Купить мерч «Эха»:

«Один» с Дмитрием Быковым

Дмитрий Быков
Дмитрий Быковпоэт, писатель, журналист

Понимаете, нельзя утешать себя глупой мыслью «зато я работал…», «зато я делал дело…», «зато у меня в руках профессия». Мандат на профессию находится в наше время и в нашем мире в руках дьявола. Можно тихо делать свое дело и сидеть в углу – нет, нельзя. Вас или заставят что-то подписывать, или вам придется молчать, пока у вас на глазах убивают, насилуют, растлевают…

Один31 августа 2023
Один / Дмитрий Быков/ 31.08.23 Скачать

Подписаться на «Живой гвоздь»

Поддержать канал «Живой гвоздь»

Д.БЫКОВ: Здравствуйте, дорогие друзья. Сегодня у нас чрезвычайно много и увлекательных вопросов, и интересных новостей. Говорим мы сегодня о Галиче. И вот непосредственно перед эфиром получил я такое забавное письмецо от Вани Золотова – нашего друга, неоднократного участника «Клуба одиноких сердец новогодних», замечательного преподавателя из Екатеринбурга.

И вот он пишет: «Невероятно, что вы именно сегодня запланировали Галича. Вчера по доносу коллег меня не просто окончательно отлучили от студентов, но и возбудили дело после публикации стихов Беркович и Галича. Экспертиза ФСБ нашла в «Марше мародеров» призывы к свержению конституционного строя, что по-своему иронично. Короче, в 1 сентября я вхожу немного подавленным. Но меня по-настоящему волнуют две вещи: во-первых, как теперь спасать Хогвартс? А во-вторых, как удержаться от мести и нужно ли это? С одной стороны, Августин учит нас тому, что враг не может оказаться опаснее, чем сама ненависть, бушующая против него. С другой вспоминаю, что нужно делать с чистым злом по заветам Гамлета».

Спасибо, Ваня, что вы мне напомнили. Это из моих же стихов, кстати. Действительно, такое стихотворение есть в книжке «Вторая смерть».

При встрече с чистым злом не то чтобы робею –

В мои полсотни лет

Смешно уже робеть российскому еврею, –

Но аргументов нет.

Ни хлесткой ругани, ни пламенной сатиры –

И это странно мне:

Ведь репутация нахала и задиры

Заслуженна вполне.

При встрече с чистым злом я несколько теряюсь,

Поскольку, как дурак,

Понять его хочу, назвать его стараюсь,

Но надо же не так.

При встрече с чистым злом пейзанину пристало

Не разводить базар,

Не звать других пейзан, а сразу бить в хлебало,

Как Гамлет показал.

Именно не «доказал», а показал – на своем собственном примере. Что касается вашего конкретного случая, то здесь не столько эти стихи вспоминаются и не столько Блаженный Августин, сколько золотые слова недавнего юбиляра – правда, не совсем круглого, сколько там, 98 ему исполнилось бы – Аркадия Натановича Стругацкого: «Бить надо суку, непременно суку надо бить».

Когда перед вами чистое зло, тут не надо рассусоливать. Если вы узнаете доносчика; если вы узнаете, кто этот доносчик, бить же можно разными способами? Отомстить непременно надо, потому что зло не должно существовать безнаказанно. Он же не на вас, Ваня, донес. Он донес на Галича. А Галич давно погиб, понимаете?

У вас, конечно, все будет хорошо, потому что Галич не запрещен, и вы докажете им, что просто воспроизводили классическую публикацию. Но они и дальше пойдут в том же направлении. Пусть у вас не будет никаких сомнений. Они, конечно, будут и дальше сажать за Пушкина. 

Я не зря все время вспоминаю Александру Яковлевну Выгодскую-Бруштейн с ее гениальной «Дорога уходит в даль…». Помните, у нее там из Пушкина девушки обменивались строчками, из легального Пушкина, что-то вроде «Мы ждем с томленьем упованья…» (что-то из классики). Синявка – одна из преподавательниц, которую так называли за синее форменное платье (в институте благородных девиц) – увидела и подняла скандал. «Но это же Пушкин!» – говорит Сашенька Яновская. «Пушкин, конечно, очень известный поэт. Но мне кажется, что здесь были бы уместнее вот такие прелестные стишки:

На листочке алой розы

Я старалась на чертить

Образ Лины в знак угрозы,

Чтобы Лину не забыть».

Вот это она хотела.  Это все равно что Никита Сергеевич Хрущев на писательском собрании говорил: «А мне вот нравятся стихи из «Чтеца-декламатора»: «Люблю вечернею порою огни эмоций зажигать»». Вот они такие люди, понимаете? 

Александра Яковлевна Бруштейн в своей трилогии учит нас, что делать, когда перед тобой именно наглое, безнаказанное, самоупоенное зло. Фрида Вигдорова своей дочери Сашеньке по заветам Бруштейн, ученицей которой она была, тоже однажды говорила: «Сопротивляться, только сопротивляться, зубами». Вот так она ответила и показала два ряда бесконечно чистых и крепких зубов.

Ваня, я понимаю, что ваша ситуация далеко не такова, вы можете доказать, что Галич напечатан, издан, переиздан, канонизирован до известной степени. Но если вы узнаете, кто донес, сделайте жизнь этого человека невыносимой. А я за вас порадуюсь. Ну и конечно, я всегда буду рад, если вы окажетесь в наших краях. Мне кажется, для спасения Хогвартса мы могли сделать здесь много интересного.

«Я много раз пересматривал запись похорон Высоцкого. По взгляду людей очевидно, что этой власти они уже не боятся. Какой метафизический сдвиг должен произойти сегодня, чтобы люди посмотрели такими глазами?» 

Видите ли, Степа, тут какая история? Я попробую объяснить. Между советской властью и властью путинской… То есть ее даже нельзя назвать русской. Как совершенно правильно заметила Майя Туровская: «Мы думали, что нам после советского будет противостоять русское, а нам противостоит мертвое». То, что за это время полежало под советским. И это не какая-то живая теория или живая идея. Нет, это мертвечина, которая была мертвечиной уже в 16-м году. А «Черная сотня» – это не оригинальная идея, ни одной оригинальной идеи у Z-ов нет.

Правильно совершенно сказал Пастухов, что Украина просто оказалась не в том месте и не в то время. И на империю они хотели бы положить. И прав абсолютно Роман Шамолин, говоря о том, что ничего имперского в этой власти нет. Потому что  империя – это космполитически успешная страна, о чем вы говорите?

А вот здесь имеет место мертвая, низкопробная совершенно, вялая политическая мертвечина. Режим советский отличается от режима нынешнего по одному главному параметру: тогда казалось, что если сбросить советское, то может уцелеть какая-то здоровая основа. Я с одним своим другом, Ильей Понизовским, тогда спорил: «Это все раковая опухоль, ее можно вырезать». А он говорил: «Эта опухоль стала телом, эта опухоль завладела душой».

Он говорил, что единственное, что можно делать в этой системе, – это быть врачом или учителем. Потому что в других случаях ты все равно служишь. Я подумал потом, что природа России в советское время выступала не так ярко. Сегодня перед нами очень простой выбор, и выбор совершенно окончательный, экзистенциальный (здесь они не лукавят): «Нет Путина – нет России». Они довели до того, они так упростили систему, они додеградировали до того, что последней скрепой страны остаются мыши.

Это путинская Россия, которая совершенно не по масштабу России подлинной – настоящей и когда-то бывшей. Все, что когда-то не укладывалось в прокрустово ложе путинизма, или убито, или уехало. Поэтому сегодня вопрос стоит очень просто. В 80-м году, в год смерти Высоцкого, казалось, что если убрать чудовищные гримасы советской власти, может остаться какое-то здоровое тело.

Сегодня  совершенно ясно, что если убрать Путина, то вместе с ним закончится вся вертикальная власть, вся эта система внутренней колонизации, при которой Москва порабощает всю страну и все ресурсы замыкает на себе, и решение всех вопросов тоже берет на себя. Они ведь ужасно боятся местного самоуправления, ужасно боятся распада страны, которым все время пугают. Хотя ни о каком распаде страны речи не идет: Россия сейчас не ведет колониальную войну, и никакой распад империи ей не угрожает совершенно. Но они им все время пугают. Просто перестанет существовать чекистская власть, если эта вертикаль разрушится. Такая садомазохистская, сатанинская секта. Это действительно угроза, но что остается от России после ее исчезновения, я не знаю. Чего она не доест?

Я много раз говорил, что власть в России держится, пока не пошатнется, пока она готова бесконечно убивать во имя своего «Я». Вот Николай Второй не был готов бесконечно убивать: он от престола отрекся. Да и кроме того, вряд ли за ним и стояло такое количество верных людей. Он уже в глазах собственного окружения был нелегитимен. Янукович не готов был убивать бесконечно, не готов был устраивать из Майдана Тяньаньмэнь. Горбачев не готов был убивать бесконечно и ограничился эксцессами в Вильнюсе и Тбилиси.

Я думаю, что Путин готов убивать абсолютно. То есть пока ему есть, кого убивать, он готов убивать. Для него никакого другого с этой страной нет способа власти. Он как тот герой моего рассказа про бенгальских тигров: он создал заповедник для тигров, узнал, что они в неволе не размножаются и всех перестрелял. Он готов всех перестрелять, потому что для него нет альтернативы. Поскольку для Путина жизнь простых россиян не представляет никакой ценности, он будет стрелять до тех пор, пока не кончатся либо патроны, либо россияне. Думаю, патроны все-таки кончатся раньше. Да и потом, едва ли в России есть столько людей, готовых стрелять в собственный народ, запуганных до этого состояния?

Вы же понимаете, что первый залп по толпе приводит к тому, что толпа сплачивается и идет душить уже по-настоящему. В конце концов, первая русская революция началась с Кровавого воскресенья, нельзя об этом забывать. Он-то может и готов, и он этим будет заниматься. А вот готовы ли остальные – это большой вопрос.

Люди научатся так смотреть на вещи, конечно, не сразу. Дело в том, что люди научились так смотреть в результате долгой цивилизационной работы, в результате нескольких лет обязательного среднего и почти обязательного высшего образования, в результате развития советской интеллигенции.

Высоцкого же хоронила советская интеллигенция. Почему Высоцкий стал главным  народным героем? Он занимался тем, чем должен был заниматься народ. Он писал народные песни. Хоронили идеального, образцового представителя народа. Именно поэтому весь народ его и хоронил. Но это был народ, поднявшийся до состояния интеллигенции. Чтобы превратить народ в интеллигенцию, надо довольно долго его учить. Даже не воспитывать. Воспитывать, я считаю, бессмысленно, потому что взрослого человека воспитывать нельзя. Надо именно его учить. 

К сожалению, с проблемами обучения сейчас в России все обстоит… ну, вы знаете, как.

«Существуют ли фильмы, где интересно показано чудо и сам фильм является чудом?» Понимаете, дело в том, что вообще христианская вера, христианские чудеса, да и технические чудеса, и нравственные чудеса (преображения моральные) как-то не очень визуализируются. Это действительно очень трудно. Я практически не помню ни одного фильма, в котором был бы убедительный Христос. Даже «Евангелие от Матфея» Пазолини. Я думаю, может быть, если бы он взял Евтушенко… Хотя, может быть, было бы еще неубедительнее. Пазолини Евтушенко хотел снимать, но его не пустили. Представляете его обиду?

Есть гениальная сцена зимнего распятия у Тарковского в «Андрее Рублеве», но ведь это совсем не то, это не Евангелие, это фантазия на тему. Христа в кино снять невозможно. Даже в фильме «Jesus Christ – superstar», в котором огромная оперная степень условности, – нет, не получается, очень трудно.

Есть намеки на чудо в «Бен Гуре», когда проказа сползает с героев, с героинь. Там камера в этот момент отворачивается, и от распятия отворачивается. Это экранизировать нельзя. Кино – искусство слишком визуальное, а чудо – явление чересчур духовное. Я не знаю, каким должен быть синтез всех искусств (плюс, конечно, феноменальная музыка) для того, чтобы из этого получилось какое-то подобие чуда. Это должен быть абсолютно преображенный взгляд.

Знаете, вот где, пожалуй, чудо показано наиболее убедительно. Правда, для этого надо быть Питером Уиром. «Пикник у висячей скалы» – это совершенно гениальная картина и, по-моему, лучший фильм Уира. Весь мир поверил, что это реальное исчезновение реальных институток, воспитанниц. Эти девочки пошли гулять, отошли от основного пикника. Там очень много факторов сходятся: то, что называется у Слепаковой «спеленутая девственность», то есть девственность, готовая вот-вот прорваться и превратиться в иное качество, эта жара, ощутимая на экране, страшное отражение, лейтмотивный клекот какой-то птицы странной. Они завернули в другое измерение и пропали.

Когда они завернули за угол, там начинает искривляться пространство, как вот здесь оно искривляется перед камерой. Пространство кадра меняется. И ясно: они сейчас завернут, и все погибло. То есть, может быть, и не погибло (для них, может быть, только началось), но это другое пространство, другое время. И особенно все время эти звуковые лейтмотивы: клекот птиц и стрекотание кузнечиков. 

Я вообще думаю, что «Пикник у висячей скалы» – это самая сложная, самая умная картина австралийцев. Из всего австралийского кинематографа она безумно передает душу этой очень странной земли. Как Окуджава говорил: «Все страны как страны,  а Австралия – другая планета: красная земля, другое представление о перспективах, о расстоянии». Он когда съездил в конце 60-х, он был потрясен. Даже то, что там перепутали фотографии, и на рождественском буклете было его лицо, и наоборот, – это казалось естественным. Казалось, что это еще одно смещение.

«Иосиф Бродский в свое время пытался выбрать между ворюгой и кровопийцей. А на этой неделе его стихи украсили могилу того, кто успешно совместил эти звания. Какой урок из этого можно извлечь? Что бы вы почувствовали, если бы подобным образом обошлись с вашей поэзией?»

Я испытал бы глубокое моральное удовлетворение, потому что это значило бы, что мои стихи приложимы к большому числу слушателей. Понятное дело, что надпись на могиле Пригожина не обозначает его чувства, его конфессиональную принадлежность и не то, что он веровал в Христа и Богородицу. Тем более что о религиозной принадлежности его мы вообще ничего не знаем. Веровал ли он в кого бы то ни было? 

Но это как бы намекает: «Мертвый или живой, разницы, жено, нет. Сын или Бог, я твой». Мы не знаем, кто ты; мы не знаем, где ты. У нас, кстати, об этом снят очередной «Гражданин Поэт». Такой наперсточник: «В этой могиле похоронен великий наперсточник. Или в той». Вот и все.

Приложимы ли стихи Бродского? Ну, то, что нет большой разницы между ворюгой и кровопийцей и одно перетекает в другое, – так это жизнь еще доказала при жизни Бродского. А что касается применения этих стихов… Знаете, опять, наверное, я навлеку на себя негодования некоторых людей. Дело в том, что стихи Бродского очень амбивалентны. Они приложимы ко множеству ситуаций, и за ними стоит какая-то амбивалентность лирического героя, который и сам по себе, честно говоря, человек не особенно нравственный. Он человек холодный.

Я думаю, что на могиле Пригожина абсолютно из того же стихотворения можно было поместить:

Кровь моя холодна.

Холод ее лютей

реки, промерзшей до дна.

Я не люблю людей.

Внешность их не по мне.

Что-то в их лицах есть,

что противно уму.

Что выражает лесть

неизвестно кому.

Это такое не скажу с большого бодуна, но с большой злости, с большого раздражения так сказать вполне можно. Бродский не любил людей, что вы хотите? Как говорила Кира Муратова: «Я не люблю людей, потому что я сама человек. Я не кошка и не Господь бог. Вот они могут любить людей, потому что они отдельно – кто-то выше, кто-то ниже. Я не могу любить людей, потому что я одна из них».

И действительно, в ее фильмах есть такое здоровое, болезненное отчасти, отчасти очень здоровое человеконенавистничество, брезгливость. «Муза брезгливости», как говорил Ефимов. «Муза Довлатова – муза брезгливости, муза раздражения». Наверное, стихи Бродского в этом смысле уместны на могиле Пригожина. И Бродский, и Пригожин не любили людей, и с большим интересом и уважением относились к криминальному элементу. Разница в том, что Бродский был очень талантлив. И что Бродский, помимо «Натюрморта», написал еще и «Колыбельную», и «Двадцать сонетов к Марии Стюарт», и «Я был только тем, чего ты касалась ладонью, над чем в глухую воронью ночь склоняла чело…». 

Бродский гениально умел формулировать, он очень афористичный поэт, поэт, безусловно, риторического толка. Формулы эти очень запоминаются, ими хочется обмениваться, как паролями, их хочется произносить, ими хочется называть публикации. Как все поэты риторического склада, Бродский говорил не то, что думал, а то, что красиво звучит.

Поэтому в стихах Бродского так много противоречий. Поэтому одна и та же рука пишет «Письмо генералу Z», «Стихи о зимней кампании…» или «Памяти Жукова». Стихотворение «Памяти Жукова» – это стихотворение именно по самому звуку своему полно имперства, именно имперства в самом патетическом значении. Опять-таки, если понимать под имперством большую и успешную страну. Это очень успешные стихи. Я не вижу в этом ни малейшего повода для упреков. А слово «имперство» (как слова «русофобия» или «англосакс») – это признак того, что пора сворачивать дискуссию. 

Тут вопрос, читал ли я роман «Perfect Marriage» Женевы Роуз и догадался ли я о финальном твисте? Я не дочитал этот роман еще, но по вашему совету я его немедленно купил. Он у нас продавался в соседнем магазине, и сейчас я его читаю с наслаждением. Я должен сказать, что… Понимаете, для меня умение начинать книгу – первая фраза, первый абзац – стоит довольно высоко. Вот пролог:

«Любил ли он ее? Ему нравилось, как она на него смотрела, и когда верхняя губа ее трепетала, а нога дрыгалась во время оргазма. Ему нравилось, как ее длинные каштановые локоны падали, заслоняя лицо, а глаза смотрели сквозь них, когда она в позе наездницы на нем скакала. Нравилась ему кожа спины в лунном свете, когда он входил сзади. Любил ли он ее? Так сказать, частями. Эти частности ему нравились. Но вопрос-то, друзья моя, не в том, любил ли; вопрос в том, убил ли он ее?»

Это очень простая замануха – несколько эротических откровенностей, несколько смешных деталей вроде дрыгающейся ноги во время cumming, а также довольно забавно поставленный вопрос. И вот весь пролог, первый абзац. Хочется это читать? Хочется. Чувствуется странная смесь иронии и возбуждения. Она будет чувствоваться на протяжении всего текста. Я пока прочел две трети. И у меня нет ни малейшего представления о финальном твисте. Не знаю, насколько это «perfect marriage», но это «perfect romance», любовно-романтический, любовно-эротический триллер. И абсолютная perfect Женева Роуз (это у нее далеко не первый роман), которая очень хорошо умеет измываться над читательскими ожиданиями. Поэтому, видите, пока еще меня трэшевая литература способна приятно увлекать. Мне совершенно необязательно, чтобы вещь была утонченной, изысканной. Хотя там  в нескольких главах (по крайней мере) есть очень изысканные описания.

«Интересуют ли вас мемориальные места. Были ли вы на острове Сан-Микеле или на улице Мортон-стрит?» На острове Сан-Микеле был, на Мортон-стрит нет, но мемориальные места меня интересуют только в одном случае: если я лично знал этого человека, и с его именем у меня связаны какие-то личные ассоциации. Исключение составляет Пушкин, который для всякого русского поэта лично знакомая, лично родная фигура. Но потом как?  Лермонтов тоже: я помню, как с фотографом Максимом Бурлаком ездил в Кисловодск. Мы заехали, соответственно, посмотреть место лермонтовской дуэли. В Тамани, кстати, я тоже был. Лермонтовские места меня тоже прельщают.

Надо сказать, что место дуэли у подножия Казбека – это очень мрачное место. Там еще стоит мрачный очень, в духе Серебряного века, монумент с этими птицами, сидящими на вершинах, с этими елями черными. Действительно, страшное место. Видно, что здесь убили очень непростого человека, демоническую сущность.

Я помню, как мне Дмитрий Захаров рассказывал: для того, чтобы так выстрелить, Мартынов должен был лежать у ног Лермонтова и стрелять вертикально вверх. Странная история очень. И еще странно то, что сам Лермонтов  – не просто человек. Изношенность всего организма – и сердца, и зубов, и костей – была такая, что за 60 ему было. Вскрытие показало. При этом он был человеком поразительной физической силы и выносливости. Откуда в тщедушном этом теле была такая физическая сила и такая страшная энергия боя? 

Окуджава любил повторять, что в воспоминаниях Мартынова сказано: «Если бы он мне еще раз встретился, я бы еще раз его убил». То есть Мартынов не раскаивался, он понимал, что он столкнулся с чем-то нечеловеческим. А у нас, кстати, хорошей биографии Лермонтова нет. У нас хорошей книги о Лермонтове нет. Дело в том, что огромное количество замыслов от него осталось. И  в «Герое нашего времени» должна быть еще одна повесть о его тбилисском романе, о встреченной в Тбилиси аристократической красавице. «Княгиня Лиговская» осталась незаконченной, «Штосс» остался незаконченным. 

Там много есть чего продолжать и обдумывать. Он замыслами был буквально задушен. Мы никогда ничего не узнаем о его замысле трилогии времени Екатерины – историческая проза его влекла очень сильно. И абсолютно правильно говорил Лев Николаевич Толстой: «Проживи он еще десять лет, нам всем нечего было бы делать. Этот мальчик пришел как власть имеющий».

Вот я думаю, что места Лермонтова меня волнуют очень мистически. И я помню, что квартира Блока на меня очень сильно действовала. Может быть, благодаря картине Татьяны Гиппиус «Рыбий щенок». Она была, по-моему, двоюродной сестрой Зинаиды Николаевны. И  в отличие от нее, она была человеком сентиментальным. И вот этот «Рыбий щенок», который там висел под зонтиком… Ну и вообще, понимаете, Блок – это такая боготворимая фигура, и я сам боготворю его. Для меня Блок – это какой-то чистый кусок благодати. Для меня его квартира каким-то излучением воздействует довольно сильно. Я понимаю, что за этим столом он сидел, здесь, в образцовом порядке, все было им разложено. И какая-то эманация, какое-то присутствие его духа в квартире на Пряжке очень чувствуется. Вот, наверное, я очень скучаю по этим вещам.

«Закончится ли когда-нибудь эра жестокости в России?» Миша, да безусловно. Она уже заканчивается. Но это не произойдет само. Она уже почти закончилась. Россия 70-х годов меня уже почти устраивает, хотя  в ней очень много и лжи, и лицемерия, и напрасного мучительства людей. Но все-таки она находилась на правильном пути. А сегодня – нет.

Про ретроградный Меркурий я не уполномочен поддерживать разговор. При всем своем уважении к астрологам и астрологии не склонен ретроградным Меркурием оправдывать свои или чужие глупости, весьма многочисленные. Я уважаю астрологов.

«Как попасть на вашу лекцию в Корнелле?» Сейчас уже никак, потому что в этом семестре я преподаю в Бард-колледже. Но попасть на мою лекцию вы можете, например, в Канаде. Я вступаю – неожиданно – в такую пору… Потому что я сдал две книги, и мое оседлое присутствие не требуется. Поэтому я довольно много буду ездить. Вот на лекцию можно попасть в ближайшее время в Эдмонтоне, это 8 сентября, если доживем. И 9 сентября в Виннипеге. Тема одна и та же – «Владимир против Владимира, финал мировой истории, который мы сегодня наблюдаем». Я с этой лекцией довольно много ездил, фрагменты ее напечатаны в статье о Юлиане Семенове.

Наиболее подробно она разработана в третьей части книжки о Зеленском, но там она занимает 50 страниц, а это я не смогу ни прочесть, ни пересказать. Тем не менее, все желающие могут какой-то краткий конспект этой истории (каким образом Прометей превратился в Люцифера, а Люцифер в Штирлица, в Румату Эсторского) – это можно будет там послушать. Эдмонтон и Виннипег.

Потом  у меня будет лекция в Сиракузах – в нашем университете, в котором  я преподаю, это сугубо университетское мероприятие о судьбах русской культуры в изгнании, в рассеянии. Потом будет лекция, кажется, в Мэдисоне, лекция о постсоветской истории России и Украины, история «Квартала» и история несостоявшегося сатирического ренессанса в России – «Куклы», «ComedyClub», и так далее. Я в основном там буду заниматься рассмотрением двух параллельных биографий – Зеленского и Семена Слепакова, который тоже начинал в КВНе. Это довольно интересно.

Вообще, понимаете, люди, которые начинали в России, но, в отличие от Зеленского, не успели с нее вовремя соскочить,  – это такие печальные истории. Истории о несостоявшемся сотрудничестве с государством, причем государство само виновато. Государство само загубило все эти перспективы.

Потом, после этого, я на три недели вместе с женой и Бэбзом поеду в Австралию. Там у меня наконец-то будет возможность посетить тот самый пляж в Аделаиде, где нашли Карла Уэбба – человека из Сомертона, И там как раз у меня будет несколько лекций о человеке из Сомертона. Потому что находясь внутри самой ситуации, очень многие австралийцы понятия не имеют, что такое «Дело Тамам Шуд». Вот буду я им об этом рассказывать.

К сожалению, у меня не осталось ни одного экземпляра книжки «Великие анонимы» (все распроданы): она вышла в «Тексте». Вот бы где поторговать? Но ей не поторгуешь, она двумя изданиями продалась.

Ну вот, а потом будет небольшой тур, поездка по европейским столицам, где я буду читать только стихи. Стихи из новой книжки – «Новый браунинг», которая к этому моменту выйдет. И там же ее можно будет покупать.

«Где можно услышать ваш концерт с Кимом?» Наш концерт с Кимом… Точнее, концерт Кима при моем участии, потому что я примерно понимаю соотношение наших весов в палате мер и весов литературных. Кимовский концерт с моими стихами будет 21 сентября. Это так называемый «башенник», он будет происходить в башне у гостеприимного хозяина Сергея Шмульяна, который устраивает башенники для большинства российских авторов. Там много за последнее время выступило прекрасных людей – и сочинителей, и исполнителей. И вот 21 сентября там будут выступать Ким и я. Мы будем там продавать наши новые книжки: у Кима вышло американское издание «Этапов пути» (толстой она довольно получилась, она у меня уже на полке стоить), а я буду показывать остатки тиража «Второй смерти», потому что уже выходит новая книга. Стихов-то  я много понаписал в последнее время, самому стыдно.

Но там аншлаг, там не очень большое помещение. Поэтому желающие могут, я думаю, записаться каким-то образом в вишлист, а мы попробуем – кого сможем – протащить на плечах. Кого не сможем – извините. Следующее выступление у нас совместное будет в Кливленде, а потом – в Сан-Франциско. Да, еще 15 сентября я новую поэму буду читать в Филадельфии. Это совсем для своих: там просто узким кружком сойдутся люди послушать новую вещь. 

«Как обстоят дела с вашим переводом «Сорделло»?» Они обстоят. Просто, видите, сейчас мне надо было две книги сдать, я довольно много работал, и мне было не до Браунинга. Но то, что я «Сорделло» к концу года или к середине будущего года (если будем живы), я переведу, – это точно. У меня готов полный прозаический, моей работы (потому что гугл-переводчик с этим не справиться) перевод всех шести частей, шести книг. Это не очень много, но порядочно. Теперь это надо переложить так называемыми «героическими двустишиями», то есть пятистопным ямбом на мужскую рифму. Там, конечно, потребуется весь мой лаконизм, потому что афористичность Браунинга, тонкость и сложность его мысли невероятна. Метафоры его опережают свое время лет эдак на двести.

Почему я за это взялся? Кстати, когда я об этом рассказал замечательной поэтессе Гейл Лилиан, итакской, корнельской, она воскликнула: «Сорделло? Да это по-английски никто не может прочесть? А вы хотите из этого сделать русский вариант». Да, хочу.

И я могу это понять. Это очень complicated, это очень изощренная и сложная задача. Но если уж искать себе задачу по руке, то вот она. И потом, это зачем мне надо? Я очень хочу расширить свой словарный запас до полной маргинальности. С произношением я ничего не сделаю, у меня всегда будет русский акцент. Он и у Набокова был, и это нормально. Как сказал кто-то из моих студентов: «Мы за это вас и ценим». Потому что русский акцент как бы подчеркивает экзотичность. «Говорящих без акцента у нас здесь и своих вот сколько». Да, я как бы такой инопланетянин. Но словарный запас я за этот счет хочу немного подрасширить.

Потому что когда я буду наконец выпускать «Интим» (а я на будущий год его буду издавать), мне надо будет выглядеть более-менее аутентичным. Правда, «Интим» написан не от человеческого лица (мы всегда обернем минусы в плюсы), поэтому какие-то речевые сбои там естественны. Потому что там как бы это пишет не человек. А что это пишет, я расскажу как-нибудь потом, когда эта книга выйдет.

Но мне надо заниматься шлифовкой языка, поэтому «Сорделло» для меня – это, как сказано там в предисловии, «бесконечные таланты возьму, чтобы не сойти с ума». Для  меня, в общем, «Сорделлло» – это прежде всего школа метафорического мышления. Потому что метафоры, и риторика, развертывание сюжета, и сам характер героя – человек, который двух станов не боец,  – он чрезвычайно увлекателен для меня.

 И потом, понимаете – бывают такие симпатии и антипатии – я очень люблю Роберта Браунинга. Чуть меньше я люблю «Кольцо и книгу», потому что это, в сущности, проза и проза дурная. Но я все равно ее купил. Я люблю у Браунинга его ранние драматические этюды, практически все, кроме «Пиппы», потому что «Пиппа» – уж очень какая-то, знаете, психологическая недостоверная вещь. Это как, понимаете, я люблю Арлингтон Робинсона – люблю американскую, эпически сложную и метафорическую, сложно построенную, метафорически построенную поэзию. Мне ужасно нравится этот вымысел: помните, когда Теннисон говорил: «В этой поэме понятны две строчки – первая и последняя, да и те ложь». Первая строчка – «кто хочет узнать историю Сорделло…», а последняя – «Вот вы и узнали историю Сорделло». Все, что между ними, практически нереально понять (по Теннисону). Но мне кажется, я понял. Во всяком случае, когда я переводил, мне это было жутко интересно.

«О чем вы будете рассказывать в [НРЗБ]?» Я буду докладывать такую тему, которая  называется, грубо говоря, «Пророчества в литературе». То, о чем я читаю в «Свободном университете» в этом году. Записаться туда могут все желающие. Я буду читать такую обзорную вводную лекцию, а в основном мы будем рассказывать о трех тенденциях. Первое – техническое предвидение. Это легко: открытие космических лифтов (Кларк), открытие мобильных телефонов (Шефнер). Потом будут утопии – сбывшиеся или несбывшиеся. И третье – самое интересное – это предсказания психологические: что будет с человечеством? Как оно будет развиваться? 

Вот здесь, кстати, очень многие предсказания оказались верными. Например, пророчество Тендрякова в «Путешествие длиной в век» о ролевых играх. Он это предугадал и замечательно это описал, на мой взгляд.

«Что вы такого сделали Евгению Жаринову, что он вас едва ли не в каждом интервью упоминает?» А я не очень знаю, кто он такой. Евгений Жаринов – это, по-моему, такой профессор, который читает что-то о литературе. Наверное, он меня упоминает в порядке рекламы. Это рэкетом называется: когда вы упоминаете какого-то известного человека, и после этого какой-то луч славы падает на вас. Во всяком случае, я не очень знаю, зачем он меня часто упоминает. И мне нечего ему ответить, потому что я не встречал ни одно из этих упоминаний. Наверное, это связано с тем, что я не слушал никогда его лекций. Я вообще как-то очень редко слушаю лекции по литературе. Мне приходится слишком много читать свои.

Но вы, если увидите его, ничего от меня не передавайте. Потому что его, чего доброго, еще кондратий хватит, а я совершенно не желаю быть причиной его проблем.

«Если вы верите в бога, то кто для вас Иисус – Бог, Сын Божий, персонаж библейской или художественной литературы? Как вы относитесь к историческому расследованию Латыниной?» Это не историческое расследование. Это довольно-таки свободная интерпретация.  Я настолько люблю Юлию Латынину, что могу к ее любым убеждениям  – заносит ее или не заносит, не мне судить – относиться с интересом. Она умный человек.  Если умному человеку приходят в голову те или иные мысли, с ними надо знакомиться все равно. 

Что она якобы вообще не понимает в христианстве и не понимает Христа, не видит его и не чувствует, – так это довольно частое явление. Еще раз повторю старую мысль Искандера: «Вера в бога – это как музыкальный слух. Это не зависит ни от морали, ни от биографии, ни от уровня образования». У вас это есть или нет. Я тоже думаю, что можно быть вполне добропорядочным и даже неглупым атеистом. Есть только одна порода атеистов, которых я не люблю: это люди, которые набрасываются на бога с какой-то личной злобой. С такой, как будто им Господь что-то лично сделал. Это не похоже на неверие. Так было у Ленина – это сведение счетов. Им хочется, чтобы бога не было. На самом деле, это такое болезненное и извращенное, но проявление веры. Потому что человек, который просто не верит, или агностик, которому это не нужно, он относиться к этому спокойно. Он говорит: «Хотите – есть, хотите – нет, я не нуждаюсь в этой гипотезе». Лаплас, по-моему, так сказал. А вот если человек набрасывается на Господа с кулаками – это смешно. И прежде всего смешно Господу. Помните, как у Шендеровича была: «Или все-таки есть? Или все-таки нет?  Или все-таки есть? Или все-таки нет?». Дальше голос с неба: «Нет, нет, спи!»».

А как я разбираюсь с этой проблемой, сын ли он бога? У меня нет больших с этим проблем. Я примерно понимаю, зачем Сын Божий посылается на землю. Вот об этом как раз и будет рассказано, о моем понимании, на лекциях в Виннипеге и Эдмонтоне. Мне кажется, что Сын Божий приходить разрулить и разобраться в той ситуации, когда все остальные бессильны. Как Геракл пришел освободить Прометея, как Христос пришел договориться с Люцифером, сказав: «Отойти от меня, Сатана». Или, что более вероятно: «Иди за мной, Сатана».

История мира подходит к кризису, когда некая страшная сила может уничтожить мир. Она все время шантажирует Господа. В ответ на это сюда присылается такой «кризисный менеджер», если угодно. Хотя я терпеть не могу, когда религию объясняют с помощью менеджмента. Но фигура типологически одна и та же. Конечно, он для меня Сын Божий. Он послан не в жертву, жертва не детерминирована. Он послан либо для того, чтобы навести здесь порядок, либо для того, чтобы заставить людей задуматься о том, как они неправы.

«История свидетельствует за тех, кто молча делает свое дело в тишине. А другие в это же время говорили и кричали, но толку от этого очень мало, честно говоря. Будущее создают безмолвные люди, история на их стороне».

Мирон, во-первых, история о молчащих умалчивает. История как раз нам не говорит, что они были правы, потому что это огромное молчащее большинство соглашается со всем. Понимаете, нельзя утешать себя глупой мыслью «зато я работал…», «зато я делал дело…», «зато у меня в руках профессия». Мандат на профессию находится в наше время и в нашем мире в руках дьявола. Вам приходиться подписать с ним контракт, чтобы вам разрешили работать, вот и все.

Что можно тихо делать свое дело и сидеть в углу – нет, нельзя. Вас или заставят что-то подписывать, или вам придется молчать, пока у вас на глазах убивают, насилуют, растлевают… Все, что хотите. Или не хотите. Поэтому ни малейших иллюзий насчет того, что можно сохранить душу, сидя в углу и делая свое дело…

Вот, наверное, Сан Саныч Калягин – великий артист – так думает, что лучше в СТД будет сидеть он, чем Машков. И что лучше вообще СТД сохранится и сохранит деятельность организация, сохранит экспертную «Золотую маску», и так далее.. Пусть лучше он, нежели кто-нибудь другой. «И вообще, можно сидеть и делать свое дело – обеспечивать безработных артистов, помогать еще кому-то… А если все будут протестовать. Да и вообще, протестуют обычно те, у кого нет таланта, а я протестую моим талантом». Рано или поздно вы окажетесь в ситуации Ромы Зверя. Одна девушка уже писала: «Зато Рома Зверь получил возможность радовать людей своим искусством. Нельзя же все время думать о политике. Борются те, у кого нет профессии, у кого нет дела в руках и музыки в сердце. Они должны все время имитировать бескомпромиссность, а ведь можно просто любить. А ведь можно дарить людям цветы своего вдохновения».

Людям всегда почему-то изменяет чувство меры и вкуса, когда они начинают оправдывать неоправдываемых, когда они начинают популяризировать вот эту позицию такого червяка, который рыхлит землю, сидя под землей, и всем доволен.

Конечно, это ненормально, это подлость. Мерзкая история с Ромой Зверем. Я готов бы его понять и не готов был бы его осуждать, если бы он молчал. Ну молчи. А зачем он поехал-то туда? Отсюда одна мораль, довольно очевидная: не отсидишься, тебя заставят высказаться  так или сяк, а особенно в такие мрачные, пограничные, императивные времена, как наше. Оно очень пограничное и очень тяжелое.

«Как вы относитесь к идее выборов в Украине? Правда ли, что на этом настояли американцы?» Я при этом не был. Но если Зеленский говорит, что это настояние американских сенаторов, – значит, ему виднее. Я о проведении этих выборов во время войны отношусь сообразно Конституции. По мысли Конституции, по вообще конституционному праву эти выборы незаконны, нелегитимны. Потому что во время войны выборы проводить нельзя. Но Зеленский с присущим ему черным юмором сказал: «Если вы в  окопы направите своих наблюдателей, мы готовы». Они же будут в окопах – там огромное количество избирателей.  Туда и направят наблюдателей. А что сам Зеленский пойдет на эти выборы, это очевидно. Я знаю, что Арестович пообещал с президентом не конкурировать. Сам он на эти выборы вместе с Зеленским не пойдет.

В Украине две каденции максимум. И, конечно, никакого третьего срока у Зеленского не будет. Да неизвестно, будет ли второй. Будет ли продолжаться война к этому времени – тоже неизвестно.

Кстати, вот вопрос: «Нет ли у вас инсайдов о положении на фронте?» Нет, инсайдов нет. Знаю, что Залужный грызет, грызет и прогрызет. А как это будет, я не знаю.

«А чего она самоубилась-то? Вы ведь ученый, вам легче понять. Кто подтолкнул Марину Цветаеву к самоубийству?»  Да знаете, по-моему, не было в это время ни одного фактора, который мог ее удержать, наоборот. Цветаева – и здесь Анастасия Ивановна отчасти права, хотя книга Анастасии Ивановны показывает не скажу мелкость, но разницу в их масштабах, конечно… Очень кокетливая книга, при этом судьба у Анастасии Ивановны тоже трагична, и мне ее страшно жалко, потому что здесь страдает человек, не гениально одаренный, одаренный довольно поверхностно, но при этом человек неотразимый, человек гораздо более очаровательный, чем Марина Ивановна. 

Но она прожила такую не свою жизнь – она была такой легкий, такой живучий человек, такой ослепительный. Каталась на коньках до последнего года жизни. Кстати, сохранилось ее чтение в записях: голосом Анастасия и Марина были очень похожи. Поэтому представление о чтении и голосе Марины Ивановны мы можем получить благодаря записям Анастасии. Они даже декламировали хором в молодости.

Так вот, Анастасия Ивановна в своем предположении отчасти права:  Цветаевой показалось, что она губит сына. Поэтому ее самоубийство было в некотором отношении результатом вот этого убеждения, желанием его спасти. Она, конечно, хотела, чтобы его взяли Асеев и Синяковы, но, конечно, она переоценила Асеева. Она представить себе не могла, что Асеев может от Мура отделаться при первой возможности. Ей в голову такое не могло прийти. Она-то думала, что если завещала сына в последнем письме (не навсегда, но хотя бы на год о нем заботиться Асеевым), то они не смогут пренебречь последней просьбой умирающей. А они пренебрегли.  

Дело в том, что та самая Оксана Асеева, которая «кузлик», может быть, была из тех женщин, которые все очарование растрачивают молодости, а потом ничего не остается. Да и потом, в 1941 году большинство писателей вели себя довольно-таки паникерски. Не только Лебедев-Кумач, который сошел с ума 16 октября 1941 года, когда явился на вокзал с несколькими тюками вещей и понял, что не сможет их вывезти.  Он действительно кричал: «До чего довел страну сволочь усатая!».

Остальные писатели тоже паниковали. Абсолютное спокойствие и мудрость духа сохранял Пастернак, который всегда в критические ситуации обретал – когда нечего терять – какое-то второе дыхание. «О, как  мы молодеем, когда узнаем, что горим» – это из «Спекторского». Он действительно был из тех людей, которые в кризисы, когда уже не надо решать, когда ты в руке Божьей,  – в такие минуты он ощущал невероятный прилив сил и вдохновения. Потому что он всегда жил в ситуации предельной, а когда она овеществлялась и выходила на поверхность, он чувствовал себя не скажу спокойно, а так, что некуда отступать.

У Кушнера были вот замечательные стихи:

И никак эту битву нельзя было выиграть,

Что еще нужно для верной победы?

да здравствуют беды!

И несчастья. Вот вся наша хитрость. И бесхитростность вся.

Это очень точное наблюдение: «Никак эту битву нельзя было выиграть… что еще было нужно для верной победы?». Кушнер вообще человек поразительно умный. Всегда легко ссылаться на его опыты.

А потом, понимаете, в убийстве Цветаевой есть какой-то эсхатологизм: мир реально рушился, и она не понимала, как жить в этом мире. Поэтому для нее это было то, что она сформулировала сама безупречно, еще задолго до:

На твой безумный мир

Ответ один — отказ.

Пора — пора — пора

Творцу вернуть билет.

Хватит, потому что любая попытка с этим сосуществовать уже напоминает конформизм, уже напоминает капитуляцию. Нет, этого не нужно.

«Как вам рассказ Куприна «Свадьба»?»  Это рассказ про еврейскую свадьбу, которую поручик Слезкин устроил: «Пан Слезкин, добрый пан, добрый пан, добрый пан, музыкантам гроши дал, гроши дал, гроши дал». Это все помнится очень хорошо. 

Вообще, на основании одного раздраженного письма Батюшкову делать вывод об антисемитизме Куприна… Куприн, напротив, был филосемит. В одном этом рассказе больше любви к евреям, чем во всех текстах Юшкевича. Помните: «Подойдите к невесте и скажите ей «мазл тов». Это у нас, евреев, самое  любимое поздравление». И он подходит этот поручик, еще не пьяный, и видит, как невеста прелестно зарозовелась и смущенно опустила огромные оливковые глаза. Это такой необычайно трогательный рассказ.

Да что мы говорим, Господи! Ведь есть же «Гамбринус», Сашка-музыкант. «-Я жид пархатый, а ты кто? – А я крещеный. – Крещеный? А за сколько?» – спрашивает там Митька гундосый. Он шагнул к Сашке-музыканту и кричит: «Ребята, бейте жида!». Тот говорит: «Да, я жид. А ты кто?» нет, вообще, Куприн, конечно…

Понимаете, какая вещь – очень существенная и для меня самого очень значительная в литературе? Мы можем много говорить о том, что есть вообще высокая проза, что такое на самом деле литературная удача. Но правильно же сказал Лев Лосев, что все делится на интересное или неинтересное. А если уж совсем называть вещи своими именами, то или вы заставили читателя плакать, либо не заставили. И вот когда я начитывал «Гамбринус», когда я начитывал большую, матерью составленную подборку из Куприна… Это у меня была такая форма давать матери взятки. Она у меня денег не брала никогда, существовала на свои, но я ей находил подработку. Она для нашего «чтецкого» издательства составляла вот такие аудиокниги. 

И она мне подобрала – надо сказать, очень хорошую, с хорошим вкусом – подборку Куприна. И я начитывал «Гамбринус». И хотя я, в общем, уже сейчас не шибко сентиментальный человек, но я не мог дочитать. Я с пятой попытки продрался сквозь слезы. Потому что когда он в конце засвистел «Чабана» на свистульке: «- Сашка, а как же скрипка? – А, они мне перебили какое-то сухожилие. – А как же ты будешь играть? – А как играть?». Дальше он кричит: «Айн, цвай, драй», и аккомпаниатор начинает играть вступление к «Чабану», а Сашка-музыкант достает эту свистульку и начинает свистеть. И постепенно все они пускаются в пляс, весь Гамбринус. «И полное ощущение, что сам пивной король пошевеливал плечами. Если бы эти грубые люди могли бы хоть на секунду сформулировать то, что ими владело, они бы сказали: – Ничего, ничего! Это искусство, оно все победит».

Ну это сделано грубо, у Куприна были довольно грубые руки, которые все умели. Это был довольно грубый мужик. Но такие цветы расцветали в его душе! Это надо уметь. Эмпатию вышибить из читателя, а иногда давить на него коленом – да, это надо.

Вот тут, знаете, я посмотрел фильм, который прошел мимо меня в своем время – я же никогда не ездил на «Кинотавр». Я это посмотрел только потому, что мне надо было в книжке как-то оценивать продюсерскую деятельность «Квартала». Там большая глава о Зеленском как продюсере и о братьях Шефирах, с которыми вместе он работал. И вот я посмотрел картину, которая почти не имела проката, которая известна в двух вариантах – довольно слабом сериальном и вот совершенно убийственном, мощном кинематографическом. Это фильм «Я буду рядом» Павла Руминова.

Мне когда-то очень «Мертвые дочери», потому что это такой триллер с элементами черного юмора. Особенно там хорошо, когда там пианино начинало играть само.  Это хорошая история. Но этот фильм – «Я буду рядом», – который победил в 2012 году на «Кинотавре» при хорошей конкуренции, я тогда его не посмотрел. Знаете, вот я все понимаю, как это сделано. И наверное, это сделано какими-то запретными средствами – это давит на слезные железы совершенно неприлично.

Там история о матери-одиночке, которой 26 лет. Она давно разведена, муж деградировал и спился совершенно. Спился пивом, причем. 
Это такой совершенно недемонический алкоголизм. А у нее растет мальчик – книжный, талантливый мальчик, Рома Зенчук его играет. Этот мальчик все время выдумывает. И, как всегда с матерью-одиночкой, у них необычайно тонкая связь. Она какие-то сказки ему рассказывает, он импровизирует ей. Ну а у нее рак мозга, и непонятно, куда этого ребенка девать. Она пытается его на кого-то сбросить. Это как у Петрушевской в «Своем круге», но здесь ситуация более мучительная, потому что мальчик маленький совсем и очень хороший. И там есть эпизоды, от которых можно сойти с ума. Это безысходная, безвыходная картина совершенно. 

В сериале там приляпан идиотский хэппи-энд. Я понимаю, что чисто человеческое желание – чтобы все было хорошо. Но вот Зеленский смонтировал, настоял, придумал продюсерски послать на «Кинотавр» этот вариант без хэппи-энда, без счастливого конца: просто умирает она, и все. Тупик, бывают ситуации в жизни, когда на тебя наехал танк: ты просто ничего не можешь сделать.

Мало то, что Маша Шалаева – очень большая актриса, она там сыграла в потрясающей органике с этим мальчиком. Но еще там есть некоторые эпизоды, которые вышибают слезу из вас, даже если вы Мария Кувшинова, условно говоря, то есть кинокритик, который на Q-фактор, на фактор качества заострен больше, чем на эмпатию, на сопереживание. Хотя она назвала это «слащавой мелодрамой», но там нельзя не плакать, в одном из эпизодов. Там этот мальчик видит, что мать его исподволь готовит к разлуке, готовит к тому, что его нужно будет отдать в чужую семью. И он не понимает, за что ему это? Зачем, почему? Что он не так сделал?

И вот он однажды подходит к ней и говорит: «Слушай, я догадался: ты хочешь отдать меня на органы». Мать говорит: «Почему?». Мальчик: «Ты явно хочешь отдать меня на органы, потому что ты на меня обиделась. Я понял, за что ты на меня обиделась: я никогда не мою посуду. Так вот, я сегодня вымыл все». И дальше мать начинает реагировать единственно правильным образом. Кстати, Шалаева начинает играть эту сцену так, что тут, не знаешь – ржать, плакать или биться головой о стену. Она набирает какой-то номер и говорит: «Алло, здравствуйте! Это центр продажи на органы? Я передумала. Нет, нет. Я не продам его на запчасти, он стал хорошо себя вести. Да-да, и всю посуду перемыл». 

А мы сейчас все же люди, более уязвимые для слез, для сантиментов, мы же все сейчас на ледяном ветру жизни. И вот я подумал: я мог бы над этим издеваться лет десять назад, когда бы мне показалось, что это сделано приемами ниже пояса и приемами слишком циничными. Но сейчас я думаю, что в конечном итоге современного читателя иначе не пробьешь. А пробивают его в конце концов на благотворную эмоцию, на хорошую. И не надо мне рассказывать, цитируя Сэлинджера, что все сентиментальные люди, которые рыдают в кино, в жизни обычно очень жестокие и эгоцентричные. Нет, это не так. Умение  в какой-то момент посострадать – это в какой-то момент очень полезная шутка. Не могу объяснить, как это работает. Но каким-то образом это работает.

«Если вы опять будете ездить, можно ли вас приглашать?» Катя, конечно. В Германии я буду где-то между 3 и 10 ноября. И вы можете и на вечер прийти, и со мной увидаться.

«Существует ли биографическая книга о Галиче? Расскажите о его пьесах, сценариях и постановках. Считаете ли вы его смерть случайной?» Да, ваше письмо я получил, спасибо больше. Книжку вашу я почитаю.  Это Коля Вознесенский, талантливый поэт. Вознесенские все талантливые. Это поэт из моего литературного семинара.

Лучшая биография о Галиче – это довольно большая, толстая книга, там порядка 1000 страниц. Сейчас я вспомню автора. Дело в том, что в ЖЗЛ, по-моему, вообще нет Галича. Аронов, да, Михаил Аронов, полная биография Галича, это огромная книга. Очень дотошная, там просто один анализ обстоятельств смерти занимает страниц сто. Смерть, я думаю, была случайной. Во всяком случае, убивать его там не было никакого смысла для властей. Там были более опасные люди. Но я бы не удивился, я бы допустил такую возможность. Для меня это не было бы чем-то неожиданным и принципиально новым, если бы оказалось, что Галича убили гэбэшники. 

Хорошая биография, и при этом в ней в есть кое-что лишнее. Но, знаете, когда пишешь о большом человеке… Вот есть, например, биография Михаила Анчарова, где история его отношений с Джоей Афиногеновой расписана, наверное, страниц на двести. Хорошо это или плохо? Да хорошо, потому что Джоя Афиногенова – это замечательная женщина невероятной судьбы. Почитайте о ней, если найдете. И красавица, и при этом роковая женщина. И сам Анчаров – это человек, как мне кажется, повлиявший на Высоцкого сильнее всего. Такие вещи, как «Белый туман», или «Кап-кап», или «Балалаечку свою», – это просто перлы абсолютные. Я думаю, что Анчаров был изначально как поэт и исполнительно вполне уровня Высоцкого, но в силу разных обстоятельств, в силу ухода в прозу, а может быть, в силу идеологической ломки, а может быть, в силу некоторой человеческой недостаточности он не стал Высоцким.

Дело в том, чтобы быть Высоцким, надо было так выстраивать парадоксально сюжеты. Сюжетостроение Высоцкого, кстати, подробно описано у Новикова в книге. Чтобы быть Высоцким, нужно было быть драматургом – и своей судьбы, и песен. Всегда в песнях Высоцкого есть парадоксальный сюжетный ход. И мне кажется, что наличие этого парадоксального, иногда двойного твиста и делает из Высоцкого гения. 

У Галича это тоже было. Как балладник, как сюжетостроитель он  ничем Высоцкому не уступает. А вот у Анчарова этого не было. Кстати, у него и в книгах сюжет всегда провисает. Они очаровательны бывают по интонации, например, весь изумительный благушинский цикл. Но при этом я, как бы сказать, не чувствую в нем настоящей сюжетной динамики. Ни в «Как птица Гаруда», ни в «Прыгай, старик, прыгай!», ни в «Самшитовом лесе». При этом у него очаровательный герой и очаровательные реплики, но нет настоящего динамизма. Надо же, чтобы в литературе была сюжетная тяга. Тут просто об Анчарове вопрос.

У Анчарова есть интонация… Сейчас я попробую сформулировать: у него интонация мужественности, которая как бы не востребована. Это интонация проигранной, проигравшей мужественности. То, что потом у Высоцкого превратилось в гамлетовскую тему – тему сильного человека в слабой позиции. Ведь этот гамлетизм в Высоцком сидел очень глубоко.

Что понимать под «гамлетизмом»? Ни колебания, ни неуверенность, ни рефлексию. Тут Пастернак все написал: рефлексией не интересовались, Гамлет – сильный человек. Но он человек, поставленный в ситуацию, где ему приходится не силу проявлять, а хитрость, интригу, подлость, а этого он не умеет. Он  сын своего отца. Жизнь двора при Гамлете-отце была политическим блокбастером, а при Клавдии стала триллером плохого свойства.

Поэтому мне кажется, что уже в Анчарове сидела тема невостребованной правоты, невостребованного мужества, внутренней силы. Он то, что у Вознесенского было: «Меня, оленя, комары задрали». Вот это в Анчарове сидело. 

«Когда выйдет ваша книга «Океан»?» Когда допишу. Книга «Океан» написана у меня в голове, я знаю, о чем она. Кстати говоря, не в последнюю очередь я еду в Сомертон именно потому, что пока я этот пляж не увижу, где он лежал, я не смогу это написать. Кстати, как раз я еду ближе к европейской зиме, к австралийской весне. Там же 1 декабря 1947 [1948] года его нашли. Пока я эту туманную Аделаиду с туманным пляжем, с туманными фонарями на набережной, с этим серым океаном накатывающим, – пока я это не увижу, я не смогу это написать. Мне надо это почувствовать. А может быть, почувствовав, я как-то лучше смогу это литературно обработать. 

Для меня ведь эта история ценна именно тем, что это не массовая гибель. Это судьба одного человека. И в романе я пытаюсь доказать, что если любого из нас взять в момент внезапной смерти, мы будем не менее загадочны. Хотя гипотеза, которая есть в романе (объясняющая, почему он пропал и стал виден после смерти), она меня самого очень сильно волнует. Это роман о диверсификации человечества – главной, по-моему, проблеме сегодняшнего дня. Это роман о людях-невидимках.

Проблему эту, как всегда, первым поставил Уэллс, ведь человек-невидимка стал виден после смерти. Но это не потому, что открытие его такое, что химические процессы пошли, а потому что человек этот особой породы. В какой-то момент становится невидим для людей, просто потому что он перерастает их оптику. Удерживать их в темпе своего восприятия уже невозможно.

«Океан» – это роман поэтический, печальный. Он в значительной степени написан, там ничего особенно страшного нет. Это бесконечно печальный триллер на примере нескольких судеб, например, на истории странной девушки из Исдалена… Кстати, я понял, кем она была. Она действительно была шпионкой из Восточной Европы. Поэтому ей были нужны дома, гостиницы с хорошим обзором. Она всегда покупала комнату с балконом, чтобы был вид на вход в отель. Она должна была знать, кто за ней охотится. 

Вот, это не очень большая книга. По объему она будет несколько меньше, чем «ЖД» или «Остромов». Но писать ее будет очень приятно. Я откладываю это удовольствие на потом. Я хочу писать эту книгу, чтобы меня ничто не подгоняло. И писать ее у океана я хочу. А так складывается моя жизнь, что пока я преподаю в местах, где есть родные, почти подмосковные пейзажи, только с гораздо более чистым и спокойным видом. Но это я хотел бы писать в Портленде, если мне повезет. Я когда приехал в Портленд, штат Орегон, я как-то сразу ощутил, что это мое место на свете. Может быть, поэтому именно там преподавала Урсула ле Гуин, с которой я не преминул заселфиться.

«Все вам скажи… Еще, может быть, адрес Бард-колледжа вам дать…» Нет, там у меня эти все лекции  – два курса, которые я читаю в этом семестре, – они «зумовские». Я ведь езжу. Я совершенно не скрытен, совершенно открыт, а анонс этих курсов вы можете найти на сайте Барда, но вам нужно будет туда записаться. Проделать некоторую бюрократическую работу по записи на мои семинары.

«Почему Галича выгоняли из СССР? Насколько он злил власть?» Я не думаю, что он злил их. И я не думаю, что его выгоняли. То есть да, его выпихивали, но, понимаете, у них была такая тактика (это еще одно отличие 80-х годов от нашего времени): в 80-е до последнего старались выпихнуть. И Бродского выгоняли, сказав: «Не поедете на Запад, поедете на Восток». Им не нужна была дурная репутация, не нужна была порча имиджа в глазах Штатах, да и не только Штатов, а вообще Европы, тех самых «англосаксов». Они были как Брежнев – мирные люди: живи сам и дай пожить другим. Поворовывай тихонечко, даже анекдоты рассказывай, даже думай, что хочешь, но главное, чтобы тебя не слышно было. Главное, чтобы от тебя не пахло оппозиционностью. Поэтому они предпочитали не убивать. Если уж совсем, как великого переводчика Константина Богатырева (он был лагерный, его запугать было гораздо труднее)… С его вдовой я, кстати, только что здесь виделся, замечательная она мемуаристка. 

Собственно, что Богатырев? Его запугать не получилось. Жолковский вспоминает Богатырева еще учащимся на филфаке. Он был старше их всех и он уже тогда был отличался от них: видно, что сидел при Сталине и не склонен к компромиссам. В итоге его забили бутылкой по голове на лестничной клетке.

А так они старались с диссидентами не ссориться – они их выпихивали. Они попытались отравить Войновича – Войнович не отравился, крепкий оказался. В итоге Войновича выпихнули. Владимова выпихнули. Очень старались подпихивать Искандера со всех сторон, но Искандер уезжать не хотел. Он временно отошел от литературной деятельности, сдал квартиру и уехал на дачу во Внукове, где в холоде полной неопределенности дописывал «Кроликов и удавов».

Понимаете, если они понимали, что человека не получится запугать, то его убивали. Они попробовали отравить Солженицына; они забили, спровоцировав драку, Домбровского, и он умер от внутреннего кровотечения или кровоизлияния (не помню точно, но умер он довольно скоро от внутренних гематом), и вот они забили Богатырева. Это все были люди – сталинские лагерники. То есть те, кого запугать было довольно трудно уже. Помните сцену, когда Домбровский разговаривает по телефону с этим звонящим сучонком и говорит: «Меня ваши ребята кое-чему научили. Выходи на пустырь». А в руках у него финка. И он примеривает эту финку, любуясь своей красивой рукой. Это очень лимоновская сцена.

Ну вот, а остальных – как Галича, как Войновича или Владимова – они попытались как-то выпихнуть. Бродский, уезжая, написал довольно вежливое письмо. Галич скандалил перед отъездом. Войнович, уезжая, написал Брежневу письмо, совершенно возмутительное по тону. Письмо это было гениальное, конечно: «Со временем, чтобы получить мою книгу об Иване Чонкине, все ваши биографические труды будут сдавать в макулатуру».  Шикарная вещь совершенно.

Но тогдашняя власть, действительно, не стала бы сажать Беркович и Петрийчук. Она бы их выкинула, выдавила, она бы им объяснила деликатно, что надо ехать. А вот Яшин не хочет ехать: говорит, мол, даже настаиваю, чтобы меня не смели обменивать. Яшин вообще вызывает у меня восторг своей безбашенностью. Вот его посадили. Кара-Мурза не хотел уезжать, приехал с объятьями к нему демонстративными – посадили. Навальный вернулся – посадили. Они не понимают того, что надо долго обрабатывать, деликатно намекать, высылать насильно, как Солженицына лишали гражданства. Нет, у них принцип простой. Они бы и Сахарова отпустили, но Сахаров знал секреты. Поэтому они его сослали в Горький, изолировали и силком кормили во время голодовок. Сахарова они боялись очень. Им казалось, наверное, что Сахаров сможет собрать атомную бомбу с помощью паяльника у себя в квартире. Такие люди всегда их пугают.  А что касается остальных, то их действительно не сажали.  Их выпихивали аккуратно.

«Эдмонтон, Виннипег. Когда Торонто? Очень ждем». Равиль, я через Торонто поеду. И там вы мне книжку отдадите. Это будет уже через каких-то 8-9 дней, и  там мы с вами сможем книжками обменяться.

«Я очень люблю стихотворение Галича «Памяти Живаго», которое он не пел. Как вы понимаете эту метафору: мостик к Грибоедову и Пушкину с арбой из Тегерана?» 

Дима, это хорошее, кстати, стихотворение. По-моему, он пел его, все-таки. Вы имеете в виду «Вот она, ваша победа!»? Сейчас я вам его прочту и проинтерпретирую.

Все время пишешь «Галич», а вылезают материалы о Наличе, которого, кстати, я тоже очень люблю, но это все-таки другой жанр.

Итак, «Памяти Живаго»:

Опять над Москвою пожары,

И грязная наледь в крови,

И это уже не татары,

Похуже Мамая – свои!

В предчувствии гибели низкой

Октябрь разыгрался с утра,

Цепочкой, по Малой Никитской

Прорваться хотят юнкера,

Не надо, оставьте, отставить!

Мы загодя знаем итог!

А снегу придется растаять

И с кровью уплыть в водосток.

Но катится снова и снова

– Ура! – сквозь глухую пальбу.

И челка московского сноба

Под выстрелы пляшет на лбу!

Из окон, ворот, подворотен

Глядит, притаясь, дребедень,

А суть мы потом наворотим

И тень наведем на плетень!

И станет далекое близким,

И кровь претворится водой,

Когда по Ямским и Грузинским

Покой обернется бедой!

И станет преступное дерзким,

И будет обидно, хоть плачь,

Когда протрусит Камергерским

В испарине страха лихач!

Свернет на Тверскую к Страстному,

Трясясь, матерясь и дрожа,

И это положат, положат в основу

Рассказа о днях мятежа.

А ты до беспамятства рада,

У Иверской купишь цветы,

Сидельцев Охотного ряда

Поздравишь с победою ты.

Ты скажешь – пахнуло озоном,

Трудящимся дали права!

И город малиновым звоном

Ответит на эти слова.

О, Боже мой, Боже мой, Боже!

Кто выдумал эту игру!

И снова погода, похоже,

Испортиться хочет к утру.

Предвестьем Всевышнего гнева,

Посыпется с неба крупа,

У церкви Бориса и Глеба

Сойдется в молчаньи толпа.

И тут ты заплачешь.

И даже

Пригнешься от боли тупой.

А кто-то, нахальный и ражий,

Взмахнет картузом над толпой!

Нахальный, воинственный, ражий

Пойдет баламутить народ!..

Повозки с кровавой поклажей

Скрипят у Никитских ворот…

Так вот она, ваша победа!

«Заря долгожданного дня!»

«Кого там везут?» – «Грибоеда».

Кого отпевают? – Меня!

Вопрос был, каким образом цитата из «Путешествия в Арзрум» с этим связана? Это действительно неочевидная связь. Я хочу сказать, что у Галича это стихотворение вообще не из лучших. Здесь натянутой струны нет. Оно и многословно (здесь лишних, по-моему, строфы три), и самое главное, что очевидностей очень много, банальностей. Когда он говорит вещи сатирические, политические, то выходит очень здорово. А общекультурная тематика  – весь цикл «Литераторские мостки» – довольно азбучный.

В чем здесь дело? Все реалии, регалии и приметы «Доктора Живаго» здесь перечислены. Имеется в виду сцена московского восстания, «выстрелы, выстрелы – это ваше мнение», молодая Лара. А потом это московское восстание, запах тогдашней боли, воздуха тогдашнего обернется восстанием и гибелью юнкеров, обстрелом Кремля.

Так вот она, ваша победа!

«Заря долгожданного дня!»

То есть свобода аукнется вот так, уже через 12 лет. Вот это и весь внутренний сюжет стихотворения. А как это связано с Грибоедовым?

Дело в том, что цитата из пушкинского «Путешествия в Арзрум» – это смысловой центр на самом деле, это душа повествования. Когда ему встретился Грибоедов, это судьба умного и свободного человека в России; человека, который вот так погиб, хотя мог составить славу России. «Кого там везут? Грибоедова». То, что ему встретился труп Грибоедова, – это ему встретилась собственная судьба. И Пушкин это прекрасно понимает. 

Грибоедов пытался сотрудничать с этим государством. Но у него не было вариантов, и он погиб. Он с декабристами был связан гораздо крепче, чем принято думать. Он успел сжечь все доказательства. Равным образом и Пушкин понимает, что он сотрудничает с этим государством, но это от гибели его не спасет. Спрятаться невозможно: «Не мог упрятать всех моих ушей под колпак юродивого. Торчат!».

Поэтому:

«Кого там везут?» – «Грибоеда».

Кого отпевают? – Меня!

Все попытки сотрудничать с этой страной, с ее властями и даже в ее революционерами заканчиваются тем, что отпевают тебя. Ты поддерживаешь свободу в 1905 году, а в 1917-м эта свобода придет и вытрет об тебя ноги. И на тебя наступит. Это такая довольно точная метафора пастернаковской судьбы и собственной судьбы Галича. Галич ведь прекрасно понимал, что, поддержав свободу диссидентского движения, он рано или поздно вляпается в смерть. По всей вероятности потому, что никакой внутренней свободы для масс быть не может. Эта свобода обернется 90-ми. И уверяю вас, если бы Галич в 90-е годы был в России, он был бы в оппозиции, как Синявский. Конечно.

Я почитал бы еще из Галича. Понимаете, я люблю больше всего такие хорошо поющиеся вещи. 

По рисунку палешанина

Кто-то выткал на ковре

Александра Полежаева

В чёрной бурке на коне.

Мне всегда казалось, что Окуджава – гений, а Галич – талант. Я об этом и в книжке писал. Но сейчас я начинаю думать, что в некоторых песнях Галича все-таки была настоящая гениальность, настоящая глубина и потрясающие прозрения. Все, против чего Галич выступал; все, что являлось объектом сатиры, оказалось объектом философии, объектом онтологически точного попадания.

Я не буду целиком читать «Желание славы», потому что это очень большая песенная поэма. Я прочту из нее вставную новеллу эту:

«Справа койка у стены, слева койка,

Ходим вместе через день облучаться…

Вертухай и бывший номер такой-то,

Вот где снова довелось повстречаться!

Мы гуляем по больничному садику,

Я курю, а он стоит «на атасе»,

Заливаем врачу-волосатику,

Что здоровье — хоть с горки катайся!

Погуляем полчаса с вертухаем,

Притомимся и стоим, отдыхаем.

Точно так же мы «гуляли» с ним в Вятке,

И здоровье было тоже в порядке!

Справа койка у стены, слева койка…

А за окнами февральская вьюга,

Вертухай и бывший «номер такой-то» —

Нам теперь невмоготу друг без друга.

И толкуем мы о разном и ясном,

О больнице и о больничном начальстве,

Отдаем предпочтение язвам,

Помереть хотим в одночасье.

Мы на пенсии теперь, на покое,

Наши койки, как суда на приколе,

А под ними на паркете из липы

Наши тапочки, как дохлые рыбы.

Спит больница, тишина, все в порядке,

И сказал он, приподнявшись на локте:

— Жаль я, сука, не добил тебя в Вятке,

Больно ловки вы, жиды, больно ловки…

И упал он, и забулькал, заойкал,

И не стало вертухая, не стало,

И поплыла вертухаева койка

В те моря, где ни конца, ни начала!

Я простынкой вертухая накрою…

Все снежок идет, снежок над Москвою,

И сынок мой по тому, по снежочку

Провожает вертухаеву дочку…».

Это лучшее, что есть в этой песне. Потому что в остальном песня на тот же самый сюжет, где совмещаются, прекрасно совмещаются в России с одной стороны вертухаи, а с другой – сидельцы, зэки. При этом они одинаково несвободны и гуляют вместе. С одной стороны публика элитная, слушающая певца. С другой стороны – сам этот певец, который «гражданские скорби сервирует к столу», а все же рискует жизнью.

Непричастный к искусству,

Не допущенный в храм,

Я пою под закуску

И две тысячи грамм.

Да, это такая самоненависть, осознание подлости своей роли. «Я не борец, но и не конформист, я пою в кухне» – в месте, где фрондируют, но одновременно едят. И Галича есть романтика 30-х годов, романтика арбузовской студии, но есть и это острое чувство, что его не принимают всерьез, что он до борца не дорастает. Вот это то же самое, где:

Здесь всегда по квадрату

На рассвете полки —

От Синода к Сенату,

Как четыре строки!

Это страстная тоска по способности выйти на площадь, желание сказать, высказаться. А все это делается вполголоса. И самое страшное – это то, что «сынок мой по тому, по снежочку провожает вертухаеву дочку». Это чувство общей опущенности, общей униженности.

И естественно, что «По рисунку палешанина» – это та же история:

Тёзка мой и зависть тайная,

Сердце горем горячи!

Зависть тайная, «летальная», —

Как сказали бы врачи.

Что завидовать Полежаеву – человеку каторжной, трагической судьбы; сосланному на Кавказ за поэму, погибшему, только монаршей волей спасенному от унизительной порки, а, может быть, и смертельных шпицрутенов…. Что, собственно, «я погибал, а злобный гений торжествовал». Всю жизнь злобный гений этого человека торжествовал. Что же Галич ему завидует? А он завидует, потому что судьба его всерьез.

Кстати говоря, знаете, ведь у Окуджавы тема зависти была очень остра. «Счастливчик Пушкин» – это стихотворение Окуджавы, которое, пожалуй, больше всего созвучно Галичу. Окуджава и Галич очень разные. Окуджава никак не ритор, он транслирует небесный звук. Галич по сравнению с ним не аристократ, а интеллигент, то есть он всегда в проигрышной позиции. Но стихотворение «Счастливчик Пушкин» я, пожалуй, напомню, потому что оно очень точное (там описывается могила Пушкина):

Александру Сергеичу хорошо!

Ему прекрасно!

Гудит мельничное колесо,

боль угасла,

баба щурится из избы,

в небе — жаворонки,

только десять минут езды

до ближней ярмарки.

У него ремесло первый сорт

и перо остро.

Он губаст и учен как черт,

и все ему просто:

жил в Одессе, бывал в Крыму,

ездил в карете,

деньги в долг давали ему

до самой смерти.

Очень вежливы и тихи,

делами замученные,

жандармы его стихи

на память заучивали!

Даже царь приглашал его в дом,

желая при этом

потрепаться о том о сем

с таким поэтом.

Он красивых женщин любил

любовью не чинной,

и даже убит он был

красивым мужчиной.

Он умел бумагу марать

под треск свечки!

Ему было за что умирать

у Черной речки.

Здесь, что называется, опущен второй член сравнения – «а мы». Потому что «и даже убить он был красивым мужчиной». А нас душат носками по подворотням. Бог с ним, что деньги в долг давали ему! Но жандармы его стихи на память заучивали, а по нашим рукописям жандармы топчутся сапогами. И мы ничего другого не заслужили. Это тема благородной зависти, зависти интеллигента к аристократу, конечно. Александру Сергеевичу хорошо, потому что он умер. Вот эта тема зависти к мертвым, к «обществу мертвых поэтов», потому  что у Окуджавы как у представителя Кавказа да еще и такого романтика блатного арбатского двора чувство унижения было невероятно остро. 

«Они же нас унижают, они же нас в грош не ставят». Где там стихи на память заучивать? Они не считают нас серьезными противниками. И вот, кстати, у Галича в «Петербургском романсе» эта тема замечательно проведена. И не зря там взят эпиграф из Карамзина, у которого эта зависть тоже была довольно сильна, как показал Мережковский во второй трилогии: «Он сам виновник всех своих злосчастных бед, терпя, чего терпеть без подлости — не можно…».

Быть бы мне поспокойней,

Не казаться, а быть!

…Здесь мосты, словно кони —

По ночам на дыбы!

Здесь всегда по квадрату

На рассвете полки —

От Синода к Сенату,

Как четыре строки!

Здесь, над винною стойкой,

Над пожаром зари

Наколдовано столько,

Набормотано столько,

Наколдовано столько,

Набормотано столько,

Что пойди — повтори!

Все земные печали —

Были в этом краю…

Вот и платим молчаньем

За причастность свою!

Мальчишки были безусы —

Прапоры и корнеты,

Мальчишки были безумны,

К чему им мои советы?!

Лечиться бы им, лечиться,

На кислые ездить воды —

Они ж по ночам: «Отчизна!

Тираны! Заря свободы!»

Полковник я, а не прапор,

Я в битвах сражался стойко,

И весь их щенячий табор

Мне мнился игрой, и только.

И я восклицал: «Тираны!»

И я прославлял свободу,

Под пламенные тирады

Мы пили вино, как воду.

И в то роковое утро,

(Отнюдь не угрозой чести!)

Казалось, куда как мудро

Себя объявить в отъезде.

Зачем же потом случилось,

Что меркнет копейкой ржавой

Всей славы моей лучинность

Пред солнечной ихней славой?!

…Болят к непогоде раны,

Уныло проходят годы…

Но я же кричал: «Тираны!»

И славил зарю свободы!

Я думаю, что здесь все написано от лица Трубецкого, которого планировали объявить вождем, а он не явился. 

Повторяется шепот,

Повторяем следы.

Никого еще опыт

Не спасал от беды!

О, доколе, доколе,

И не здесь, а везде

Будут Клодтовы кони —

Подчиняться узде?!

И все так же, не проще,

Век наш пробует нас —

Можешь выйти на площадь,

Смеешь выйти на площадь,

Можешь выйти на площадь,

Смеешь выйти на площадь

В тот назначенный час?!

Где стоят по квадрату

В ожиданьи полки —

От Синода к Сенату,

Как четыре строки?!

Понятно, что дата – а это 1968 год – здесь очень не случайна. Это же о выходе на площадь московской семерки (с Баевой – восьмерки, но так получилось, что ее оттеснили они и сами спасали ее молодость, Татьяну Баеву). 

А что касается Галича, то, если говорить о самых сильных вещах, то он, конечно, замечательно владеет формой. Галич – великолепный рассказчик. У него поразительна органическая поэтическая речь, он замечательный сатирик. О лирике его, тем более о лирике такой культурологической я уже сказал: она довольно банальна. А вот самое сильное, что есть у Галича, это его психологически страшные новеллы, как его дуэт для двух голосов, когда коллекционер икон приезжает к бывшему зэку («Заезжайте, гости милые, пожаловайте…» – дуэт для голосов с хором). И, конечно, такие вещи, как «Ошибка». То есть стихи, главная тема которых, – бесполезные мучения больной совести, гамлетовская ненависть к себе за то, что ты ведешь себя как конформист и при этом все понимаешь. При этом если ты выйдешь на площадь, ты погибнешь бесславно и безрезультатно. Поэтому единственное, что ты можешь сделать, – это бежать из этой ложной ситуации.

Ситуация сама по себе ложная: или комфортное и конформное рабство или бесславная гибель. Тут ничего третьего не дано. Будешь ты гореть факелом для нескольких поколений, но того, что ты должен сделать, ты не сделаешь.  А не делать, ненавидеть себя, не робеть и при этом поднимать руку на заседаниях  – это тоже невозможно.  

Галич, конечно, силен своим пафосом настоящей, неподдельной, физиологической ненависти. И я, наверное, с радостью особой вспомню из его «Красный треугольник», более известный как «Товарищ Парамонова». Это просто, во-первых, огромное наслаждение читать вслух. Каждое слово на своем месте:

Ой, ну что ж тут говорить, что ж тут спрашивать?

Вот стою я перед вами, словно голенький.

Да, я с Нинулькою гулял с тетипашиной,

И в «Пекин» ее водил, и в Сокольники.

Поясок ей подарил поролоновый

И в палату с ней ходил в Грановитую.

А жена моя, товарищ Парамонова,

В это время находилась за границею.

А вернулась, ей привет — анонимочка:

Фотоснимок, а на нем — я да Ниночка!..

Просыпаюсь утром — нет моей кисочки,

Ни вещичек ее, ни записочки!

Я к ней в ВЦСПС, в ноги падаю,

Говорю, что все во мне переломано.

Не серчай, что я гулял с этой падлою,

Ты прости меня, товарищ Парамонова!

А она как закричит, вся стала черная:

— Я на слеза на твои — ноль внимания!

И ты мне лазаря не пой, я ученая,

Ты людям все расскажи на собрании!

И кричит она, дрожит, голос слабенький…

А холуи уж тут как тут, каплют капельки:

И Тамарка Шестопал, и Ванька Дерганов,

И еще тот референт, что из органов,

В общем, ладно, прихожу на собрание.

А дело было, как сейчас помню, первого.

Я, конечно, бюллетень взял заранее

И бумажку из диспансера нервного.

А Парамонова, гляжу, в новом шарфике,

А как увидела меня — вся стала красная.

У них первый был вопрос — «Свободу Африке!»,

А потом уж про меня — в части «разное».

Ну, как про Гану — все буфет за сардельками,

Я и сам бы взял кило, да плохо с деньгами,

А как вызвали меня, я свял от робости,

А из зала мне кричат: «Давай подробности!»

Ой, ну что тут говорить, что ж тут спрашивать?

Вот стою я перед вами, словно голенький.

Да, я с племянницей гулял с тетипашиной,

И в «Пекин» ее водил, и в Сокольники.

И в моральном, говорю, моем облике

Есть растленное влияние Запада.

Но живем ведь, говорю, не на облаке,

Это ж только, говорю, соль без запаха!

И на жалость я их брал, и испытывал,

И бумажку, что я псих, им зачитывал.

Ну, поздравили меня с воскресением:

Залепили строгача с занесением!

Взял я тут цветов букет покрасивее,

Стал к подъезду номер семь, для начальников.

А Парамонова, как вышла — стала синяя,

Села в «Волгу» без меня и отчалила!

И тогда прямым путем в раздевалку я

И тете Паше говорю: мол, буду вечером.

А она мне говорит: «С аморалкою

Нам, товарищ дорогой, делать нечего.

И племянница моя, Нина Саввовна,

Она думает как раз то же самое,

Она всю свою морковь нынче продала

И домой по месту жительства отбыла».

Я иду тогда в райком, шлю записочку:

Мол, прошу принять по личному делу я.

А у Грошевой как раз моя кисочка,

Как увидела меня — вся стала белая!

И сидим мы у стола с нею рядышком,

И с улыбкой говорит товарищ Грошева:

— Схлопотал он строгача — ну и ладушки,

Помиритесь вы теперь по-хорошему!

И пошли мы с ней вдвоем, как по облаку,

И пришли мы с ней в «Пекин» рука об руку,

Она выпила дюрсо, а я перцовую

За советскую семью образцовую!

Вот, понимаете, герой же все отлично понимает. И вот эта смена цветов товарища Парамоновой – сначала вся стала красная, потом синяя – это совершенно очевидно. Но надо принести вот этот вот ритуал покаяния, морального разоружения. Надо морально разоружиться.

И еще одна вещь мне у Галича безумно нравится, хотя  я с ней, так сказать, глубинной не согласен. Наверное, чисто по стихам это самая сильная его песня. Я чисто по стихам к ней испытаю… как сказать? Некоторое принципиальное внутреннее несогласие на уровне отторжения, но не могу не любить и произносить эти стихи просто вслух.

Ты не часто мне снишься, мой Отчий Дом,

Золотой мой, недолгий век.

Но все то, что случится со мной потом, —

Все отсюда берет разбег!

Здесь однажды очнулся я, сын земной,

И в глазах моих свет возник.

Здесь мой первый гром говорил со мной,

И я понял его язык.

Как же странно мне было, мой Отчий Дом,

Когда Некто с пустым лицом

Мне сказал, усмехнувшись, что в доме том

Я не сыном был, а жильцом.

Угловым жильцом, что копит деньгу —

Расплатиться за хлеб и кров.

Он копит деньгу и всегда в долгу,

И не вырвется из долгов!

— А в сыновней верности в мире сем

Клялись многие — и не раз! —

Так сказал мне Некто с пустым лицом

И прищурил свинцовый глаз.

И добавил:

— А впрочем, слукавь, солги —

Может, вымолишь тишь да гладь!..

Но уж если я должен платить долги,

То зачем же при этом лгать?!

И пускай я гроши наскребу с трудом,

И пускай велика цена —

Кредитор мой суровый, мой Отчий Дом,

Я с тобой расплачусь сполна!

Но когда под грохот чужих подков

Грянет свет роковой зари —

Я уйду, свободный от всех долгов,

И назад меня не зови.

Не зови вызволять тебя из огня,

Не зови разделить беду.

Не зови меня!

Не зови меня…

Не зови —

Я и так приду!

Мне долгое время этот вот финал казался рабским. Тебя выперли, а ты и так приползешь лизать сапоги. Потому что это родина, сынок, а ты не можешь вырваться из-под диктата родины. Но потом я стал понимать эту вещь глубже – так, как, может быть, автор и не имел в виду, но автор же не отвечает за то, что пишет. Под «отчим домом» здесь,  наверное, надо понимать не просто родину. А надо понимать, если угодно, принадлежность к роду человеческому. И как бы нас на земле ни пинали, мы все равно должны делать на земле одно и то же дело. Не потому, что у нас нет другой родины. Это как раз пошлая мысль – «у меня одна страна». Рабски зависеть от страны нельзя. Но жизнь у нас одна, культура у нас одна, человечность у нас одна. И как бы нам ни казалось безнадежным дело защиты этой человечности, дело творчества, дело творения этой культуры, ее возрождения, надо продолжать это делать. «Не зови, я и так приду». Как правильно говорил Синявский в свое время, надо понимать, что искусство – вечная родина художника. «Планета Пхенца, – говорил он, – это для меня метафора искусства как вечной родины художника». У Пхенца же была там планета. И вот эту родину мы будем защищать и отстаивать даже когда это дело будет нам казаться совершенно безнадежным.  Мы действительно к этому безнадежному делу вернемся – будь то педагогика, будь то русская литература, будь то Россия как таковая. 

Теперь что касается бессмертия Галича. Был бы Галич рад, если бы узнал, что его песни оказались бессмертны? Как гражданин – нет, а как поэт – да. Больше скажу, они ведь бессмертны не потому, что бессмертна та реальность, которая там описана. Они бессмертны потому, что они уж очень хорошо сделаны. И то, что Галич делал с языком; то, как он рифмовал, как он рассказывал и как стилизовал,  – это само по себе гарантирует вечную благодарную память.