«Один» Дмитрия Быкова: Владислав Ходасевич
Я думаю, Зеленский прав, ожидая эскалации; он на нее рассчитывает. Эта эскалация в октябре-ноябре будет очень серьезной. Октябрь близко, вы успеете убедиться, прав я или нет. Но осень будет горячей, она уже сейчас горячая. Добавьте к этому израильскую эскалацию, все это серьезно…
Поддержать канал «Живой гвоздь»
Купить книги Дмитрия Быкова на сайте «Эхо Книги»
Д.БЫКОВ: Доброй ночи, дорогие друзья-полуночники. Как всегда, мы с вами в этот час. Я надеюсь, у нас и на следующей неделе это получится. Но тут может наслоиться одно событие, и нам придется выйти в записи. К нам в Рочестер, я надеюсь, приедет выступать Александр Невзоров – перед студентами нашего университета. Если, еще раз говорю, все получится. Это в любой момент может сорваться, потому что Невзоров человек непредсказуемый, хотя, как я понимаю, верный и стабильный в отношениях с университетами. Если студенты позвали, это для него важно.
Я буду эту встречу модерировать, то есть переводить на английский. В основном я попытаюсь не вмешиваться, потому что в речь Невзорова, как вы знаете, вмешаться невозможно. Мне интересно, чтобы мой курс и вообще студенты Рочестера знакомились с широким спектром российской оппозиции. В конце концов, это та Россия, с которой им придется иметь дело.
Мы прекрасно понимаем все, как бы ни пыжилась Россия официальная, Россия путинская, она, в общем, институционально, организационно еще как-то представлена, но идейно, духовно она существует в посмертном пространстве, и там все движется во вполне понятном направлении. Можно долго убивать Россию об стену, она большая, ресурс ее велик. Сегодня был сделан еще один шаг к скорейшему стеноубийству, сегодня пересмотрена ядерная доктрина. Не исключено разрешение Америки наносить удары вглубь России. Если этого разрешения не будет, Россия предпримет какие-то превентивные ходы. Мы понимаем: если оружие есть, не применить его нельзя и не бряцать им нельзя. Если долго бряцать, оно применится. Поэтому, по всей видимости, для убийства России об стену с ее культурой предыдущей нынешняя российская власть сделает все от нее зависящее.
Надо знакомиться с той Россией, которая будет собирать себя по частям после этой катастрофы. И тут важно мнение Невзорова; это и Кара-Мурза, и Яшин, которых я надеюсь здесь увидеть. Может быть, до нас доедет кто-нибудь еще из обозревателей российских в ближайшее время. В любом случае, мы над этим работаем. Потому что нельзя, чтобы представление людей о России ограничивалось Чеховым, Достоевским, Толстым и Пушкиным максимум; нельзя, чтобы интересовались только сталинизмом и его последствиями. Конечно, нельзя отождествлять Россию с тем, что мы видим на ее месте сейчас. Россия глубже, шире, интеллектуальнее и интереснее.
Поэтому если у нас эта встреча совпадет по времени с программой, то я выпущу программу в записи. Кстати говоря, запись этой встречи я, естественно, выложу. А если нет, то, значит, мы выйдем в прямом эфире. Значит, мы сможем как-то так переставить, чтобы встреча прошла в один из ближайших дней. Но встреча такая в любом случае будет: Рочестер делает ее бесплатной, то есть в смысле бесплатной для входящих. Вход свободный. Все, кто недалеко живет, приезжайте; канадских наших друзей приглашаем, хотя Невзоров там уже побывал. Ну и Нью-Йорк, естественно, welcome. Остальное я буду доводить в телеграме по мере приближения.
Мы разговариваем сегодня о Ходасевиче. Просто потому что я в процессе подготовки этой книжки о русской культуре («Демон поверженный» она называется в итоге, «РК-ХХ»)… По всей вероятности, Ходасевич там оказался главным антагонистом Маяковского. При этом их многое связывает: начиная с игромании и чисто поколенческой близости и кончая темпераментом, ведь оба радикалы. При этом эстетически они стоят на абсолютно противоположных полюсах, а по-человечески, как ни странно, на довольно близких, и участь их была похожа.
Поэтому мы будем говорить сегодня о Ходасевиче как о возможной альтернативе советскому лоялизму, может, как о единственной такой альтернативе. Понимаете, да, что эмигрантско-оставанческие терки в русской литературе будут всегда, и каждый думает, что сосед выбрал лучший путь. Эмигрант думает, что правильно решили оставшиеся, а оставшиеся – наоборот. При этом каждый считает, что его позиция единственно верна, и как-то это надо все уложить. В общем, untaked road, по Фросту, невыбранная дорога. И всегда возникает вопрос, по каким основаниям, по каким внутренним мотивам человек выбирает, остаться ему или уехать. Вот об этом мы сегодня будем говорить.
Понимаете, со временем мое отношение к Ходасевичу претерпело значительную эволюцию. Он всегда волновал меня по-человечески, почему я его и сделал Казариным в «Орфографии». И он был совершенно мне не близок поэтически, не близок, не интересен поэтически совсем. Но с годами у меня становилось больше вопросов к Ходасевичу-человеку. Не скажу «все больше», но они прибавлялись. А Ходасевич-поэт представлялся мне явлением все более симпатичным.
Вот этот парадокс я хотел бы осветить особо. Ведь, по большому счету, поэт складывается из двух составляющих, как граната состоит из собственно взрывчатого вещества и запала, взрывателя. Человеческое в поэте – оно является взрывателем. Есть авторы, которые поэтически были гениальны – например, Семен Кирсанов. Я только что со студентами в рамках нашего, простите за выражение, фольклорного разговора о русском театре проходил «Царя Макса-Емельяна». «Макс-Емельян» – гениальная поэма. Как хотите можете относиться к Кирсанову, но эта поэма исключительного мастерства. И я могу понять Михаила Гаспарова – наверное, главного российского стиховеда, – который называл Кирсанова поэтом гениальной одаренности. Но здесь что-то не то случилось: либо с масштабом личности, либо с удачливостью. Хотя, кстати, с масштабом личности все обстояло неплохо. Он очень многие вещи сумел выговорить.
Когда я читаю военную поэму Кирсанова; то, что он написал во время войны; когда я считаю «Твою поэму», посвященную его жене; или когда мы все в детстве читали «Зеркала», главную его книгу 1972 года, у нас не возникало сомнений в чрезвычайном масштабе именно личности. Тут проблема в ином: Кирсанову как-то не повезло состояться в полной мере, хотя такие люди, как он, могли бы даже в одиночестве составить славу российской литературе.
По человеческому и поэтическому своему масштабу Кирсанов, я думаю, был с Заболоцким сравним. А вот так сложилось, что Заболоцкий попал в великие поэты, а Кирсанов – не попал. И тут дело не в факторе судьбы, не в аресте Заболоцкого, не в объеме его страданий нечеловеческий (хотя «объем страданий» звучит очень квадратно). Я думаю, здесь дело в масштабе Заболцкого-мыслителя, в философском замахе его поэзии.
Поэта определяют, на мой взгляд, три вещи. Его определяют, безусловно, человеческая составляющая, поэтическая одаренность и масштаб задач, которые он перед собой ставит. Масштаб даже не личности, а поэтической задачи. Когда сходятся эти факторы, мы получаем гения, при этом гений чисто поэтически может иногда… Как тот же, допустим, Ходасевич, гением я бы его никак не назвал, и его поэтическая одаренность никак не совпадает с одаренностью Маяковского, это небо и земля. Но при этом у него и масштаб задачи, и масштаб представлений о себе: «В России новой, но великой поставят идол мой двуликий на перекрестке двух дорог, где небо, ветер и песок». Ощущение миссии, ощущение серьезности, к которой он подходит к поэтической задаче, ну и масштаб личности самой… Одна его переписка с Садовским по поводу революции чего стоит, его принятие Октября, героическое и стойкое принятие Октября как краха всей фальши, всего устройства этой подлой жизни, – да, этот масштаб, отчасти его с Маяковским роднящий.
Другое дело, что ни масштаба поэтической одаренности Маяковского у него не было, ни, я думаю, серьезности утопических великих задач (которые Маяковский ставил) ему не снилось. Тем не менее, стихотворение «Капитан» (посленэповское, я его прочту) – я думаю, оно ставит его все-таки в ряды величайших радикалов ХХ века. Поговорим вот и о Ходасевиче, вообще о том, что поэта не делает поэтическая одаренность. Можно быть фантастическим поэтическим виртуозом. Есть такие дураки, которые называют это версификацией. Нет, это не версификация, это именно поэзия. И сколько бы там ни говорили обо мне, что я версификатор… Как правило, это говорят люди, которые и двух слов не умеют связать, поэтому к их высокомерию можно относиться столь же высокомерно.
Но в любом случае, это не версификация, это поэтическая одаренность, просто она должна совпадать при этом с одаренностью философской и чисто человеческой, с некоторым величием нравственности и участи. В случае с Ходасевичем, на мой взгляд, две эти составляющие наличествуют.
А насчет поэтического… Не знаю, мне тут девушка написала: «Я написала диссертацию о поэтике Ходасевича»… Наверное, о поэтике Ходасевича, то есть о его системе символов, диссертацию написать можно. Но написать диссертацию о его стихе, мне кажется, невозможно абсолютно. Потому что стих бедный, сознательно аскетический, иногда переходящий почти в прозу. Кстати говоря, проза его поэзии ничуть не уступает, я говорю не только о «Державине» – замечательном по-своему биографическим исследовании, не о «Василии Травникове», а говорю я главным образом о «Некрополе», который есть хорошая психологическая проза. Правда, в качестве психологической прозы это хорошее свидетельство о самом Ходасевиче, потому что во всем остальном доверять ему решительно невозможно. Это проза о том, какие все дураки и какой я молодец. Но ведь это тоже уметь надо.
Я специально проверил некоторые факты – например, то, что он пишет о Горьком; цитат, на которые он ссылается, в романе о Распутине вообще нет. Сейчас, уточню. Мне кажется, что сколько бы Ходасевич не пытался выглядеть лучше всех, это выглядит довольно наивно. А что выглядит действительно откровенно и хорошо. Да, Наживин, простите. А что выглядит действительно талантливо и убедительно, так это его героическое самомнение – так это самомнение вопреки обстоятельствам. Поэт должен уметь хорошо думать о себе, поэт должен сохранять профитическое самоуважение, отношение к себе как к не последнему человеку. Поэт не должен позволять себя унизить. В этом плане Ходасевич молодец.
Естественно, очень много вопросов о том, что я думаю о визите Зеленского. Мне представляется, что визит Зеленского приведет к той главной цели, которую Зеленский себе ставит: ему разрешат наносить удары вглубь России. Если не разрешат, то в любом случае, он получит некоторые гарантии поддержки. Для меня несомненно (да и для многих, вот и Владимир Пастухов об этом пишет), что Зеленский надолго не останется. Вопрос только в том, каковы будут выборы, как они пройдут. Хотя они сейчас, во время войны, противоречат украинской конституции, но, видимо, что-то там насчет конституции они подыщут и подумают, всегда можно найти юридически заковыристый выход. Я думаю, что оставаться Зеленскому у власти сейчас довольно самоубийственно.
Проблема в том, понимаете, что мне надо дописывать главу под названием «Год спустя». Это послесловие ко второму изданию книги «VZ», самое главное – это послесловие к ее американскому переводу, английскому. Он выходит вот уже скоро, и надо написать. А как подытожить, каким финальным утверждением это все увенчать – пока совершенно не ясно. Для меня несомненно одно: Зеленский реабилитировал творческую интеллигенцию в критический момент, в 2022 году. Он сделал то, чего бы никто не сделал. Заставляли его или не заставляли, это не главное. Но он сделал, он доказал нам всем, что наша жизнь не напрасна. Тут об этом сейчас будет вопрос, я на него с удовольствием отвечу.
Но герою нельзя очень долго оставаться в нише героя. Личный миф требует того, чтобы уступить место прагматику. И совершенно очевидно, что Зеленский, бесконечно оставаясь на своем посту, может зачеркнуть львиную долю своих достижений. Я не говорю о том, что коррупции в Украине не стало меньше, что огромное число украинцев совершенно спокойно обходят запрет об отъезде мужской части населения (запрет, который многие просят отменить). Не секрет, что можно откупиться от мобилизации: цифры называют, это естественно. Не секрет, что переименования одесских улиц и снос одесских памятников нравится далеко не всем одесситам. Раскол общества усугубляется. Единство общества приходит с победой, а побед нет. Есть одна победа – победа в противостоянии, не дали себя уничтожить. Но даже несмотря на довольно триумфальный вход в Курск, надо продолжать этот успех развивать.
Я понимаю, почему Зеленский рассчитывает на некоторое внешнее вмешательство, на решение проблемы извне: либо ишак умрет, либо шах умрет. Тут же проблема в том, что Россия действительно ускоряет свою катастрофу, и человек с эстетическим чутьем (а Зеленский, безусловно, им наделен) этого не может не видеть. Поэтому все любимые мной разговоры, что у России бесконечен резерв… Да резерв бесконечен, территории ее огромны. С таким резервом, если не начинать войну, путинизм мог бы оказаться абсолютно бессмертен. И мы бы все продолжали там жить, уживаясь с ним или как-то противостоя ему. Потому что оставалась и ниша некоторого борца с ним, реальная ниша. Это как до 1968 года, до танков в Праге можно было оставаться авангардистом, порядочным человеком и советским писателем. После 1968 года надо было выбирать, и Евтушенко ничуть не лукавил, когда говорил, что его ниша раздавлена русскими танками в Праге. Об этом, собственно, рассказывает и роман Аксенова «Ожог». В чем ожог-то? В том, что все поколение «оттепели» надеялось на «труд со всеми сообща и заодно с правопорядком». А тут оказалось, что этого не получается, что нет этой спасительной ниши. И естественно, ожог, которое получило это поколение в 1937-м и 1948-м (когда родителей забирали повторно), этот ожог лишний раз отозвался страшной болью 1968 года. И оказалось, что они, эти Чепцовы, ни в чем не изменились. Оказалось, что их политика прежняя. Никакие их перестройки и перестановки мягкие ничего не меняют.
Поэтому, говоря о трагедии шестидесятника и вообще о трагедии советского лоялиста нельзя не признать, что мы все продолжали бы мирно уживаться с этой системой, противостоя ей, получая клеймо иноагента иногда… Но все-таки можно было оставаться внутри. А с 24 февраля 2022 года эта страна сделала шаг не к пропасти, а в пропасть. Она летит. И сколько бы ни говорить о ее бесконечном ресурсе, о ее покорном населении, абсолютно бессмысленном и беспощадном (это, конечно, не так, но Пушкин вспоминается поневоле), – все равно видно, что ресурс глупости этой системы еще больше. И как бы ни старались экономисты и сислибы перекроить бюджет (а военный бюджет вырос больше чем на треть), совершенно очевидно, что весь российский «бесконечный» ресурс культуры, территории, населения будет спущен в бездну, красиво говоря, чтобы не называть вещи своими именами.
Это настолько очевидная вещь, что не надо быть Зеленским, чтобы это понимать. Хотя Зеленский хорошо информирован о положении дел в России. Значит, безусловно, какие-то подвижки внутри России, какие-то катастрофические шаги будут приняты. Поэтому в отношении Зеленского вполне правильно: «Нам день простоять да ночь продержаться б». Да, это правильно: день простоять не так уж долго. Но вопрос, что закончится раньше: бесконечный ресурс России или бесконечная агрессия, бесконечная тупость ее руководства. Иными словами, эти две силы вступили в противоречие. Что выдержит? Россия с ее бесконечным ресурсом или власть с ее бесконечной готовностью к самоубийству.
Я думаю, Зеленский абсолютно прав, говоря, что Россия добьет себя, если не добьет окружающий мир. Такой вариант тоже есть. И я думаю, Зеленский прав, ожидая эскалации; он на нее рассчитывает. Эта эскалация в октябре-ноябре будет очень серьезной. Октябрь близко, вы успеете убедиться, прав я или нет. Но осень будет горячей, она уже сейчас горячая. Добавьте к этому израильскую эскалацию, все это серьезно.
Вот еще многие спрашивают, а есть ли у Зеленского «план Б»? Да, безусловно. Только другой вопрос, что этот «план Б» – то есть, условно говоря, «кореизация», замораживание конфликта по линии фронта – он в Украине никому не понравится. Поэтому я не очень верю в то… 49 процентов (почти половина населения Украины) не хочет завершения войны на условиях России. Люди готовы скорее умереть, чем пойти на выполнение этих условий. Я не уверен, что это стопудово так, но опросы показывают это.
Наверное, в ближайшее время мы узнаем, каким образом Господь вмешается в этот невероятно затянувшийся конфликт и в этот невероятно затянувшийся узелок, довольно болезненный. Думаю, что определенные меры здесь Господь предпримет в ближайшее время.
Ну а что касается отношения к Зеленскому в Украине и того, как его встречают… Ни малейшей усталости от поддержки я не наблюдаю. Наоборот… Да, вот мне из Киева как раз пишут сейчас: «Да, мы, скорее, готовы умереть».
Здорово! А вот явился Бэбз, который получил шар со свиньей Пеппой и всем своим видом говорит, что Господь вмешается. Спасибо тебе большое, Бэбз, ты как всегда можешь утешить в самый нужный момент. Поприветствуй всех, помаши людям и беги, пожалуй, обедать.
Никакой усталости от поддержки, никакого разочарования в Зеленском не наблюдается, наблюдается огромный к нему интерес. Телеинтервью, интервью в New Yorker, колоссальные толпы людей, осаждающих Генассамблею ООН, желающих его повидать и ему помахать, – это все есть, безусловно. Я уж не говорю, что отношение к России и всему русскому на этом фоне становится все более радикальным. Русская оппозиция вызывает все больший интерес и одобрения, а русские дипломаты и русские идеологи вызывают все больше не подозрения, а насмешек даже. Так что в этом плане все неизменно и все неплохо.
[Сыну] А, это тебе выдали? Спасибо. Это такой, значит… Ты готов вступить в ряды этого детского сада? Это он приехал из детского сада. Видите, как быстро все происходит? Чужие дети, говорят, растут быстро, а свои – стремительно. Наш ребенок уже ходит в детский сад, а давно ли он приветствовал вас еще в трехмесячном возрасте. Четырехлетие будет довольно скоро.
Кстати, если уж говорить о календарных поводах… Катя Бархатова, одна из постоянных участниц нашего литобъединения, одна из самых талантливых и постоянных участниц наших прозаических сборников, – она будет отмечать полтинник. Конечно, Катя, я вас поздравляю. Я рад, что вы ходите на наши тусовки. Более того, что вы в моем литобъединении присутствуете. И, наверное, встретимся мы с вами на очередном семинаре по короткой прозе, который будет в октябре. Но я должен вам сказать, что полтинник – это несерьезно. Для современного человека отмечать полтинник – это все равно что для героя Хуциева сказать: «Мне двадцать лет». Это такая ранняя зрелость. Конечно, она требует большей ответственности; надо больше думать, что от нас останется. Но останется еще очень нескоро. Пятьдесят – это начало сознательной жизни, это я вам могу абсолютно твердо сказать. И пожелать вам упорства и иронии – это две вещи, которые делают современного человека.
Когда день рождения Бэбза? День рождения Бэбза – 30 октября, все желающие могут поздравить.
«Действительно ли встреча с Невзоровым бесплатна?» Для университета – наверное, платна, я не знаю. Для меня она бесплатная, мне честь и радость переводить на этой встрече. Бесплатна она для приезжающих, то есть вы можете приехать и два часа задавать вопросы. Это будет. Работает ли волшебное слово «один»? Даже без волшебного слова вы совершенно спокойно туда войдете. У меня в «телеге» будет указано, куда конкретно входить. А если кому-то захочется приехать и сорвать этот вечер – ребята, you are welcome, охрана предупреждена.
«Можно ли сказать, что «Зимней ночью путник…» затмил все творчество Кальвино, ведь остальная его проза гораздо увлекательнее?» Леша, ничего подобного. На самом деле, «Однажды зимней ночью путник» – далеко не самая известная вещь Кальвино. Просто она самая авангардная, в ней применен самый привлекательный прием, но он его не довел до конца. Это мне в «Квартале» пришлось доизобретать книгу, которая является руководством для читателя. А он только наметил это и довольно быстро с этого соскочил. «Однажды зимней ночью путник» – очень печальное, лирическое и замечательное произведение, но оно не только не затмило, но даже и не увенчало могучее здание его прозы. Итало Кальвино – это очень хороший прозаик, у которого авангардных идей и моделей построения романа было больше, чем у Кортасара. Хотя они были наиболее друг другу близки вот в этом умении перестроить здание современного романа.
«Сталкивались ли вы с переводами английской литературы на украинский язык?» Конечно, сталкивался. Мне показалось, что украинский слишком мягкий, лучше русский подходит». Нет, неправда. На самом деле, очень много переводов с английского на украинский сейчас появляется. И вот, знаете, нельзя, конечно, об этом говорить, получается, что мы благословляем войну. Но сама идея, что этот язык стал power, можно развиваться, получив толчок; сама идея, что украинская культура, украинское самосознание сегодня пережили колоссальный подъем – этого же нельзя отрицать.
Когда против вас воюет такая громада, вы вынужденно становитесь на ее уровень, вы начинаете до этой громадности дорастать. Украинская культура сегодня по сложности, авангардности, диверсификации, я думаю, не имеет себе равных в Восточной Европе. Это потому, что перед ней стоят задачи беспрецедентные – удержать, спасти страну во время такого испытания. И спасти не просто страну – спасти ее самосознание, ее бодрость, ее готовность к испытаниям. Это огромная задача. И, надо сказать, что украинская культура с этой задачей справляется блестяще. Вот примерно, как Бэбз бегает с шариком, с таким же весельем и, рискну сказать, задором…
Бэбз, тебе дать шарик или ты дотянешься? Ты можешь это сделать… Ты должен это сделать. Подставь себе табуретку или книжку. Сейчас мы будем смотреть, как он достает шарик. Знаете, когда кошка появляется на сцене, на актеров уже никто не смотрит.
Так вот, кстати говоря, возвращаясь к проблеме этого толчка, полученного украинской культурой. Мне многие пишут, что переименования улиц в Одессе – это правильно и неизбежно, что снос памятников – это неизбежно и правильно. А я не могу с этим согласиться при всем желании. Потому что это разрушение, а не созидание. Потому что эти люди – как Жванецкий, как Паустовский (улицы которых собираются переименовать, как Бабель) – не были врагами Украины, они были частью украинской культуры, культуры одесской. Они были средствами созидания как раз самостоятельной, абсолютно одесской культурной волн, которая была космполитической, и за этот счет в основном и сильна, «русский левантизм». И мне кажется, что никакие сносы памятников, никакие переименования государственность не укрепляют. Не надо быть имперцем, чтобы это понимать.
Я не собираюсь ни с кем спорить, никому ничего доказывать. Прошел этап, когда надо было спорить. Вы решаете, вы делаете, вам виднее. Но в самой Одессе, насколько я понимаю, абсолютно никакого одобрения массового эти акции не вызывают. Ну снесете вы Пушкина в Одессе. Но ведь слова «Итак, я жил тогда в Одессе» – это часть русской литературы, их-то не вычеркнешь оттуда. Пушкни, который воспел Одессу и обожал ее; Пушкин, который воспел Гурзуф («Мой дух к Юрзуфу прилетит…»); Пушкин, который воспел, кстати говоря, и Бренту («Адриатические волны, о, Брента! Нет, увижу вас…»)… Единственный способ культурного присвоения – это воспевание, все остальное отвратительно. Но Пушкин именно воспевал, как Волошин присвоил Крым навеки, создав и воспев образ Киммерии в русской культуре.
Поэтому, я думаю, что здесь ни разрушение памятников, ни попытки переименования культурной ситуации, культурному росту не способствуют. Это так очевидно, что об этом скучно говорить.
«Вы все время упоминаете слово «модернизм», а какой смысл вы в его вкладываете?» Понимаете, сейчас модерну дается, как правило, такое уничижительное определение, что модерн – это разрыв с традицией. А традиция – это по умолчанию, по определению хорошо. А модерн включает в себя разрыв с традицией, по определению. Но я рискнул бы сказать, что это трудный, сложный, долгий, мучительный разговор, потому что модернизм сам по себе – явление довольно демоническое. И модернизм возникает именно там, где традиция уперлась в тупик. Люцифера или Прометея зовут на помощь, когда ничего другое не помогло.
Да, в российской культуре случилось так, что традиция, славянофильство, сороковые годы уперлось в запретительство, уперлось в будущее. И тут понадобился модерн как решение всех проблем. Но модерн – горькое лекарство, которое во многих отношениях может оказаться хуже самой болезни. И европейский модерн, и русский модерн – явление демоническое, отчасти дьявольское.
Модерн включает в себя, во-первых, веру в прогресс, в будущее и, конечно, отрицание прошлого. Веру в движение: движение – все, конечная цель – ничто. Это определенное презрение к человеческим отношениям: модернист очень не любит испытывать предписанные эмоции. Главный герой «Постороннего» Камю – классический модернист. Он не понимает, почему у него нет эмоций по поводу смерти матери.
Модернист является главной темой в изображении самого автора. Главная тема в постижении самого себя – это «почему я ничего не чувствую?» Вот модернистский герой «Коня бледного» у Савинкова удивляется, почему он ничего не чувствует, когда любимая женщина признается ему в любви, а потом он идет на смерть. Почему он для нее все, а она для него ничто. Как и движение – конечная цель.
Модернисту очень важно понять, почему он предает и ничего не чувствует. Вот герой «Караморы» Горького не чувствует угрызений совести. Он все нащупывает возможные пределы себя: а вот это я могу вынести, а вот это я сделаю? Да, это модернист, для которого нет традиций, для которого нет традиции прежде всего моральной.
Модернист интересуется результатом, а не ценой его. И вопрос о цели и средстве для модернизма не стоит. Модернист – это конструктивист: сделай или сдохни.
Он встанет на стройке,
Как техник и жмот,
Трясясь над кривыми продукции.
Он мертвыми пальцами дело зажмет,
Он сдохнет – другие найдутся.
И, в общем, он сам всего лишь кирпичик в строительстве здания будущего. Он, конечно, одержим идеей культуры и даже идеей третьего завета культуры. Но – и это важно – эстетика для него вещь второстепенная. Для него на первом месте стоит идея культуры как просвещения, культуры как преобразования мира, но именно идея преобразования («природа не храм, а мастерская, и человек в ней работник») подрывает, по-базаровски, его отношение к эстетике. Культура для него – это прежде всего окультуривание жизни, быта, иными словами, вмешательство человека в природу. Вот это культура. Для него два вмешательства есть в жизни – это природа и культура. Модернист природу ненавидит, потому что природа – это, вообще говоря, такое царство нераспадающейся животности. Природа беспощадна к тому, что делает человек.
Оставьте любую дачу (да что там дачу, любое здание) недостроенной лесу – и вы увидите через три года, во что оно превратится. Это как природа сожрала город Припять и его окружение, Чернобыль. Она это сожрала, потому что город был покинут людьми. Символ модерна оказался сожран символом архаики. Архаика ведь абсолютно беспощадна. Стоит вам на секунду остановиться, на секунду перестать шевелиться – и она вас съест попросту.
Модернист, не любя природу и поэтому преобразую ее, примерно так же, как и к сырью, относится к человеческим отношениям. Полезно – хорошо, бесполезно – неинтересно. По моим ощущениям, так вообще Ленин как классический пример модерниста и к семье относится не как к данности. Модернист на место семьи водружает забавные треугольные или многоугольные конструкции. Ленинский треугольник, треугольник Маяковского, треугольник Некрасова, Михайлов-Ларионов… Сейчас, я подождите, вспомню… Нет, треугольник там строился несколько иначе, об этом Евгений Богат писал. Нет, не Ларионов, это другая история. Шелгуновы, Михайлов и Шелгуновы. Хотя тоже очень интересно.
Дело в том, что для модерниста традиционный семейный союз предполагает верность, безусловно, но он не ограничивается супружеской лояльностью. Это верность в более высоком смысле. Известно, что Берберова повторяла многим собеседникам: «Мы с Владей [Ходасевичем] разошлись в быте, а не в бытии». В бытии они остались вместе, даже когда у Ходасевича появилась Марголина, а у Берберовой после долгих попыток выбора появился ее постоянный ее художник и адвокат-любитель. Забыл я фамилию, Молчанов, кажется.
Мне кажется, для русского модерна характерна колоссальная духовная верность при абсолютной физической распущенности. И это модернистское правило, когда природа, то есть секс отдельно, а любовь отдельно. Коллонтай могла проповедовать эту простоту физиологического удовлетворения как истинная модернистка, именно потому что для нее это не затрагивало главного, не затрагивало сердце. И в этом плане русские модернисты были, наверное, почти рыцарями. Они своей любви оставались всегда верны, как Маяковский. При том, что в плане личном там господствовал полный гарем, как у того же Маяка было. Он не упускал случая очаровать любую женщину на своем пути. И очаровывал, и набрасывался, ему это было зачем-то нужно (как подтверждение своей уместности в мире), но это не затрагивало любви к Лиле.
Модернисты – это обычно неприятные люди. Но, опять же, надо помнить, что модернисты, демонизм, демон поверженный – это все возникает там, где образовался тупик на пути нормального развития, где нормальное развитие уперлось либо в самообожание, либо в цензурный запрет, либо в консерватизм, то есть туда, где не получило развитие органического. Вот там, где это развитие есть, там нет модерна. Модерн – это последнее средство оживить мертвую культуру. Но если это средство не сработало, как в России, возникает все то, что я и написал, главный русский парадокс: «И земля все это схавала за два десятка лет, ибо свой завет у Павла, а у Савла свой завет. Есть обратная дорога отступившимся от бога, но предавшим даже дьявола другой дороги нет». Россия умудрилась предать даже дьявола – собственно, об этом и моя книга. А что делать дальше? Дальше эта культура, видимо, со всеми своими усадебными ресентиментами будет стерта, она останется как объект изучения, но как объект продолжения уже не существует. Надо делать что-то другое.
Наверное, прав Лев Оборин – мне очень понравился его последний обзор поэзии 80-х, 90-х, 2000-х на «Полке», где он показывает, что, наверное, эта литература отчасти существовала не просто в постсоветском, а в построссийском пространстве. Она нащупывала какие-то темы, которые, строго говоря, уже русским назвать нельзя. Потому что, действительно, сколько можно цацкаться с проблемой тоталитаризма? Проблема тоталитаризма снята с повестки, она показывает очень наглядно, к чему любой тоталитаризм рано или поздно приходит. Он приходит к войне. Он не может существовать без войны, потому что для него это главный инструмент самосохранения. В этом плане, особенно в ядерную эру, он становится опасен для окружающих. Вот и все… Поэтому, наверное, надо углубляться.
Вот меня тоже спрашивают: в какие сферы будет прорастать сейчас русская литература. Пять таких сфер – я об этом много писал – я могу отметить, не сходя с места.
Наиболее очевидно, что в России была страшно запущена детская литература. У Советского Союза с этим более или менее какая-то работа велась. А в последнее время детская литература, если не считать подростковых повестей Веркина и цикла Яковлевой «Дети Ворона» (и, наверное, конечно, Старобинец с ее «Зверским детективом»), в принципе же, наверное, как культуры, как приключенческого романа, сегодня детской литературы практически нет или она неталантлива. Подростковая есть, Жвалевский, [Евгения] Пастернак, но все равно культура для подростка, для ребенка 10-12 лет в России сейчас развита очень слабо.
Нет религиозной прозы, в которой были бы религиозные искания, а не просто метания интеллигентов, которые то уходят в монастырь, то сбегают из монастыря. Мне хотелось бы почитать серьезный роман о религиозных исканиях человека, какие есть, например, в католичестве – «Глазами клоуна». Мне было бы интересно почитать мыслящего человека, который пытается примирить собственную духовность с православием.
Я думаю, с российской фантастикой сейчас страшный затык. Именно следствием этого тупика является то, что российские фантасты так массово поддерживают СВО. Об этом заговорил еще Борис Натанович Стругацкий: нет новых идей, нет новых концепций. Все упирается в войну или разные формы национального самоутверждения. Это очень скучно. Надо, конечно, искать те или иные формы развития фантастики, утопии…
Мне представляется, что очень хороших любовных романов не было давно. Интересны очень новеллы Дениса Драгунского, но дело в том, что любовный роман – это долгая история отношений. В России хорошо разработан – и это тоже есть в книжке – роман семейного упадка, роман распада семьи, а вот романа о создании семьи, взаимном притирании – этого в России практически нет. Разве что у Евгения Шварца «Повесть о молодых супругах», и то это все-таки эскиз. Это не роман. А роман о любви – хороший и модернистский роман о любви вроде «Что делать?» (когда двое любят друг друга, но предоставляют друг другу полную сексуальную свободу или полную, скажем так, вообще полную свободу от быта), – это интересно, об этом можно думать.
Трифоновская линия не получила развития никакого. Я думаю, что и с остросюжетными романами сейчас в России плохо, они все насквозь идеологизированы. А ведь детективный роман – это прежде всего роман богоискательский; роман, в котором автор ищет не преступника, а бога, моральные оправдания и основания своей жизни. Этого сейчас практически нет, с этим очень скучно.
Поэтому куда развиваться, русской литературе есть. Я уж не говорю, что очень плохо все с пластикой, с описанием, с убедительным – коротким, двумя-тремя штрихами (как это умеет делать Валерий Попов) – описанием пейзажа, запаха. С этим наблюдается полный затык: во время войны людям не до пластики.
Кстати говоря, хорошего военного романа в России тоже нет. Потому что военный роман есть только о том, как вытаскивают друга из боя; роман, в котором войны нет, а есть только штампы из прозы 40-х годов. Я думаю, что лучшая военная трилогия, лучшая трилогия о Второй мировой войне – это трилогия Куничака: «В сутках тысяча часов», «Март» и гениальный вот этот вот роман «Погребальная речь», о польских летчиках. Мне кажется, что лучше Куничака о войне, о бое, о психологии человека на войне, о психологии победителя и проигравших никто ничего не написал. Нет, я издам эту книгу, конечно.
«Что, на ваш взгляд, представляет собой бразильская литература? Мне трудно поверить, что ее пределы заключаются в Амаду и, прости господи, Коэльо?» Я не настолько знаю бразильскую литературу сейчас. Но я в Латинской Америке буду зимой и, по всей вероятности, расспрошу людей, которые читают по-испански. Мне самому предстоит доучить до совершенства в ближайшее время испанский, потому что я получил приглашение поработать в одном очень хорошем испанском университете при условии, что буду читать лекции на языке оригинала. Условно говоря, на испанском.
Испанский не представляет для меня особенных трудностей, потому что память, слава тебе господи, не слабеет. Но, по всей видимости, научившись читать по-испански, я попутно освою и португальский. И тогда смогу дать вам полный отчет о бразильской литературе.
«Вы много раз говорили о мотивах загнанности в фильмах Полански. Можно ли к этой теме отнести картину «Призрак»?» Нет, «Призрак» про другое. Предел загнанности – это, конечно, «Жилец», хотя этот же мотив возникает и в «Бешеном», в этой замечательной штуке… или в «Помешанном», «Сумасшедшем», как это перевести, где жену-то украли, и он разыскивает ее. Это первая совместная работа Полански с его нынешней женой. Мне кажется, что… Харрисон Форд там, я помню. Этот случай, когда я помню все про картину, а с точным названием могу несколько промахнуться.
Но если смотреть тему загнанности у Полански, то, наверное, все-таки «Пианист» на первом месте. Потому что это все-таки на собственном опыте выживания в гетто. Чудом спасся Полански, и это чудо случайно выжившего – одна из его любимых сквозных тем.
«Призрак» про другое. Это о том, что автор никогда не является автор; о том… Да, фильм называется «Неукротимый», у нас frantic переводится как «неукротимый». Я, строго говоря, думаю, что Полански загнанным себя чувствовал всю жизнь. Может быть, именно поэтому его кино стало так соответствовать его биографии, эта его история с якобы растлением. Биография же всегда отображает художественный мир художника. И Уайльд был обречен, потому что он описывал отверженных. «Счастливый принц» – полное описание собственной судьбы, дословное.
Я думаю, что загнанность Полански организовала его биографию. Биография писателя, так сказать, всегда предсказана в его текстах и там организована.
«Насколько известно, Дэвид Линч собирается снимать анимационную картину. Как вы думаете, будет ли она похожа на «Стеклянную гармонику»?». На «Стеклянную гармонику» – не думаю. Я думаю, что она будет похожа на… из всех фильмов, которые мне нравятся, я думаю, она будет похожа на фильм Вербински про ящерицу, там еще Джонни Депп озвучивал. Я думаю, что если Дэвид Линч и будет снимать анимацию… Хотя я не думаю, что это его намерения. Я бы, скорее, поверил, что Триер снимет анимационную картину. А Дэвид Линч – это такая чистая киногения. Это все равно что поверить, чтобы Муратова сняла мультфильм. Можно в это поверить? По-моему, нельзя.
Я думаю, что если это и будет похоже на мультик, то это будет похоже на мультипликационные вставки в паркеровскую «Стену», но это уже довольно-таки вчерашний день. Либо это будет что-то совсем кукольное, наивное, сентиментальное, как шоу кроликов во «Внутренней империи». Кстати, на вопрос, что я больше всего люблю у Линча, я, конечно же, ответил бы «Человек-слон», потому что я человек примитивный и очень верный своим предыдущим симпатиям. Но, наверное, «Внутренняя империя» – самый богатый фильм, по воздействию самый сильный. И обладающий невероятным арсеналом действительно чудовищных, действительно пугающих приемов.
Кстати, работа со своим страхом, борьба с ним – очень красивая идея. На семинаре своем по триллеру я убедился, что люди обожают, что люди хватаются за это. Я получаю столько рассказов от американцев, им такое наслаждение доставляет работа со страхами, придумывание историй. Как минимум три человека (это большой семинар, много народу) из них имеют прекрасное литературное будущее. Когда они доучатся (сейчас я права не имею), но после зимней сессии я выставлю им все положенные «А+», вот тогда я расскажу вам имена трех главных триллеристов Америки ближайшего времени. Потому что они выдумывают такое, на что у меня не хватило бы ума никогда.
Вот я дал им, например, мою любимую тему. Помните, Хичкок прислал Набокову письмо, предложил ему с ним поработать. Ему очень «Лолита» понравилась, Хичкок писал: «Мы люди одного поколения, вы вроде как хвалили мои фильмы. Давайте вместе поработаем». Набоков отозвался с восторгом и предложил две сюжетные схемы, но встреча их не состоялась. А я придумал: а что, если бы она состоялась? Вот они бродят по Монтре, два пожилых англомана-европейца. И они [студенты] придумали такую встречу Хичкока с Набоковым, что просто башка кружится от этих замыслов. И что могло бы получится, с таким азартом это сделано, с таким весельем! Ужасно я люблю все-таки студентов. И именно за то, что они внушают мне надежду на небеспочвенность наших усилий, на небесплодность.
«Один» завис, это только у меня?» Напишите, у кого еще зависло. Мы вообще, слышны, видны? Потому что пока я не слышу никакого ропота, вроде бы всем все слышно и видно. Но если будут какие-то вопросы, то я готов.
«Можете ли вы назвать Виктора Кривулина вашим поэтом?» Я Кривулина знал как человека, меня восхищало его мужество, его потрясающая поэтическая и человеческая энергия – в преодолении болезни, в преодолении эпохи. Эстетически он совсем не мой поэт, но он поэт серьезный, со своими темами, безусловно, с узнаваемым голосом, поэт яркий. Между Кривулиным и Шварц (их ставили всегда рядом) я выбираю Кривулина. При том, что Шварц мне тоже очень интересна. Только она меня очень не любила сильно. Не знаю, почему. А Кривулин относился ко мне гораздо лучше.
«Какой из пяти сборников Ходасевича кажется вам самым удачным по форме?» Безусловно, «Тяжелая лира». «Путем зерна» – хорошая книга. «Молодость» – это полное эпигонство. Вообще, только две последние книги хороши. «Тяжелая лира» и «Путем зерна». Ну а можно ли считать «Европейскую ночь» книгой… Это цикл. Я думаю, он продолжал бы писать, конечно, но он сильно оторвался от стихии языка. Он же внутреннее менялся, у него была способность к эволюции. Такие его стихи, как «Музыка», показывают, что он в белом стихе находил какие-то возможности. Я думаю, может, Ходасевич ушел бы в прозу.
Для меня вообще «Путем зерна» – это именно путь в прозу, в почву, в глубину, прорастание вот это. Дело в том, что поэзия вовсе не является высшей формой искусства. Для меня поэзия – это вопрос безусловной формы и ритма, плюс, конечно, мысли. Но дело в том, что проза зависит от ритма не в меньшей, а, может, даже и в большей степени. Я считаю, что хорошая проза – неизбежный путь поэта. Поэт должен к этому приходить просто потому, что в какой-то момент возможности рифмованного письма или письма верлибрического становятся ему тесны, просто тесны объемы стихотворения. Потому что стихотворение, хочешь или не хочешь, не может быть больше пяти страниц. Поэма обладает своими возможностями, особенно пример модернизма – поэма-наваждение, как, например, «Стихи о неизвестном солдате»… Мне кажется, что поэма – это тоже… если это наррация, то это уступка, это шаг назад. Нарративная, повествовательная поэма – это вырождение баллады. А поэма такая, как наваждение, как «Поэма без героя» Ахматовой – это гениальная вещь, но такую вещь можно написать одну, а дальше приходит уже роман-наваждение, как, скажем, «Пирамида» Леонова.
Что называется романом-наваждением? Это когда тебе приходят какие-то образы и мысли, но ты не можешь их сам себе объяснить. Тебя почему-то волнует история, но ты эту историю не можешь оформить. Или, по крайней мере, ты не можешь понять, почему она к тебе приходит. У Пастернака такой была история девочки, которая приходит в гостиницу к растлителю. Это образ, который его и эротически, и нравственно волновал. И увидев это в Зине, поняв это в ее прошлом, он немедленно оформил это в «Докторе Живаго». Сначала – в «Прозу 36-го года», а потом, постепенно, в «Доктора Живаго».
Равным образом роман-наваждение Леонова – роман о том, как на загородное кладбище, кладбище на границе города слетает ангел и поселяется в семье сапожника. Это был болезненный, волнующий его вопрос. Другое наваждение, которое тоже туда вошло – это священник-расстрига, который прячется в кладбищенских склепах. Это появилось у него сначала в «Бродяге», а потом оформилось в финальный роман его жизни. Это когда вас тревожит наваждение и вы долго, годами подбираетесь к его художественному оформлению.
У меня, кстати говоря, тоже есть такое наваждение. Роман «Океан» – это мое наваждение, я откладываю его на старость, чтобы тогда его написать.
У меня все время виснет, я смотрю на изображение, как оно у вас появляется, оно виснет жестоко. Я уже закрыл у себя все абсолютно другие окна. Но это зависит не от меня. Видимо, вам, смотрящим, каким-то образом это замедляют. Но это все будет выложено, не волнуйтесь. Мы же записываем и сами. Я все выложу, и все это вы увидите. Хотя кто только не пытается отравить жизнь нам с вами. Сколько бы они могли сделать хорошего, если бы не тратили время и силы на запреты, на остановки, приостановки, торможения, на осложнение жизни другим. Ведь мы же им не мешаем? Хотя, на самом деле, мы очень им мешаем.
«Ваше отношение к «Щепке» Зазубрина?» Мое отношение к «Щепке» не такое простое. Как бы вам так объяснить, чтобы не оскорбить хорошее произведение. Дело в том, что Владимир Зазубрин – писатель исключительной силы. Конечно, наследник Серебряного века. Я сейчас даже объясню, в чем. «Щепка» – сильная вещь, это повесть 1923 года, не напечатанная тогда, хотя Валериан Правдухин написал к ней предисловие и готовил ее к печати. Зазубрин – сибирский сильный писатель, автор романа «Два года» [«Два мира»], который понравился Ленину. Уже там очень много ужасов и дичи, и садизма.
Повесть Зазубрина настолько сильная, что она вызывает у читателя злобу, ответную реакцию, как на ожог, желание дать сдачи. Вас обожгли, вам больно, и вы эту вещь ненавидите. Но там есть, конечно, некоторый момент смакования жестокости. Я бы сказал, что если и какую-то тему продолжает Зазубрин в русской культуре, то это тема Брюсова, это тема сексуальной природы насилия. Тема любви как садо-мазо. И у Зазубрина очень много прямо эротических эпизодов в этой повести. И автор сам чувствует сексуальное убеждение, и его нельзя спрятать от читателя. Это как Толстой говорил про Куприна: «Он негодует, но формально он наслаждается, и от человека со вкусом это нельзя спрятать».
Когда очень долго описывают расстрелы, да еще в основном расстрелы красавцев и красавиц, когда слишком много физиологии в описании (там обязательно все обмарались перед этим), возникает ощущение, что автору это самому нужнее, нежели разоблачение этого, как это ни ужасно. Зазубрин, будучи талантливым человеком, потому и так убедительно описал трагедию своего Срубова, что, в известном смысле, сам оказался заложником этого кровавого и сексуально привлекательного насилия. Так я отношусь к повести «Щепка». Не зря Рогожкин по ней снял фильм «Чекист», не зря этот фильм получился плохим. Простите меня все. Там, где расстрелы, там убедительно. А там, где безумие, там неубедительно.
Почему это все произошло? Ну да, действительно, садизм, разгул чудовищных инстинктов. Французская революция тоже ведь до известной степени была разгулом инстинкта прежде всего сексуального, что и отображено в литературе. Маркиз де Сад – порождение Французской революции. Надо об этом помнить. Вообще, может быть, Маркиз де Сад – главный писатель французской революции. Он описал все то, что было скрытыми ее мотивами. Вот Зазубрин мог бы стать русским де Садом. Кстати говоря, остальные его произведения «Щепке» значительно проигрывают «Трем годам» [«Двум мирам»]. Производство этим людям не удается, нормальный быт этим людям не удается. Они навеки отравлены этой стороной любви. И тут ничего не поделаешь. И этой стороной революции.
Вообще, у меня будет скоро лекция, я повезу ее по Штатам в ближайшие дни. Лекция называется «Секс и эротика в американской и российской прозе ХХ века». Я прикупил на одной книжной распродаже довольно приличную серию американской эротики, большую антологию «Врата рая», где собрана американская эротическая проза. Она бесконечно разнообразнее русской. Кстати говоря, роман моего любимца Гарольда Бродки «Беглая душа»… К Бродки очень по-разному относятся, некоторые считают его хорошим критиком, но слабым писателем… Я вот его второй роман мечтаю прочесть, он был издан крошечным тиражом, я его никак не могу достать. Но и первый его роман – тоже грандиозное событие. Это тоже попытки постижения мира через влюбленность, через эрос. Американский эрос бесконечно разнообразен, русский эрос довольно одинаков, весь построен на теме насилия, угнетения, власти и садизма. Но уж зато в этой области мы превзошли всех. Любой де Сад рядом с нами детсад. А вся Россия – наш де Сад. Вот об этом я собираюсь поговорить подробнее.
Опять-таки, вот вы спрашиваете, какие есть формы развития у российской литературы. Российская литература очень долго понимала любовь как насилие, как борьбу. «И роковое их слиянье, и поединок роковой». Но есть же масса других форм любви! Любовь как сотрудничество, любовь как совместная деятельность, любовь как взаимное познание, потому что проникновение в душу другого человека гораздо интереснее, чем насилие над другим человеком. Чтобы это понять, достаточно прожить некоторое время вместе в нормальных условиях, без постоянного страха, преследования, как мы живем сейчас.
Понимаете, брюсовская борьба постоянная, поединок, «где же мы: на страстном ложе иль на смертном колесе?», – это возбуждает поначалу, а потом приедается. Кстати, к вопросу о «Демоне поверженном». Наверное, демонизм Брюсова был одним из самых интересных изводов русского Серебряного века, но странным образом этот демонизм слабеет с годами. Точно так же, как и в сексе с годами становится важен не Эрос, не роковые испытания, слияния и борьба, а тихое любование.
Понимаете, человеку в 20 лет интересно бороться, побеждать, насиловать, сопротивляться, а в 30 лет уже интересно разговаривать. Или вместе достигать каких-то удивительных форм слияния, понимания, проникновения. Жизнь – не только борьба, и в этом плане у русской литературы открываются, конечно, колоссальные перспективы. Для модернизма, к сожалению, борьба самоцельна.
«Что вы думаете о фильме «Моргни дважды»?» Это очень хороший вопрос. Фильм Зои Кравиц «Моргни дважды» (или там «Пусси айленд», но, конечно, это название лучше) – это очень серьезная художественная вещь. Зои Кравиц – она и сама по себе довольно интересное явление культурное. Это к вопросу о садо-мазо, потому что в фильме этого садо-мазо очень много. Естественно, если бы я эту картину писал, если бы я ею занимался… Понимаете, беда в том, что все эти молодые люди (а ей 35 лет, насколько я помню) безумно самонадеянны. Им кажется, что если они актеры и могут быть режиссерами, то они могут быть и сценаристы. Не то что я предлагаю себя Зои Кравиц в качестве сценариста… Эта картина очень хорошая, она могла бы быть гениальной, если бы там был серьезный сценарист.
Мне представляется, что там несколько раз провисает действие, там нет финала… Все-таки не зря там экранизирована повесть Сьюзен Хилл, большого писателя. «Я в замке король», «A bit of Singing and Dancing», «Туман в зеркале», мы об этом говорили. Так вот, если бы там сценарист такого класса, там бы и финал был другой.
Там история в том, что некий магнат, он же садомазохист открыл такое вещество (или позаимствовал его у открывателя), которое позволяет стирать память. Он устраивает у себя на острове оргии, а потом девушки об этом забывают. И посетив этот как бы «лагерь» («остров писек»), они возвращаются довольными, они подруги, пьют за здоровье друг друга, и так далее.
То есть он устраивает такие садомазохистские оргии, о которых участницы не помнят. Ну а потом на двух девушках это не сработало, и они начали мстить. Естественно, показ оргий является здесь для автора не меньшим стимулом, чем их разоблачением. Это так же история, когда, показывая, он наслаждается. А вот давайте подумаем, мне-то эта мысль пришла в голову первой: с каким европейским фильмом это ассоциируется прежде всего – где показываются оргии под предлогом их разоблачения, а на самом деле для их смакования. Я пока подожду, а вы мне напишете, потому что это довольно очевидно.
Финал мог бы быть лучше значительно. Эфир не виснет, спасибо, все хорошо. Мне кажется, что сама героиня, хотя она и сделана одинаково убедительной и в мстительности, и жертвенности, могла бы быть и более умной, и более утонченной, и могла бы быть более Ким Бесинджер, если угодно. А то я вижу в ней немножко такое звериное начало.
Ну там что происходит? Две девушки начинают мстить и сами оказываются еще большими садистками, нежели эти мужики. Ну такая поэма мстительной женственности. Идея очень хорошая. Идея та же, которая вдохновляла Пастернака. Мстящая женщина есть в «Спекторском», отчасти – во всех стихах «Второго рождения», попытка принять революцию как мстительную женственность.
А вот, пишут: «Очевидно, вы про «Пятьдесят оттенков серого»?» Нет, я не про 50, я про 120. «120 дней Содома». То, что показано в фильме Кравиц – это абсолютная копия не копия, но референс к финальной сцене «120 дней Содома», вот эта оргия с убийствами. Такая мечта! Пазолини, я думаю, и погиб оттого, что перепутал жизнь с искусством. Прости меня, Господи, я не оправдываю его убийц, я просто говорю о том, что такие игры опасны. Когда ты начинаешь это насилие смаковать, оно тебя догоняет. И мне показалось, что у Зои Кравиц действительно…Смакования насилия у нее, правда нет, оно выглядит безобразным, позорным, много визга женского. Но мне показалось, что все равно идея фильма достаточно вторична по отношению к «120 дням Содома». Другое дело, что она интерпретирована в текущей оптике, в оптике мстящего и победившего феминизма.
Просто мне показалось, что мстительный феминизм, если называть вещи своими именами, ничем не лучше мстительного мачизма. Я рад, что вопросы власти, забвения, насилия стали объектом рассмотрения в кино. Это хороший фильм, этот фильм мог бы победить в Каннах, и это интересный подход к проблеме, потому что там интересные типажи. Вопрос: с кем не срабатывает эликсир забвения, какие люди не способны забывать? Вопрос поставлен очень интересно. Я, если хотите, когда-нибудь об этом порассуждаю. Но рассматривать вопрос насилия, власти, садизма через феминистическую оптику – это недостаточно. Больше вам скажу: моя любимая книга о триллерах, книга американская называется «… Monsters». Но это тоже рассмотрение проблемы страшного через феминистскую оптику: женщина более уязвима перед миром, поэтому женщина пишет лучше триллеры.
Но, во-первых, это не так. С точки зрения Кинга, лучший триллер – это «Великий бог Пан», и его написал Мэйкен, ни секунды ни женщина. Да и Эдгар По женщиной не был. Конечно, Дафна Дюморье чувствовала свою уязвимость перед миром, но она пишет триллер не с этой позиции, а с позиции позднего викторианства. Это интересно, но гендерная оптика – не единственная и не лучшая позиция, с которой можно рассматривать проблему. А, собственно, вопрос о садомазохизме, о подчинении, о власти; то; то, что он в этом мире возник, – это, безусловно, так. Но в фильме «Моргни дважды» поставлена очень серьезная проблема: он же занимается этим потому, что у него нет другой возможности, другого способа получить сексуальное удовлетворение. Он – монстр, он иначе не умеет. И вот это, наверное, и есть самое страшное: что и модерн спасает там, где не спасают нормы и консерватизм, и садо-мазо возникает там, где нет других способов получить удовольствие. Вот это самое трагическое, наверное.
А ведь есть масса других способов – например, деторождение, темы которого в этом фильме не возникает абсолютно вообще. Хотя что у Кравиц не отнять – она великолепно изображает трусость и конформизм. Люди, которые смиряются, начинают находить удовольствие в этом. Современный мир не был бы таким, если бы механизмы негодования, протеста, морального сплочения против зла, – если бы эти механизмы были более сильны.
А вот пришел человек, сделавший лягушку, the frog. Это лягушка. Она служит для демонстрации возможностей гофрированной бумаги. Это они в детском саду такие вещи лепят. Иди переодевайся в бассейн. Видите, ребенок ведет, как его мать в свое время, насыщенную вундеркиндскую жизнь: первая половина дня – детсад, вторая половина – бассейн. Вы не поверите, с утра еще была математика, а вечером будет еще скрипка. Я никогда не считал нужным так ребенка мучить, но он не мучается, он находит в этом массу удовольствия. Зато у него будет выбор, чем заниматься.
Кстати говоря, о том, что это все-таки синдром несчастности, что эти люди не могут получать удовлетворение иначе. У меня девочка одна есть (не буду ее называть), фантастически интересная и умная. Я даю иногда такое задание, оно во всех триллерских курсах есть: написать одну страницу из дневника Джека Потрошителя. И вот одна девочка пишет, как он бродит по осеннему Лондону, а там праздник, там фестиваль еды. Она, конечно, осовременила, конечно, Лондон. И вот он ходит среди этих людей и думает: «Господи, как же я хотел бы радоваться! Почему я не могу обрадоваться, почему меня не радует ни эта редкостная хорошая осенняя погода в Лондоне, ни этот праздник ирландского пудинга, ни эти пляски? Почему я не могу просто порадоваться, почему меня радует только одно – когда я их убиваю?» Какой же я несчастный, господи, как же меня жалко. Все маньяки несчастливы».
Вот этот осенний фестиваль, с пивом, с плясками… конечно, современный, конечно, списанный с «Октоберфеста», но там есть чувство жалости к себе и несчастности маньяка. «Почему я такой несчастный, что меня радует только расчленение?» Очень хорошо написано.
А что там дети написали про встречу Набокова и Хичкока… Там тоже много интересного. Одно я могу пересказать. Где Хичкок после этого разговора приходит бледный, садится в машину и уезжает, никому ни слова не сказав. И отказывается всем рассказывать, что это была за встреча, никому никогда… А потом выяснилось, что на этой встрече Хичкок Набокову сказал: «Как у вас прекрасно написана «Лолита», какой это феномен – любовь к девочкам, а вы один отважились об этом сказать». Набоков говорит: «Да никакой любви к девочкам, на самом деле Гумберт людоед, на самом деле он хотел ее сожрать. Как женщина она не интересовала его совершенно».
Тут хороший мотив подмены одного другим, потому что, по Делезу, страшное – это привычная вещь в непривычной функции. И вот эта подмена сделана хорошо: Набоков, который говорит: «Она совершенно не интересовала его как женщина, он сожрать ее хотел». Подмена педофилии каннибализмом – это остроумно, хотя это немножко и на поверхности. Там у нас тоже был разговор про каннибализм как одну из возможностей триллера, как одно из главных табу.
Мне нравится, что они это пишут весело. Триллер – это вообще всего веселое дело, он базируется на иронии, черной иронии бытия.
«Как по-вашему, влияют ли современные технологии на количество и качество писателей в мире?»
Да, по поводу «С широко закрытыми глазами»? Нет, что вы, ничего общего. «С широко закрытыми глазами» – это вообще не про садизм, это, условно говоря, про возможности свинга. Что несет нам свинг, свингерские вечеринки. «С широко закрытыми глазами» не могло быть жестоким фильмом, хотя и развелись после этого артисты, насколько я помню, Кидман с Крузом. Это же такая история – понимаете, Кубрик был добрый и правильный человек, а совсем не тот загнанный извращенец, которым был «Петр Павлович» Пазолини. Пазолини был человеком с бурными метаниями, с интересом то к коммунизму, то к марксизму, то к христианству. А Кубрика интересовало что? Его интересовало изображение. Он же фотограф по первому занятию. Поэтому философские глубины Пазолини ему чужды.
У него потому и не получился фильм по Кингу… А Кинг не любит фильм «Сияние». Он признает его великие достоинства. Как Набоков не любил «Лолиту», признавая великие достоинства фильма. Оба раза Кубрика подвело любование, тогда как Кинг – это про страшное, Набоков – про любовь, а Кубрик – это про изображение. И сколько бы я у него не смотрел, даже «Заводной апельсин» – это все-таки не такой страшный фильм, как книга. Он три раза экранизировал великую литературу – «Сияние», «Апельсин» и «Лолиту». И все три раза он умудрялся превратить ее в визуальный пир, а жизнь к этому не сводится. Хотя, может быть, его путь оптимальный.
«Как вы относитесь к фразе Уайльда «All art is quite useless»?» Видите, насчет «All art is quite useless»… надо же понимать это как «всякое искусство совершенно непрагматично. Киуру вообще говорил, что эту фразу надо переводить как «всякое искусство совершенно ненавязчиво». Может быть, вот так. Но All art is quite useless… Искусство может приносить какую угодно пользу, кроме прагматики. Подход к нему с точки зрения «а можно ли этим Аполлоном забивать гвозди» – это подход заведомо проигрышный. Но, должен вам сказать, что подход модерниста именно такой. Модернизм все-таки исходит из понятия пользы, которая выше нравственного и выше эстетического. Ленин, чистый Ленин. Я, кстати говоря, думаю, что самые последовательные модернисты – это русские футуристы, которые делают шаг на встречу дизайну, выходят с кистями и красками на улицы, и так далее. Плакатисты. Вообще, дизайн – явление модерна. Потому что если до вас не дошло искусство вот так, то мы донесем его в форме занавесок, обоек и тарелок. Наверное, так.
«А вот Ди Каприо любит «Сияние». Наверное, потому что хотел бы там сыграть». Наверное, хотел бы. Но ведь «Сияние» и я люблю, «Shining» (конечно, надо переводить как «Сияющий»). Но это не Кинг, это Кубрик. «Сияющий» – это самый интересный роман Кинга, самый безотрывный, самый динамический. Не зря, когда Стивен Кинг собирался ехать по гостиницам Среднего Запада, чтобы набрать фактуры, привязывать к натуре, сын сказал… Его там Табита спрашивает: «Куда это наш папа собирается», и сын отвечает: «Наш папа собирается стать Стивеном Кингом». «Shining» – это первый роман, который принес ему славу, еще без всякого фильма. Это Кубрик обратил внимание на роман, потому что роман стал сенсацией. А какая вещь мощная! И как раз я думаю, за счет этого жуткого напряжения. Кажется, Блох говорил: «Я никогда так быстро не перелистывал страницы, как читая середину «Shining».
«Любимые фильмы Лео [Ди Каприо] на память: «Таксист», «Сияние», «Бульвар Сансет», «Похитители велосипедов», «Космическая одиссея»». «Космическая одиссея» – безусловно, тут не о чем и говорить. Кстати, еще одна блестящая экранизация, но экранизация наоборот, роман написан постфактум. Я думаю, что «Похитители велосипедов» – изумительный фильм, просто по мере сопереживания самый эмпатичный и самый человечный. И, конечно, мне безумно нравится – раз он уж упомянул сам – «Таксист», это не просто один из лучших фильмов 70-х, но это одно из самых точных и интересных исследований психологии современного человека, такого, я бы сказал…современного нью-йоркца.
Ой, ребята, пришло наконец! Это Урушадзе прислал, наконец, я подержу ее в руках. Пришли авторские экземпляры книги «Поэтика триллера». Завтра я наконец ее смогу раздать студентам. У меня из двадцати пятеро читают по-русски. И эти пятеро будут читать учебник. Господи, какое счастье, ребята, спасибо! Мне ужасно приятно. Как ее заказать? Можно заказать на Freedom Letters. Вообще, отцы, я должен вам сказать, что нет ничего приятнее, чем когда одно твое любимое произведение приносит тебе твое другое любимое произведение. Возникает ощущение какой-то ненапрасности жизни, такой мерзкой. Правда, правильно совершенно сказала одна девочка моя: «Лицо автора на обложке идеально совпадает с названием». Да, такая жуткая морда. Это сотая моя книга, приятно подержать в руках сотую книгу. При этом я всегда понимаю, насколько это все не важно. Я столько сил потратил на прекращение этой катастрофы, сколько народу потратило… Но, с другой стороны, у Христа ведь тоже не получилось с этим. Получилось с другим – с созданием церкви, получилось с созданием нового типа культуры, а предотвратить мировое зло не получилось, предотвратить все катастрофы, начиная с собственного распятия, не получилось. И Холокост не получилось предотвратить. Так что же мы над этим скорбим?
Кстати, я не думаю, что русская культура, прекратив свое развитие, будет отменена. Ведь и античная культура прекратила свое развитие, но она не отменилась, она не перестала быть, она не перестала быть объектом изучения. Спасибо тебе, сынок. Как я рад, как ты меня приятно удивил.
Заказывать ее где? Там же, где и всегда – на сайте Freedom Letters. И те, которые поедут на фестиваль «Полуостров» в Калифорнию… Я там буду ее продавать. Теперь мне, по крайней мере, есть, что продавать. У меня 50 экземпляров, и их я продам. Ну, то есть из них какую-то часть я должен отдать. Но, безусловно, я там буду. Спасибо тебе, дорогой сынок, ты так меня выручил.
А ну-ка погадаю я по ней, я очень люблю гадать по книгам. «Не просто пишет стихи, но обладает божественным сознанием». 99-я, 9-я снизу. Спасибо, ребята. Приятно. Я не подгадывал, клянусь. Стоит она сколько? Не знаю, дешево. Но знаете, что особенно приятно? Особенно приятно потому, что эта книга не просто мои лекции, а это мои диалоги с курсом – самым умным курсом Барда, которые первые слушатели, первые сочинители всех сюжетов, которые у меня есть. Никогда у меня не было такого взаимодействия, такого абсолютного full contact. Наверное, все, кто этот курс слушали (а их было человек 50), были все такие же фрики, как и я.
Очень много вопросов о том, когда выйдет роман нашего студента об Арестовиче. Не раскрою ли я инкогнито автора? Наверное, после войны раскрою. Выйдет он, я думаю, зимой. Это очень хороший роман. Он вам понравится, не сомневайтесь.
«Самый отвратительный фильм о садомазохизме – «Ночной портье», это любование садизмом и нацистами». Нет, я бы с этим не согласился, Лилиана Кавани с вами тоже бы не согласилась. Это не любование садизмом. «Ночной портье» – это тонкое исследование мазохизма, это попытка ответить на вопрос, почему во всей жизни этой девушки не нашлось ничего, что перебило бы ее любовь к этому монстру. Тут же еще вопрос, понимаете, о том, что… Отчасти это вопрос фильма Кончаловского «Рай» (кстати, неплохого) – вопрос о том, что находят жертвы в своих мучителях. Это уже не эротический вопрос, это вопрос стокгольмского синдрома. Отчасти это обожествление, культ силы, и там есть потрясающая сцена, когда героиня Юлии Высоцкой ему говорит: «Наверное, у вас есть право так распоряжаться нами». Очень страшные слова, но, наверное, так в какие-то минуты кажется. Знаете, надо иметь очень сильную прививку от таких чувств, от сладострастия, от раболепия, от превознесения силы. Нужно в детстве получить какие-то страшные впечатления, чтобы уже никогда этим не обольщаться. Не только никогда такого не делать, но и не позволять с собой такого делать. Да, наверное.
«Почему вы так скептически относитесь к своей работе в России?» Да не скептически; наоборот, я рад, что это были неплохие вещи. Просто, видите… Сейчас мы уже переходим к разговору о Ходасевиче. Всегда, чтобы выжить в ситуациях радикального перелома, надо оглядываться не назад, надо больше смотреть вперед. Иначе есть шанс так никогда и не простить. То, что я не прощу, это отдельная тема. Но все время сводить счеты с жизнью, которая тебя вытеснила из работы, из среды… Но правильно говорил Бродский. Он много говорил неправильного, но это он говорил абсолютно правильно: «Не надо ставить себя в положение жертвы». Ну зачем, это глупо и токсично. Я на люблю быть жертвой, вы не должны этого любить. Быть жертвой, наверное, выгодно в каком-то смысле, но как средство самопрезентации это не работает.
Поэтому мне очень жаль, что русская жизнь, в которой я столько всего умел и в которой я довольно органично себя чувствовал, – мне жалко, что она закончилась. Когда она возобновится, она будет другая, это будет другая Россия, совершенно другой круг занятий. Я не вижу себя, как Блок, членом какой-то чрезвычайной комиссии, которая занимается последними днями императорской власти. Блок был аккуратист, а я этого не умею совсем. Поэтому я примерно себе представляю, что будет. Но это будет не похоже на предыдущее. Даже запахи будут другие, даже цвет неба будет другой. Но все равно я не фиксируюсь на своем прошлом, мне интересно планировать, что я буду писать дальше, какой роман я напишу, какую книжку стихов я издам в ближайшее время. Вот это меня занимает. Куда я поеду. А вечно думать, была ли осмысленной моя русская жизнь…. Знаете, я много говорил и делал не то чтобы глупого, а лишнего, ненужного. У меня в одном новом стихотворении есть такие слова: «Я сделал все, что мог, а надо было меньше». Это правильно. Я сделал многовато, а надо было меньше. Но иногда именно это чувство бессмысленности и бесполезности, которое я испытывал все равно, приводило меня к довольно неплохим стихам, к довольно интересным внутренним состояниям.
К вопросу о том, куда я в ближайшее время поеду. Вот в Лос-Альтосе… Да, есть такое место Лос-Альтос. У меня там в воскресенье будет вечер стихов. 16 стихов, которые я там собираюсь прочесть, не слышал никто и никогда. Остальные я иногда читал, иногда они появлялись в каких-то книжках, они старые. А абсолютно новых 16, если я допишу 17-е и 18-е, которые сейчас в работе, их будет 18-е. Насколько я знаю, Лос-Альтос продан, но для людей, готовых постоять, волшебное слов «один» работает всегда. И вы это знаете. Никогда еще такого не было, чтобы человек пришел, сказал «один», и его бы не впустили.
Так вот, о Ходасевиче, почему он так мучает, почему он так симметричен Маяку оказался. Маяку он симметричен потому, что оба автора принадлежат к одической традиции 18-го века. Гениально наблюдение Тынянова о том, что 20-й век – это не век сдвигов, а век сломов. И в этом плане он не наследует 19-му, а обращается непосредственно к 18-му. Отсюда уже шаг до догадки о том, что четные века в России – это века революций и катастроф, а нечетные века – эволюции. Поэтому у меня есть ощущение, что и в 21-м веке, несмотря на весь масштаб перемен и перестановок, все-таки к полному краху это не приведет. Все будет осуществлено в более мягком формате. Может, господь вмешается, не знаю. Так вот, и Вознесенский… Кстати, Вознесенский тоже. Так вот, Маяковский и Ходасевич – одописцы. Ода – не жанр воспевания, ода – это жанр философской поэзии. И в этом плане Маяковский с его приматом ума (Татьяна Яковлева восхищалась: «Как он умен!»), и Ходасевич с его умной желчной лирикой («Все то, что книжно, ненавижу и так язвительно люблю»), – это, конечно, один и тот же жанр.
Меня очень просят прочесть главное в моей жизни, самое любимое стихотворение Ходасевича. И я с неизменной любовью эту балладу прочту. Конечно, поэтически это высшее его достижение. У него есть стихи очень умные, но написанные просто, с бедной рифмой, с простой лексикой. А вот в этом стихотворении каким-то образом форма и содержание слились в ледяное совершенство.
Мне невозможно быть собой,
Мне хочется сойти с ума,
Когда с беременной женой
Идет безрукий в синема.
Мне лиру ангел подает,
Мне мир прозрачен, как стекло,
А он сейчас разинет рот
Пред идиотствами Шарло.
За что свой незаметный век
Влачит в неравенстве таком
Беззлобный, смирный человек
С опустошенным рукавом?
Мне хочется сойти с ума,
Когда с беременной женой
Безрукий прочь из синема
Идет по улице домой.
Ремянный бич я достаю
С протяжным окриком тогда
И ангелов наотмашь бью,
И ангелы сквозь провода
Взлетают в городскую высь.
Так с венетийских площадей
Пугливо голуби неслись
От ног возлюбленной моей.
Тогда, прилично шляпу сняв,
К безрукому я подхожу,
Тихонько трогаю рукав
И речь такую завожу:
«Pardon, monsieur, когда в аду
За жизнь надменную мою
Я казнь достойную найду,
А вы с супругою в раю
Спокойно будете витать,
Юдоль земную созерцать,
Напевы дивные внимать,
Крылами белыми сиять,-
Тогда с прохладнейших высот
Мне сбросьте перышко одно:
Пускай снежинкой упадет
На грудь спаленную оно».
Стоит безрукий предо мной,
И улыбается слегка,
И удаляется с женой,
Не приподнявши котелка.
Невзирая на всю музыкальность этой пьесы, нельзя не задать вопрос об ее смысле. А почему, собственно, автор себя отправляет в ад, вечный модернистский ад поверженных демонов, а почему в раю оказываются вот эти ангелы? Да потому что рай в понятии Ходасевича – довольно глупое место. Потому что Ходасевич не променял бы своего ада на рай обывателя, на рай, которого обыватель, безусловно, заслуживает.
Это и есть такая исповедь демона поверженного. Потому что Ходасевич по своим пристрастиям и вкусам, невзирая на архаику своего слога (собственно, феномен Ходасевича и создается абсолютно архаичной лексикой при всем модернистском мировоззрении), он понимает прекрасно, что в рай он не войдет. Да ему и не нужен рай, для него нет ни мира, ни любви в традиционном обывательском понимании. Для него любовь – всегда трагедия и поединок. Но разумеется, его безрукий, который ангелом становится («и ангелов наотмашь бью») – и есть кредо Ходасевича. Это неприятие мира в обоих значениях, это неприятие покоя, это жажда крайних эмоций и крайних решений. Вот это делает его большим поэтом.
Я, кстати говоря, думаю, что одно из лучших стихотворений Ходасевича – «Капитан». Я сейчас его прочту. Насколько я помню, при жизни оно напечатано не было. Но оно, наверное, наиболее откровенно.
Помню куртки из пахучей кожи
И цинготный запах изо ртов…
А, ей-Богу, были мы похожи
На хороших, честных моряков.
Голодали, мерзли – а боролись.
И к чему ж ты повернул назад?
То ли бы мы пробрались на полюс,
То ли бы пошли погреться в ад.
Ну, и съели б одного, другого:
Кто бы это видел сквозь туман?
А теперь, как вспомнишь, – злое слово
Хочется сказать: «Эх, капитан!»
Повернули – да осволочились.
Нанялись работать на купца.
Даже и не очень откормились –
Только так, поприбыли с лица.
Выползли на берег, точно крабы.
Разве так пристало моряку?
Потрошим вот, как на кухне бабы,
Глупую, вонючую треску.
А купец-то нами помыкает
(Плох сурок, коли попал в капкан),
И тебя не больно уважает,
И на нас плюет. Эх, капитан!
Самому тебе одно осталось:
Греть бока да разводить котят.
Поглядишь – такая, право, жалось.
И к чему ж ты повернул назад?
«И к чему ты повернул назад?» Здесь, конечно, замечательная двусмысленность: к чему ты повернул и к чему мы приплыли? К нэпу, нэп для Ходасевича – чудовищное, позорное отступление, как и для Маяка. Но Маяк, раз давший самурайскую клятву революции, готов остаться с ней до конца. А Ходасевич оказался в этом плане поумнее.
Понимаете, вот тут хороший вопрос пришел от Ильи, да он и не мог не прийти: «Почему, собственно, Ходасевич такую гадость написал про маяка в некрологе?» Сначала написал «Декольтированную лошадь», потом, значит, повторил эту гадость. И, кстати говоря, прав Якобсон: Ходасевич – причастный к поэзии человек, не мог же он не понимать масштаба своего врага. Ну и себя на этом фоне. Но ведь для Ходасевича вопрос ненависти к Маяку сводится не только к поэтическим или человеческим достоинствам, что уж там. Маяк – эффектный поэт, кстати говоря, великий в некоторых проявлениях.
Но Ходасевич сводит счеты не только с Маяком. Ему надо, чтобы Маяк потерпел полное жизненное крушение. Потому что для него вопрос об эмиграции, вопрос об отъезде, вопрос о выборе жизненной стратегии стоит в это время очень остро. Нет такого эмигрантского поэта (не подумайте, что я пью вино, это такой морс любимый), нет такого поэта, который не задавал бы себе вопрос: «Ну остался бы я с большинством своих читателей, уж как-нибудь бы я получше этих соответствовал бы духу эпохи. Не обязательно быть кровожадным злодеем, можно как-то нишу занимать…». «Колоннам место у колонн», как надеялся Пастернак. Но потом он с этой надеждой распростился, в 1935 году.
Понимаете, Ходасевич сводит счеты с оставшимися. Он прав, я его хорошо понимаю. Мне кажется, что оставшиеся все равно сделали ложный выбор. Самоубийство Маяка потому для Ходасевича так важно (он и воспринимает его в некотором роде как возмездие, что оно показывает: нельзя остаться там и остаться человеком. В сущности, цветаевское «враг ты мой родной» о том же самом. Люди, которые говорят о том, что уехавшие – отщепенцы, они правы. Но есть такие бревна, от которых лучше отщепиться. Тем более, что я и так никогда там не чувствовал себя особенно своим. Я уехал в то состояние, которое было для меня наиболее органично. Я уехал заниматься своим делом. Я модернист; человек, для которого важно дело.
И Ходасевич, безусловно, уезжая, он отказывался от очень серьезной вещи, он отказывался от роли первого поэта. Ходасевич на момент своего отъезда был главным поэтом Петрограда. Он сумел из военного коммунизма сделать новую поэтику. Рискну сказать, что в каком-то смысле поэзия Ходасевича, поэтика Ходасевича – поэтика военного коммунизма, голой правды и голого высказывания. Метафор – ноль, абсолютная жестокость и прямота. «Раз – победителей не славить, два – побежденных не жалеть».
В каком-то смысле Ходасевич нашел в военном коммунизме высшее проявление символизма, потому что символизм отказывается от материй. Он отказывается видеть жизнь румяную и дебелую. И он видит тот скелет бытия, те его силовые линии «незримых радиолучей». Это для него является незримой реальностью. «Но тайно сквозь меня летели колючих радио лучи». Для Ходасевича военный коммунизм – это осуществление программы символизма. Он уезжал из статуса первого поэта, из человека, идеально совпавшего со временем. А с эмиграцией он не совпал совсем. Потому что эмиграция – это пафос выживания. А для Ходасевича жизнь – это умирание. «Счастлив, кто падает вниз», – так он сказал. Слышите, какой звук! Это пронзительный, но крик облегчения, это сплошное ударение на «а» человека, выпадающего из окна. «Счастлив, кто падает вниз головой: мир для него хоть на миг, но иной». Ходасевич в этом весь, в этом пространном счастливом крике. Для него жизнь как выживание отвратительна. Для него имеет цену только страдание. И прав он был, когда говорил: «Только тот мне брат, кто, как я, лежал в этом стеклянном кубе и умирал от жары, чесотки, боли».
У меня был такой стих, я его тогда не стал печатать. Не знаю, буду ли его печатать сейчас; наверное, напечатаю. Что вот только тот мне брат, кто этого не испытывал. Тот, кто это испытал, мне чужой. Я бы предпочел больше верить счастливым людям. Потому что они не испытали.. Почему я люблю своих американских студентов? Потому что они доброжелательные, они счастливые, им не приходилось отчаянно бороться за существование. Хотя когда потрешь, немножко присмотришься, поймешь, что у каждого были свои трагедии. Либо там проблема с любовником, либо с родителями, либо развод родителей, либо детская инвалидность, которая хорошо скрыта. У всех есть. Но в целом они росли в здоровом мире. Помните, как у Чернышевского: «Грязь здоровая и грязь больная». Поэтому у них нет вот этой болезненной русской мазохистской природы.
Я думаю, что для Ходасевича все, за чем бы не было страдания, не имело никакой цены. И любовь для него, конечно, существует именно как непрерывное трагическое противостояние. Многим вещам, не только социальным. Противостояние смерти, например. Не богу, конечно. Для Ходасевича отношения с богом… Знаете, как он сказал:
Нелегкий труд, о Боже правый,
Всю жизнь воссоздавать мечтой.
Твой мир, горящий звездной славой.
И первозданною красой.
Это, конечно, прямая апелляция к Тютчеву («И мы плывем, сияющею [пылающею] бездной со всех сторон окружены»), зияющей, но сияющей. Одушевлять мечтой, то есть придавать мечтой какой-то смысл изначально бессмысленному, жестокому, но прекрасному божьему миру. «И первозданною красой» – это первозданный, не одухотворенный Христом. Это еще Ветхозаветный мир. «Нелегкий труд, о Боже правый» – это привносить в мир человеческое. Вот такой бог у Ходасевича. Конечно, мир был для него весьма жесток.
Так вот, к вопросу о любви и о любимых стихотворениях. Я очень люблю его любовную лирику. Понимаю, что их отношения с Берберовой были замешаны на колоссальном взаимопонимании: холодная красавица и такой же холодный сноб, которые друг друга умудряются разогреть до каких-то невероятных температур.
Скорее челюстью своей
Поднимет солнце муравей;
Скорей вода с огнем смесится;
Кентаврова скорее кровь
В бальзам целебный обратится, –
Чем наша кончится любовь.
Быть может, самый Рим прейдет;
Быть может, Тартар нам вернет
Невозвратимого Марона;
Быть может, там, средь облаков,
Над крепкой высью Пелиона,
И нет, и не было богов.
Всё допустимо, и во всём
Злым и властительным умом
Пора, быть может, усомниться,
Чтоб омертвелою душой
В беззвучный ужас погрузиться
И лиру растоптать пятой.
Но ты, о Лила, и тогда,
В те беспросветные года,
Своим единым появленьем
Мне мир откроешь прежний, наш, –
И сим отвергнутым виденьем
Опять залюбоваться дашь.
Здесь очень важно слышать это эхо «к Лиле» и «к лире». Кстати, вот опять-таки, сходство Ходасевича с Маяком. Маяк бы от этого стихотворения в ужас пришел, а Ходасевич бы от возможности такой трактовки застрелился. Лиля, конечно, Лила и лира здесь составляют очень важную смысловую пару. Лиру можно растоптать пятой. Она не имеет смысла, а Лила имеет. Потому что она вызывала у нас те чувства, которые больше поэзии, больше любой лирики, которые больше жизни. И, конечно, мир прежний, наш может пройти. Но любовь, которую мы там воспитывали, никуда не денется. Спасибо, ребята, говорил бы еще долго, но услышимся через неделю, пока.