Теперь я не могу сказать, что в России сейчас не 1937-й
Подумала о том, что в новости о смерти Вегана Христолюба Божьего указывается, что, по словам отца, они говорили по телефону несколько дней назад. А в прошедшую пятницу отцу уже предложили завтра забрать тело. Вспомнила, что в случае медицинских смертей в пору моей работы некоторая экспертиза всё же проводилась: ну, хотя бы для того, чтобы медики могли обезопасить себя и самовыразиться, что человек умер совсем-совсем внезапно, либо что он получал всё-всё необходимое лечение согласно всей-всей нормативной базе, и умер исключительно вопреки этому очень правильному лечению.
Возможно, я, конечно, ошибаюсь, но при таком быстром, как в случае с Веганом, развитии событий, смерть должна была наступить в условиях очевидности. Либо суицид, либо несчастный случай.
Понятно, что чего тут гадать, в любом случае смерть — трагедия, вот поедет отец в колонию и всё всем расскажет, — но во-первых, как-то я особо болезненно эту смерть переживаю, потому что работала с этим досье, поэтому слушала его проповеди, читала его слова, и да, мне хотелось бы узнать, почему этот милый, пусть странный, но позитивный и светлый, а главное — вполне себе здоровый человек вдруг умер в российской колонии.
С другой стороны, с этой смертью у меня как бы пересеклась некая черта, до которой я могла говорить: нет, в России сейчас не 1937-й год, кто бы там что ни говорил. Я помню, у нас были такие дебаты с Юлией Галяминой. Теперь я так не смогу сказать. Думаю, для каждого, теряющего близких, приговорённых ни за что, для каждого, разбуженного в шесть утра силовиками, каждого, выслушивающего свой абсолютно абсурдный приговор, это можно назвать и 1937-м. Да, смертной казни пока нет. Но вследствие репрессий уже погибли десятки невинно осуждённых. Мы уже не дождемся конца их срока и их не встретим. И меч им никакие братья уже не отдадут. Репрессивное государство выдало им билет в один конец. Всё, они умерли, этого нельзя не замечать. Как и в случае с войной, общество, которое просто предлагает об этом не говорить, и то, которое не может об этом молчать, — два разных общества.
Раньше, когда меня спрашивали, сформировалась ли такая осознающая себя и признаваемая миром группа как политзаключённые в тюремном мире, я говорила: формируется. Критерий этого — что одни пзк встречают других пзк и об этом рассказывает.
А теперь во многих колониях и тюрьмах по много политарестантов, СИЗО вообще ими переполнены, и критерием наличия группы для меня становится то, что у неё появилась своя статистика смертей. И классификация — такая же, как была и при мне во ФСИН: медицинская смерть (от естественных, разумеется, причин, даже если она случилась в результате голодовки), суицид (который в ряде случаев я считала убийством, но никто это всё равно не расследует), несчастный случай… вот только передозов среди пзк ещё не было, это да. Хоть, думаю, и о чем-нибудь таком нам тоже ФСИН объявит.
Массовые ли репрессии? Широкие. Можно ли сравнивать их с 1937-м? Думаю, да. Все мы знаем и проговариваем, что в эпоху Интернета (тут есть соблазн переключиться на другую тему) необязательно репрессировать тысячу врачей, инстаграмщиц, подростков, рабочих или учёных, достаточно репрессировать по десятку из каждой из этих категорий. Но это действительно широкие репрессии, которые российские власти проводят против своего народа.

