченной и психопатологической культуры, у тебя возникает ужасное чувство, что это немного чересчур, а человечество нуждается в душевном здоровье и упразднении этого всего.

Хулио Хуренито, конечно, не Эренбург, а демон Эренбурга, неслучайно у него эти кучерявые рожки. Он соблазнитель. Я бы сказал, что Хулио Хуренито – это Фаустус до войны. Ведь «Доктор Фаустус» – это роман как раз о контракте с дьяволом. А Хулио Хуренито – один из демонов ХХ века. Конечно, это демон трикстерского плана, воландовского плана. Но, знаете, вот если выбирать, кто мне симпатичнее – покровитель культуры Воланд или запретитель культуры Хуренито, кто мне больше нравится – покровитель культуры Сталин или разрушитель культуры футурист, который говорит: «Долой вашу культуру, сбросим Пушкина с корабля современности»?

Конечно, покровитель культуры типа Сталина мне не нравится совершенно, потому что это покровитель культуры  в ее залакированном смысле, такой царственный гламур, стиль «вампир». Культура, если она приводит к торжеству сталинизма… Потому что культура – это пространство иерархии, а Сталин – воплощение иерархии… Так вот, тут поневоле задумаешься о контркультурном проекте, антикультурном.

Иными словами, как всегда есть Люцифер и Ариман, у зла есть два лика – лик творческий и лик упорядочивающий, лик бюрократии. Об этом очень хорошо написал Томас Венцлова, я думаю, лучше остальных, в своей книжке о мистике Серебряного века, которая перекликается во многом с Богомоловым. Понимаете, ариманическое начало – упорядочивающее, каталогизирующее, начало в противовес люциферианскому, бунтарскому, – такое начало мне очень не нравится. И если говорить о культуре как о пространстве иерархии, об общей, сплачивающей художника и вождя, космической противопоставленности миру, об одиночестве страшном… «Космическое одиночество Сталина»,  – говорил Юрский. Это довольно страшно, такая культура мне не нравится, конечно.

Мне нравится культура в том смысле, когда она более-менее ломает или более-менее протестует. Но культура как иерархическое место… Знаете, у меня в одном стишке в новой книжке как раз об этом и сказано. Сейчас найду:

Мне нравилась советская Москва,

Чей облик из семи веков соткался,

И самоупоение меньшинства

Мне претило, как всякое сектантство,

Так почему сегодня после двух

Последних войн, страну поднявших в сетку,

В искусстве я ценю студийный дух,

В любви – изменников, а в церкви  – секту?

Мне перестала нравится культура в ее государственном варианте, да она мне никогда не нравилась. Мне стала очень нравится культура не могу сказать разрушения, но все-таки культура протеста, культура несогласия. Хулио Хуренито – это ведь тоже культура, но он протестует против огосударствления, если угодно, против цивилизации, скорее.

Спасибо всем очень добрым потенциальным «данайцам» и «самаритянам», которые будут приносить дары и поддерживать подкасты.

«Какие тексты в жанре нон-фикшн вы посоветуете прочесть относительно восстания декабристов? Сейчас читаю Брюханова, но, наверное, есть альтернатива?»

Знаете, я не специалист конкретно в этой теме. Вышел недавно в «НЛО» толстый том, где доказывается, что никакой организации у декабристов вообще не было. Что это были именно разговоры между Лафитом и Клико. Что это были именно мечты о заговоре, а потом, когда случилось междуцарствие, решили воспользоваться этой ситуацией и все.

Но, если брать серьезно, то лучше всего читать Нечкину, «Пушкин и декабристы», «Грибоедов и декабристы». Особенно Грибоедов, потому что Грибоедов – безумно интересный персонаж. У меня есть в Петербурге (не буду ее называть) чрезвычайно умная и талантливая, совсем молодая исследовательница, которая занимается проблемой декабристов в ссылке, их просвещением, продолжением деятельности в Чите, декабристами в Сибири. Эти тридцать лет, которые они провели в Сибири, были чрезвычайно насыщенными, все они там переженились по новой. Я был в Чите, выступал в построенной ими библиотеке.

Я эту девушку назвать не могу, чтобы не испортить ей карьеру и репутацию. Но она знает, что я про нее помню, но она сейчас меня слушает. Я посылаю ей большой привет. Пожалуй, общение с ней – одно из самых ярких событий в моей, условно говоря, научной сфере за последнее время.

Ну и то, что делает Оксана Киянская, конечно. Ее книга про Пестеля  – хорошая, полезная книга. Я не могу сказать, что она революционная, но там довольно много важных вещей. Понимаете, я думаю, что природу декабризма по-настоящему понимали два человека – Окуджава и Оксман, оба на «о». Ну Тынянов, конечно, который как сценарист поучаствовал в создании главной ленты о декабризме  – «СВД». Великий фильм, который Петр Багров показывал здесь, в рочестерском книгохранилище, при большом скоплении народа и сильном ажиотаже. Вся профессура пришла. Я и сейчас думаю, что «СВД» – главное произведение ФЭКСов. Это, безусловно, величайший замысел, величайший сценарий.

Это фильм о поэтике заговора; о том, как заговор складывается сам собой. Берутся инициалы женщины (СВД), потом из этих инициалов клубится, зарождается заговор: «Союз великого дела», «Союз веселого дела», я бы добавил «Сами вы дураки». Но, иными словами, эта аббревиатура на наших глазах начинает набухать смыслом, начинает жить. Ох, какой это великий фильм!

У меня есть замысел (я его осуществлю, конечно, когда-нибудь) снять эту картину средствами современного кино, чтобы это не был идиотский фильм, прости, господи, «14 декабря», а чтобы это было реально великое кино. Такое, которое могли бы снять ФЭКСы, если бы у них был сегодняшний арсенал кинематографических средств. Сценарий путаный, в нем много лишнего, но картина задумывалась в шести частях. Эти шесть частей есть в частично опубликованном сценарии (все, что напечатано, я читал): там у каждого героя есть двойник – великая идея. У каждого героя на стороне заговорщиков есть по типу очень похожий, симметричный персонаж в мире зла. Они все люди одной природы.

Это как, понимаете, в «Интиме» у меня любимая идея о том, что Господь сам с собой играет в бибабо…Сейчас, секунду, отвечу на вопрос срочный: в Чикаго предлагают выступить. Ну выступим в Чикаго, почему нет?

Я к тому, что сама идея заговора в русской истории ключевая, потому что двойной агент (например, Азеф) – самый интересный персонаж в русской истории. Он не знает: когда он на стороне добра, он искренен, или нет? Когда он настоящий? Вот, пожалуй, в этой двойной игре, которую ведут все, и есть ключ к декабристской разгадке. Я думаю, что в истории декабристов присутствуют в зародыше все главные темы русской истории.

«Каким вам представляется день вашего возвращения в Россию?» Грязная весна, какой-нибудь март, я еду из Шереметьево, мои студенты подогнали мне мой «жигуль», который цел. Я сажусь в него и еду. Ленинградское шоссе перегорожено, Муратов строит баррикады. Что-то такое. Или мы с Муратовым выступаем где-нибудь в Потаповском переулке, вообще в одном из московских переулков, в одном из только что открывшихся клубов, там сидит буйная анархическая молодежь, мы разговариваем, нам предъявляют бесконечные претензии, что мы не так боролись. Мы спрашиваем: «А водка у вас есть?». Они говорят: «Нет, мы не купили». Мы: «Как, перед вами два нобелевских лауреата и вы не купили водки?». Кто-то бежит за водкой. Почему-то этот диалог я слышу с особенной ясностью.

Конечно, я вернусь. Просто, в силу хорошо развитой интуиции, я ведь уехал в сентябре 2021-го, а не в феврале 2022-го. В феврале 2022-го я уже вернулся сюда, после краткосрочного заезда на родину. Вернулся, кстати, через Украину, потому что в Украине я был в феврале 2022-го, потом приехал уже в июле. Так же будет и здесь, я уеду задолго до ключевых событий. Переворот в России случится совершенно неожиданно: Россия проснется оттого, что утром всех демократов придут арестовывать. Уже без разговоров, это будет новая операция уже не ФСБ, а новой, менее коррумпированной среды. До этого момента я уже успею уехать. У меня будут, как всегда, свои инсайдеры – люди, которые предупреждают. Но эта последняя итерация фашизма будет очень опасной, но очень недолгой. Либо они сразу ударят ядерным оружием, и  тогда конец всему. Либо они не успеют, и тогда конец им. Но последняя отрыжка случится; какой-то «послед», какая-то плацента у этого всего выйти должна.

«Можно ли устроить выступление в штате Мэн?» Конечно, легко. Я все равно туда поеду. Не знаю, получится ли у меня запланированная встреча с Кингом. Если получится, выйдет разговор. Кстати, в штате Мэн я буду в конце июля. Я буду счастлив там выступить, если кто-то организует мое выступление. Легкость контактов со мной в том, что я этим не зарабатываю. То есть я не отказываюсь от платы за выступление, но сама плата не является экзистенциальной проблемой. Меня немножко кормят и книжки, и какие-то другие выступления. Особенно хорошо кормит репетиторство.

Пишут, что очень большая протестная активность: мол, пусть я не думаю, что все спят. Я понимаю, что все спят. Но собираюсь проанонсировать вот что: выходит у Урушадзе в ближайшее время книга, которую я просто как редактор правил. Там много было грамматических всяких проблем, но язык, стиль автора я не тронул. Не могу назвать его фамилию, потому что он в России. Роман под названием «Уголовка», он выйдет скоро. Мог бы называться и «Головка». Это такой черный-черный юмор и черная-черная сатира, при этом это любовный роман, о параллельной биографии студента и преподавателя. Они ненавидят друг друга. Это хороший роман, с большим гротеском настоящим, с теми преувеличениями, точно дозированными, которые превращают книгу из бытописательства в роман, гротеск. Но этот гротеск нигде не чрезмерен, он очень дозирован и очень аккуратно проведен.

Преувеличения такие, как, знаете, лупа направлена, микроскоп направлен на те больные места, которые в этой ситуации являются ключевыми: мотивировка доноса, трусость, вот эти – это уж в России неизбежно – провокаторы.

Пришел сын. О, тебе рюкзак принесли? Он у нас школьник. Покажи, бэбз, свой рюкзак. Ты молодец, теперь помаши всем. Ты видишь себя? Весь мир тебя видит. Маши, ура. Беги, мамонтенок, поздравляю тебя с рюкзаком. Теперь ты взрослый человек. Ему действительно в школу идти с этой осени. Я, скорее, нормально отношусь. Меня многие спрашивают, как я отношусь к раннему обучению. Нормально,  я считаю, что ребенок должен быть занят.

Тут, кстати, пришел хороший вопрос: «Кем Шервуд хочет быть?» Вот вы сами не поверите, я ничего для этого не делал. Он говорит: «Я хотел бы искать потерявшихся детей, например, в густом-густом лесу, находить потерявшегося ребенка и спасать».  Я говорю: «Да, а еще лучше – стоять посреди ржаного поля и ловить детей, которые бегут в пропасть». Он, к счастью, «Над пропастью во ржи» пока не читал. Он говорит: «И еще я хотел бы помогать тем детям, которые в детских домах». Я говорю: «Знаешь, в Америке нет детских домов, Америка отдает детей на усыновление. Детский дом – пережиток старого, ужасного государства. На самом деле ребенок должен жить в семье». Он сначала обрадовался, но при этом был немного разочарован. Он уже видел себя волонтером. И, конечно, сама по себе идея искать запутавшихся детей… Он говорит: «Вот представь, темный-темный лес, а я ничего не боюсь. Где-нибудь под елкой сидит какой-нибудь заплутавший ребенок. Я иду с мощным,  очень мощным фонарем (у него такая речь очень богатая). Обычно фонарь высвечивает пятно, а у меня такой фонарь, который высвечивает огромный квадрат. И я иду с этим фонарем, нахожу потерявшегося бэбза и вывожу». Мне нравится, что такая служба спасения ему рисуется и до известной степени его вдохновляет.

Он вообще по природе своей очень социализированный ребенок. Поэтому он – один из героев будущего романа, важного для меня. Он очень любит оптимизировать среду. У Андрюши, старшего моего сына, была такая же мания, он всегда выступал организатором, заводилой. В любой детской компании, оказавшись там, он не командовал, а начинал придумывать для всех занятие. Например, они начинали снимать фильм на телефон: брали пластмассовые пистолеты, играли в погоню, засады, преследования, и всем было весело, интересно. Способность организовать пространство вокруг себя меня всегда привлекала.

Много, кстати, поздравлений с браком старшего сына. Меня это чрезвычайно радует.

«Где вы будете выступать в Чикаго?» Где сделают, там и буду. Я очень люблю там выступать в одной университетской аудитории, перед студентами. Есть у меня там два человека, который занимаются моими выступлениями, гастролями постоянно. В Лос-Анджелесе будет выступление. Буду ли я на фестивале «Синий троллейбус»? Я буду, если ничего не сорвется.

«Один человек, неплохой журналист, написавший пару книг, оценил кусок моего текста словами: «Сны бывают покруче, но рассказано живо». Должно ли это меня радовать или мотивировать?»

Я узнаю здесь себя – «журналист, написавший пару книг», хотя на самом деле я их написал больше, сейчас у меня вышла 107-я, это не может не радовать. Спасибо. «Сны бывают покруче, но рассказано живо» – это хороший комплимент. Значит, вас пытаются мотивировать к одному: не бойтесь своей фантазии, не бойтесь ее пира, и особенно – это важно – запретных мыслей, которые к вам приходят. Есть масса запретных мыслей, которые пугают; масса идей, которые кажутся нереализуемыми. Кинг все страшное, что приходит ему в голову, он вышвыривает в мир в виде романов. Не бойтесь своих желаний, печальных возможностей; того, что Петрушевская называет «В садах других возможностей». Не бойтесь вообще нафантазировать то, что нереально, нереализуемо, непредставимо. Помните, знаменитая формула Ландау: «Современная физика вынуждена объяснять то, чего не может представить». Нужно семь измерений. Попробуйте написать то, что нельзя представить. Надо всегда подхлестывать себя одной важной фразой: умирать вы будете в одиночку, умирать вам, а не вашим критикам. И когда вы будете умирать (это известно, многие умирающие об этом рассказывали, то есть выжившие в результате), больше всего жалеешь о том, чего не сделал. Не решался. Потому что по сравнению со смертью все возможные последствия были довольно смешны.

«В вашем романе упомянута треворианская теория, что это такое?» Тревор  – вымышленный ученый. О нем в романе говорят, что он психолог от бога, но на самом деле он психолог-бог. Он человек, который пытается сделать Господу психоанализ, глядя на дела его рук. И у него есть такая теория: если, по всей вероятности, человек является субличностью бога, то, по всей видимости, человек тоже обязан иметь субличности, если он хочет быть полноценным творцом. То есть идея субличности вытекает непосредственно из природы вещей. Я уж не говорю о том, что все, что делает бог и делаем мы с вами, – это игра субстанций, в романе она называется aeterna, можно ее назвать «анима», «душа», но героя останавливает то, что слишком мультипликационная получается теория: «аниматор», «мульт» как человек со множественными личностями, и так далее. Все, что мы видим, – это как бог играет в бибабо. У него на пальцах надеты разные персонажи. А потом он снимает их с пальцев, персонажи умирают. Вот и все. Мы все – волны одного моря, форма конкретной волны не волнует никого, субстанция этих волн одинакова. Это всегда соленая морская вода, но эти морские волны принимают разные, иногда причудливые формы. А писатель, как дайвер или как бордер, либо ныряет в эти волны, либо катается по ним, занимается всяческим скольжением по хребтам.

В любом случае, надо просто понимать, что никто из нас не является отдельным законченным субъектом. Мы все – куклы Господа, перчатки Господа. Всегда есть божий палец в этой перчатке – это то, что мы зовем душой. Но, разумеется, чем больше в человеке человека, тем меньше в нем бога. Это к вопросу о «я». Всякий человек – это сумма бога и «я». Чем больше «я», тем меньше бога. Правда, иногда в эту пустоту влезает не только бог, что мы сейчас наблюдаем в России.

«кто из российских политиков кажется вам самым перспективным в России будущего?» Кара-Мурза, разумеется, и это не только мне так кажется. Именно поэтому Кара-Мурза приглашен в наш университет с выступлением в сентябре, именно поэтому Кара-Мурза один из самых популярных в мире. Ну и потому что у него английский очень хороший.

«Нельзя ли сделать встречу Кара-Мурзы с Арестовичем?» Я предлагал им дискуссию о роли русской оппозиции. Если получится, если Лешу удастся привести, то я не в университете, не публично, не для многих, а для лучших сделаю закрытую встречу. Чтобы скандала не было, не было толкучки. А то, когда приехал Шендерович, там студенты и не могли войти. Потому что набежала вся…

«Нельзя ли полностью прочесть стихотворение «Очень тощим был старый Джон»?» Это лимерик Нонны Слепаковой, и там никакого дальнейшего продолжения нет.

Очень тощим был старый Джон,

В день рождения родился он,

В день женитьбы венчался,

А когда он скончался,

То успел он ко дню похорон.

Это гениально, да, это Нонна Менделевна. Я никогда ее звал по имени-отчеству, обращение было «Мажесте» или «Ваше Величество». И она действительно была величественной, как я сейчас понимаю. Нормальный великий поэт, который жил рядом с нами. Александр Зорин когда-то сказал мне: «Нонна – из тех людей, которые могут сесть за стол и за четверть часа написать шедевр». Да, она это делала с легкостью «Гузля».

«Под «Симплициссимусом» я имел в виду роман 17-го века, в честь которого назван журнал». Нет, я недостаточно знаком с этим романом. Другое дело, что образ трикстера, образ великого провокатора… конечно, все плутовские романы восходят к Евангелию, это совершенно очевидно. Другое дело, что и Евангелие – плутовской роман. Кстати, к вопросу о Христе в культуре: Христос к культуре относится сложно. С одной стороны, он – одно из ее высших проявлений, с другой – ему красоты не нужны. Ему не нужны красоты природы, ни красоты слога, у него к искусству сложное отношение. Интересна была бы, наверное, книга «Христос об искусстве». С одной стороны, все притчи Христа – это искусство. Прав был Александр Кабаков: Евангелие прежде всего написано гениальными писателями, и в этом исток его популярности. Но надо помнить и о другом: надо помнить о том, что отношение Христа к культуре – оно немножко толстовское, то есть «пахать и за собой танцевать». Культура нужна в той степени, в какой она раскрепощает человека и пускает его по новому пути.

Вообще, кто бы из богословов написал книгу «Христос и культура». Я такой книги не знаю. Это задача для человека класса Десницкого, для таких людей. Я не пытаюсь придумать им темы, но вообще даже лекция на тему «Христос и культура» была бы очень интересна.

«Какие лекции вы будете читать в июле?» У меня большой лекционный тур, я буду читать в основном новую лекцию о левизне. Каким образом левизна стала ругательством. «Детская болезнь левизны» будет эта лекция называться. Почему сегодня «левак» – самое главное ругательство в Америке и везде? И как левачество связано с культурой?

Потом буду читать лекцию «Поэт и муза», это о главных… Как бы это объяснить? О такой форме партнерства. Муза – это не жена, это не любовница, это не объект эротических вожделений. Будем говорить сейчас применительно к Георгиевской, применительно к «Лгунье». Муза  – это женщина, которая вдохновляет. Это женщина, которая заставляет писать. А роль этой женщины очень хорошо объяснил Пунин, который вообще был умнейшим теоретиком культуры своего времени. Лев Мочалов говорил, что прослушивание одной лекции Пунина было большей инициацией, чем чтение любой книги, чем посещение любой выставки. Пунин сам по себе нес огромный инициаторский, вовлекающий заряд. Вы становились частью культуры, когда его слушали. А Мочалов был его учеником по ленинградской художественной школе. С 13 лет он начал слушать Пунина. Понимаете, как он сильно сформировался под его влиянием?

И вот у Пунина было одно письмо к Ахматовой. В нем он перед смертью (ему казалось, что он умрет в блокадном городе; представляете, она умирает в Ташкенте от тифа, а он – в Ленинграде от голода, и он пишет ей письмо, хотя оба впоследствии выжили; он умер потом, узнав о своем грядущем освобождении из лагеря, умер от разрыва сердца, раздавая свои лагерные вещи,  то есть умер от счастья, если угодно, хорошая смерть, ужасно все, что было до того, а сама по себе смерть этот миг облегчила, освобождение): «Вы придавали огромное значение, античное значение всему, к чему прикасались, и моей жизни тоже. Все, к чему вы прикасались, приобретает больший масштаб, вы огромное увеличительное стекло, наведенное на мир». И действительно, в присутствии Ахматовой все становилось значительным. Вот что такое муза. Муза  – это существо, которое делает осмысленными занятия культурой. Вот об этом очень специфическом типе отношений я буду читать лекцию.

Поэт и муза, понимаете… Некрасов был влюблен и счастлив много раз, но музой была Панаева. И у Некрасова не могло быть другой музы, а именно эта обманщица, именно эта иногда мошенница, иногда развратница, красавица, женщина безумного таланта («Мертвое озеро» – почти целиком ею написано); женщина, умеющая сводить разных людей и создавать салон… Знаю ли я сегодня людей такого типа? Ира Литманович, она, конечно, художница par excellence, но она мало того, что рисует замечательные фильмы, она мультипликатор… «Ненаписанная пьеса» – ее новый мульт – сейчас триумфально шествует по миру, мультик про Володина. Просто в присутствии Литманович все, что она рисует и говорит, становится не лучше, но значительнее. При этом она невыносима абсолютно, но муза должна  быть невыносимой, как Панаева. Невыносима почему? Потому что предъявляет ко всему гамбургский счет. При этом влюбиться в Литманович я не смог бы никогда, потому что любовь предполагает высокий уровень эмпатии. А она никого не жалеет и себя первую. Да, наверное, вот такой вариант.

У меня муза другая, мне легче в том смысле, что я на музе женат, но она как-то умудряется меня стимулировать, не говоря гадостей. Это тоже очень важно. Это такое пространство полного понимания абсолютного.

Музой Заболоцкого была, конечно, Катя, Екатерина, которая ушла от него к Гроссману, а потом вернулась к Заболоцкому.

И если печешься на деле [Но коль ты хлопочешь на деле]

О благе и счастье людей,

Как мог ты не видеть доселе

Сокровища жизни своей?

Она была музой не потому, что она была заботливая, а потому что в ней была жертвенность, это его вдохновляло. Шварц ее так видел. Кстати говоря, жена Шварца – образцовая муза, на мой взгляд. Катюша, адресат этого его стихотворения:

Сижу я в Госиздате

И думаю о Кате.

Я, может быть, сейчас найду этот стишок, потому что Громова, которая много занимается Шварцем, знает как никто, что Шварц – это витамин роста, витамин культуры. Одно пребывание, присутствие Шварца в литературе вдохновляло колоссально. Может быть, мне удастся найти это стихотворение:

Сижу я в Госиздате,

А думаю о Кате.

Думаю целый день —

И как это мне не лень?

Обдумываю каждое слово,

Отдохну и думаю снова.

Барышне нашей Кате

Идет ее новое платье.

Барышне нашей хорошей

Хорошо бы купить калоши.

Надо бы бедному котику

На каждую ногу по ботику.

Надо бы теплые… эти… —

Ведь холодно нынче на свете!

На свете зима-зимище,

Ветер на улице свищет.

Холодно нынче на свете,

Но тепло и светло в буфете.

Люди сидят и едят

Шницель, филе и салат.

Лакеи, вьются, стараются,

Между столиками пробираются.

А я говорю: «Катюша,

Послушай меня, послушай.

Послушай меня, родимая,

Родимая, необходимая!»

Катюша и слышит и нет,

Шумит, мешает Буфет.

Лотерея кружит, как волчок,

Скрипач подымает смычок —

И ах! – музыканты в слезы,

Приняв музыкальные позы.

Извозчик бежит домой,

А моя Катюша со мной.

А на улице ночь и зима,

И пьяные сходят с ума,

И сердито свистят мильтоны,

И несутся пустые вагоны.

И вдруг, далеко, на Садовой —

Трамвай появляется новый.

На нем футляр из огня,

Просверкал он гремя и звеня.

А я говорю: «Катюша,

Послушай меня, послушай.

Не ссорься со мной, говорю,

Ты мой родной, говорю».

Я прощаюсь – потише, потише,

Чтобы не было слышно Ирише.

Я шагаю один, одинокий

Дворник дремлет овчинный, широкий.

Посмотрел Катюше в окно —

А Катюше-то скучно одной.

Занавески, радио, свет —

А Катюша-то – смотрит вслед!

До свидания, маленький мой.

Когда мы пойдем домой?

На улице ветер, ветер,

Холодно нынче на свете.

А дома тепло, темно,

Соседи уснули давно,

А я с тобою, курносый,

Даю тебе папиросы,

Пою вишневой водой,

Удивляюсь, что ты не худой.

Я тебя укрываю любя,

Я любя обнимаю тебя.

Катюша, Катюша, Катюша,

Послушай меня, послушай!

О господи, какие гениальные стихи. Когда чувствуешь и читаешь Шварца… Как это просто, и как гениально это всегда. Какое это вещество, искусство, в обжигающе чистом виде, просто как хотите, да.

О, это песик к нам рвется. Запустим песика. Вернее, выпустим. Так вот, я анонсировал статью «Взгляд на русскую литературу 2030 года». Я думаю, там будет очень много религиозной прозы, как раз то, чего в русской литературе не было до этого, потому что как-то руки не доходили. Русская литература занималась чем угодно, кроме романов карьеры, социализации, воспитания. Герой, как правило, уже готовый. Как там у Помяловского, всякие его Молотовы. Трудное детство и мещанское счастье.

Дело в том, что формирование человека  – это только у Толстого в «Детстве», «Отрочестве»,  «Юности». Прустовской темы вообще нет. «Котик Летаев», может быть, Белый и Котик. К сожалению, русская литература почти не касается проблем возрастной инициации. Вот, понимаете, у меня на полке стоит роман Харольд Бродки (легко перепутать с Бродским) «Беглая душа». Именно мучительно трудное формирование одинокого подростка. Бродки – критик влиятельный, и все этот роман ждали; ждали, что хороший критик напишет. Одни говорили, что это величайшее поражение в жанре романа, величайший пуф, «наделала синица славы, а море не зажгла». Другие говорят, что это величайший, глубокий, автобиографический и рефлексирующий роман, американский Пруст. Мне Бродки нравится. Я собираюсь купить второй роман, он написал его перед смертью и как-то не успел его нормально напечатать. Никакого впечатления на читателя он не произвел, надо мне его достать почитать.

Бродки для меня – образец человека, который каждую секунду делает мучительный нравственный выбор и всегда собой недоволен. Он так и не сделал окончательного выбора, гей он или натурал, писатель он или критик, пацифист он или борец. То есть человек, который на каждом шагу совершает сложный выбор. Это такой герой Колаковского; то есть человек, который поверяет себя все время таким нравственным кодексам. Это интересный человек, мне интересны его размышления, нравится очень стиль его,  такой сардонический. Я вот если буду этот второй роман писать (о котором я вам сейчас говорил), то это будет книга очень язвительная. Я хочу написать роман, в котором будет все время сочетаться умиленность, сентиментальность и высокая степень пародийности.

Вот этот второй роман Бродки, который исправляет все недостатки предыдущего, называется «Облажавшаяся дружба» или «Ложная дружба». А «Беглая душа» – это абсолютно великая книга. Все очень хвалят его рассказы, но рассказы его, надо признаться, довольно эскизны, это эскизы к роману. Тоже купил я его, как сейчас помню, в «Лабиринте» принстонском, среди букинистских антикварных книжек, тоже за какие-то копейки. Книга эта никакой популярностью сейчас не пользуется, а для меня это был именно образец романа воспитания, в котором герой понимает и все время проговаривает: осознанная жизнь, жизнь со своими внутренними правилами, – это почти всегда пытка. Единственное счастье, которое человеку доступно  – это игнорировать, не обращать внимания на собственные сомнения. Но это практически невозможно. Это такое счастье дурака.

«Вы когда-то говорили, что у вас есть мечта поставить «Макбета». Почему?» Не «Макбета», у меня есть мечта поставить «Троила и Крессиду», «Макбета» уже поставил Полански, причем поставил лучше, чем я бы мог. Если бы я ставил «Макбета», это был полный минимализм. Ведьмы не должны появляться, он слышит их голоса. Вот это было бы хорошо. Он не один, кто их видит. Как раз он идет не один, и спутник ему говорит: «То пузыри, которые рождает земля, как и вода». Но эти пузыри земли не должны быть видимы, они именно как пузыри на болоте: лопнул – и метановый дух пошел. Такое постоянное незримое присутствие растворенного зла в культуре, пространстве. Наверное, так.

«Есть ли в России аналог лимерика?» Конечно, есть. Частушка. Вообще, хокку, частушка, гарик, четверостишие или трехстишие – это первичная форма поэзии, самая афористичная форма. В последнее время мне кажется, что и трех строк много. Моностих – вот поэзия будущего.

«А как вы сами объясняете отсутствие сегодня бестселлеров?» Это я на свою голову предложил такую схему – почему в современной литературе нет мирового бестселлера, о котором бы все говорили, такой книги, как, например, «Над пропастью во ржи» или «Гекльберри Финн», или «Лолита», или такой книги, как «Вся королевская рать». Или как в России все начинали говорить о «Бессоннице» Крона, о катаевской книге новой. Понимаете, всегда предлагают социологические объяснения. Говорят, что нет того слоя, никто не читает, потом говорят, что разрозненна, атомизирована аудитория, потом говорят, что в Советском Союзе не было других развлечений, кроме чтения, поэтому все и читали.

Ребята, мы же с вами понимаем, что все это не так. Есть конкретные, совершенно реальные причины, почему нет бестселлеров. Что является бестселлером всегда и во всем мире? Это книга, которая говорит о том, о чем все остальные думают, а сказать не решаются. Вот и все. «Лолита» – книга о педофилии, даже не о педофилии, а о том, что любовь вообще обречена, что мы не можем понять друг друга. Естественно, проблема в том, что подавляющее большинство современных авторов скованы, и разговор о главном представляется им неприличным. Скованы чем? Не только цензурой, как в России, не только страхом, не только условностями. А скованы они элементарной нерешительностью, боязнью заговорить о том, чего их действительно мучает. Да, это трудно. Когда я писал «Интим», это был мучительный процесс, я сдирал с себя шкуру, сдирал коросту. Поэтому следующий роман я хочу написать веселым, счастливым. «Океан» будет обязательно, я его напишу все равно, но «Океан» будет про другое. Это же трилогия – «Океан», «Автор» и «Интим» – это три романа о субличностях. Но ключевая проблема современной литературы  в том, что все хотят писать роман по рецепту. Что сделать, чтобы это был бестселлер? Добавить такую пряность, сякую пряность. Но это люди делают по чужому рецепту. Нельзя по чужому правилу вылечить свою голову. Надо выйти на контакт со своей проблемой, и они бы написали, но все боятся.

Я допускаю, что одной из проблем Набокова была если не педофилия, то, по крайней мере, влечение к молодым. Я допускаю, что главная проблема Сэлинджера – его тотальная некоммуникабельность, его, в общем, антропофобия, некоторая ненависть к людям, которая в нем сидит. Он любит только Фиби. Безусловно, сам Сэлинджер – это Холден Колфилд par excellence, он любит умных подростков. А с подростком вечно жить нельзя, подростки имеют свойство вырастать.

Хороший вопрос тут: «Как я отношусь к творчеству Анны Шипиловой?» Просто возникла дискуссия у Овчинникова в его ЖЖ. Как я  отношусь? Я слежу за  тем, что печатается в России. И когда цитируют, что Шипилова – воплощение Сорокина и новая Петрушевская… у них, кстати, довольно много общего, можно и Мамлеева было припутать, но нет. Шипилова – это, скорее, новый Помяловский или даже в большей степени новый Решетников, «подлиповцы». Это физиологический очерк. Меня настораживает то, что она уже уверенно считает себя писателем, являясь автором одной 200-страничной книжки «Скоро Москва». Это нормальный физиологический очерк, жизнь гаражей, окраин. Уже хорошо, что это не «зетовская» литература. Но это еще и не литература, это Ирина Денежкина. Денежкину очень сильно раскрутили, в результате не получилось ничего. От нее ожидали, что она голос нового поколения, а она была, может быть, талантливой (но не уверен), но очень взбалмошной девушкой, которая написала одну книгу «Дай мне», и все. В остальном все ее герои были совершенно пустыми внутри. Петрушевская жалеет своих персонажей, она за них болеет. Сорокин не жалеет, они для него буквы на бумаге, но у  Сорокина есть настоящая ненависть к советскому проекту, ненависть ко всем формам насилия над человеком. Он этим одержим, он об этом пишет. У Пелевина была своя болезненная проблематика, такая людобоязнь.

Шипилова… ее температура 36,6. Для того, чтобы написать, мало уловить детали реальности, которые она улавливает очень хорошо. У нее, грубо говоря, все происходит в гаражах и за гаражами. Но гаражи – это же такое метафизическое пространство. Метафизическую городскую сказку, пожалуй, только один Владимир Алейников написал. Там у него гаражи действительно порталы.  Мне кажется, у Лукьяненко были такие идеи.

Шипилова, мне кажется, – это сырье для литературы, а еще не литература. Может  ли это стать литературой? Посмотрим, пока, мне кажется, авторское самодовольство мешает этому расти. Она уже поверила, что так можно писать. Но надо идти дальше, надо двигаться, литература (во всяком случае, проза) – это мысль. Здесь этой мысли я пока не вижу. Если уж брать какие-то надежды литературы современной, то это Чекалов. Вот у него мысль действительно бьется, но у него другая проблема. Его герои немножко такие аутисты, они не взаимодействуют с реальностью. Но Чекалов очень умный, из него получится большой писатель, конечно.

Из Шипиловой он тоже может получится. Но, понимаете, Достоевский делал то, за что его как раз ругал Белинский. Достоевский уходил от реальности, он выдумывал фантасмагории. А фантастическое в наше время может иметь место в домах умалишенных, как говорил Белинский (и страшно ошибался!). Потому что литература, которая занимается слепым копированием реальности или сатирой; литература, которая остается в рамках реальности, – это ползучий плющ. Литература должна начинать с трансформации. Как говорил Житинский: «Всякий писатель – это прежде всего явление языковое». Если язык не узнается, если язык намеренно стерт, если нельзя опознать автора по куску, по абзацу прозы…

Потом, понимаете, зачем нам физиологический очерк, когда у нас есть Сенчин, который, кстати говоря, тоже чувствует себя тесновато в реалистическом этом футляре или гробу. Хочется вырваться оттуда, и я думаю, что «Нубук» сенчинский (с которого я начал его знать) была замечательная книга прежде всего потому, что мера авторского раздражения превышала всякое терпение.

Есть вопрос о Юлии Латыниной, как я отношусь к ее эволюции. Правду сказать, я давно с Юлией Латыниной не общаюсь и давно ее не читаю. Но когда люди, решительно ничем не замечательные, начинают говорить, что она пишет ерунду, что она ни в чем не компетентна, припоминают ей «стрелку для осциллографа» (хотя бывают осциллографы со стрелками), припоминают ей какие-то обмолвки и описки в статьях о нефти… понимаете, Латынина прочитала столько, сколько большинство ее критиков просто не слышало названий. И написала сама больше, чем эти люди прочитали.

Когда мы говорим о Латыниной вне зависимости от того, согласны мы с ней или нет, надо понимать, что мы говорим об огромном явлении. Латынина написала «Промзону» – великолепный сатирический роман, и «Охоту на изюбря», если мне память не изменяет. Сейчас я, кстати, посмотрю, как бы мне не перепутать с другой книгой. Да, «Охота на изюбря». Я вообще считаю, что ее вейский цикл, и ее романы-расследования, и ее романы об олигархах, и ее «Земля войны»… я не беру сейчас ее расследование об Иисусе, потому что это, в общем, совсем мне поперек души, и большинство религиоведов отнеслись к книге скептически. Но ее экономические романы просто хорошо написаны, это новый жанр.

Не говорю уже о том, что Латынина замечательно владеет огромной стилистической палитрой. Она хороший сатирик, замечательный журналист, она очень точный хронограф времени. И ее фэнтези – экономическое или социальное – это собственный жанр, собственный вклад в литературу. Для того чтобы Латынину высокомерно ругать, надо быть достойным хотя бы того, чтобы поцеловать след блохи, которая ее укусила (если взять знаменитое выражение Короленко: «Он не достоит целовать след той блохи, которая укусит Чехова, а вы его сравниваете с Чеховым). Надо, понимаете, уважать человека, которому повезло быть вашим современником. Или вам повезло быть его современником. Латынина в любой другой литературе уже была бы писателем класса Гришэма, абсолютно непогрешимым миллионером, автором бестселлеров, знаменитым специалистом в своей области, в данном случае – в области юридического триллера. Надо уважать современников.

Я не пытаюсь склонить к тому, чтобы уважали меня.  Я как раз не очень люблю, чтобы меня хвалили. Я начинаю тут же подозревать, что это дело нечистое. Но чтобы ни думала Юлия Латынина, она имеет полное моральное право на любое мнение, прежде всего потому, что ее познания в области антропологии, истории, социологии таковы, что большинству ее читателей не снилось приблизиться к этому. С ней уважительно беседовал Вячеслав Всеволодович Иванов – человек по крайней мере неглупый, довольно универсальный. Хотя про них обоих говорят одно и то же: «Когда они говорят о другом, я им верю. Но когда они касаются моей специализации, я ни с чем не согласен». Да это не потому, что вы такой хороший специалист. А потому что вы ревниво относитесь к своей делянке, на которой вы всю жизнь сидите. А человек, который свободно летает над десятью делянками, вам не нравится. Это нормально. Но уважать человека надо. Еще раз говорю: я могу не любить Латынину, я могу не соглашаться с Латыниной, меня могут бесить ее умозаключения о современной Украине. Но все, что она говорит, оплачено мыслью абсолютно собственной и смелостью.

Это как Арестович: я не согласен с ним в 90 случаев из 100, но, правда, в тех десяти он единственный, с кем я согласен. Это очень важно.

Поговорим о Сусанне Георгиевской. Дело в том, что именно Лидия Корнеевна Чуковская написала о ней литературный портрет. Чуковская не стала бы писать абы о ком. В тогдашней детской литературе Георгиевская была лучом света. Так сложилась ее жизнь, что она была журналистской долгое время, потеряла ребенка. Именно после ее смерти, после развода с мужем (еще до этого), оставшись одна, она начала писать в порядке компенсации. Она проживала жизнь в литературе, для нее литература была заменой человеческой жизни, человеческого общения. Она была страшно одинока. Потому что она была последыш Серебряного века, а в новом, железном веке ей не с кем было поговорить.

Но я думаю, что две вещи сделали ее прозу для меня любимой. Понимаете, самая моя любимая книга в детстве, лет примерно от 8 до 12, наряду с «Дорога уходит в даль…» Бруштейн, был роман Георгиевской «Отец». Это была книга, которую я прочел… Сколько, лет семь мне было. Что я мог там понять? Мать ее купила себе, а я в ее библиотеке довольно свободно ориентировался. Там был подзаголовок «роман для юношества». Мне, конечно, тогда это не могло быть по-настоящему понятно. Дело не в том, что я, безотцовщина, пытался о другой безотцовщине, мальчике Саше, прочесть с большой долей понимания. Там вообще сюжет в том, как женщина (Петронель), живущая в Латвии или Литве (сейчас не вспомню, но вроде в Вильнюсе было дело), она врач… врач детский… У нее растет сын Саша, он не знает, чей он сын. Но она завещает ему приехать в Москву к Александру Бабичеву. Александр Бабичев не был его отцом, это был единственный человек, который эту Петронель в жизни пожалел, спас ее от самоубийства. Она ему как бы завещает сына. Там этими словами заканчивается роман, когда Бабичев думает: «Петронель, я тебе благодарен, поздно однако, надо ложиться спать».

Она завещала ему этого ребенка, потому что это единственный человек, который понял его и принял бы. Но Саша живет в полной уверенности, что это его отец. И вот там великие слова сказаны: он давал не от слабости, а от силы.  Герой, который делится с миром, заботится о мире. Там замечательны его разговоры о культуре Возрождения… Георгиевская вообще умела интерес к культуре, заветные мысли свои контрабандой принести в советскую детскую литературу.

«Отец»  – это роман о боге; о том, что мир держится щедростью и сочувствием, принятием. Роман о том, что все советские люди – это безотцовщина. Бога у них отняли, и они принимают за бога любого, кто их готов пожалеть. Там этот Саша медбратом устраивается медбратом в поликлинику, то есть его устраивает этот как бы отец, сам он врач известный. И он детей, которые приходят к зубным врачам, успокаивает. Он им рассказывает сказки о том, что игрушки в этом зубном кабинете по ночам ломают проклятую бормашину. Это сентиментальная проза, но главное, что меня в ней завораживало, – это то, что она экспрессивная. Это не просто фиксация событий, это именно огромная экспрессия. Там этот Саша, поскольку его мать врач, она берет иногда его в больницу, он там играет. И там душевнобольные, у них отдельное отделение. Он забрел туда, и там старуха сидит на скамейке. Он ее хватает за руку и говорит: «Пойдем играть, пойдем под дубы». Она вдруг начинает плакать и повторять: «Хорошо, хорошо под дубами». Это вещи, которые запоминаются. Запоминаются ноты искреннего сочувствия, страстные ноты, и эта экспрессия письма, рваный ритм, напряженные диалоги, там появляется режиссер: Саша пришел к нему, чтобы какой-то вопрос задать, а он говорит ему: «Вы пришли ко мне, чтобы учиться жизни, а у меня ишиас (радикулит)». «Это очень больно?» – говорит Саша. «Нет,  – отвечает он, – это унизительно». Вот такие вещи запоминаются очень остро.

Но самые известные книги Георгиевской… их две. Это лирический роман «Колокола», о последней любви немолодого толстого композитора к музе; и, конечно, потрясающий роман «Лгунья». Это автопортретная абсолютно книга, которая сделала Георгиевской имя именно в молодежной среде. Знаете, героиня «Лгуньи» примерно та же, что и в «Она в отсутствии любви и смерти». Когда Радзинский читал «Она в отсутствии любви и смерти», молодая актриса к нему подошла и говорит: «Что вы им читаете? Они ничего не понимают. Это про нас!».

Голос тех, кому 20 лет, – это была «Лгунья». Это девушка из тех, которые ходят ровно как сейчас, ходят собираться на пикеты у памятника Маяковскому, на чтение стихов. Ее там задержали, отец ее – архитектор – добывает ее оттуда и менту говорит: «Да что же вы делаете? Это сегодня вы ее задержали, а завтра она в кутузке, за решеткой. За что вы ее взяли?» «А она постового дернула за рукав». «Ну и дернула, не порвала же? Преступницу нашли – дернула за рукав». Тогда еще можно было с ментами так говорить, они понимали человеческую речь и, главное, знали свое место.

Так вот, лгунья Кира – это девушка 17 лет, как там сказано, «умная и ленивая», модная, капризная, неуклюжая, с очень длинными ногами, такой страшный неуклюжий цветок безумно расцветающей красоты. Там, конечно, книга эта запомнилась всем с потрясающими иллюстрациями Спартака Калачева – великого художника. Надо вам сказать, что более красивой, более, наверное, близкой, более родной женщины, более очаровательной, написанной Георгиевской и нарисованной Калачевым, представить невозможно. Понимаете, это короткая стрижка, длинные ноги, эти губы пухлые, эти всегда распахнутые огромные, потрясенные глаза, высокомерие, лень, скандальность, – это все идеальная девушка 70-х годов. Она всегда в депрессии, потому что не попала в 60-е. Она понимает, что кончилось это. Георгиевская описывала себя, потому что она выросла в среде Маяковского, она знала его. Ей было 13-14 лет, когда она его увидела. Она всегда чувствовала в нем гениальность и уязвленность. Она всегда вспоминала эту его фразу: «А у вас есть женщина, которая может выстирать ваши носки без отвращения?» Как пишет Георгиевская: «Сегодня простирнуть носки к нему стояла бы очередь восторженных девушек. Но сейчас ему это уже не нужно».

Она выросла в 20-е годы, ее сформировал слом 20-30-х, она знала, что такое жить в этой дикой новой среде. Естественно, ее героини чувственны, что называется, они постоянно должны быть влюблены. Они хотят и любят секс, в пуританском обществе это совершенно непонятно. Но самое главное – в них есть высокомерие балованного ребенка – то, что я больше всего на свете люблю. Не снобизм, а высокомерие принцессы. И вот эта принцесса Кира написана у нее с потрясающей глубокой любовью и состраданием. Георгиевская сама была балованным ребенком в страшном мире.

А то, что она покончила с собой, отравившись снотворным в 58 лет,  – так я не думаю, что это был трагический финал. Она ушла из жизни, конечно, не под предлогом того, что по ней плохой спектакль поставили, неудачный. Нет, она ушла из жизни потому, что ей эта жизнь надоела. Как написал Шпаликов в предсмертной записке: «Скучно мне тут с вами». Это акт воли и свободы, таланта. Конечно, чтение Георгиевской дает ребенку самый главный витамин  – любить себя таким, каким он есть.

Спасибо, через недельку услышимся и поговорим подробнее, пока.



Выбор редакции


Боитесь пропустить интересное? Подпишитесь на рассылку «Эха»

Это еженедельный дайджест ключевых материалов сайта

Все материалы и сервисы «Эха» остаются бесплатными и открытыми. Это возможно благодаря вашим пожертвованиям. Спасибо за поддержку!

Российские власти борются с независимой информацией, они принимают дискриминационные законы. Европейским судом по правам человека доказано, что они носят неправовой характер. Однако для тех, кто находится в России, пожертвования таким организациям, как «Эхо», могут стать поводом для преследования. Поэтому мы отключили все возможности отправить донат из России.
Сегодня мы особенно рассчитываем на тех, кто живёт за рубежом. Каждое ваше пожертвование помогает людям в России и за её пределами получать независимую информацию.

PayPal
Периодичность пожертвования
Сейчас в эфире
«Утренний разворот» с Полонским и Смирновой
Далее в 12:00Все программы