Купить мерч «Эха»:

«Один» с Дмитрием Быковым

Дмитрий Быков
Дмитрий Быковпоэт, писатель, журналист

Весь ХХ век нагадил так, что еще долго разгребать. Я, честно говоря, в некоторой растерянности оттого, к какому уровню должно было прийти человечество к этом веку: что без бога нельзя, так ведь и с богом бы получилось то же самое. Наверное, это неизбежный этап взросления, после которого «больше никогда»…

Один13 июля 2023
«Один» с Дмитрием Быковым 13.07.23 Скачать

Подписаться на «Живой гвоздь»

Поддержать канал «Живой гвоздь»

Д.БЫКОВ: Здравствуйте, дорогие друзья. Сегодня мы с вами анонсировали, понятное дело, лекцию о Милане Кундере. КундЕра или КУндера – как правильно? КундЕра, наверное: ударение на втором слоге у всех. Хотя некоторые люди говорят «КУндера». 

В общем, мы говорим о Кундере, потому что печальный повод у нас есть. А следующий наш автор – up to you. Пока большинство заявок на Юрия Казакова. Должен сказать, что он не принадлежит к числу моих любимых прозаиков, но, по всей вероятности, поговорим и о нем.

Поотвечаю пока на вопросы, которых довольно много. Но сначала я, знаете, хочу о чем с вами проконсультироваться. Здесь мне нужен ваш совет и ваше мнение.  Я как раз привык, что эти два часа по четвергам для меня что-то вроде публичной исповеди. Я не отказываюсь от этой программы все-таки. Для меня это очень важная возможность. Я вот чего хотел у вас спросить: на какой площадке мне лучше всего выкладывать новые вещи? Дело в том, что фейсбук ведет себя непредсказуемо и непостижимо. Я выложил, например, четырехлетней давности стихотворение – «Почему-то легко представить себе европейского интеллектуала»: он там кончает с собой накануне Второй мировой войны. У меня после этого заблокировали эту публикацию и наложили санкции на двое суток. И в-третьих, сказали, что это реклама суицида.

Эта практика напоминает мне даже не советский, а постсоветский подход, согласно которому подростковая любовь – это реклама педофилии, а упоминание суицида способно вогнать в депрессию читателя. Я цензуры нахлебался в советской России, в постсоветской России по самую маковку. Мне это неинтересно.  Я могу что-то размещать в фейсбуке, и иногда его коллективный разум бывает полезен. Но размещать стихи старые или новые мне там кажется неправильным. Тем более что фейсбук заблокирован в России, и многие мои русские читатели читать это не могут.

Правда, говорят, что скоро вообще весь интернет в России будет заблокирован, кроме русского. Посмотрим, как пойдет. Я бы завел Patreon, какой-нибудь недорогой: вы понимаете, что я зарабатываю не этим. Мне хотелось бы со своей стороны проконсультироваться у вас: что вы порекомендуете? Patreon – это хорошая история.

Собственно, что я собираюсь там выкладывать? Что я собираюсь шерить, репостить и лайкать? Во-первых, мне нужно обсуждение, необходимо обсуждение каких-то кусков книги о Зеленском. Тех кусков, в которых я неуверен, или, наоборот, уверен; тех кусков, которые вызывают у меня законную авторскую гордость. Вот главу об Арестовиче я буду, конечно, обсуждать с Арестовичем в первую очередь, но мне интересны и мнения других читателей. Многого я просто не знаю, да и никто не знает. Мне хотелось бы с читателями это обсуждать.

Мне интересно выкладывать новые стихи. Я пишу сейчас довольно много. Понимаете, у меня раньше были отношения с некоторыми изданиями, а сейчас у меня изданий нет. Вот я сейчас прочел новую книжку Эммы Клайн, которая называется «Гостья», которая меня просто поразила. Когда-то меня восхитил ее роман «Девочки» про банду Мэнсона, почти Мэнсона, не совсем дословно. Сейчас меня поразил роман «Гостья»: он совершенно иначе написан, на совершенно другом материале.

Это роман о человеке, который оказался в этой ситуации, описанной Константином Райкиным («Я не нужен, но я есть»). Я хочу отрецензировать книгу и понять, как она сделана. Но мне негде это сделать. У меня нет рецензионного площадки. А в фейсбуке я не хочу зависеть от воли каких-то цензоров. Напишу я, что мне понравилась книга о банде Мэнсона, мне скажут, что я пропагандирую групповой секс. Я этого подхода нахлебался достаточно.

Поэтому если есть Patreon, если вам приглянулись какие-то новые социальные сети (сегодня рекламируемые), если вам интересно было бы почитать мои новые тексты –  эссеистику, разборы, журналистку; то, чем я все равно для себя занимаюсь в формате публичного дневника, – это приветствуется, и я таких советов очень жду. Может быть, кто-то предложит мне платформу российскую, хотя мне кажется, что российских платформ сейчас нет. Но какие есть.

Поотвечаем. «Мечтаю побывать на вашем творческом вечере. Пишу из Минска. Жаль, что это нескоро, но верю». Игорь, во-первых, вам никто не мешает организовать собой Zoom. Собрать желающих, и я для этих людей – как, скажем, я читаю для желающих в Москве – соберусь и почитаю стихи, и обсужу их. Такой творческий вечери или диалог в любом формате делается легко. Соберите человек 50 – устроим такую встречу. А во-вторых, к вашим услугам программа «Один», спасибо ей.

Что касается живого выступления, то, конечно, я буду (и не один раз) в Минске. Все это будет, все это отсрочено, но не надо жить отложенной, отстроченной жизнью. В вашем и моем распоряжении вся Восточная Европа. Давайте встречаться в Польше, например.

«Я сейчас слушаю вас и улетаю из России. На удивление, не чувствую никакой  тоски. Понимаю, что уезжаю и поступаю правильно. Единственное, что меня смущает, – это страх перед новым опытом эмиграции. У меня есть и работа, и язык. Как перестать бояться перемен и научиться им радоваться?»

Я все-таки вас знаю не первый год, вы не первый год меня слушаете. Я могу вам только порекомендовать рассказ Туве Янссон «Фильфьонка в ожидании катастрофы». Ой, ребята, сейчас на улице чудовищно темнеет, сгущается тьма, сейчас будет ливень – освежающий, благотворный, благодатный итакский ливень. В отличие от Новой Англии, которую залило, мы залиты быть ничем не можем. Наши гигантские озера все равно не выйдут из берегов. Я глубоко сострадаю жителям Вермонта, но мы дождю здесь рады всегда, потому что у нас первая половина дня – обычно удушающая жара, а вторая – благодатный и освежающий ливень. Он такой оргазмический: этот ливень сейчас разразится за окнами, а я пока, с вашего позволения, включу свет в студии, потому что какая-то удушающая предгрозовая темнота. Я сумерки люблю, конечно, но не настолько. Так что давайте я щелкну выключателем.

Так вот, Илюша, что касается «Филифьонки в ожидании катастрофы». Это очень бодрящий рассказ. Да и потом, понимаете, с вашим бэкграундом и с вашими данными,  вы же понимаете, какова альтернатива? Поэтому лучше получить новый эмигрантский опыт, нежели опыт тюремный или опыт безработицы.

Дело в том, что человек так устроен, что он всегда получает новый опыт. Каждый день, просыпаясь, он получает новый опыт. Избегнуть этого вы  не можете. Из всех новых опытов, которые полезны, приятны и так далее, самый лучший – это опыт жизни в чужой стране. Опыт путешествия, опыт контакта с новыми людьми. Мы все увидимся в России, и вы это знаете. Мы еще соберемся все в ЛИТО, съедемся из разных российских городов – в Москве, в Петербурге. Мы еще сойдемся снова. 

Но мы сделаем это тогда, когда удушающая атмосфера эта нынешняя разрядится вот такой же очищающей грозой, которая сейчас бабахнет у нас в Итаке. В ближайшее время здесь не будет хорошо.  Я же, понимаете, не просто так общался с этим перуанским шаманом. Об этом опыте я напишу смешной очерк для одного журнала. Но я его спросил же: «Приеду ли я когда-нибудь в России?» «Да зачем? Вы приехать можете хоть сейчас? Но какой смысл в вашем приезде, кроме чисто эмоционального, я совершенно не понимаю». И действительно, новый опыт надо приветствовать, новому опыту надо радоваться.

«Вы обещали рассказать, как вы боретесь с ужасными воспоминаниями?» Это не я борюсь. То есть, точнее, я борюсь, но метод не мой. У меня есть несколько людей, чьему опыту и чьим советам я безоговорочно доверяю. Вот Кушнер – из тех немногих, кого я всегда безоговорочно признавал не просто старшим, а имеющим право меня учить. Меня не все из старших имеют право учить. Я не ко всем буду прислушиваться, к психоаналитику я не пойду. Ну вот, кстати, Маргарита Зиновьевна Арсеньева, которая преподавала у нас журналистику в МГУ, говорила, что «Зеркало» [Тарковского] – это про то, что с какого-то момента вас душат, погребают воспоминания…

Говорят, что у нас связь нестабильна. Это понятное дело: у нас тут молнии сверкают.

Так вот, с какого-то момента вы оказываетесь погребенным под грудой воспоминаний, и не вы их хозяин, а они вами распоряжаются. Они наваливаются, и вы не всегда можете их прогнать. Это как прогнать дементора. И вот «Зеркало» – это фиксация того состояния, когда ваша фрагментарная, разбросанная память, разбитое зеркало вашей памяти набрасывается на вас и погребает. Конечно, я имею в виду… То есть я считаю, что Тарковский имел в виду в названии «Зеркало» то, что мы есть зеркало своих родителей, что мы повторяем их судьбу. Об этом картина;  о том, что мы – зеркало предков, хотим мы того, или нет. Мы обречены на повторение.

Но на самом деле вас начинают душить воспоминания. Как правило, они постыдные. Это то, о чем говорил Пушкин: «Строк печальных не смываю». Толстой, говорят, заменил «печальных» на «постыдных». Либо это воспоминания о каких-то унижениях, о моментах, когда вы отомстили, когда не смогли дать сдачи. О таких каких-то вещах. Это тоже душит, особенно когда, знаете… Кундера же очень точно показывает это состояние, когда вы жили под прессом, а потом вдруг оказались без пресса. И вас начинает давить эта «невыносимая легкость бытия». То есть оно оказывается лишено того напряжения. Вы в Швейцарии, а до этого жили в Чехословакии.

И вот когда вы приезжаете в страну, где вы безнаказанно (а более того, даже поощряемо) заниматься своим делом, где вас любят, где на вас не доносят, где у вас больше свободного времени, потому что его не отнимают бессмысленные процедуры, то вы расслабляетесь и начинаете чувствовать (как многие после армии) эту невыносимую легкость бытия. Кстати, она очень хорошо отражена у Хуциева в «Мне двадцать лет» (то есть в «Заставе Ильича»). Помните, там герой вернулся из армии и говорит: «Мне ничего не понятно. В армии мне говорили, что делать. А здесь я ничего не понимаю» Это состояние экзистенциального выбора, свободы выбора, необремененности. Воспоминания начинают душить вас. И поскольку эти воспоминания – особенно муки совести, а я много наделал гадостей по любовной части и по части профессиональной (не очень я был добр к людям), – все это навалилось. 

И я обо всем этом написал Кушнеру. Ну кому я об этом расскажу? Большинство моих молодых друзей-модернистов не очень склонны к состраданию. Они себя не жалеют и меня не жалеют. В лучшем случае скажут: «Львович, мне бы ваши заботы». А Кушнер понимает, о чем речь. Он мне написал: «Нет человека, который бы не мучился совестью. Даже последний злодей иногда жалеет, что он недостаточно злодействовал». И тут вариант только один. Я могу вам сказать, как я справляюсь.

Задним числом всегда кажется, что у вас были варианты. Но когда вы стоите в потоке времени вы, как правило, скованы, и у вас этих вариантов нет. Чаще всего человек поступает единственным образом: задним числом ему кажется, что можно было все переиграть. Но попади он туда, он сделал бы то же самое.  Скорее всего. Мы склонны задним числом преувеличивать свободу выбора.

И вот эта мысль меня поразила. Я подумал, а почему нет? Да, действительно, я, скорее всего, действовал не совсем добровольно. Наверное, у меня не было варианта. Но он правильно написал: «Это Вам все равно не поможет». Здесь один выход – читать Иннокентия Анненского: у него все сказано. И действительно, знаете, получилось так, что я недавно в Итаке на библиотечном развале (у нас это в библиотеке периодически бывает) купил Анненского 58-го года издание, «Библиотеку поэта», большой том. И сразу открылось у меня:

Как эта улица пыльна, раскалена!

Что за печальная, о Господи, сосна!

И как-то это вошло в мое настроение. Да, Анненский действительно  врачует, когда попадешь на некоторое состояние. Я, кстати, с ужасом заметил, что это его стихотворение… Вот, говорят, что  Анненском есть все. Ахматова говорила, что в нем есть даже Хлебников. Я убедился, что в Анненском есть даже Высоцкий. Ведь это стихотворение, которое называется «Граммофонная пластинка» – это же «Диалог у телевизора». Это нелюбящие супруги, которым не о чем говорить, поддерживают искусственный разговор. То есть даже Высоцкий в этом кипарисовом ларце уже поместился.

Если кому-то интересно, возьмите тему, хорошая тема – образ бессодержательного разговора в поэзии. Когда за разговором прослеживаются драмы и бездны. Вот «Диалог у телевизора» – это такая же история. У Слепаковой было такое стихотворение – «То мой трамвай», – где она все время говорит, что «я уйду», и «то мой трамвай»… «Нет, то соловей». Вот такие вещи. Имитация диалога там, где диалога нет.

«Какие творческие встречи у вас будут в ближайшем будущем? Как передать вам книгу?»

 Спасибо, Равиль мне купил замечательную книгу – первый том биографической хроники Пастернака. Мы оба  надеемся, что будет второй. Равиль, я буду в Канаде в сентябре два раза. Нет, вру, три у меня больших выступления: одно в Торонто, другое в Монреале, третье… Я вам точно не скажу, но вам пришлю. Я это выложу в сеть все: там две лекции и один поэтический вечер. Все это будет.

«Можно ли предположить, что Стивен Кинг читал рассказ Горького «Как поймали Семагу» и оттуда подчерпнул идею для романа «Блейз»?» Это очень красивая версия. Кстати, «Как поймали Семагу» – это один из моих любимых рассказов Горького. Рассказ этот такой «докрученный».  Я объясню, в чем дело. Понятно то, что прием докручивания, доворачивания классической фабулы у Кинга есть: он идет дальше, чем пошел бы предшественник. Другой бы остановился, а он рассказывает дальше, это несомненно. Но этот прием придумал не Горький, да и Кинг мог до него дойти своим ходом.

В чем история «Как поймали Семагу»? Там, короче, облава на окраине города, бандит уходит и видит пищащего подкидыша под дверью. Он берет этого подкидыша, потому что холодно, не пропадать же – все-таки душа живая! Он уходит от облавы, но ему подкидыша девать некуда, и он приходит с ним в участок. Вот на этом бы закончился традиционный святочный рассказ. Но Горький…

[Сыну] Иди сюда. Вот ребенок всегда знает, когда речь о нем заходит. Он начинает колотить в дверь. Ты хочешь в эфир, я так понимаю? Иди сюда, помаши людям? Не стоит выходить на улицу, потому что там жесточайшая, жесточайшая гроза.  Привет, да. Может быть, ты что-нибудь скажешь? Скажи: «Я в эфире». «Я в эфире». 

Ну вот, этот рассказ как бы и грустный, и гротескный, и сентиментальный. Что происходит дальше? Он приносит этого ребенка в участок. И оказывается, что пока он нес ребенка в участок отдавать, он у него там задохнулся. То есть он зря сдался – он его убил. Вот я думаю, что, скорее, Хеллер это читал. Хеллер вообще много читал русской литературы. У него в романе «Something Happened» герой задушил сына в объятиях, Боб Слокум. И вот это такая горьковская страница, если на то пошло. А читал ли Кинг Горького? Не думаю, но прием додумывания ситуации до кошмара там, где все остановились на сентиментальной сказке, – да, это Кинг, это чистый Кинг.

Но дело же в том, понимаете, что Кинг сам говорил о том, что он писатель школы Драйзера. «Я не фантаст, я – социальный реалист». Да, наверное, социальный реалист. Вот Грин тоже не любил, когда его называли фантастом. Он говорил: «Я символист, а не фантаст». Вот я думаю, что Кинг тоже не фантаст. Он очень социально чуткий автор. При том, что у него колоссальное воображение, именно мощь перформативная: он написал – и стало. Но далеко не всегда эта изобразительная мощь генерируется какими-то фантастическими или сказочными ходами. Чаще всего это именно…

Как вам сказать? Это додуманная до конца социальная проза. Иногда она очень жесткая. Даже «Худеющий», кстати. Потому что «Худеющий» – это же история о ксенофобии.

«Был в Сиэтле на вашем выступлении с Виталием Кабаковым. Можно ли рассчитывать на продолжение?» Виталий Кабаков – это поэт очень хороший израильский и издатель. Он издал мою книжку «Вторая смерть», он ее прекрасно распространил и продолжает это делать, спасибо ему! Кабаков поедет в Портленд и в Сиэтл осенью этого года. Я рассчитываю, что мы там увидимся опять, конечно. Тем более что мы делаем новую книгу. Это будет «Избранное», большое количество стихов, не самых известных. Я решил выпустить книгу нехитовую; книгу из того, что я на вечерах не читаю. Наверное, я такую книжку выпущу и мы с ним почитаем. Нет, Кабаков – хороший поэт, приятно с ним работать. 

Фотографироваться я не люблю только с ним, потому что всегда появляются подписи «толстый и тонкий». А мне это не всегда приятно.

«Поставьте программу против ботов. Очень много их». Я не знаю, как ее ставить.

«Есть российская платформа Boosty, горячо ее рекомендую». Хорошо.

«На прошлой программе вы сказали, что молодой писатель пишет о себе, а в жизни не все заслуживает бумаги. Как понять, что будет интересно другим?» 

Видите, обычно это понятно. Тут совет писателю не нужен. Но если давать какой-то универсальный совет, то подумайте вот над чем: хорошая книга, как и устав, пишется кровью. Подумайте  о том, от чего вам стыдно. Это гарантированно будет интересно всем. Возьмите самое стыдное, самое отвратительное воспоминание и попробуйте его препарировать. Вот у Александра Мелихова был рассказ «Инцидент»: вот что-то подобное. Надо делиться и самыми лучшими, и самыми счастливыми воспоминаниями – как у Валерия Попова в рассказе «Две поездки в Москву». Это счастливая, божественная любовь. Или – самыми стыдными. Я понимаю, что это очень трудно, нечеловечески трудно. Я бы не смог. 

Но вот Лукьянова же сумела написать о своей школьной травле, и ее «Стеклянный шарик» стал ее  самой знаменитой книгой. Хотя она не лучшая у нее, у нее есть лучше. Но «Стеклянный шарик»…  я давеча приезжаю в Чикаго, встречаю там русских и американских студентов. И мне говорят, что «Стеклянный шарик» – это лучшая книга о детстве. Да, это очень страшная книга. Она кровью написана. Но почему-то «Стеклянный шарик» оказался самым востребованным произведением. При этом все воспоминания, которые там есть, из себя можно вырвать только с кровью.  Но она это писала в порядке аутотерапии, и, как я помню, она писала это очень мучительно. Если вы сумеете также написать…

 Я ведь потому это говорю, что стихи – это ведь тоже опыт переработки каких-то мучительных вещей. «Квартал», который я больше всего у себя люблю, тоже опыт переработки мучительного. Что вас мучает, о том и напишите.

«Как вы относитесь к пророчествам Ванги?» С уважением в том смысле, что она умела сформулировать предсказание наиболее универсальным образом.  То есть так, чтобы это сбывалось. Предсказания… Надо уметь такое сказать, чтобы человек мог это приложить к своей жизни. Есть свидетели гадания, когда гадалка-женщина сказала: «Ты много людям добра делала, а спасибо не видала». Но скажите мне, кто из нас может сказать, что все было по-другому? 

«Сколько часов вам достаточно, чтобы выспаться?» По-разному бывает. С годами я сплю больше, привыкаю, наверное, к вечному сну. Но, в принципе, достаточно шести часов. Шесть часов – для меня нормально. Четыре раньше было. Когда в тебе бурлит какая-то энергия, когда ты – как сейчас – дописываешь главу, ты используешь любую секунду, любой перерыв для того, чтобы сбежать и написать какой-то абзац, который у тебя крутится в башке. Это состояние похоже на запой. Оно мне не очень знакомо. Очень немногие вещи я написал по вдохновению.

Но сейчас, когда я много лет рыл эту жилу и наконец дорылся, когда эта книга сама себя пишет,  – вот тогда испытываешь наслаждение. Тогда я действительно сплю четыре часа, а потом вскакиваю и бегу что-то писать. 

«В фильме Тарковского «Жертвоприношение» герой, чтобы сохранить мир от ядерного удара, сначала берет обет молчания, потом спит с ведьмой, потом сжигает свой дом? Что значит это? Важно любое действие?» Нет, не любое, конечно.  Конечно, не любое. Он приносит те или иные жертвы. Это же реализуется сценарий Аркадия Стругацкого «Ведьма», который он написал для Тарковского и который Тарковский поставил в последнем своем фильме, немного разнообразив. 

А сценарий Стругацкого, очень сильный сценарий, кстати. Он есть в сети, почитайте, он жутко трагичный. Тарковский снял немного иначе, но и то я считаю, что это гениальная картина. И, как и Андрей Шемякин, я считаю, что «Жертвоприношение» – это не подведение итогов, а это начало нового этапа. И мне кажется, что фильм очень интересный. Говорят, разговоров много. Так эти разговоры, понимаете, как говорит Земфира, это всего лишь заполнение музыки. Их можно не слушать вообще.  Они не важны.

Важны не разговоры, а тревожные предчувствия, которые водили героев. Это фильм о том, как можно остановить Апокалипсис, принеся в жертву себя и свой дом. Это ведь тоже история безумия. И все равно это очень сильная картина. Кстати, надо сказать, что жертва героя была принята. Он поливает там сухое дерево в начале. А в финале это дерево зацвело. Так что это история о принятой жертве, и эта история очень увлекательная. Мне вообще кажется, что Тарковский делал на Западе фильмы, то есть собирался делать фильмы более динамичные, более напряженные. 

А он умел нагнетать напряжение, как никто другой. В этих его длиннотах нарочитых это тоже очень чувствуется. Помните, как пять минут раскачивают колокол в «Андрее Рублеве». И мы не знаем, зазвонит они или не зазвонит. А потом, после этого скрипа, этот звон плывет волшебный, божественный. Как я ее люблю! Я могу это пересматривать бесконечно.

Нет, Тарковский – это гениальный режиссер, а «Жертвоприношение» – это очень мощная картина. Часто ли я ее сам пересматриваю? Нет, не часто. Часто не надо.

«Я знаю, что вы любите Шервуда Андерсона». Конечно, люблю, иначе моего сына звали бы иначе. «Мне особенно нравится рассказ «Paper Pills», но я не понимаю, о чем он.  Как вы его понимаете?»

Видите ли, «Paper Pills»… Ооо, вот это ударило [глядя в окно], вот это полило! Это настоящий тропический ливень.  Я бы предпочел сейчас сидеть где-нибудь под крышей и видеть все эти потоки воды, которые низвергаются. Это немножко сходно с эмигрантским ощущением: смотришь на то, что делается дома, и чувствуешь себя в другом месте. И это такое simplepleasure, такое ощущение уюта. Но с другой стороны, понимаете, [НРЗБ]  А здесь его нет, сидишь под крышей. Шервуд, кстати, обожает во время дождя выбегать и орать: «Мокнуть можно».

Кстати, такие дожди – в утешение всем, кто переживает их дома – они краткие очень. Сейчас он входит в бурную стадию, а потом быстро заканчивается. А в России сейчас другая стадия – уже очень сильно поползло. Люди, которые любят мне напоминать прогноз о том, что я буду встречать новый 2023 год в Москве на «Эхе»… Еще раз говорю, что я давал 70% на такой вариант. Но я все равно скоро там его буду встречать. Я только не знаю, будет ли это «Эхо». Но почему нет? Тут же не только от воли Венедиктова все зависит? Мы мало что хотим вернуть из предвоенной реальности, но «Эхо» мы вернуть хотим. Только на нем, я надеюсь, уже не будут давать слово всякой сволочи.

Так вот, про что «Paper Pills»? Я как-то Градского спросил… А у нас часто бывали музыкальные разговоры, он любил поговорить о музыке серьезной. А мне нужен был человек, который бы мне что-то понятно объяснил. А я ему говорю: «Можно ли сказать, про что такая-то соната Бетховена или такая-то симфония Малера?» Он говорит: «Нет, музыка существует для выражения того, что не пересказуемо. Если бы можно было вербально, они бы стихи написали, и это было бы гораздо проще. Но соната, симфония с его оркестровкой рассказывают о том, что одна музыкальная тема говорит другой, как они переплетаются и в каких они отношениях. «Paper Pills» – это новелла, написанная вся на лейтмотивах.

А вот у меня, кстати, одно из моих последних ценных книжных приобретений. Это мы выцепили в родном букинисте, здесь у нас, в Итаке, первое издание «Уайнсбург, Огайо». И в нем я нахожу «Бумажные шарики», «Paper Pills». Это один из первых рассказов [в сборнике], то есть когда читатель еще не очень-то готов. Я с Веллером подружился на этом рассказе: мы  в гостях оказались вместе. Тогда еще мы были на «Вы». Я говорю: «Знаете, я очень люблю Шервуда Андерсона». Он говорит: «Я тоже, больше всего люблю «Бумажные шарики»». 

Это правда один из лучших рассказов. Он построен по-чеховски, на чеховской системе лейтмотивов. То есть лейтмотив там один – шарик. Это распухшие суставы доктора, маленькие яблочки, бумажные шарики; записки, которые он писал для этой «tall dark girl», высокой смуглой девушки. Это же вот:

«He was an old man with a white beard and huge nose and hands. Long before the time during which we will know him, he was a doctor and drove a jaded white horse from house to house through the streets of Winesburg. Later he married a girl who had money. She had been left a large fertile farm when her father died. The girl was quiet, tall, and dark, and to many people she seemed very beautiful. Everyone in Winesburg wondered why she married the doctor. Within a year after the marriage she died».

Вот вам и весь первый абзац. «The knuckles of the doctor’s hands were extraordinarily large», – удоктора костяшки были очень большими, суставы распухли. И вот на этих шариках, в этих твердых шариках, в которых он скатывал бумажки для нее,  – это все лейтмотив… Этот шар многое символизирует? Это и замкнутая жизнь их. Знаете, вот эти маленькие твердые яблочки – поздние, которые уже жрать-то невозможно, которые уже невкусные, – вот и доктор, вся его жизнь как это маленькое твердое яблочко. И как вся наша земля такая же маленькая и твердая, никому особенно не нужная. Это такой безысходный рассказ, особенно когда она умирает в конце, а он по-прежнему хранит по карманам скатанные шарики… В общем, производит это некоторое впечатление.

Я Шервуда Андерсона люблю за то, что он пишет о гротескных людях. И я тоже один из этих гротескных людей. Хотя это так не выглядит. Но для меня Шервуд Андерсон – утешение и оправдание всех одиночек. А кто не одиночка, тот не заслуживает ни интереса, ни внимания.

Мы ездили давеча с Катькой на тот угол в Кливленде, где стояла аптека, куда пришел Шервуд Андерсон после четырех дней скитаний по пригородам, где он жрал кукурузные початки и ночевал под открытым небом. После этого нервного срыва и кризиса, когда он не узнавал никого. Может, это вранье, а может быть, и нет. Но мы туда сходили. Поскольку это окраина сейчас, глухая окраина Кливленд, я думаю, было бы очень здорово купить этот дом и сделать в нем бар «У Шервуда». Было бы очень здорово.

Но кто туда пойдет? Это же надо быть таким безумцем. Но взять заброшенное здание и превратить его в бар – это красивая идея. Если есть спонсоры, мы готовы.

«Волна у Стругацких в «Далекой Радуге» изменила людей, но они хоть ее видели. Сейчас многие не чувствуют причастности к великим переменам. Изменятся ли те, кто предпочитает ничего не знать?»

Смотрите, у меня была идея написать рассказ-продолжение «Далекой Радуги». Мы же знаем, что Горбовский спасся. И не потому спасся, что успел прилететь корабль. А потому что он пережил Волну. А что случилось с теми всеми (их много), помимо Горбовского, которые пережили Волну? Вот о них я написал рассказ; может быть, я включу его в новую книжку. Там о том, как прилетел вот этот корабль на уже выжженную планету, где, по идее, должен был остаться один Камилл. Но потом как-то постепенно начали выползать все остальные люди. Вот эта компания, которая пела «Ты, не склоняя головы, смотрела в прорезь синевы», уцелели в море. В море почему-то действие Волны не замечалось, на большой воде. 

Горбовский пережил Волну. И вот там у меня есть разговор Горбовского с этим капитаном, разговор двух звездолетчиков. И все, что говорит Горбовский, логично и осмысленно. Но капитан его не понимает: это другая речь. Это как у меня в «Океане» в последней сцене, когда медсестра встречается с человеком из Сомертона. Она разговаривают, он – отец ее ребенка. Но она не понимает ни слова из того, о чем он говорит. При этом он говорит по-английски, причем нормально, но она не понимает.

Вот Волна произвела какие-то страшные эволюционные изменения в Горбовском. Вот это интересно, это я собираюсь напечатать. Я думаю, после этого у Горбовского пропал смысл жить, который вернулся к нему после встречи с Каммерером, когда ему опять стало интересно. Когда он поговорил про Институт чудаков. Каммерер, по-моему, был на этой встрече. 

«Вы наверняка заметили всплеск к жанру «true crime», особенно молодой аудитории. С чем связано эта популярность? Какие психологические особенности современного человека высвечиваются в его желании погружаться в подробности жестоких биографий?»

Знаете, это тема нашего семинара, который я буду вести в ближайшее время. Вот я думаю, кстати, по Patreon такие штуки делать регулярно. У нас будет такой семинар четырехдневный – «Литература как журналистика». То есть в чем журналистика может помочь литературе? Жанр «true crime» – вы не поверите, но это мой любимый жанр. То есть я первым делом направляюсь туда, когда хожу [в книжный магазин]. И у меня первые две полки заставлены книгами, которые не всегда в этом жанре написаны, но так или иначе выдержаны в жанре нового журнализма. Это биографии, например, я биографию Стриндберга купил потрясающую совершенно. Я всегда любил – по рекомендации Блока – этого автора, но только сейчас купил подробное его жизнеописание. Половина мифов развеялась, другие появились.

Это и криминальные хроники, и расследования великих тайн, великих загадок прошлого. Вот одна из моих любимых книг – это «Дома-убийцы». Это хроника описаний домов, в которых жили маньяки и совершали жесточайшие преступления. Вот она у меня лежит, эта книжка. Очень полезно, когда вы пишете антураж… Понимаете, иногда в книге вы должны прописать антураж какой-то мрачной местности. И вот для меня, во всяком случае… А, нет, это другая книга, тоже документальное расследование. «Предательство Анны Франк», кто ее выдал. Тоже потрясающее документальное расследование, ее страшно читать, потому что безнаказанно все. Анну Франк ты уже не спасешь, уже она потерпела… И никакое наказание никого не заденет.

Так вот, возвращаясь к теме домов-убийц. У меня, понимаете, здесь очень много всегда. Такое тут у меня нагромождение, что, при всем желании… надо как-то все это систематизировать потом. А ведь мне все это предстоит еще читать, далеко не все я прочел.

Так вот, жанр «true crime», в чем его привлекательность? В 1960-е годы в Америке произошла диверсификация, которая потом постепенно захватила все страны мира – разделение литературы на чистый документ и чистое фэнтези. Эта диверсификация, в общем, нормальна. Она должна происходить, потому что диверсификация, усложнение и разделение – это главный сюжет всего живого. Вот человеческая личность диверсифицируется на несколько, живущих внутри. Это тоже нормально. Вот человеческое главное свойство – это усложнение процесса. И традиционная литература разделилась на два потока. Один – это пространство и торжество чистого вымысла, потому что там вы абсолютно свободны. Там вы не скованы никакими условностями. 

Напротив, жанр документа – это жанр более точный, более строгий. Согласитесь, что расследование подлинной истории читать всегда – лично мне, во всяком случае – интереснее, чем то, чего никогда не было. Поэтому литература развалилась на две половинки одного яблока, условно говоря. Уже нельзя написать «Иван Иваныч вышел из дому и пошел на работу». Уже надо писать либо «Иван Иванович Иванов, такого-то года рождения, вышел из дома такого-то по такой-то улице и в машине такого-то года поехал выполнять такие-то обязанности». И так далее. И вторая: «Иван Иванович вышел из дому, взмахнул крыльями и полетел на работу». Вот так, если угодно, для наглядности.

Какая закономерность это предопределила? Наверное, то, что мера условности в литературе должна дойти до абсолюта, должна быть чистота порядка: если фантазировать, так фантазировать по-настоящему, выдумывать мир. Есть такой термин – «worldbuilding». Фантастика – это строительство миров. Вот мы сейчас в Корнелле выпускаем сборник статей на эту тему – «Жизнестроительная фантастика в России и Америке». Это утопическая тема, кстати. Строительство миров – это же очень распространенная тема. И далеко не всегда этот мир обладает своими закономерностями.  Я вот тут, кстати, прикупил книжку Урсулы Ле Гуин «Steering the Craft», то есть «Создание наброска», «Создание плана». Урсула Ле Гуин умела писать. Я даже как-то сфотографировался с ней в Портленде, где мы в соседних аудиториях читали лекции. 

Для меня эта книга ее очень полезна: она о том, как писать набросок, как выдумывать мир, какие условия в нем должны быть соблюдены. Вот и в современной литературе эти две тенденции приводят к усилению нон-фикшна. Во-первых, потому что жизнь – лучший автор. А во-вторых, потому что чтение подобной литературе превращается в приключение. Фантастика не так мучает как то, что было действительно. А здесь вы как-то сопереживаете реальному человеку. 

Поэтому с каким греховным удовольствием читаются истории про похищения людей, про внезапные исчезновения людей, тайны. Тайна – это же главный стимул, причем тайна бывшая, а не такая, которую вы выдумали. Для меня вот это, наверное, самое приятное чтение.

Особенно если учесть, что в американской литературе, в американской глубинке столько сложностей этого бытия! Сколько этих лазеек и щелей. Есть какие-то заброшенные дома, в которых какие-то маньяки обязательно живут. Или какие-то темные провинциальные города, вроде кинговской «Безнадеги», проезжая через которые, всегда дивишься, как это здесь живут люди. Они есть реально – целые заброшенные города. Америка очень большая, очень многоэтажная. Не одноэтажная Америка. Поэтому жанр «true crime» очень популярен, особенно исчезновение. Ведь в американской реальности очень легко провалиться в щель. Хотя, казалось бы, отслеживается каждый твой шаг. Но все равно есть возможность провалиться в щель. Может быть, это именно потому, что жизнь здесь такая переусложненная. Это очень увлекательно.

«Читаю «ЖД». Спасибо вам большое. «Представляю, сколько всего должно произойти, чтобы так сложилось. Представляю, что пружины сжимаются, надеюсь, в конце бахнет». Знаете, мне кажется, вы будете разочарованы. Потому что там сначала должно было бахнуть – должен был произойти конец света. А я еще – черт меня дернул – стал рассказывать Айтматову об этом, когда мы летели с ним в Баку. Ну как рассказывать? Я ему говорю: вот, мол, мне у вас очень нравится «Тавро Кассандры», но оно не додумано. Говорю, что надо было сделать так-то и так-то (стал я учить Айтматова). 

Ну вот, представьте себе: там ведь в чем ядро, в чем замысле – в «Тавро Кассандры»? Появляется способ увидеть зародыша, такое желтое пятнышко, которое и есть Тавро Кассандры. Оно говорит, что из ребенка вырастет либо величайший злодей, либо величайший герой.  И вот пока он не вырос, пока он не начал дистурбировать человечество, его можно убить на этой стадии.

Я говорю: «А вот теперь представьте ситуацию: есть пара, у которой после долгих попыток забеременеть появлялся зародыш, и у этого зародыша на лбу Тавро Кассандры. И дальше его решают убить, потому что он может оказаться новым Христом, а может новым Антихристом. Дальше, представьте, идет сцена погони: они убегают, их преследует весь мир». Айтматов говорит: «Да, любопытно, а дальше?» Я говорю: «Ну вот, они убегают далеко в горы, и в горах она рожает. А когда родится у нее ребенок, мы понимаем, что это Антихрист. Он очень красивый и очень страшный. Но мы понимаем, что этому миру так и надо. Этот мир, который преследовал гнал эту женщину, которая беременной карабкалась по этим скалам, – мы понимаем, что этот мир заслужил. Вот это любопытно. А теперь представь, что у них рождается обыкновенный ребенок, и ничего не происходит. Вот это и будет реальный «бабах»: все было зря. Зря их преследовали, зря они бежали, зря они спасались. Вместо конца света настала вторая серия. Это же гораздо лучше». И мне так понравилась эта мысль, что я в «ЖД» ее вставил.

И там действительно Аша с губернатором… Весь мир их преследует, все встают на дыбы. И Аша рождает в пещере совершенно нормального ребенка. И они тихо спускаются с гор, его увидев. Так что финал «ЖД» вас, может быть, и разочарует. А может быть, и очарует.

Там же финал в чем? На самом деле, там финал в том, что Анька встречается с Громовым. Милосердие встречается с долгом. «И взявшись за руки, они пошли в деревню Жадруново, где их ждало неизвестно что». Вот этого мы все сейчас и ждем, вот этой развязки. Потому что война уже идет. Нужен этот финал, где они бы, взявшись за руки, пошли в деревню Жадруново, где их ждало бы неизвестно что. Этой фразой в романе я горжусь больше всего. Бабахнет или не бабахнет – не знаю, но чувство какого-то светлого разрешения и облегчения вы переживет.

«Хотелось бы услышать ваше мнение о фильме «Слоны тоже играют в футбол»…». Это фильм Михаила Сегала, друга моего. «Правда ли, что герой, точнее, трактовка его поведения, – это наш внутренний стыд?» Да нет, что вы, там такой метафоры нет. Во всяком случае, я так понимаю, что это просто герой, которому надоели реальные, физические проявления любви. Этот герой хочет другого, хочет чего-то большего. Об этом история. 

«Дайте совет: дочка хочет пойти на курсы сценаристов. Ей 13, с 8 лет она пишет дневник. Задал ей написать историю жизни: она уехала год назад из Киева  в Британию и не знает, с чего начать». Трудно. Я не могу чужой жизни давать советы. Пусть попробует описать свою учительницу. С этого и начнем. Контакт с учителем, конфликт с учителем – это зерно всех будущих отношений в жизни. Так они строятся. Пусть напишет об этом.

«Насколько я помню, Рыбаков в молодости хотел написать продолжение «Далекой Радуги»?» А он его написал: ему было 10 лет, он написал и прислал его Стругацким, Борису Натановичу. Там было сказано: «Предлагаю закончить вот так: прилетел кораблик и всех спас». Я допускаю, что кораблик прилетел, но спасать уже было некого. То есть тех, кого они могли спасти, они бы спасли, но эти люди стали необратимо другими. Я думаю, что это повесть о том, что время делает с человеком. Я это напечатаю, это хороший рассказ, он  не пропадет.

«А вот интересно, где будет нынешний Новый год. Хорошо бы дожить до него. Когда решите, скажите заранее». Я вам могу пообещать, что как только я буду знать, где мы будем встречаться, я всех соберу. Как в этом году, когда ко мне приехали все мои любимые люди. Многие уже были там, многие приехали в гости, и мы прекрасно встретили год.

«Что вы думаете  о картине Райзмана «Частная жизнь»? Она про раба системы или про трудоголика?» Она про то, что человек трудоголического склада, положивший все на работу, утратил навык общения с людьми, оказался беспомощным перед женщиной. Там Алентова [Саввина] же, насколько я помню, играет? Хотя сейчас уже и не помню. 

Понимаете, тогда появилась такая серия – «Время желаний», «Блондинка за углом», «Старые стены», «Москва слезам не верит», «Странная женщина», «Сладкая женщина». Это фильмы о сильных женщинах, которые стали сильнее мужчин. Кстати говоря, роман «Тридцатая любовь Марины» вписывается в этот же ряд. Это женское время, время гибких стратегий, выживания, приспособления. Это фильмы о сильных женщинах и слабых мужчинах. Вот я «Частную жизнь» понимаю так.

Там же он такой высокопоставленный партиец, насколько я помню… Тогда же появилась картина «Транзит» по Зорину – насколько я помню, одна из первых режиссерских работ Валерия Фокина, тоже такая про любовь история. Потом такая же картина была, где приезжает, по-моему, Лавров в провинцию, где у него случается любовь с Неёловой. Тоже фильм снят по зоринскому сценарию, дай бог здоровья Марине Мстиславовне Неёловой. Очень надеюсь, что все у нее будет в порядке.

Вот такие истории. Это примета слабого времени; времени, когда мужчина оказывается слабее, бледнее, глупее женщины. И когда женщине, как в 60-70-е годы ХIХ века, как, условно говоря, Катерине, приходится выбирать между Тихоном и Борисом. Когда сильная женщина может себе позволить решать, а слабый мужчина… ну, он пасует. Это зоринский сюжет, Зорин многое для него сделал. Это и «Варшавская мелодия», и самая моя любимая у него драма «Пропавший сюжет», с продолжением. И потрясающая повесть «Алексей», где адвокат – такой умный, мудреный, конформный мужчина, защищающий диссидентку – молодую и принципиальную. Он влюбляется в нее безумно, но ей он скучен. Хотя он  умный, элегантный, но слабый.

Да, вот тоже важный вопрос. «Ваше суждение по поводу фильма «Замысел». Ему уже четыре года. Может быть, вы уже давали оценку, но я ее пропустил». 

Фильм «Замысел» сделал человек, кажется, под псевдонимом «Дмитрий Зодчий». Вот бывает графомания в литературе  – пафосная и напыщенная графомания. А это пример графомании в кинематографе – тоже пафосно и напыщенно там все. О смысле жизни, об условностях, о метафорах. То есть это не то что очень плохо, это никак. Простите меня. Я не хотел бы никак Дмитрия Зодчего: он, судя по всему, человек обидчивый. Но это совсем плохо, простите.

«Что бы вы посоветовали делать выпускнику филологического факультета? Где найти себя филологу в современном мире?» Знаете, разные бывают филологи. Я думаю, что новый историзм – самая перспективная школа сегодня. Почитайте книгу Эткинда «Толкование путешествий: Россия и Америка в травелогах и интертекстах». Новый историзм – это компаративистика, в общем, историческая. Это сопоставление ситуаций – современных и былых. Это очень увлекательно. Вот Эткинд, пусть он и психоаналитик по первому образованию, психолог, но он же классический филолог. И вот его филология почему-то очень востребована, очень интересна. Интересно вычленять факты в российской истории.

И потом, интересно строить новую программу преподавания гуманитариев, гуманитарных наук. Вот у меня на одном американском радио будет программа, где я в течение часа буду общаться с родителями или детьми на разные филологические темы. Мне кажется, что это самое интересно, что может быть – отвечать на вопросы. На материале американской литературы, конечно. Российская – и так, в общем, изучена, ее мало. А три века американской литературы – это огромный массив книг. Каждый день в Америке выходит интересная книга. Россия этим похвастаться не может.

Я думаю, чем больше вы как филолог будете рассказывать людям про интересные книжки (а может быть, и писать; гуманитарии знают, как это делается), чем точнее вы будете следовать вашему предназначению. Да и потом, понимаете, для филолога сейчас золотое время для написания биографий, популяризаторства, очень весело.

«Существуют ли абсолютно бездарные люди? Или, как говорил Ник Кейв, «нет таланта – есть трудолюбие»?»  Такие пироги ни с чем, люди без особых талантов, конечно, существуют. Но проблема-то в том, что это наша недоработка, это наш недостаток. Помните: «То, что вы не сидите, это не ваша заслуга, а наша недоработка», – как говорил Дзержинский.

Есть профориентация такого уровня, которая позволяет выделить талант любого человека. Выявляется он очень просто: посмотрите, чем человеку нравится заниматься. К этому у него и есть способности. Если ему нравится откручивать головы голубям, может быть, из него получится хороший следователь, откуда мы знаем? Хотя, надеюсь, что нет. Может быть, анатом. Хотя если человек демонстрирует черты маньяка, его надо лечить.  А большинство людей – не маньяки. У большинства людей есть увлечения, занятия, есть мечта какая-то. 

Я думаю, что нет человека, в котором не было бы склонности. Просто, к сожалению, есть люди, чьи таланты пока не востребованы. Просто есть люди, которые имеют навык, имеют какую-то профессию будущую, которой просто пока нет. Ну что себя цитировать:

В Англии шестнадцатого века

Спивается компьютерный гений,

Служащий лорду-графоману

Переписчиком его сочинений,

А рядом великий оператор,

Этого же лорда стремянный, —

Он снимает сапоги с господина,

А больше ничего не снимает.

Ты говоришь — ты одинока,

А я говорю — не одинока,

Одинок явившийся до срока

Роботехник с исламского Востока.

Выпекает он безвкусное тесто

С детства до самого погоста,

Перепутал он время и место,

Как из каждой сотни — девяносто.

Я боюсь, что невостребованность вот эта губит. Мы просто не знаем:

Мой сосед, угрюмо-недалекий, —

По призванию штурман межпланетный:

Лишь за этот жребий недолетный

Я терплю его ремонт многолетний.

Штробит он кирпичную стену

На завтрак, обед и на ужин,

Словно хочет куда-то пробиться,

Где он будет кому-нибудь нужен.

Иногда эти выродки святы,

Иногда — злонравны и настырны:

Так невесте, чей жених не родился,

Все равно — в бордель, в монастырь ли.

Иные забиваются в норы

И сидят там, подобно Перельману,

А иные поступают в Малюты,

И клянусь, я их понимаю.

Я и сам из этой породы.

Подобен я крылатому змею.

Некому из ныне живущих

Оценивать то, что я умею.

Живу, как сверкающий осколок

Чьего-то грядущего единства,

Какому бы мой дар бесполезный

Когда-нибудь потом пригодился:

Способность притягивать немилость,

Искусство отыскивать подобных,

Талант озадачивать безмозглых,

Умение тешить безутешных.

Что бы я делал, если бы не было программы «Один»? Непонятно. Что бы я делал, если бы не было ряда гуманитарных специальностей? Вот мужественность в том, что мы не знаем своего истинного предназначения, потому что половина профессий будущего сегодня просто не существует. А задача заключается в том, чтобы либо найти ростки будущего в современности, либо попытаться приспособить свой талант космолетчика к профессии водителя или к профессии родителя.

Дети – я могу это проследить – рождаются все более адаптивными, все более умными, быстро соображающими. Вообще, две черты людена я могу назвать. Нет, три: первое – это определенная эмоциональная глухота в ущерб рациональности. Второе – быстроумие колоссальное, черта всякого быстрого компьютера. Третье – приспособляемость к обстоятельствам. Люден, попадая в новую среду, врастает в нее так же естественно, как в будущем у Стругацких, у Лема кибердома естественно встраивались в рельеф. Они нащупывали его  и в него врастали. 

«С вашей подачи прочел «Гололедицу» Синявского. Книга показалась мне холодноватой». Ну как холодноватой? Как раз «Гололедица» – самая у него теплая, самая интимная, самая любовная. Но действительно большинство текстов у него построено как литературный эксперимент. И там прием доминирует: прием остранения доминирует в «Пхенце». Это не делает «Пхенца» менее трогательной историей, историей про пожилого инопланетянина на Земле. Но при этом «Пхенц» очень рационально построен, он очень точно отражает сознание человека, который выключен из социума и который пытается к этому социуму как-то с минимальными затратами приспособиться. Наверное, вот так.

Почему Синявский был для всех таким чужаком? Не потому, что он был идейным врагом? И не потому, что всякий писатель – враг, как он себе объяснял в порядке самоутешения. А потому что для Синявского литература… Он действительно экспериментатор, он авангардист. Для него не скажу «холодное», но рассудочное дело, не очень эмоциональное. Это шахматные этюды. При этом у него глубокая внутренняя тема есть в каждом рассказе. «Гололедица» – это такая любовь, раздвоение во времени. Но при этом Синявский из всех писателей своего поколения самый рациональный, самый филологический. Он знает, как писать, потому что изучал это на чужих примерах.  И он умеет чужие примеры использовать для своих целей. Это и делает его для меня самым обаятельным автором. Он не пытается меня разжалобить – он со мной серьезно говорить.

«Фильм «Тема» тоже в некотором смысле [о слабом мужчине]». Да, Оля, вы совершенно правы. Фильм «Тема» – это тоже мужчина-приспособленец, которого играет Ульянов, этот писатель советский. И сильная женщина, которая провожает в Израиль еще одного слабого мужчину. Фильм «Тема» встраивается в череду картин Панфилова о сильных женщинах. Та же «Васса». В Чуриковой есть вот это чувство женской силы. «Прошу слова» об этом же.

«Почему [НРЗБ] так мало написал в последние 10-15 лет? Насколько важно для писателя молчать? Стоит ли пугаться ситуаций, когда не пишется?» Меня всегда очень занимал феномен внезапного писательского молчания. То, что случилось с Сэлинджером, было отражением не его личного кризиса, а кризиса общелитературного. Понимаете, самоубийство Хемингуэя, смерть Фолкнера, который тоже хотел замолчать перед этим, молчание Сэлинджера, десятилетний кризис Хеллера… Вот ему говорили: «Вы не написали ничего лучше «Уловки-22»…» Он говорил: «Да, а кто написал?»  Но, конечно, и «God Knows» и в особенности «SomethingHappened» значительно лучше «Уловки», и выше. Да даже «Picture This». Вообще, поздний Хеллер – это абсолютно великая литература.  Так вот, «God Knows», насколько я помню, это роман  про царя Давида.

Но самое интересное – это «Something Happened». Эта книжка тоже у меня на видном месте стоит. Люблю я ее перечитывать очень. Первое издание, в твердой обложечке. «У меня поджилки трясутся при виде закрытой двери». Уже после этой первой фразы можно не отрываться.

Да, возвращаясь к проблеме литературного молчания. Иногда это молчание является важным знаком эпохи, отражением ее. Потом что что-то сдвинулось, что-то переставилось, что-то стало иначе. Невозможно стало писать, невозможно стало разговаривать. Это одно. А иногда – это поиск новой формы. Вот как у Пелевина, когда он мог написать еще один роман, но не захотел. И вот тогда он сказал: «Писателю иногда не писать даже важнее, чем писать». Тогда он умел фильтровать, когда надо писать, а когда не надо. Я, кстати, не думаю, что в этом году он выпустит новый роман. Должно хватить такта. Хотя всякое бывает: эпоха-то кончилась, а Пелевин умеет быть могильщиком эпохи. Он такой замечательный стервятник. Он с опухолью (как, например, с советской) разделывается изумительно. Чтобы время прошло, чтобы его отпеть, должен появиться какой-то знак новой эпохи. Мне кажется, что Пелевин в этой связи может отреагировать очень интересно.

«Заметил ли кто-нибудь, что «Невыносимая легкость бытия» фабульно построена как музыкальное произведение: тема с вариациями, со множеством повторов?» Ну конечно, это замечено многократно. Но…  Я буду об этом говорить: для меня непонятен финал. Почему они гибнут в автокатастрофе? То есть  я понимаю, почему это происходит: потому что никуда нельзя вернуться. Но вместе с тем, мне кажется, что это какой-то компромисс, что он мог бы написать другое. Представляете, встреча Терезы и Томаша… Вот они встречаются с этой Сабиной, которая там осталась в Европе… Встреча в 80-е годы. Правда, роман был написан, когда советская власть еще не кончилась. А вот встреча в 80-е годы мне кажется, была бы интереснее: они думают, что они герои, потому что они вернулись. А она думает, что она героиня, потому что она осталась. В Европе, в Швейцарии… Или в Америке.

В любом случае, их смерть – это искусственная развязка. Может быть, это потому что, а что могут сделать герои, которые достигли совершенства? Но, в принципе, там разные могут быть варианты, мне кажется. Финал такой, что называется, не музыкальный. «От делать нечего финал». Могучая была бы сцена, когда они встречаются в Праге в 1986 году, но Кундера не был фантастом. Да и кто в 1968 году знал, что будет Прага 1986 года? Кто верил? Чтобы верить, большим надо было быть оптимистом.

«Нельзя ли сделать лекцию о Губанове и почитать его стихи?» Я не фанат, честно говоря, Губанова. Лимонов мне про него рассказывал; о том, как они дрались. Я в этой драке, конечно, на стороне Лимонова. Губанов, конечно, трогательный был человек, но как поэт, что называется, недисциплинированный. Он очень много повторялся.

Губанов рано начал и начал блестяще. «Полина! Полынья моя!» – это для 15-16 лет грандиозно. Мне кажется, он лучше бы писал, если бы не этот ранний скандальный успех с такой скандальной критикой.  Вот в «Юности» вышло одно стихотворение, и все его тут же стали топтать. Никуда он больше деться не мог, кроме как в СМОГисты. СМОГисты – это интересное движение. Но мне кажется, ни Губанов, ни Басилова, ни даже «лианозовцы», – все они остановились в какой-то момент. Им должны были открыться либо религиозные, либо социальные какие-то глубины. Наверное, надо было сделать какой-то следующий шаг. Вот Чухонцев его сделал. А Губанов, по-моему, нет. Но у каждого свои возможности, он поэт замечательный. Кутилов замечательный поэт.

«По ком вы больше всего скучаете?» По украинским друзьям, которых я очень давно не видел. Но сейчас, может быть, поеду в Новую Зеландию: повидаюсь с несколькими там. Их там осело довольно много. И в Москве, знаете, очень много мест главным образом. Я скучаю по рюмочной на Никитской, но я знаю, что там скоро буду. Поэтому у меня нет такого сильного ощущения. Вообще, я не очень скучаю по местам.

Одна из моих самых талантливых учениц – Лиза Шестакова, замечательный прозаик – когда-то написала: «У меня чувство, что время смыкается за мной, что люди и вещи, которые я прошла, исчезают». У меня есть такое же чувство смыкающегося времени. У Виана она было: помните, когда там вслед за мышкой смыкается пространство?

«Скажите пару слов о Валерии Ильиничне?» У меня с Новодворской были сложные отношения. Я считаю, что она была человек замечательный и невыносимый. И начисто лишенный чувства юмора по отношению к себе, потому что иначе на такую добрую сказку, как «Девочка со спичками», она бы не обиделась. И, конечно, не стала бы по отношению к ней употреблять любимое советское слово «предательство», которое вообще она очень часто употребляла. И то, что к Ленину она относилась так непримиримо, а вместе с тем говорила, что была бы на стороне большевиков, живя бы тогда, – мне это казалось некоторым внутренним противоречием. И вообще, мне многое в ней казалось слишком радикальным. Но это не отменяло моего уважения и интереса, уважения к ее прошлому, уважению к ее героизму и ее пророчествам, иногда совершенно точными, а иногда нет.

Некоторые отношения ее людям и отношения ее с людьми меня бесили. Многое в ее окружении мне не нравилось. Но я все равно всегда читал ее в восхищением. Это как с Лимоновым. Она вообще была очень хороший человек. Да, невыносимый. Как замечательно сказала Наталия Борисовна Рязанцева: «Главная тема позднего Шпаликова – это взаимная невыносимость хороших людей». Я думаю, это точно довольно.

«Спасибо за трилогию Ребекки Куанг». Вам спасибо. Я к Ребекке Куанг отношусь с большим уважением, познакомился тут с ней. «Меня после прочтения не оставляет мысль: если посмотреть на сегодняшний мир, все войны возникают от конфликта разных культур и религий. Как же это получается?»

Потому что люди, понимаете, не одинаковы. Люди – это не сколько пород разных. И не надо в этом видеть расизм. Люди по-разному устроены. И выбор религии – это чаще всего попытка следовать каким-то собственным биологическим, историческим, биографическим, географическим предпосылкам. Я не думаю, что люди разных пород или разных карассов, как называл это Воннегут (вы же не называете его за это расистом), могут между собой договориться. Нужно найти человека своего карасса. И с ним общаться. Иногда людей притягивают противоположности, но общаться и строить жизнь надо с тем, кто мыслит в твоих терминах и понимает жизнь по-твоему. Иначе это такое хроническое насилие.

«Можно ли сегодня обсуждать «Конец истории» Фукуямы? Или это уже бессмысленно, и жизнь преподносит новые повороты и никакого «конца истории» нет? Храни вас бог». Вас тоже.

Вот письмо я получил, просят помочь… А чем я могу помочь? Не могу в этой ситуации ничем. Но озвучить данное письмо я могу. Могу именно потому, что я автору верю, хотя у него нет никаких доказательств.

«Прошу совета: я в Швеции как беженка с 28 февраля 2022 года. Мой сын – Лашманов Антон Александрович, 24 марта 1984 года рождения. Он проживал в городе Свердловск Луганской области. В армии не служил по медицинским показаниям: топография мозга, которую ему делали в 14 лет, показала очаг возбуждения, который влияет на его состояние. В приписном свидетельстве от 2006 года написано, что он годен к нестроевой, без военной подготовки службе. В 2011 году снят с воинского учета. У него только паспорт Украины, ни ЛНР, ни российского паспорта он не получал. 23 марта 2022 года пошел на работу в шахту на смену. После первой смены рабочих вывезли на поверхность и отправили в военкомат. Запугивали, приказывали явиться на следующий день с вещами. В противном случае – 20 лет тюрьмы. 24 февраля 2022 года он был принудительно мобилизован…» Сейчас, подождите, я переоткрою письмо, потому что там… Был принудительно мобилизован. Войсковая часть 08807. 

Обещали ротацию через пять месяцев, но и по сегодня домой не отпускают. Сначала служил в Белгородской области, в хозчасти. В январе 2023 года их часть перевели на линию фронта. Впервые он был ранен 27 января 2023 года: один осколок застрял в 7 см от сердца, а второй – в области таза. После госпиталя и реабилитации в санатории заставили явиться на позиции под Северодонецком.  В ходе службы били: у него шрамы на лице. На пять дней ни подвозили ни еды, ни воды. Под пытками – ему не давали спать – его заставили в мае подписать контракт. 2 июня 2023 года опять получил осколочное ранение  – в ноги и руки. Раны не зажили. Но его опять требуют на позицию. 

Я приехала в Луганскую область, чтобы забрать его на лечение. 30 июня я пыталась перейти с ним эстонскую границу через Ивангород. У нас отобрали все вещи и телефоны, допрашивали в течение 9 часов. На Антона надели наручники, которые давили руки, и отправили неизвестно куда. Рюкзак отобрали и не вернули. Его обвинили в дезертирстве, хотя он еще находился на лечении, а его никто не лечил.  Я вынуждена была нанять медсестру, которая обрабатывала раны на ноге. Врач сказал, что осколки вынимать не будут: пусть заживает так.

Антон не получил компенсации за ранения, с марта не получает обещанные по контракту выплаты, нет компенсации за второе ранение. Он недееспособен, что скажут, то и делает, к тому же запуган. Его местонахождение: Ленинградская область, город Красное село». Дальше указан номер войсковой части; если надо, я могу его передать.

Значит, еще раз говорю: у меня нет никаких доказательств, я просто верю женщине, которая прислала мне это письмо. Верю, потому что ситуация, описанная здесь, достоверная. Я верю и врачу, который говорит: «Пусть заживает само». И верю в недееспособность россиянина, который самостоятельно не может принимать решения. Невзирая на то, что ему почти 40 лет. Таких россиян очень много. 

И эту ситуацию с переходом границы я тоже понимаю. Я могу все это представить. Вот этот Антон Лашманов… Если кто-то слышит и может расшерить это, передать эту ситуацию тем, от кого что-то зависит… Что могу сделать я? Понимаете, только предать публичности? Это все, что я могу сделать? У меня нет ни одного газеты, да и в России не осталось ни одной газеты. Вы можете это выложить в интернет сами и попытаться чего-то добиться. Но я думаю, что добиться чего-то в современной России весьма проблематично. А раньше вы его, наверное, не могли вывезти. 

Вообще говорить о том, что надо было делать раньше, в этой ситуации глуп и пошло. Надо смотреть, что можно сделать сейчас. Если у кого-то… Вот мы пишут из Киева: «Мы должны его пожалеть?» Нет, не должны, что вы, конечно, нет. Вы должны представить, кто вам противостоит. Вы должны понять, что вам противостоят, в сущности, недееспособные люди. Жалеть его – нет, он же воевал и, наверное, убивал. А может, и не убивал: он ведь в хозчасти служил сначала.

Нет, вы не должны его пожалеть, особенно потому что вы находитесь под обстрелами и под бомбежками.  У вас две тревоги за ночь. Нет, жалеть его вы не должны. Вы должны представить, какими методами эта страна воюет со своим населением. И должны, конечно, это понимать те, кто хотел бы русского мира и хотел присоединения ЛДНР к России. Вот она вас присоединила. Это точно то, чего вы хотели? А ведь многие, наверное, именно этого и хотели. Но мое дело зачитать письмо и предать его публичности. А ваше дело – как к этому относиться.

Я думаю, что если он действительно дважды ранен, да к тому же еще белобилетник, я думаю, надо как-то из армии его забрать. Потому что в армии таким людям не место. Это не армия, если она гребет инвалидов. А жалеть? Да Господи, кого жалеть? Я думаю, что киевляне никаких русских не будут жалеть – ни плохих, ни хороших. Это обидно, потому что жалость – это такое чувство благородное. Но с другой стороны, жалеют те, которые не бомбят. Я вот ставлю себя на место моих киевских друзей и думаю, что я ничего, кроме злорадства, после таких сообщений не испытывал. 

Это просто нам всем повод подумать, в какую ситуацию мы все поставлены, все. И русские, и украинцы. Ситуацию, в которой человеческих чувств не осталось ни к кому. И эту ситуацию сделали несколько гадин, и одна самая большая. Россия худшие свои черты охотно проявила, когда ей дали отмашку.

«Когда я пишу, у меня все максимум за час и без исправлений, как у Гумилева  в «Заблудившемся трамвае». Хорошо это или плохо?» Сережа, судя по тому тексту, который вы прислали, это не очень хорошо. Вы человек талантливый, но рифма неряшливая. Нет, все-таки без помарок плохо. Я помню, как Татьяна Галушко написала:

Теперь я обхожусь без черновых…

Поэзия с годами стала думой,

привычкой, неотступной и угрюмой

без внешних признаков, как таковых.

И Нонна Слепакова, ее ближайшая подруга, сказала (она имела на это право): «Ну Таня, плохо, что ты обходишься без черновых. Надо над твоими стихами посидеть часа два – и они стали бы блистательными». У Галушко действительно довольно много было таких небрежностей – и в стихах, и в жизни. Она неслась по жизни таким метеором, такой черной кометой. Она была ослепительно красива, жила бурно и быстро, поэтому и прожила всего 50 лет.  У нее действительно в жизни не было черновиков.

А вот Слепакова все-таки над стихами работала, хотя она писала очень легко. Но она с этой легкостью боролась. Мне кажется, что если вы пишете без черновиков, это хорошо как опыт и как состояние. Но генерировать шедевры таким образом нельзя. Иногда пишется быстро, взахлеб. А иногда я не уверен. Иногда все-таки часа через два вернешься, и получается лучше.

«Прочтите ваше любимое стихотворение Чичибабина». Я человек очень предсказуемый, и я прочту самое известное стихотворение Чичибабина. Я много раз говорил об этом, Лидия Семеновна Карась-Чичибабина ставит мне это в упрек: я не фанат Чичибабина,  я считаю его хорошим поэтом, но далеко не все у него мне нравится. Я считаю, что он и Коржавин – это два поэта, которым все-таки сильно повредило многословие. Но поэт он был с чертами и потенциями совершенно замечательного автора. Далеко не все у него люблю, но вот это стихотворение просто обожаю. 

Сейчас я его найду. Понятно дело, что я наизусть его знаю. Но, сами понимаете, перевирать Чичибабина – это … Конечно, это «Ночью черниговской с гор араратских…». Я помню хорошо, как мы читали эти стихи вслух, это была такая декламация, на Чичибабинских чтениях в Харькове. Какими мы были счастливыми! Какое было прекрасное время!

Ночью черниговской с гор араратских,

шерсткой ушей доставая до неба,

чад упасая от милостынь братских,

скачут лошадки Бориса и Глеба.

Плачет Господь с высоты осиянной.

Церкви горят золоченой известкой,

Меч навострил Святополк Окаянный.

Дышат убивцы за каждой березкой.

Еле касаясь камений Синая,

темного бора, воздушного хлеба,

беглою рысью кормильцев спасая,

скачут лошадки Бориса и Глеба.

Путают путь им лукавые черти.

Даль просыпается в россыпях солнца.

Бог не повинен ни в жизни, ни в смерти.

Мук не приявший вовек не спасется.

Киев поникнет, расплещется Волга,

глянет Царьград обреченно и слепо,

как от кровавых очей Святополка

скачут лошадки Бориса и Глеба.

Смертынька ждет их на выжженных пожнях,

нет им пристанища, будет им плохо,

коль не спасет их бездомный художник

бражник и плужник по имени Леха.

Пусть же вершится веселое чудо,

служится красками звонкая треба,

в райские кущи от здешнего худа

скачут лошадки Бориса и Глеба.

Бог-Вседержитель с лазоревой тверди

ласково стелет под ноженьки путь им.

Бог не повинен ни в жизни, ни в смерти.

Чад убиенных волшбою разбудим.

Ныне и присно по кручам Синая,

по полю русскому в русское небо,

ни колоска под собой не сминая,

скачут лошадки Бориса и Глеба.

Ужасно думать, что те люди, с которыми я это читал, сегодня оправдывают убийства, хотели бы убить меня (о чем писали мне неоднократно).  А ведь хорошие были люди и неплохие поэты. Я, кстати, не знаю, на чьей стороне был бы Чичибабин, но думаю, что никогда бы не оправдал бомбежку Харькова и никогда бы не оправдал убийств. Мучительно думать о том, как было и чем стало. Как говорила Офелия в «Гамлете»: «Господи, мы знаем, кто мы есть, но не знаем, кем мы можем стать».

«Если бы вы служили в церкви, то в каком качестве – священник, дьякон, алтарник, регент?» К сожалению, это та сфера жизни, в которой я не вижу себя никак, ни в каком качестве – ни проповедником, ни исповедником. Иначе мне ничто бы не мешало.  Я мог бы, но не стал.

«Я оканчиваю филфак, имею представление о критике и литературоведении, но в последнее время мне ничего не хочется ни узнавать, ни раскапывать. Хочется читать текст в чистом виде и думать без подсказчиков и пояснителей». Имеете право. Имеет право быть такой способ чтения – не комментированный, предельно аутентичный восприятию. Что-то вы не узнаете, каких-то драгоценностей вы из пещер не выкопаете, но чистое восприятие имеет право быть, при полном доверии к тексту. Ради бога.

«Автору письма – имеется в виду про солдата из Луганской области – нужно писать в спецгруппы «Солдатские матери» или «Первый отдел», «Агора». Есть еще такая группа «Идите лесом», группа «Мать жалко»». «Идите лесом» – хорошее название, я никогда об этом не слышал. Но в «Агору» – да, в «Агору» стоит написать, это я знаю хорошо.

«Почему вы не стали учиться в аспирантуре и не стали защищать диссертацию в свое время?» Знаете, бывают времена, когда жить интереснее, чем писать. Вернее, писать журналистику интереснее, чем филологию. Я не хотел в аспирантуру: у меня времени не было.  Я работал в газете, ездил в командировки. Я вот сейчас думаю: зачем была нужна моя газетная работа, если все это ни к чему не привело и было тратой времени?  Но я никогда довлатовская определения «редакционная жизнь с ее лихорадочным бесплодием». Это никогда не было бесплодием. Это был способ познавать жизнь. Многое из того, что я тогда увидел, вошло в книжки. Много стихов я тогда написал. Я всегда любил ездить – оседлая жизнь была не по мне. И  у меня было ощущение участия в каких-то главных событиях эпохи. Поэтому я не жалею, что я не окончил аспирантуру. Как сказал Асмус: «Аспирантура – дура, штык – молодец». Боюсь, что это так.

«Трогательная история про испанского мальчика, которому русские солдаты покупают одежду в вашем «Истребителе». Она основана на хронике?» Нет, это чистый вымысел абсолютно. Мне важно было, понимаете, чтобы Перов тосковал не просто по Лене, а чтобы он хотел детей, скучал. Вот такая история. Она даже не трогательная, а она, скорее, про несгибаемый народ, который не берет подарков. 

«Знакомы ли вы со статьей в «Медузе» про шизофашизм?» Нет, не читал. Но сейчас прочитаю.  Я вообще люблю, когда мне рекомендуют интересное чтение.

Поговорим про Кундеру. «Покажите Бэбза». Бэбза уже показывали. В настоящий момент он резвится во дворе. Там куплен ему бассейн, бассейн наполнен дождевой водой, и в этой дождевой воде он плещется самозабвенно. Если и явится к концу эфира, то мокрый – всем помахать. Он вообще очень любит лето с его нехитрыми радостями – с купанием, с надувной лодкой. У нас же озера, и, естественно, что он проводит в воде львиную долю этой чудовищной иссушающей итакской жары, которая разрешается во второй половине дня таким благотворным ливнем.

Так вот Кундера. Я далеко не все люблю у него и принимаю, но «Бессмертие» мне кажется у него выдающейся книгой. Прежде всего это книга для писателей. Как Хлебников поэт для поэтов, эта книга Кундеры – это такой замечательный кладезь художественных приемов. Но при этом выше всего я ставлю «Невыносимую легкость бытия», потому что эта книга стала нам понятна сейчас, она фантастически актуальна. И даже ее вступление, которое многие пропускают (это первая часть, про вечное возвращение по Ницше), – это тот циклический повтор, который мы все стали переживать.

Понимаете, 90 процентов всего того, что мы проживаем, оно было тогда. Именно поэтому оно сегодня второсортно. Это бегство, этот отъезд из Чехословакии они все пережили. Я помню, как мне Вера Хитилова об этом рассказывала. Она говорила: «Вот Форман уехал, а я осталась. И теперь, когда мы встречаемся, мы до сих пор не знаем, кто правильно сделал». Это действительно такая коллизия неразрешимая.

Кстати говоря, хорошо еще, что Хитилова и Форман сохранили человеческие отношения. А очень многие не сохранили, порвали их. 

Вот видите, по вашему заказу является Бэбз: он приветствует всех и убегает. 

Значит, как было сказано: драма отъехавших, драма повторения циклических ситуаций. Обидно думать, что это только в России или только в соцстранах такое. Нет, весь мир живет в ситуации  реакции на реакцию, повторов, и, к сожалению, вот это вечное возвращение и вечное повторение выглядит ужасно удручающе.

У Кундеры важная там есть мысль: история циклична, она повторяется. А человек неповторим, он – один. И в этом главная драма и абсурд человеческого существования, что в повторяющейся, много раз отработанной циклической схеме мы не вправе перебрать нашу единственную жизнь. И как раз финал, с этой искусственной, на машине, смертью главных героев, он, может быть, и есть демонстрацией непобедимой абсурдности бытия.

Что еще хорошо именно в романе, а не фильме, хотя в фильме тоже есть эта сцена? Помните, когда Тереза в Швейцарии приходит к редактору и говорит: «Я привезла вам снимки из Чехословакии». Он говорит: «Ну эта тему же отыграна. Вот у меня тут тема про нудистский пляж, давайте ее возьмем». Это хорошие профессиональные снимки. Там написано, что она была вся еще в ореоле горя, которое сопровождало тогда всех пражан (сейчас читай – всех украинцев), и к беженцам относились  с вынужденным, довольно унизительным уважением. Все, как тогда.

А дальше там потрясающая сцена, когда ей говорят: «Делайте фотографии ню». И там, значит, две чешские эмигрантки в Женеве, причем одна – это жена Томаша, а другая – его бывшая любовница. Одна – фотограф, вынужденная делать фотографии ню, другая – перформансист, вынужденная позировать для ню. Вот обе вынуждены заниматься порнографией, и обе стесняются ужасно. И эта сцена в фильме не так мучительна, как в книге. Потому что в книге они обе прежде всего стесняются этого идиотского занятия. Вот это мне кажется очень важным.

Потом, Тереза – она не совсем такая, которую играет Жюльет Бинош. Бинош играет женщину, одержимую страстью. Она к Томашу прежде всего одержима. А ведь по роману Тереза – это женщина-ребенок, и она ведет себя по-детски. И ее отношение к Томашу – это отношение ребенка. Помните, когда он приникает к ее лихорадочному рту (она загрипповала, оставшись на неделю в этой квартире), то первое, что ему кажется, – это то, что он погружается в жар ее детского дыхания. Вот это ощущение женщины-ребенка. Это очень важный портрет и очень хороший типаж. Именно потому, что она чувствует себя в жизни так же неловко, как в постели. Чувственность ей не свойственна, ей свойственны прежде всего детские эмоции – сострадание, умиление.

Она и о нем думает прежде всего с любовью и заботой. Это те отношения, к которым он не готов. Он привык к разврату. И как все люди позднего социализма, он имеет для него очень много свободного времени. А других развлечений у него нет. Эротическая одержимость передана и у Королева в «Эроне». Замечательно она передана и у Кундеры. Кундера вообще уделяет эротике такое огромное влияние не потому, что его это возбуждает, а потому что в ней наиболее наглядно выражен такой жалкий и немного смешной абсурд человеческого существования.

И потом, для него это один из способов преодоления смертности, смерти, а смерть, в общем… Наоборот, смертность этим еще больше подчеркнута. Об этом, собственно, речь идет в «Бессмертии». Он там пишет, что «эта история из самых жалких эротических историй, которые я рассказываю».

«Бессмертие» – это как раз догадка (на мой взгляд, довольно точная) о том, что бессмертным оказывается только абсурд. Из жизни уходит все, что придавало ей смысл, а бессмертным остается абсурд. Отсюда посмертные попытки последней возлюбленной Гете распоряжаться его наследием. Отсюда посмертные похождения Гете, который там знакомится с Хемингуэем, и так далее.

Кундера, конечно, холодный писатель, не слишком эмоциональный. Но мне нравится, что он рассудком поверяет много. Потому что от безрассудства мы все немного устали. И, конечно, «Шутка» – очаровательный роман. «Шутка» – это единственный его роман, в котором есть полнокровная, живая жизнь. Он такой же вычурно-абсурдный, как «Черный Петр», например. Это книга соцреалистического мрачного гротеска. Но потом у него  –  в «Вальсе на прощание» – все человеческое закончилось, и начался холодный анализ. И книги-то становятся все более эссеистскими. Самые поздние я уже не читал. Но это уже грани эссеистики.

Я думаю, что «Невыносимая легкость бытия» – это путь восточного человека на Запад, вот эта хроника.  Вот жил он на Востоке, жил в Восточной Европе: жил жизнью пошлой, но эмоционально насыщенной, в том числе страхами, слежкой, живыми эмоциями. И вот он переехал в Швейцарию, и здесь на него навалилась всей массой невыносимая легкость бытия, потому что перед ним в полный рост оказались  великие экзистенциальные вопросы, которые гораздо страшнее, чем вопросы социальные. «А вот зачем все?» И напряжение ушло из жизни, а вот жить без напряжения такие люди не могут. И Тереза не может. 

Почему они гибнут и почему гибнет собака Каренин, которая вернулась вместе с ними? Наверное, потому, что возвращаться – плохая примета. Наверное, Кундера имел в виду (по крайней мере, догадывался о том), что уехать и измениться еще возможно. А вот вернуться – это та двойная трансформация, которой человек может не выдержать.

Как бы это сказать? Это как у Некрасова, когда пережить рабство еще можно, а возвращение рабства уже нельзя, как в «Последыше». И ведь их драма в том, что они хлебнули свободы, вернулись, а там их начинают вербовать. Кстати говоря, за это время Чехословакия под действием советского вторжения изменилась страшно, невозвратимо и необъяснимо: приличные люди идут сотрудничать с ГБ, и работать нельзя.  А так он хотя бы работал, а теперь ничего нельзя. 

Наверное, после возвращения – возвращения истории на следующем круге, возвращения на родину – все становится хуже. И поэтому гибнет сначала собака от рака, а потом гибнут они сами. Потому что попытка вернуться – это всегда смерть. Именно поэтому Кундера не вернулся. Он приезжал иногда повидаться со старыми друзьями, и правильно делал. Вернуться нельзя.

Что мне кажется важным в его прозе? Тут был задан вопрос, почему литература диверсифицировалась, то есть пошла по двумя путям. Его поздние сочинения (и очень много уже в «Бессмертии», а в «Неспешности» так все целиком из этой неспешности состоит) – это философская эссеистика. Иногда она интересная, иногда я просто не имею такого опыта, и мне не с чем себя там соотнести. Но для меня бесспорно, что эта тенденция к очеркистике, эссеистике, к отсутствию эмпатии, к отсутствию психологии, – она во французской литературе всеобщая. Она есть у Уэльбека, например.

Холодно: холод  в отношении к человеку. Что бы я ни читал в это время, я даже запомнить ничего не могу. Это какие-то люди-тени; люди, которые одержимы проблемами, которые мне вообще непонятны. Примерно с того момента, как я прочел «Изменение» Бютора, я понял, что с новым романом мне не по дороге. И с людьми, которые заняты этой проблематикой, не по дороге. По-моему, Перек был последним французом, который был мне еще интересен и с которым у меня мог установиться эмоциональный контакт.

Ведь то, что Кундера ушел в такое затворничество, ушел от мира, изредка печатая романы, больше похожие на дневники, – это тоже отражение… Знаете, я не скажу «кризиса прозы». Но когда Кундера жил в Чехословакии, он жил. А жить во Франции он так и не стал, так и не научился. Может быть, он просто поздно уехал.

Вообще, драма эмигранта в том, что он не может полноценно, полновластно воспринять проблемы новой страны. Он продолжает все равно жить голосами прошлого. И в «Невыносимой легкости бытия» это хорошо чувствуется.

Я, кстати, считаю, что Кауфман снял очень затянутую картину: все-таки три часа – это много. Но смену ритма он почувствовал гениально. Такая веселая, абсурдная, гротескная жизнь творилась в Чехословакии, пока не вторглась Россия железной лязгающей лапой. Пока не сломался ход вещей. И он сломался необратимо, а это самое страшное. И Украина ведь не будет прежней никогда. То, что Россия никогда не будет прежней, мы уже все поняли. Украина тоже не будет прежней. Мир не будет прежним – в нем нагажено так, что это разгребать еще веками.

Я думаю, что, собственно, весь ХХ век нагадил так, что еще долго разгребать. Я, честно говоря, в некоторой растерянности оттого, к какому уровню должно было прийти человечество к этом веку: что без бога нельзя, так ведь и с богом бы получилось то же самое. Наверное, это неизбежный этап взросления, после которого «больше никогда». Но, как сказано у Кундеры, нет такого опыта, который бы предохранял всех. Наверное, этот момент относительно человеческой истории: все так безнадежно, что можно чувствовать легкость.. Я с этим не согласен и легкости не чувствую, но написано это очень хорошо. И главное: все, что мы проживаем сегодня, у Кундеры есть. Поэтому его литература дарит нам веру в будущее.

Приглашения по Patreon принимаются, писем я жду. Услышимся через неделю. Всем пока.