Один - 2021-04-22
Д. Быков
―
Доброй ночи, дорогие друзья! С темой лекции сегодня есть разные занятные предложения. Всё-таки день рождения Набокова, который он, правда, предпочитал отмечать на день раньше, чтобы не совпадать с тезкой. Можно поговорить о Набокове. О Ленине я как-то, по-моему, высказался уже достаточно определенно и многократно. Но о нем, правда, тоже есть некоторое количество заказов. Интересен мне заказ одного из постоянных слушателей насчет Андрея Белого. Подумаем. В общем, я пока на dmbykov@yandex.ru открыт разным предложениям.Чем я объясняю малое количество задержаний вчера в Москве и большое в Петербурге? Видите ли, я давно отказался от намерения найти какую-то единую стратегию в поведении власти. Напротив, мне кажется, она, по Салтыкову-Щедрину, решила держать нас в состоянии постоянного изумления. Все шли в полной готовности к самым жестким задержаниям, и вместо этого мы получили такую чуть ли не гражданскую идиллию в Москве и избиение младенцев в Петербурге, абсолютно ничем не мотивированное.
Некоторые идеалисты уже начали писать: «Ну видите, как может быть хорошо», имея в виду вчерашний апрельский вечер в столице. Но ведь проблема в том, что им совсем не надо, чтобы было хорошо. Вот это не входит в их задачи. Даже чтобы им было хорошо, потому что они не очень умеют наслаждаться. А уж чтобы нам было хорошо — это совсем никому не нужно.
Поэтому я бы предложил не очаровываться, не испытывать особого оптимизма. Возможно, поблагодарить тех посредников, о которых рассказывал Венедиктов, которым удалось договориться о таком нейтралитете с обеих сторон: мы не нарушаем, вы не провоцируете. Ну и, в общем и целом, это приятное исключение, но оно не гарантирует смены правил. Вот так бы я сказал.
На многочисленные вопросы, как я отношусь к колонке Андрея Мовчана о варягах, о том, что они надолго. Понимаете, нет ничего скучнее, чем переубеждать пессимиста. Быть пессимистом на самом деле очень выгодно, удобно. Это снимает с пишущего какую-либо ответственность. И очень может быть, что Мовчан прав в своих выводах, хотя мне представляется, что они чересчур радикальные.
Но главное, я не вижу смысла. Если ему нравится такая картина мира, согласно которой, Россия обречена на закукливание, вырождение, отъезд всего свободомыслящего и так далее, то, наверное, ему по каким-то своим соображениям комфортнее жить в таком мире. Может быть, на фоне такой России он больше себе нравится. Не знаю.
Д.Быков: Мне кажется, власть, по Салтыкову-Щедрину, решила держать нас в состоянии постоянного изумления
Пессимисты они же всегда, понимаете, мрачно смотрят на чужую участь. Относительно своей человек до конца остается оптимистом. Если ему хочется думать, что Россия ничего лучшего не достойна — ну и ради Бога, это его сценарий.
И вообще мне кажется, что в России не нужно большого интеллекта, чтобы предсказывать худшее. Предсказывающий худшее тут, как правило, не ошибается. Но для того, чтобы быть розовым оптимистом, тоже большого ума не надо. Именно поэтому я предостерегаю от каких-то розовых иллюзий по поводу вчерашней акции. Хотя лично мне она очень понравилась. Приятно было видеть много молодых прекрасных людей.
«Вы не философ, но, может, скажете пару слов о Канте? Как вы относитесь к нему? Когда впервые прочитали? Какое впечатление он на вас произвел? Надо ли каждому человеку прочесть его труды?». Каждому точно не надо. Вообще я думаю, что кроме цитатника Мао, ни одна книга не навязывалась каждому человеку.
Опыт навязывания цитатника Мао или речи Ленина на 3-м съезде комсомола, которую в обязательном порядке конспектировали все школьники, по-моему, показывает, что это довольно порочная, довольно пагубная практика. Представляю себе всех, повально читающих Канта:
С милкой влез на сеновал —
Почитать бы Канта.
Вроде всё с собою взял —
Ай, забыл стакан-то, — писал Андрей Кнышев. Думаю, что это примерно такая картина.
Когда я читал Канта (важно начинаю я), делал я это в рамках университетского курса истории философии. И то только потому, что мне очень нравилась преподавательница зарубежной философии, аспирантка — ее звали Вера. И только ради нее я и ходил на эти сомнительные и чрезвычайно скучные семинары. Даже Гуссерля тогда прочел — что делает любовь.
Но относительно Канта у меня, несмотря на некоторую мою темноту и некоторую, так сказать, тесноту словесного ряда у него, всегда было ощущение, что передо мной сильная мускулистая мысль, очень ясно и наглядно работающая. Ну что нам там давали? Куски из «Критики чистого разума» — вот это я помню. Помню, что меня очень интересовало кантовское доказательство бытия Божия. Что-то я, по совету Кураева, насчитывал вокруг этой темы.
У меня всегда было ощущение, что Кант мыслит хотя и сложно, но ясно. Вот относительно Гегеля, например, у меня такого чувства не было. Там я путался. А Кант представлялся мне таким образцом, если угодно, интеллектуальной кристальности, интеллектуальной логичности, дисциплины. Но я еще раз говорю: я настолько не философ, что о таких вещах могу судить только чисто эстетически, очень поверхностно. Только исходя из стилистики.
Д.Быков: В России не нужно большого интеллекта, чтобы предсказывать худшее. Предсказывающий, как правило, не ошибается
"Тема революционера в русской литературе». Гена, это, в принципе, была бы хорошая тема. Но видите ли, в русской литературе революционеры изображены очень скудно, очень избирательно. Гораздо чаще там изображаются провокаторы. Об этом у нас была лекция. Потому что провокатор интереснее.
Понимаете, сотрудник охранки — довольно плоское явление. Революционер — такой, инсарского типа или эсеровского типа — при всей своей святости производит впечатление определенной мономании, определенной зацикленности на своих идеях и тоже некоторые плоскости.
Понимаете, я не помню ни одного сколько-нибудь привлекательного революционера в русской литературе, и реакционера тоже. Вот провокаторы бывают интересные. Двойные агенты бывают интересные. Тут неважно, реально ли то существующая фигура, как Гапон, или вымышленный персонаж, как провокатор у Савинкова.
Кстати, «То, чего не было» мне представляется лучшим романом о русской революции, о людях русской революции. При том, что у Савинкова вообще проза тоже довольна инфантильная, стилистически довольно подростковая. Но поэт он был настоящий и прозаик очень интересный. Ну, Савинков-Ропшин, который был как бы таким прототипом Савенко-Лимонова. Они очень похожи по основной своей эмоции — по вызывающему равнодушию к своей и чужой жизни. Причем своя еще вызывает какие-то чувства, а чужая ровно никаких — полная пустота.
Наверное, вот эти персонажи, которые не ощущают в себе нравственных границ, как не ощущал их Карамора у Горького — это персонаж, во всяком случае, вызывающий интерес. Как «Посторонний» у Камю. А образы революционеров в русской литературе либо состоят из сплошного очернительства, как у Писемского во «Взбаламученном море», как у Лескова в «Некуда», как практически у каждого русского традиционного или реакционного, или реалистического умеренного писателя.
Даже у таких людей, как Чехов, ничего не поделаешь, «Рассказ неизвестного человека» рисует их довольно примитивными. При том, что в нем есть и страсть, и благородство. Но всё-таки, понимаете, их легальное существование страшно обеднено. Они люди подполья, у них нет реальной жизни. Поэтому и любовь их имеет характер мученичества, аскезы. И деятельность их нам неизвестна — мы они вынуждены догадываться.
Поэтому положительных или сколько-нибудь интересных образов революционеров мы не находим. Большинство, как Достоевский, видели бесовщину русской революции, но не видели ее святости. Исключение составляет Степняк-Кравчинский, который в «Андрее Кожухове» попытался изобразить революционеров гармоничными и милыми людьми. Или Горький в «Матери». Ничего не выходит — они всё равно неживые.
Единственный большевик у позднего Горького — Кутузов в «Жизни Клима Самгина» — наименее убедительный герой. Вот что-то с характером революционеров получается не то. Гиппиус, может быть, была права, что они современные сектанты. А сектантство вряд ли дает такие яркие образцы. Кстати, и в «Романе-царевиче» у Гиппиус тоже, признаться, ничего особенно интересного.
А провокаторы — да. Провокатор — это фигура, которая русской литературе традиционно интересна своей сложностью, амбивалентностью, полным непониманием героя, на чьей стороне в данный конкретный момент. Когда он предает, он ощущает это как предательство, или в нем действительно две души? Азеф был агентом охранки или агентом эсеров? Он этого не знал. Ему нравился процесс игры.
Д.Быков: Русская революция была изменой страны, когда она полюбила Мастера, предалась соблазну, и на этом пути погибла
«К вопросу о невидимых людях — тех, кто живет в другом измерении. Раньше люди с такими мозгами придумывали луки и стрелы, сегодня защищают от сверхновых звезд. Однако, читая Фрейда, узнаем, что основное сексуальное влечение у них — наука. А вот остальные люди покоряют не вселенную, а другой пол, чтобы человечество размножалось. Нужно ли такое разделение труда?».
Понимаете, я как раз сегодня читал лекцию об Абеляре и Элоизе, о психологии Мастера. Для нее он — весь мир, а для него она лишь попытка сбросить сексуальное напряжение или одержать очередную победу. Мастер — ну, фаустовский тип — всегда вызывает у женщин такое обожание, потому что им кажется, что он наместник Бога, что он наделен талантом, что он проводник божественных идей. Им кажется, что его талант делает его всемогущим.
Кроме того, он действительно никогда не будет им принадлежать до конца. «Что думал ты в такое время, когда не думает никто?» у Пушкина. Он всегда в апофеозе любви всё равно мечтает в критический момент сбежать в свою мастерскую. У него там начато что-то грандиозное — либо исследование, либо статуя.
В этой привлекательности Мастера (а он еще привлекателен своей незаменимостью, своей встроенностью в социум — он всегда будет востребован, его нельзя уничтожать и так далее) как раз главное — женская трагедия. Потому что женщина-то гибнет, пойдя с таким персонажем.
Это действительно беда мастеров, что в любви они крайне несовершенны. Несовершенны потому, что им нужна не любовь. Им нужны другие победы. Я бы не сказал, что это разделение труда. Скорее просто, условно говоря, одни люди созданы для решения глобальных задач, другие — да, для продолжения рода, для поддержания семьи.
Из Мастера семьянин очень плохой, что и показывает, собственно, весь опыт России в XX веке. В известном смысле русская революция и была такой изменой страны, когда она полюбила такого героического революционера, действительно Мастера, отдалась, предалась соблазну, и на этом пути погибла.
Это предсказано отчасти и в «Воскресенье», и особенно, конечно, в «Докторе Живаго» и в «Тихом Доне». Аксинья, Лара — всё-таки героини, олицетворяющий собой Россию. А Мастера, Фаусты, такие, как Юра — они, конечно, тоже обречены.
Но проблема еще и в том, что они никогда не могут удержать этих героинь, никогда не могут их спасти. Открывая им свободу, путь к свободе, уводя их от постылых мужей в обоих романах, они их губят на самом деле. Вот это такая стандартная схема фаустианского романа. А бывший муж, как бывшая власть, как правило, гибнет. Это такая фаустианская трагедия.
Я не думаю, что люди вот так вот радикально делятся на рабочих муравьев, поддерживающих семью, и мастеров, творящих великие абстракции. Мастерам тоже случается полюбить. Проблема в том, что им любовь нужна именно как очередная победа или как способ временно забыть о желании, вот так его преодолеть и с новой силой устремиться к решению своих глобальных задач. Мастер на любовь не отвлекается, он ей не живет.
Трагедия женщины в том, что именно и только Мастер может стать ее настоящим идеалом. В этом плане история Элоизы и Абеляра, особенно их переписка, эти потрясающие 4 письма, которые им приписываются — это, наверное, самый наглядный случай. Еще более наглядный случай — отношения Толстого с женой. Не зря же Элоиза пишет Абеляру: «Потеряв возможность удовлетворять свою чувственность, ты совершенно ко мне охладел». Другое дело, что он при довольно катастрофических обстоятельствах потерял эту способность. Но она права: она как человек была ему, по-моему, совершенно неинтересна.
Д.Быков: Мало кто, как Сорокин, умеет, подобно Линчу в «Человеке-слоне», заставить полюбить монстров
«Поразительно много выдающихся писателей, поэтов и музыкантов из Одессы. Они разной национальности. Есть ли у вас одесские корни?». У меня, к сожалению, нет, но у меня есть такое количество одесских друзей, и я так часто там выступаю (собираюсь туда опять летом), что у меня есть полное ощущение какой-то своей укорененности в этом городе. Я давно собирался там приискать какое-то жилье, хотя пока у меня нет уверенности, что это надо делать. Но я к Одессе чувствую такую совершенно неизъяснимую любовь, страшно глубокую.
Причины одесской талантливости именно в ее универсальности. Метисы, как мы знаем, всегда очень талантливы. Одесса лежит на перекрестке мировых цивилизаций. Там и левантийские ветры долетают — действительно, это русский Левант, русское Средиземноморье.
И кроме того, Одесса — это синтез культуры еврейской, украинской… Русской, безусловно, потому что именно Куприн заложил основы одесского мифа в «Гамбринусе» и «Обиде». Отчасти и в «Морской болезни», я думаю. Хотя она разворачивается в Крыму, но сам типаж — вот эта женщина, которая сильнее мужчины, умнее мужчины — это, в общем, типаж скорее одесский.
Мне кажется, что существование на перекрестке культур, к тому же в порту, в открытом городе — это всегда вызывает резкий рост числа талантливых людей, такую пассионарный вспышку. Почему в какой-то момент Одесса оказалось создательницей новой литературной школы? Это довольно понятно. Потому что одесситы хлынули в Москву в 20-е годы, привезя с собой две очень существенные вещи.
Во-первых, культ иронии. Петров писал: «Мы были люди без идеи. Ирония заменяла нам мировоззрение». Слишком многое Одесса пережила, чтобы сохранять серьезный подход к идеологиям. И во-вторых, культ формы — в известном смысле культ той же профессии, который был унаследован от Куприна.
Потому что Куприн вообще очень любит профессионалов. Ему даже проститутки, такие, как Тамара, нравятся профессионализмом, если взять «Яму». Он любит акробатов, летчиков, бандитов. Вот в «Обиде» потрясающие карманники. Любит людей дела.
Вот этот культ профессии, культ профессионально красивого обращения с ремеслом пришел, конечно, в эпоху, когда совесть была упразднена. Профессия в известном смысле заменила совесть. Потому что с совестью оказалось слишком легко договориться, а с профессией не договоришься.
Вот этот культ формы, культ профессии, культ иронии создали южнорусскую школу. Катаев, Багрицкий, Олеша, Бабель, Бандарин, Гехт, Паустовский… Булгаков, безусловно, с его абсолютно киевской, южной ленивой иронией. При том, что Киев, в отличие от Одессы, большой имперский город, и он попросту гораздо официознее, если угодно, гораздо серьезнее, чем вечно хохмящая, праздная, сытая Одесса.
Но вместе с тем вот эта экспансия южан… А Катаев и Булгаков первое время дружили. Они оба воспринимались как участники и вожди гудковского кружка — в «Гудке». Они привнесли вот эту иронию, этот профессионализм и это представление о том, что вовремя поставленная точка, как пишет Бабель, убивает вернее пули. Это замечательная одесская школа, южнорусская, которая продержалась в русской литературе до середины 30-х, пока на смену ей не пришел культ производства, культ труда — уральский культ.
Такое своеобразное промежуточное звено между одесской и уральской школами — это Андрей Платонов. Уроженец юга, Черноземья, Воронежа, для которого, однако, труд — это уже такая самоценность. Хотя он тоже любит профессионалов («Происхождение мастера»). Это такое любование человеком дела, плюс, конечно, довольно сардоническая ирония, тоже Платонову присущая — они есть и у него.
Но проблема в том, что Платонов очень черноземный. Во всех отношениях. Человек, начиная с «Епифанских шлюзов», глубоко копающий и снимающий самые глубинные слои и воспринимающий мир трагически. Понимаете, платоновская глубокая вспашка делает его персонажем, более органичным для 30-х годов. В 20-е он воспринимался как чужак. Хотя Виктор Шкловский его немедленно оценил. Вот он в 20-е высоко оценил двух прозаиков — Бабеля и Платонова. Это говорит о его исключительной прозорливости.
Кстати, и об Эренбурге — писателе, конечно, скорее принадлежащем к южнорусской, такой фельетонно-иронической школе — он отозвался более комплиментарно, чем, например, Тынянов. И это всё-таки делает Шкловского в моих глазах более прозорливым критиком. Потому что «Хулио Хуренито» — это неплохой роман. Сказать, что у героев Эренбурга фельетонные чернила вместо крови — большой проницательности не надо. «Это не плохой роман — это другой роман», как сказал Игорь Сухих по другому поводу.
«Что снится Лукашенко? Он в объятиях Путина, он у него в казематах?». Знаете, мне не очень интересны его сны. Мне кажется, что сны людей не особенно сложных (а тираны всегда довольно простые люди) не заслуживают глубокой интерпретации. Как у Новеллы Матвеевой сказано применительно к библиотеке Ивана Грозного: «Что читал душегубец? Не знаю, мне как-то неважно». Вот примерно так и здесь.
«Вы писали про «Утомленных солнцем». Единомышленники и так драться умеют, а мы всё думаем, кто виноват. Поем вечерний звон и проигрываем всё, что можно поиграть. Люблю хорошо снятое, зрелищное, густое кино. Чтобы не скучно, чтобы не придумывать картину за режиссера. «Солнцами» вроде Сокурова я уже утомлен. Вы догадывались в 1995, что Сокуров поставит фильм «Солнце»? Вам до сих пор не нравятся фильмы Сокурова?».
Какие-то нравятся, какие-то нет. «Молох» нравится, «Солнце» меньше. Мне кажется, что сценарий «Солнца» был тогда уже либо анонсирован, либо опубликован. Так что никакого предвидения будущего здесь нет. Из Сокурова я больше всего люблю «Русский ковчег». Именно благодаря феноменальной технической работе — одним кадром, с 4-го дубля снятая картина. И там совершенно поразительное мастерство диалогов, очень парадоксальных и смешных, воплощающих всю русскую историю.
Д.Быков: Навальный показал, что он может управлять ситуацией
«Нельзя ли лекцию о новом романе Сорокина?». Видите ли, новый роман Сорокина только что дочитан и здесь передо мной лежит. Он понравился мне меньше «Метели». «Метель» была гораздо лиричнее и как-то пронзительнее. А в общем и целом, чтобы свои впечатления как-то уложить, мне понадобится, я думаю, еще какое-то время.
Андрей Архангельский предложил когда-то вместо «Сорокин написал новый роман» говорить «Сорокин написал еще один роман». Действительно, варьируются все прежние темы, не меняется манера, даже лексика. Есть совершенно пронзительные куски.
Мало кто, как Сорокин, умеет, подобно Линчу в «Человеке-слоне», заставить полюбить монстров. Уж эти так называемые бути, мутанты — на что они уродливые и даже неантропоморфные, а как-то привыкаешь и полюбляешь. Как писателей-мутантов в «Голубом сале» — монстры, но их так жалко. Да и вообще все монстры Сорокина очень сентиментальные. Это в нем откуда-то из глубокого советского детства, когда мутант Чебурашка всем нам безумно нравился.
Если говорить как-то про роман в целом, понимаете, мне сейчас присуща такая острая тоска по литературе живых человеческих эмоций. В романе Сорокина на большей части его протяжения их нет. Там герои действительно фантомны, и как-то ни проникнуться к ним, ни сопереживать им никак не получается. При том, что придуманы они иногда очень хорошо. Но в них не веришь, с ними не с относишься. Вот писателей-мутантов, выделяющих голубое сало, еще можно было поверить. Они были описаны с высокой долей сострадания. Или в маленьких лошадок в «Метели». А здесь всё-таки некоторый перебор именно по части фантазма.
Но Сорокин всегда интересен — это бесспорно. Просто другое дело, что тот образ будущего, который там рисуется, настолько далек от настоящего, настолько экзотичен и настолько расчеловечен, что у меня чаще всего не получается сопереживать. А мне хотелось бы, я по этому соскучился.
В остальном — ну что? Если забыть о том, что это Сорокин, это такая крепкая футурологическая фантастика — далеко не первого ряда, но симпатичная. Но мы же Сорокина любим как бы не за это. Мы его любим либо за изобретательную садическую жестокость, либо за очень точное пародирование, за великолепные стилизации. А фантастика у него, мне кажется, всегда немножко смахивала на изобретение велосипеда, как вся «ледовая» трилогия. Но всё равно это любопытно. По крайней мере, читая, не скучаешь. Я, может быть, посмотрю, что мне будет нравиться через неделю.
Дело в том, что написать в России что-то принципиально новое очень трудно. Гоголь же задохнулся, работая над 2-м томом — именно потому, что 1-й том уже содержал полный реестр России, и в ней ничего не прибавилось. Приходилось выдумывать это будущее. Как Уленьку, или как Тентетникова, или как Хлобуева.
Он угадал очень многих героев — Облонского, например, или Муразова (будущего Иудушку Головлева). Хлобуев — это совершенно явный Облонский, Тентетников — Обломов, Костанжогло — Левин, Уленька Бетрищева — тургеневская девушка и так далее. Он уловил то, чего еще не было.
Но что можно угадать в сегодняшней России? Прогноз у Сорокина уже дан 10 лет назад — «будет ничего». Даже более того, 15 лет назад. Уже видите, время-то как спрессовывается. Так что в стране, где не происходит ничего принципиально нового, очень трудно написать принципиально новую прозу. Лучше уж отвлечься на какой-то совершенно экзотический материал, совершенно нерусский, не вызывающий, например, гулаговских ассоциаций.
Не буду никак оценивать поведение Андрея Кончаловского. Не вижу никакого смысла это делать.
«У вас зуб на Украину или вы находитесь к ней в обидном ожидании? Я несколько раз побывал в Украине. Сложилось ощущение, что освобождение России наступит после захвата Киева. Римская империя распалась после оккупации Иерусалима». Нет, ну это вам рисуются какие-то совершенно эсхатологические сценарии.
Никакого зуба на Украину у меня нет. Наоборот, у меня есть пожелание ей всяческого добра. Что совершенно не мешает мне видеть очень многие вещи — смею надеяться, что объективно. Но из того, что пишет Ян Валетов, я согласен почти со всем. Ну и вообще в Украине как-то хватает людей здравомыслящих, вне всяких гипнозов оценивающих ситуацию. Никакого зуба, что вы? Наоборот, жду не дождусь, пока приеду в Киев и Одессу и смогу с друзьями серьезно обговорить всё происходящее.
«Почему отошли войска от границы?». Понятия не имею. Наверное, то же самое желание держать в состоянии постоянного изумления. А зачем они развертывались там? А каковы были внутренние пружины? Мы никогда этого не узнаем.
Д.Быков: Роулинг дает надежду даже Драко Малфою. Вот что я совершенно не готов признать
«Снимет ли Навальный голодовку?». Не знаю. Я не даю советов в такой области. Мне кажется, что он имеет полное моральное право ее снять, потому что своей цели он достиг. Гражданских врачей к нему пустили. Навальный показал, что он может управлять ситуацией.
Как будет дальше, не знаю. Если у него есть установка держать эту голодовку дальше, все силы мира его не разубедят. А есть ли у него такая установка в самом деле, это могут сказать только ближайшие к нему люди, и то вопрос. В любом случае, он уже победил. Здесь я совершенно солидарен.
«Сахаров в конце жизни предсказал неизбежное падение морального уровня населения. Виноваты ли в этом технологии?». Нет, технологии здесь, я думаю, совершенно ни при чем. Моральное падение было неизбежно потому, что время, формировавшее людей 80-90-х годов, было половинчатым. Оно было временем полусвободы.
Вот террор был стилистически целен и формировал цельных людей - либо святых, либо чудовищ. Либо чудовищных святых — такой вариант тоже бывает. А половинчатое, гниловатое время застоя при великолепных культурных взлетах, точно так же, как и в 10-е годы, сформировало поколение людей нравственно неустойчивых. Которые, собственно, и загубили дело русской революции.
«Цитируемость научной работы говорит о ее актуальности. Цитируемость «Эха Москвы» говорит о его популярности. О чем говорит цитируемость Высоцкого?». О двух вещах. Во-первых, о том, что он умел риторически, афористично, привлекательно формулировать многие важные вещи. Это такая черта поэтов риторического склада. Ну, там «Угодники идут легко, пророки неохотно» и так далее. Но при этом Высоцкий умудрился очень многие вещи назвать.
Высоцкий же сложный поэт. Он интеллектуал. То, что он был актером и филологического образования, кроме лекций Синявского, не имел, не должно никого расслаблять и вводить в такое снисходительное состояние: дескать, Высоцкий — это случайное озарение, вспышки гениальности.
Высоцкий — это прежде всего очень систематическая и упорная работа над собой, многолетняя огранка. Это пребывание в сложном и непрерывно развивающемся высокоинтеллектуальном коллективе, который был авангардом культурной России, культурной Москвы. Это потрясающая начитанность. Это удивительное любопытство ко всем сферам человеческой деятельности — от науки до криминала.
Высоцкий — это чрезвычайно одаренный поэт. Он многие вещи просто назвал своими именами. Мы цитируем его потому, что мы всё-таки находим в его словах собственные диагнозы. И их довольно много до сих пор — в этом смысле ничего особенного не поменялась. Он совершенно вечный автор.
«Дочитали ли вы «Улисса» до конца? Я как возьму эту книгу в руки, начинаю читать сначала, но так и не добрался до середины». Понимаете, у меня были такие обстоятельства, что я вынужден был читать «Улисса» подряд. Потому что я служил в армии, и мне удавалось иногда на сутки получить очередной номер «Иностранки» 1988 года, где печатался очередной фрагмент с комментариями Хоружего. 12 номеров в течение года я читал этот роман. Потом, разумеется, у меня была возможность — один друг мне подарил переплетенный кусок из «Иностранки» — все вот эти переплетенные 12 глав, 12 порций.
И все эти эпизоды я перечитывал уже, естественно, вразброс и вразброд, потому что читать «Улисса» подряд после первого чтения, по-моему, совершенно не нужно. Перечитываешь любимые куски. Открываешь на чем откроется. Иногда нужно случайно, по работе или по чисто прозаическим делам перечитать какую-нибудь голову и посмотреть, как сделано. Например, «Сирены» или «Катехизис». Или вот эту главу, где все стилизации. То есть это чтение «Улисса» подряд — это однократный опыт.
Но для меня никогда не было проблем ее читать «Улисса». Не то чтобы я Бог весть какой интеллектуал, но «Улисс» вообще книга, сложность которой сильно преувеличена. Она очень виртуозна, но читать ее легко и приятно. И масса своих ощущений узнается. Сначала узнаешь себя в Дедалусе — до 25 лет. Потом узнаешь себя в Блуме. Есть люди, которым близка Молли.
Но в принципе, «Улисс» несложная книга. Совершенно необязательно отслеживать все референции, ссылки, аллюзии. Можно просто читать это как пример тотального реализма. Реализма физиологического, психиатрического, экономического — какого хотите. То есть человеческая жизнь, освещенная множеством лучей. Не стереоскоп, а множество, как бы сфера, из каждой точки которой внутрь направлен луч. Внутри этой сферы человек чувствует себя как бы освещаемым со всех сторон. Это очень интересный опыт тотального реализма, восходящий, конечно, к Толстому. Но Толстой не довел этот замысел до конца, начав «Утро помещика», а Джойс гениально справился.
«Улисс» — ну чего там, собственно, мудрить? Это просто очень хорошо написанный роман. Очень точно, очень пластично, с огромным разнообразием приемов. После него уже действительно как-то пресновата вся литература, написанная до него или одновременно. Возникает некоторое ощущение «у меня одна струна». Действительно, Джойс играет на такой гигантской полнозвучной арфе, а очень многие на одной струне или на 4-х.
Поэтому первое впечатление от «Улисса» было совершенно ошеломляющим богатством, такой полнотой. Совершенно неважно при этом, по-моему, отслеживать, какой орган, какой эпизод «Одиссеи» или какая часть Дублина привлекает внимание автора. То есть вся полнота, весь этот бесконечный слоеный пирог со всеми его коржами — я думаю, это удовольствие для немногих гурманов. А в целом «Улисс» абсолютно читаемый роман.
И обратите внимание: разошелся он именно на подражания в массовой культуре. Потому что Апдайк с его «Кентавром» — это абсолютный масскульт, абсолютная беллетристика. Множество приемов «Улисса» использует Стивен Кинг в своих внутренних монологах и перебивках. Некоторые приемы — Данилевский в своих отнюдь не скучных романах.
Мне кажется, что Джойс — это писатель абсолютно не зацикленный на собственной интеллектуальности. Наоборот, он спрашивал Набокова, не кажется ли он ему провинциальным. Другое дело, «Поминки по Финнегану», я думаю, книга принципиально неприводимая, но иногда нырнуть в нее и поискать там какие-то жемчужины на дне тоже бывает полезно.
«Известно, что через асфальт пробиваются наиболее здоровые и крепкие ростки. Не этим ли объясняется всплеск талантов в эпоху лжи и инквизиции? Не следует ли ожидать в ближайшем будущем появления в России новых гениев?». Ну, появления новых гениев следует ожидать потому, что мы переживаем некоторый цивилизационный рывок. Я сегодня, давая уроки, в очередной раз убедился, что школьники (я давал Ахматову) стали понимать Ахматову лучше, яснее и чаще отваживаются с ней спорить. Иногда от них удается услышать какие-то интересные версии.
Вот я читал мою любимую «Элегию» «Теперь ты там, где знают всё — скажи: что жило в этом доме, кроме нас?». А они с уверенностью отвечают: «В доме жило будущее». — «Почему?». — «А потому что «Бог знает что творилось в зеркалах». В зеркала смотрят, когда гадают. В зеркалах отражается будущее». И действительно, это живет ужасное предчувствие. В доме живет будущая судьба героини. Да и героя, раз он теперь «там, где знают всё». Раньше-то мы думали, что это могут быть, наоборот, какие-то призраки прошлого.
Но вообще с ними очень интересно говорить. Наверное, не в последнюю очередь на их формирование влияет цельность эпохи. Потому что эпоха ну совершенно гротескная — такое полное вырождение. Вот это федеральное послание, главная проблема которого — то, что преподавателям бывших профтехучилищ (ныне колледжей) и техникумов недоплачивают за классное руководство — такая проблема, наверное, есть. Но говорить об этом в федеральном послании, определяя главные векторы развития страны, умалчивая обо всём действительно трагическом и серьезном, что в ней происходит — это тоже такой особый род постоянного изумления.
«Известна ли вам технология написания послания?». Нет, ну откуда? Ко мне никогда не обращаются. Хотя мне кажется, что это был бы любопытный опыт. Но еще раз говорю: им же не надо хорошо. Им надо плохо. Как сказано у Воннегута, в бессмыслице сила. Они действительно топорным уровнем своей пропаганды, чудовищным уровнем своей лжи, возмутительным уровнем своих официальных выступлений и прокламаций всякого рода (типа, мы будем в раю, а они будут гореть в аду) пытаются доказать свое право сильного: мы можем себе позволить вот такое.
Наверное, это нормально. То есть это стилистически цельно. Представьте себе, что в этом послании прозвучали бы какие-то гуманистические лозунги или осмысленные социальные диагнозы сегодняшней России. Ну на что это было бы похоже? Это был бы какой-то определенный стилистический перекос.
«О чем идет речь в пассаже про Шерхана и Табаки?». Ну, им кажется, что Америка — такой мировой гегемон. Она как хищник Шерхан, а вокруг нее подтягивающие шакалы. А мы среди всего этого либо как Акелла, либо как Маугли, либо как мудрый медведь-единоросс Балу, удар лапы которого мог бы расплющить человеческого детеныша.
Д.Быков: Всё-таки я бы предложил пересмотреть такое пренебрежительное отношение к Хрущеву
«Не кажется ли вам, что стихи Поженяна тревожные и не по-советски декадентские? «Я принял решение»». Конкретно это стихотворение не помню. У Поженяна были несоветские стихи. Даже были некоторые авангардистские сочинения типа «Я такое дерево». Но, в общем, у меня нет чувства, что Поженян был вполне реализовавшимся поэтом. Мне кажется, его глубоко держали какие-то его советские, может быть, человеческие корни. Какая-то неполнота, недоговоренность.
Вот участвовал же он в проекте Гривадий Горпожакс, в написании нескольких сценариев и даже в постановке одного фильма. Были у него замечательные постромантические стихи. Но мне кажется, в полной мере он как-то не состоялся. Хотя были замечательные тексты.
«Прочитал автобиографию Оззи Осборна. Был удивлен качеством литературы. Гострайтер местами просто Диккенс. Скажите о «литературных неграх». Наверняка вам кое-что известно не понаслышке». Знаете, вот ничего неизвестно. Я никогда не сталкивался ни с одним живым «литературным негром». Я знаю, что иногда журналист работает в соавторстве с героем и открыто об этом говорит. Я знаю, что иногда звезда совершенно в открытую нанимает журналиста и ставит его в соавторы. Но ни одного «литературного негра», который бы создавал литературный мегапроект, я не видел живьем. Либо они очень хорошо прячутся, либо это мифология.
«В фильме «Полеты во сне и наяву» по сценарию Мережко каждый из персонажей одинок и несчастен. Главный герой — не выросший ментально 40-летний инфантил. В чем основная идея этого произведения?». Основная идея этого произведения выражена полно в статье Чернышевского «Русский человек на рандеву»: если у человека нет социальной ответственности, если у него нет общественных обязанностей, наивно ожидать, что он не будет инфантилом в частной жизни. Иными словами, эпоха безвременья плодит инфантилов, которые могут быть сколь угодно очаровательными, но, в принципе, абсолютно беспомощны. Более того: при первом нажиме они ломаются.
«Ваша оценка «Эшелона на Самарканд»». Мне больше понравился «Ташкент город хлебный». Не надо меня об этом спрашивать. Понимаете, говорить о писателях в целом, о коллегах, я еще как-то могу. Но я давно не занимаюсь литературной критикой, потому что нечем заниматься. По крайней мере, о современниках, работающих рядом и выпускающих книги одновременно, мне как-то высказываться трудно. Это получается как-то некорпоративно.
Я совершенно убежден, что в романе Гузели Яхиной нет плагиата. Все, кто подробно изучал этот вопрос, тоже со мной согласны. Я совершенно убежден, что Гузелью Яхиной движут высокие благородные цели. А оценивать качество ее прозы, ее, так сказать, ткань и вещество — это совсем не моя компетенция. Я не очень люблю конкретно такую прозу. Хотя, безусловно, как основа потенциального сценария, это очень интересно.
«После прочтения «Маленького принца» создалось неприятное ощущение, что мальчик всеми способами намекает рассказчику, чтобы он спас-таки его от змеи и предложил ему лучшую участь. Но взрослый так занят починкой своего мотора, что не может предложить ничего, кроме пустыни. А когда происходит непоправимое, просто описывает это утешительными метафорами. Неприятны и книжка, и картина нарисованного в ней мира».
Я совершенно согласен с Александром Мелеховым, написавшим когда-то для нашего журнала «Что читать» довольно уничижительную статью. Неприятная книжка. И вообще многое в творчестве Экзюпери представляется мне либо напыщенным, как в «Цитадели» или «Планете людей», либо слишком сентиментальным, либо двусмысленным, либо внутренне холодным. Ну, такого патетического я не люблю.
Много эгоизма. Вот эта фраза «Мы в ответе за тех, кого приручили» — ее очень любят те, кто приручался, хотя иногда их об этом никто не просил. Это любят люди, которые просто привыкли перевешивать на других ответственность за свою судьбу. Такие люди есть.
В общем, в Экзюпери много демонстративности. Наверное, он был очень хороший человек. Скажут, что он был замечательный летчик, хотя на эту тему есть разные мнения. Мне кажется, что всё-таки в нем был какой-то непоправимый инфантилизм, чудовищная показушность.
И «Маленький принц», хотя и очень талантливая сказка с замечательными картинками, но за этим талантом всё равно стоит какой-то, понимаете, романтизм, несколько перезрелый, тоже несколько запоздавший. Что-то вроде советских педагогов-новаторов 70 годов. Какая-то немножко коммунарская эстетика за этим стоит.
Не могу объяснить нагляднее, но вижу нездоровую экзальтацию, вижу определенную показуху. Я не люблю таких сказок для взрослых. Ричард Бах — меня, в общем, при всей моей симпатии к «Чайке по имени Джонатан Ливингстон», раздражает эта литература.
«На длинных дистанциях писатели-фабульщики выигрывают у писателей-образников. Достоевского знают и любят больше, чем Гоголя, а Солженицына больше, чем Шефнера». Несопоставимые величины, абсолютно. Совершенно разные авторы. Шефнер и Солженицын не могут быть сопоставимы ни по какому параметру. Кроме разве того, что оба в душе считали себя поэтами — Шефнер с полным основанием, а Солженицын, по-моему, со значительно меньшим.
Просто фабула лучше удерживает. Как объяснял мне когда так Гор Вербински, assembling the movie (собирая фильм, как бы ставя его на рельсы), вы нуждаетесь, во-первых, в системе лейтмотивов, во-вторых, в жесткой фабуле. Просто чтобы картина ехала. Чтобы ехала вот эта огромная система, у нее должен быть паровоз. Таким паровозом является фабула. Это применительно к «Одинокому рейнджеру», когда мы обсуждали железнодорожную символику картины.
«Из всех персонажей поттерианы нам, по идее, ближе всех Дадли, зомбированный телеком мальчик, у которого главное хобби — лупить слабых. То, что к концу он жмет руку Гарри — натяжка, или Роулинг дает ему проблеск надежды?». Для Дурслей, безусловно, есть проблеск надежды. Они не такие однозначно плохие, как казалось. Некую позитивную роль в судьбе Гарри они всё же сыграли, хотя мы об этом сначала не догадываемся.
Нет, на самом деле Роулинг дает надежду даже Драко Малфою. Вот что я совершенно не готов признать. После того, как он применяет к Гарри «империум» и гнусно над ним издевается, оскорбляя его родителей — после таких вещей Малфою нет прощения. А оказывается, есть и для него какой-то шанс. Она добрая.
«В фильме «Апокалипсис сегодня» Уиллард приближается к Сердцу Тьмы на расстояние удара, только когда сам становится тьмой. Зло в таком случае можно уничтожить. Но есть ли для героя путь назад и можно ли считать это победой?». По повести нет. Вообще Джозеф Конрад писатель очень серьезный. И повесть совсем другая — она не про то. Там всё сложно, в этой книге.
Безусловно, приблизиться к Сердцу Тьмы можно только став тьмой. Эта мысль у Конрада прослеживается. Тем более, что «Сердце Тьмы» и «Сердце пустыни» — это очень интересная перекличка двух поляков, потомков ссыльных: у Грина (Гриневского) и у Корженевского (Конрада). Я уверен, что Грин читал «Сердце тьмы», и «Сердце пустыни» — это своеобразный ответ на него.
«С удивлением поймал себя, что согласен с доводами Кончаловского по поводу отказа от премии». Ну, наверное, вы тоже правы. Понимаете, логика-то — она же очевидна. Да, нельзя сравнивать художественное высказывание и публицистику. Вопрос в том, когда применить эту логику. Почему-то Майклу Муру дали же всё-таки Оскара за документальную картину. Более того, за ярко публицистическую картину.
«Над воспоминаниями Брежнева смеются, а что вы думаете про мемуары Хрущева? Имеют ли они художественную ценность?». Да они же, друг мой, не задумывались как художественная ценность. Они задумывались как свидетельство в чистом виде. Хрущев просто преследовал цель рассказать о том, что он знал лучше всех. А знал он многое.
Он надиктовывал их. В аутентичности мемуаров мы не можем сомневаться — это его голос, его интонация и те факты, которым он был свидетелем. Наверное, он привирал в каких-то вещах — в каких, непонятно, мы там не были. Но то, что мемуары Хрущева абсолютно аутентичны — это факт. Они просто записаны с его устных монологов, и все шероховатости устной речи там чувствуется. И у него не было ни малейшего желания писать художественную прозу.
Брежнев в этом смысле гораздо больший эстет. Не зря он читал Есенина в подпитии, и вообще любил покрасоваться. Просто в мемуарах Хрущева много правды. Не скажу, какой там процент, но он есть. В мемуарах Брежнева он стремится к минус единице. Ну, Брежнев вызывает у меня ностальгическое очарование, ностальгическое умиление. Он действительно был добрый дед по сравнению со всем, что настало после.
Но всё-таки я бы предложил пересмотреть такое пренебрежительное отношение к Хрущеву. Неприязнь к реформаторам, компрометация их волюнтаристскими методами — это всегдашняя российская черта. Но, мне кажется, есть за что сказать ему «спасибо», хотя тоже был персонаж далеко не радужный. Вернемся через 5 минут.
НОВОСТИ.
РЕКЛАМА.
Д. Быков
―
Продолжаем разговор. На почте, как всегда, гораздо больше интересных вопросов, чем я успеваю ответить. Но будем как-то вертеться.«Слышал интересное мнение, что Бог творит совершенно волюнтаристски. Разве это не так?». Я думаю, что Бог находится в плену тех законов, которые сам же и учредил. Уже раз начав акт творения, уже создав мир по определенному чертежу, вы вынуждены дальше творить в рамках этого мира или периодически его упразднять, уничтожать и начинать с нуля — скажем, на новой химической основе. Мне кажется, Земля хранит следы подобных экспериментов.
Д.Быков: Проблема в том, что Бог, как и писатель, несвободен от закономерностей созданного им же мира
Но проблема в том, что Бог, как и писатель, несвободен от закономерностей созданного им же мира. Поэтому говорить о чистом волюнтаризме в условиях конкретных физических законов, мне кажется, невозможно. Проще создать новый мир или еще один мир с другими физическими законами.
«В советское время существовал Институт международного рабочего движения — заповедник для философов, мыслящих вне советской парадигмы. Зачем он был нужен советской власти?». Советская власть вообще заботилась о том, чтобы при ней процветали интеллектуалы разных философских направлений. Не антисоветских, но, по крайней мере, в некотором диапазоне. Такие, как Ильенков, например.
Грубо говоря, при советской власти даже Гумилев (я имею в виду Льва Николаевича) был не полностью вытеснен в самиздат. Он мог излагать свои завиральные теории, иногда подкрепленные, иногда не подкрепленные фактами. Советская власть допускала, как ни странно, известную степень отклонения от кондового марксизма. В том числе допускала и существование журнала «Проблемы мира и социализма».
«Расскажите о творчестве Михаила Джавахишвили». Да вот ничего интересного о нем как раз и не могу рассказать. Мне надо это перечитать, пересмотреть. Сейчас даже просто не вспомню.
«Почему первый роман Елены Катишонок «Жили-были старик со старухой» так хорош, а остальные почти не цепляют?». Да я вообще не знаю, что вас цепляет. Понимаете, это же очень индивидуально. Первая книга всегда шедевр, вторая всегда плохая — это закон. Ну, как и вторая картина — «закон 2 картины». Единственным исключением, по-моему, является Тарковский. Обычно второй фильм слабее. Или, во всяком случае, он отмечен такими нестандартными поисками.
Иногда жертвой «закона второй картины», жертвой этих ожиданий становятся великие картины. Как, например, «В городе Сочи темные ночи» Пичула. Все после «Маленькой Веры» ждали неудачи. А это еще большая удача, просто более сложная. И картина провалилась в прокатную яму. А что касается творчества Катишонок, я не берусь оценивать ее последующее книги, потому что их не читал.
«Почему Санкт-Петербург считают более протестным, чем Москва? И почему в Питере сильнее бьют?». Почему сильнее бьют, не знаю. Но почему его считают более протестным, очевидно. Это такая альтернативная столица, которая, по словам Андрея Белого, уже упоминавшегося сегодня, может быть либо столицей, либо ничем.
Но он не стал ничем. Он стал альтернативой, таким городом-призраком — городом рока, городом фантастики, городом неформальной молодежной культуры. И кто бы ни курировал рок-клуб, но возникнуть рок-клуб мог только там. Город мерцающий, бледный, город европейский, невский, в отличие от Москвы с ее тухловатой Москва-рекой и ее циклической замкнутой структурой.
Петербург вообще город альтернативы. Город альтернатив, сказал бы я. И в этом качестве он, конечно, самый интересный город России. Но у петербургского характера, о чем мы говорили в прошлый раз, есть свои очень и очень темные стороны.
«Недавно столкнулся с трактовкой «Преступления и наказания», согласно которой, герой оказался слабым, недостойным и неспособным «иметь право». И всё его раскаяние — лишь познание своего места». Это сам герой говорит открытым текстом: «Система-то верна, но я не сдюжил». Это он говорит Соне. Ничего принципиально нового в такой трактовке нет. Это, в общем, повторение глупостей Раскольникова.
И совершенно прав Набоков, говоря, что героя, совершающего убийство по теоретическим мотивам, надо показывать не следователю, а психиатру. Герасим Чистов, прототип, убивший двух старух (раскольниц, кстати, что важно), вообще-то убил их из корыстных мотивов. И было страшно разочарован тем, что денег у них было очень мало.
Убийства по теоретическим мотивам даже в XX веке не совершались. То, что творил фашизм, было убийством, безусловно, зомбированными, безусловно, психически неадекватными людьми, которые опьянялись сверхидеей. Но это было убийство в измененном состоянии сознания. Вообще человек по теоретическим мотивам убивает крайне редко. Почему-то корыстный мотив всегда более внушителен.
«Что бы вы посоветовали почитать, если человек потерял радость жизни и интерес?». Ну, Бротигана. Я обычно в таких случаях советую, конечно, в первую очередь Грина. Потому что Грин — это витамин любопытства и интереса к жизни, такой яркости. Иногда совершенно олеографической, как в рассказе «Огненная вода». Вот эта девушка —15-летняя, романтическая, которая играет в пиратский корабль с возлюбленным. Это, конечно, дурной тон, но всё равно очаровательно. Или тот же упомянутый «Синий каскад Теллури».
Но Грин — это для многих недоступно, потому что люди не верят в такие сказки. Им подавай какое-то живое общение с писателем или более живую жизнь. Вот Бротиган, который сам покончил с собой в 49 лет, застрелился от депрессии — я не очень люблю Бротигана, но есть люди, на которых действует сильно. Интерес к жизни возвращается.
Ну и потом невредно бывает… Знаете, Абеляр писал, предваряя «Историю моих бедствий», обращаясь к анонимному, так и неизвестному другу: «Я пишу это тебе для того, чтобы ты утешился в твоих бедствиях, не столь серьезных». Но дело в том, что Абеляр был потрясающий эгоцентрик. Поэтому чтение его книги вряд ли кого-то способно утешить. Он себя считает гением, а всех остальных завистниками. И несмотря на его реальные бедствия, чудовищные, сострадать ему как-то трудно. Это я просто сегодня читал о нем лекцию, и поэтому еще полон впечатлениями от их переписки с Элоизой.
А что касается таких текстов, которые могли бы вылечить от депрессии — именно от депрессии как нежелания жить... Понимаете, психотерапевтических текстов очень мало. Тут вернее медикаменты или специалисты. Но, конечно, «Darkness Visible», «Зримая тьма» Уильяма Стайрона — это очень полезное чтение. И кстати, сегодня это главный его бестселлер — по-моему, более продающийся, более продаваемый, нежели «Выбор Софи».
Любопытно бывает почитать какие-нибудь документальные расследования, вроде «Человека с поезда». Документальные романы, где расследуется — это очень увлекательное чтение. И те, кому жить не хочется, могут как бы насладиться игрой ума, интеллекта, и им как-то захочется жить.
«Если говорить об ожившей кукле, то для меня есть вещь и пострашнее «Серого автомобиля». Это сказка Щедрина «Игрушечного дела людишки»». Да, наверное, согласен. «Кукольник Изуверов никак не может сделать добродетельную куклу, а мерзости — пожалуйста. Этот взгляд на проблему творца, как мне кажется, страшнее, чем самовоспроизводство куклы». Оливер, это интересная мысль. Наверное, да. Я как-то никогда «Игрушечного дела людишки» не воспринимал как триллер. Мне всегда казалось, что это сатира. Но вообще Изуверов-Карабас-Барабас — это любопытно.
Кстати, не подскажете ли мне кто, высказывалась ли когда-нибудь мысль (я, по-моему, ее уже высказывал однажды) о том, что лиса Алиса и кот Базилио в «Золотом ключике» — это Мережковский и Гиппиус. Они очень похожи: он в темных очках, она рыжая. И они оба были такие вроде бы внешне очень респектабельные, а в сущности, как многие считали, жуликоватые.
Хотя я их считаю самой талантливой парой Серебряного века. Уж, по крайней мере, талантливее, чем Иванов и Зиновьева-Аннибал, или чем треугольник Бриков. Мне кажется, они были феноменально одаренные люди. Он был просто гений, и у нее стихи прекрасные. Но не было ли этой мысли, что лиса Алиса и кот Базилио — это они?
У Мирона Петровского, по-моему, в статье о «Ключике» этой мысли не было. Там была подробно разобрана история с Блоком — «Болотные чертенятки», «Болотный цикл», пародируемый через Пьеро. Наверное, сам Алексей Толстой воплощен в образе Буратино. Мальвина — это Крандиевская, в Артамоне, может быть, есть что-то от Маяковского. Но я никак не могу найти ни одной работы, которая бы трактовала Алису и Базилио. Интересно на самом деле. Может быть, кто-то что-то знает.
«Маньяки есть всегда. Просто в 30-е им не приходилось заводить жертв в лес или гараж — были созданы условия, когда достаточно было всего лишь завести дело». Да, это справедливо. Но понимаете, в чем парадокс? Подавляющее большинство этих людей не были маньяками. Они были довольно заурядными людьми. Просто обстановка их превращала в маньяков.
Огромное количество фашистов тоже не были зверями — они озверели в процессе превращения. Изуверы над ними поработали. В этом-то и ужас, что огромное количество людей становятся маньяками с поразительной легкостью. Человек скатывается в это при соответствующих социальных условиях.
«Не хотите ли вы прочитать перевод Гребенщикова «Бхагавад-гиты» и разобраться в этом вопросе? Ведь вы тоже против язычества». «Бхагавад-гита» не язычество. Это другая религия, совсем не языческая. Не языческая даже в таком традиционном христианском понимании.
Д.Быков: В этом-то и ужас, что огромное количество людей становятся маньяками с поразительной легкостью
Это тоже такой особый вариант, более сложный вариант единобожия. Со своими усложнениями, скажем так, но на язычество это никак не тянет. Хотя бы потому, что основной пафос индуизма и основной пафос «Бхагавад-гиты» — это, насколько я знаю, всё-таки пафос гуманистический. Но мне следовало бы внимательно это почитать, и особенно в переводе Бориса Борисовича. Всё, что делает Гребенщиков, вызывает у меня восторг.
«Был ли у вас после армии ресентимент? Как вы с ним справились?». Знаете, у меня тогда был ресентимент скорее в отношениях любовных. По линии, описанной Бродским — когда думаешь: ты не со мной, зато я лучше. Такая «Пьяцца Маттеи». Ресентимента после армии не было.
Что касается отсутствия озлобленности, спасибо вам за этот комплимент, но видите ли, иногда я должен с горечью признаться, что очень часто мое делание людям добра была формой трусости. Я им помогал просто потому, что, может быть, казался себе в чем-то неполноценным и как бы выслуживал себе таким образом право на жизнь.
Из любви, из дружеских чувств я помогал очень немногим. Как правило, женщинам, которых любил, и мужчинам, чье творчество мне нравилось. Здесь это было просто такая форма признания в любви. Тоже эгоистическая — как бы желание поучаствовать в их творчестве хотя бы каким-то посредничеством в публикации или спонсировании. А обычно вся доброта шла от трусости.
По отношению к некоторым людям, мне кажется, следовало бы проявлять гораздо большую жесткость. Насчет своего права на существование следовало придерживаться гораздо более жесткой позиции. Ненавижу слово «жесткий». Сейчас все говорят «дать жесткий отпор», «принять жесткие меры». «Жесткий» — это вообще-то термин с такой негативной коннотацией. Жестким бывает мясо, и тогда его не прожуешь. Для мяса это, может, и к лучшему, но для жующего не ах.
Что касается такой позиции, наверное, надо было меньше сомневаться в своем праве на существование. Потому что обычно сомнения в нем внушают нам как раз люди, которые сами права на существование не имеют абсолютно — такие пузыри земли. А они нам пытаются доказать, как мы здесь неуместны. В общем, корю я себя за некоторый избыток неуверенности в базовых ценностях.
«Гарри Поттер навсегда остался таким же, как был, или есть возможность его падения, склонения ко злу уже после 8-й книги?». Знаете, падение возможно. Как была возможна смерть и воскресение, точно так же возможен возврат, точно так же возможно искупление. Гарри Поттер задуман не идеальным героем. И у меня есть ощущение, что в этом залог его обаяния.
«Прочтите какое-нибудь стихотворение Набокова». Я прочту свое любимое стихотворение Набокова.
С серого севера
Вот пришли эти снимки.
Жизнь успела не все
Погасить недоимки.
Знакомое дерево
Выплывает из дымки.
Вот на Лугу шоссе.
Дом с колоннами. Оредежь.
Отовсюду почти
Мне к себе до сих пор еще
Удалось бы пройти.
Так, бывало, купальщикам
На приморском песке
Приносится мальчиком
Кое-что в кулачке.
Все, от камушка этого
С каймой фиолетовой
До стеклышка матово-зеленоватого,
Он приносит торжественно.
Вот это Батово.
Вот это Рождественно.
Самые поразительное, что стихотворение написано в день моего рождения — 20 декабря 1967 года. Бывают совершенно мистические совпадения. Наверное, то, что было сделано 20 декабря 1967 года, обладает некоторыми моими чертами, и меня, в общем, потрясает до слез.
Печально, что этот же день совпал с 50-летием ВЧК. Но ничего не поделаешь — этот же день означил собой мое появление. А Набоков вообще родился в один день с Лениным — представляете, какая неудача. Но, тем не менее, он ничем на него не похож, и это внушает определенные надежды, невзирая на все гороскопы.
«Каков должен быть выбор политики в случае целых государств, охваченных ресентиментом? Умиротворения, которое только поощряет агрессию, или бесконечного силового сдерживания? Ведь ничего третьего не дано. Первый вариант был применен Западом к Гитлеру и привел к войне. Второй использовался в случае СССР и закончился его крахом. Согласны ли вы с такой трактовкой? Мне кажется, применительно к СССР это было упрощением и непониманием его устройства».
Аня, это было непониманием того, что на месте СССР, относительно цивилизованного в свои последние годы, очень быстро окажутся силы гораздо более страшные, и никакого «конца истории» не случится. Фукуяма ошибся и признал эту ошибку многократно. На месте СССР оказался радикальный ислам, оказались дикие силы внутри самого Запада, оказались совершенно обалдевшие леваки — много чего.
Поэтому, по всей вероятности, тактика сдерживания СССР была половинчатой. Возможно, надо было ориентироваться, как и предлагал Сахаров, на конвергенцию. Но, во-первых, никто не верил, что СССР разрушится. Во-вторых, как было организовывать эту конвергенцию? Понимаете, задним умом мы все очень умные.
Наверное, СССР всё-таки рухнул под напором собственных центробежных сил, а никак не под влиянием действия каких-то западных структур. Очень уж вы недооцениваете, мне кажется, Советский Союз, если он мог вот так вот рухнуть в результате манипуляций англосаксов. На самом деле англосаксы, мне кажется, сыграли здесь роль минимальную.
«Прочитал в книге Ефимова, что Святополк-Мирский превозносил рассказ Бабеля «Соль». Чем он значителен?». Ну, послушайте, рассказ Бабеля «Соль» — один из лучших рассказов «Конармии». Потрясающая речевая маска Никиты Балмашева. От его же имени написан гениальный рассказ «Измена».
В чем он гениален? Страшная жестокость, страшное зверство. С одной стороны, тупость спекулянтов, которые спасают жидов — «Вот говорят: вы жидов спасаете, вы за народ не думаете». С другой стороны, страшные зверства Конармии — «И сняв со стены верного винта, я смыл этот позор с лица трудовой земли республики». Убийство женщины предстает как такой акт мировой справедливости.
И соль здесь — довольно многозначная метафора. Соль — не просто стержень, вокруг которого вращается рассказ, не просто мешок на коленях у спекулянтки, которая маскирует его под дитё, которое не орет и титьку не просит. Это совсем другое. Это та соль земли, которая выступила на поверхность. И солью земли оказалось совсем не христианство. Солью земли оказалась зверство. Как ни ужасен Никита Балмашев, но соль времени — он. И этот рассказ производит впечатление такого действительно выжженного солончака. Выжженного солнцем, блестящего, соленого. Соленой корки — вот так бы я сказал.
Довольно страшный рассказ на самом деле, как и вся «Конармия». Поэтому Бабель вполне заслуживает восторгов Святополка-Мирского. Тем более, что Святополк-Мирский подходил к литературе с позиций чистого эстетизма. Ему нравилась выразительная сила. У Бабеля этой выразительной силы много. Его рассказы производят впечатление действительно физической мощи.
«Как насчет лекции о Хаксли?». Знаете, я много раз пытался полюбить этого писателя. И каждый раз ни по «Контрапункту», ни по знаменитому «Дивному новому миру», который входит в пятерку лучших романов ХХ века, ни по прочим его фантастическим сочинениям никогда не понимал, что находят в этом писателе. Наверное, он гений. Но почему-то меня он не затрагивал никогда. Точно так же, как никогда меня не поражал Ивлин Во. Мне очень стыдно, но понимаете, свои вкусовые особенности есть у каждого из нас. Хаксли, видимо, не входит в мой тематический диапазон.
«Прочтите что-нибудь свежее из своего». Я в следующий раз прочту. Мы сейчас с Алексеем Иващенко пишем новую рэп-оперу. Там есть один номер, который я прочту с особенным удовольствием. Такой, мне кажется, потенциальный хит.
«Что вы можете сказать о творчестве Томаса Лиготти? Он мастер интеллектуального хоррора, современное перерождение Лавкрафта, но поумнее его, сильнее и страшнее». Я вообще не считаю Лавкрафта очень сильным автором. Хотя у него есть атмосферные вещи, замечательные. Вот про этих людей-рыб — вообще чудесный рассказ. Но весь Лавкрафт, в общем, вышел из «Низвержения в Мальстрем», из одного рассказа Эдгара По.
Д.Быков: СССР всё-таки рухнул под напором собственных центробежных сил, а никак не под влиянием западных структур
А что касается Лиготти — это титулованный, известный американский фантаст, мастер новеллы. Один его сборник я читал. Но у меня как раз не было ощущения такого уж прямо ползучего ужаса. Я не очень люблю те вещи, где двоится реальность. Потому что для того, чтобы мистический рассказ был полновесным, в нем не должно быть лирических туманностей, и он не может объясняться безумием героя или галлюцинациями. Всё должно быть реально, как у Кинга или у Мэкена. Поэтому к Лиготти я отношусь с априорным уважением, но, скажем, Роберт Блох мне нравится гораздо больше. Один такой его рассказ, как «Бродячий зверинец», мне кажется, дает Лиготти серьезную фору.
«Какова судьба Хогвартса? Каким он мог бы быть при Макгонагалл, при Лонгботтоме или позже?». Да знаете, при Макгонагалл, я думаю, было бы всё то же самое, только как бы несколько язвительнее и, может быть, в чем-то аккуратнее. При Лонгботтоме — не знаю. А вот при Гарри Поттере был бы полный бардак. Возможно, очень креативный.
«Как вам кажется, были ли нулевые, наставшие после 90-х, чем-то вроде оттепели 60-х?». Насчет нулевых. У меня у самого были серьезные иллюзии насчет нулевых, насчет Путина. Но дело в том, что всякая переходная эпоха в России лучше, чем эпоха straight, грубо говоря, чем эпоха плоская, определенная.
Любой переход порождает надежды. После 90-х казалось, что будет некое движение к порядку — к честертоновскому «доброму порядку». После гнилых 80-х казалось, что будет Вене свободы. И так далее. Точно так же, как провокатор интереснее, чем охранник или революционер, так и эпоха перехода всегда любопытнее и привлекательнее, чем время определившееся, застывшее. Только во время переходов и можно дышать. Грешно себя цитировать:
Я вообще люблю, когда кончается
Что-нибудь, и можно не спеша
Отойти, покуда очищается
Временно свободная душа.
Мы не знали бурного отчаяния,
Родина казалось нам тогда
Темной школой после окончания
Всех уроков — даже и труда.
Я люблю ощущение перехода. Мне нравится, например, весной — самим таким переходным временем — переход дня в сумерки, часа 4 весеннего вечера. И в отношениях с людьми мне нравится, как правило, либо сближение, либо расставание. Ну, кроме любви. В любви как раз прекрасно акме — такое плато.
Поэтому я люблю переходные эпохи. Как говорил Толстой, люблю fin de siecle, люблю это слово и понятие. Но, к сожалению, они наступают не так часто. Обычно сначала долго, бесконечно долго тянется «время вечности», как выражается Маркес, а потом уже наступают какие-то оттепельные или заморозковые, но в любом случае обнадеживающие перемены.
«Есть ли, по вашему мнению, книги, достойные сожжения? Или сама письменная форма изложения мысли делает ее неприкосновенной?». Вася, у меня есть такое строгое предубеждение, что печатное слово ненаказуемо. Сожжение книг всегда заканчивается сожжением людей. Вы можете книгу убрать, можете ее выбросить, но официально ее сжигать…
Понимаете, это как Тургенев предполагал, что если бы Россия провалилась в тартарары, от нее не осталось бы даже английской булавки, потому что все ее изобретения заемные. Это предполагал даже не Тургенев, а его герой Созонт Потугин. За это Достоевский утверждал, что книгу «Дым» следовало бы сжечь, подвергнуть гражданской казни. Вот мы к ним с книгами, они к нам с казнями. Наверное, потому что они пассионарии.
Я не считаю, что патриотизм может выражаться в сожжении книг. Безусловно, есть книги, которые мне омерзительны. И это не только «Mein Kampf», но это и «Рассуждения аполитичного», прости Господи. При всей моей любви к Томасу Манну, я считаю, что эта книга подлая, преступная. Ну, человек как бы сделал себе прививку страшной болезни, и то, что с ним произошло, ужасно. Все эти рассуждения о том, что Германия не Европа, и то, что хорошо для Европы, плохо для Германии, все эти расхождения между культурой и цивилизацией, которые потом Шпенглер оформил окончательно — всё это меня бесит.
Германская мысль 30-х годов — это, знаете, та еще мысль. Я не говорю уже об одном из ее предтеч Отто Вейнингере, который был гениальным юношей, конечно, но «Пол и характер» — книга настолько мерзкая, что просто трудно подобрать аналог. Но ничего не поделаешь — не жечь же?
Да и потом, изучать такие вещи тоже довольно полезно. Просто чтобы их не повторять. Хотя свой экземпляр «Рассуждений аполитичного» я просто вынес в подъезд. Кто-нибудь подберет — может быть, ему больше подойдет. При том, что перевод, выполненный Никитой Елисеевым (я-то отнес другой, изданный официально) мне казался очень совершенным.
«Почему Сталин не уничтожил столь опасного Берию?». Во-первых, он делал для этого всё возможное и готовился к этому. Берия очень точно чувствовал момент и понимал, что поиски «Большого Мингрела» рано или поздно приведут к нему. Не исключено, что подозрение в убийстве Сталина, падающее на Берию довольно часто, связано именно с этим.
А во-вторых, понимаете, по моим ощущениям, Берия был единственным качественным организатором и обучаемым организатором в тогдашнем Политбюро. Поэтому уничтожать его Сталину было как немножко стрелять в ногу. Понимаете, на кого было полагаться-то? На Маленкова, человека в принципе безынициативного? Берия был, конечно, зверь, но всё-таки при некоторых прочих равных условиях он действительно мог бы довольно быстро закрутить эту машинку в обратную сторону.
Мы мало знаем о подлинном Берии. Это одна из самых элементарных фигур. То, что они все там были убийцы разной степени кровавости, не подлежит сомнению. Но то, что этот убийца был для Сталина реально опасен — это, на мой взгляд, свидетельствует скорее в его пользу, нежели в пользу Сталина. И потом, понимаете, не так-то легко было его устранить — тоже был не дурак.
«Как отличить хорошую поэзию от посредственной? Откровенно плоские, примитивные, кошмарные стихи очевидны, а вот грань между неплохой и хорошей, хорошей и гениальной чувствуется нутром, но как-то формулируется литературоведами». Да в том-то и дело, что литературоведы до сих пор этого сформулировать не могут. Но я могу вам сказать, по крайней мере, две приметы, по которым речь идет о поэзии экстраординарной.
Во-первых, если ее хочется читать вслух. Это первая примета стихотворного качества. Со мной этим наблюдением когда-то поделился Житинский, и я поразился, как точно. Это может касаться и верлибра. Если есть вот эта эмпатия, которая возникает у читателя и выражается в жажде это произнести, в желании это повторить. Это безусловно так.
Вторая примета. Поэтическая речь, говорил Мандельштам, есть скрещенный процесс. Потому что она, с одной стороны, как бы рапортует о событии, а с другой, об эволюции формы. То есть содержание и форма в поэзии сливаются более органично. Проза стилистически нейтральна. Поэзия — это всё-таки не просто рассказ, не просто пересказ, но еще и эволюция формы, явленная в стихе.
Д.Быков: Берия был единственным качественным организатором и обучаемым организатором в тогдашнем Политбюро
Поэтому для поэзии более органичны скрещенные, двойственные эмоции. Как на острове Ифалук гнев и радость дают одну эмоцию, гнев и печаль — другую. Там есть свои термины для них. И так далее. Если поэзия транслирует сложные, неназываемые, до этого неназванные чувства, мы имеем дело с чем-то великим, и мы узнаем его. Мы поражаемся точности формулировки. Например, «устрой лишь так, чтобы тебя отныне недолго я еще благодари»л. Это наша эмоция, но мы ее не осознавали. Мы ее как бы не сформулировали вслух.
«Как вы думаете, если выйдет закон, который заставит все СМИ при упоминании ФБК* говорить, что они признаны в РФ нацистами, педофилами, экстремистами, будет ли это выполнять телеканал «Дождь»?». Вы нас ставите перед сложным выбором. Давайте мы будем рассматривать проблему по мере ее поступления. Я думаю, телеканал «Дождь» непременно изобретет какой-нибудь вариант такого поведения, которое дискредитируют эту меру, сделает ее постыдной и смешной.
«Можно ли назвать Степана Писахова создателем поморского мифа? Каким образом его авторский фольклор, его сказки могли быть напечатаны при советской власти?». А советская власть вообще позволяла под видом фольклора тиснуть иногда поразительные вещи. Иногда абсолютно пародийные. Например, автор небезызвестных повестей о Ходже Насреддине Леонид Соловьев под видом среднеазиатского фольклора о Сталине тиснул целую книжечку собственных стилизаций, абсолютно издевательских.
А вот — «Мне вспомнилась открытка «Канта не читал, но одобряю»». Да я тоже одобряю.
«Почему Пилат у Булгакова настолько не понял учения Иешуа, что приказал убить Иуду?». Почему не понял? Учение Иешуа касается одних людей, одних ситуаций. Пилат предназначен для действия в других. Это мысль Александра Мирера (под псевдонимом Зеркалов) в его работе «Этика Михаила Булгакова» о том, что Христос у него разложен на две ипостаси: добро — это Иешуа, сила — это Пилат. И, в общем, без действия, без убийства Иуды неполна миссия Левия Матвей. Левий Матвей тоже хочет его убить, при том, что он глубоко понимает учение Иешуа.
Просто по Булгакову, последовательному монархисту и вообще человеку действия, довольно рискованному, отважному и, в общем, решительному в некоторых ситуациях, по его философской системе Пилат в мире совершенно необходим. Он получает моральную санкцию. С этими людишками иначе нельзя — с этим первосвященником, с этим Римским, Лиходеевым, с этим Берлиозом.
Но не трогай художника. Ибо твоя миссия двойственная: с одной стороны, ты «санитар леса», а с другой, ты разведчик, наблюдатель. Твое дело — спасать художника. Отца Кабани, Будаха, пастора Шлага. Штирлиц и Румата — это же абсолютно одна и та же фигура, инкарнация Воланда. И мне кажется, что очень убедительно то, что Юлиан Семенов вот так глубоко и вдумчиво читал братьев Стругацких. А они, конечно, не в последнюю очередь под действием Булгакова лепили своих разведчиков.
«Как вы думаете, католическая идея чистилища и азиатская идея реинкарнации могут быть одним и тем же?». Нет, не думаю. Идея чистилища — она такая снисходительная к человеку. Человек иногда грешит по незнанию, иногда не может быть святым по слабости. Чистилище — это место, где человек переплавляется, доходит до рая, избавляется от своей грязи. То есть, иными словами, это для тех, кто находится в развитии. Для личностей, которые не успели полностью осуществиться. Идея реинкарнации, по-моему, заключается совсем в другом. Хотя я не большой специалист именно в реинкарнациях.
«Как вам идея поговорить сегодня о Генри Дарджере?». Да мы же уже говорили о нем. Генри Дарджер (или Даргер) действительно одна из самых трагических писательских судеб ХХ столетия. Но я затрудняюсь говорить о двух вещах. Во-первых, в какой степени он сам был маньяком — есть такая версия, и тоже довольно убедительная, хотя не хотелось бы верить. А во-вторых, в какой степени ценно его художественное творчество. Как художник, он интересен. Его коллажи, его рисунки тоже такого садомазохистского толка. Но его проза мне кажется дико многословной и, в общем, несостоятельной. Это огромная проблема.
«Кто сейчас Навальный в литературном статусе?». Я уже много говорил о том, что фэнтези господствует в сегодняшнем мире. Потому что добро очистилось до практически кристальной чистоты, и зло очистилось. Мир стал гораздо примитивнее. Появилось такое деление.
То, что мы живем внутри мифа о Гарри Поттере — это только ленивый не говорит. Хотя было время, когда об этом говорили очень немногие, и я в том числе. Навальный, конечно, именно в позиции Мальчика, который выжил. И мы все в одном огромном Хогвартсе.
«На ваших лекциях о фаустианском сюжете вы упоминали об авторах XX века, утверждавших, что проект «Человек» не удался». Прежде всего это Леонов. «А могло ли быть иначе? Каких, собственно, ожидали результатов?». Ожидали двояких результатов.
С одной стороны, что технический прогресс преобразит человека. Мы сегодня подошли вплотную к этой возможности — к появлению киборгов, к появлению вшитого чипа, позволяющего телепатически присосаться к любой информации или понимать друг друга на расстоянии.
А может быть, думали, что сверхскорости и сверхвозможности изменят человека. Появится астронавты, летчики-сверхлюди, полярники-сверхлюди. В общем, раздвигали границы возможного только чтобы выйти в безвоздушное пространство. Но когда вышли, оказалось, что там дышать нельзя.
Вот эта утопия кончилась, и советская утопия кончилась. Советский Союз был обществом, идеально приспособленным для того, чтобы вырываться за все барьеры. Но оказалось, что за этими барьерами космос — холодный, ледяной, безвоздушный. А общество, построенное таким образом, тоже нежизнеспособно. Вот это первая идея, первая идиллия, которая накрылась.
Вторая исходила из того, что человек находится на эволюционном пороге. Что он необязательно будет эволюционировать техногенно, сращиваясь с машиной, но что наступает эпоха Третьего Завета — завета культуры, как думал Мережковский, или женского божества, как мечтал Горький. Идея богостроительства, создания Бога — что Бога еще нет, но он будет.
Оказалось, что эволюция человека идет не такими темпами. Что его превращение, преображение приводит, может быть, к ускорению его реакций — он становится ускорителем. Но качественно другими эти реакции не становятся. То есть всё-таки
Кот просит сала,
Палки просит пес,
Успех собрата
Мучит нас до слез.
И так далее.
Но чтоб до истин этих доискаться,
Не надо в преисподнюю спускаться.
Человек разочаровал себя. Отсюда и мысль о проекте человека как поразительно неустойчивом. Собственно, ноймановская идея «новой этики» возникла именно из кризиса самого понятия большинства. Потому что большинство поразительно легко гипнотизируется, зомбируется, улюлюкает.
Раньше мораль определялась мнением большинства. Оказалось, что мнение большинства поразительно легко поддается манипуляции. Поэтому возникла идея защищать меньшинства. Потому что когда большинство уверено, что евреи соблюдают кровавый завет, наверное, нужны какие-то другие критерии.
Да, проект человек доказал свою исключительную косность, огромную инертность. Вот Честертон на эту инертность возлагал серьезные надежды. Он говорил: «Обыватель стоит на пути у революции». Но оказалось, что именно из среды обывателей, как правило, и выходят фашисты. А из среды творцов, анархистов, революционеров не выходят — они слишком маргинальны для этого. А вот большинство страшно. И человечество, ощутив себя большинством, тут же теряет нравственные тормоза.
Ну, поговорим о Набокове, потому что для меня, например, Набоков всё-таки одна из ключевых фигур XX века по двум причинам. Во-первых, ХХ век (еще до этого XIX на примере Герцена, но массовым это явление стало именно в XX веке) породил фигуру русского эмигранта.
Д.Быков: Набоков задал до некоторой степени идеальную матрицу русского эмигранта — принц в изгнании
Я много раз об этом говорил: есть такие устойчивые штампы, как британский полковник, французский любовник, немецкий философ — и русский эмигрант. Он действительно считает туземцев глупее себя. Он вечно ностальгирует, но в ужасе от мысли о возвращении. Он легко срывается в истерику и переживает травму очень шумно, крикливо. Или кричит, что нет никакой травмы, что тоже есть форма ее проживания.
Набоков задал до некоторой степени идеальную матрицу русского эмигранта — принц в изгнании. Он никогда не жалуется, хотя жизнь его была страшной. Помните, он, когда потерял мать, не мог поехать на ее похороны в Чехию. А ведь мать он обожал, и связь между ними была крепкой. Он не мог ей даже показать Митю, потому что не на что было съездить в Прагу, где она жила на стипендию.
Он потерял большую часть родни — кузин, кузенов. И образ Миры Белочкиной в «Пнине» — это ведь тоже подлинность. Набоков писал двоюродной сестре, насколько я помню: «Как ни пытаешься спрятаться в свою башенку из слоновой кости, а всё равно не можешь не думать об убитых детках — таких же прекрасных, как наши детки».
И вместе с тем Набоков никогда не позволяет себе роптать. То есть роптать он может как угодно, говоря о своей ненависти, но мы не услышим от него ни слова жалобы. Потому что достоинство. Потому что это Боткин, вообразивший себя Кинботом — принц в изгнании, которому не положено страдать.
И поэтому на вопрос «Согласны ли вы с мнением Толстого, что жизнь — это тартинка с дерьмом?» он отвечает: «Ну вообще-то я такого высказывания у Толстого не помню, но, в принципе, старик умел сильно выразиться. Нет, моя жизнь — это кусок свежайшего хлеба с альпийским маслом и медом». Вот такое сказать о своей жизни — это форма благодарности и вместе с тем форма достоинства.
Да, может быть, снобизма. Но в Набокове снобизм всегда был чисто защитной реакцией. А в принципе-то, он человек поразительной нежности, таланта и гордости. Вот это, по нему, три главные добродетели — нежность, талант и гордость.
Вот это первая тема, за которую, на мой взгляд, Набоков заслуживает обожания, преклонения, хотя он терпеть не мог любого преклонения. Это идеальное поведение эмигранта в аду, который никогда, ни единым словом не выдает всей степени своей фрустрации, всей степени своей тоски по родине, и не унижается до просьбы о возвращении. «Еще не сыт разлукой — увольте, я еще поэт».
Отношение к советской России у него было подлинно бескомпромиссным. Я считаю, что его статья «Юбилей» 1927 года, где он говорит о «десятилетии презрения» — она в некотором смысле образцовая. Конечно, «ненавижу россиянина-зубра, который скучает по имениям». Он скучает по поэтической прелести и сложности России, ее огромности, но абсолютно не приемлет ни малейших попыток примирения с такой Россией. «Она родина, поэтому ей простительно всё» — этой позиции у Набокова нет.
Наверное, во время войны он мог занять всё-таки позицию более определенную, а не уравнивать между собой борющиеся силы, что он делал неоднократно. Но в любом случае, он, мне кажется, с исключительным достоинством отказывался от любых компромиссов относительно советской России. Любой ценой родина, какая бы она ни была — вот эта сменоверховская, алексейтолстовская позиция была ему глубочайшим образом отвратительна.
И второе. Набоков сделал то метафизическое усилие, которого не сумел сделать Толстой, описывая «арзамасский ужас». Конечно, «Ultima Thule» — до некоторой степени попытка переписать толстовскую повесть «Записки сумасшедшего». И конечно, то откровение, которое испытал Фальтер — это откровение о бессмертии души. Не зря ему удается получить от жены Синеусова вот эту фразу про полевые цветы и иностранные деньги — тот кончик истины, краешек истины, который показался в разговоре. Это из контекста рассказа понятно, когда начинаешь лихорадочно отлистывать назад, ища этот краешек истины.
Но прелесть «Ultima Thule» не только в этом, а в догадке Набокова о том, что жизнь развивается в двух планах. И королева Белинда там — это жена Синеусова здесь. Другое дело, что эти две реальности между собой корреспондируют, они связаны. И смерть жены Синеусова вызвана гибелью в том мире королевы Белинды.
Вы можете мне сказать, что это не более чем эксплуатация идеи из «Творимой легенды». Но я не сомневаюсь, что Набоков подростком читал «Творимую легенду». И хотя он никогда бы в этом не признался, но идея Триродова, который одновременно и принц в магической стране, и соседский помещик вот здесь, в Навьих Чарах, отражена и в «Бледном огне».
«Pale Fire» — это вообще, мне кажется, вариация на тему «Творимой легенды». Но просто по мысли Набокова мало того, что платоновская идеальная реальность бледно копируется на земле точно так же, как бледным огнем светит Луна. И земная реальность не более, чем бледный отсвет, pale fire, высшей реальности. Потому что жалкий параноик Боткин с его запахом изо рта, навязчивостью, одиночеством — это прекрасный принц в изгнании Кинбот, который там, на Зембле, существует в своем идеальном варианте.
Какая реальность достовернее, какая логичнее, а главное, какая эстетически прекраснее? Этот же вопрос поставлен у Чарльза Маклина в «Страже» (не путать с Алистером». В «Страже» тоже версия сумасшедшего логичнее, убедительнее, красивее, чем версия доктора. По Набокову, надо выбрать, в какой реальности жить, и эту реальность творить всеми силами.
Да, он был последовательным неоплатоником. И я полагаю, он действительно сумел сделать то метафизическое усилие, от которого Толстой, в силу своей бытовой укорененности, отвернулся. Когда испытываешь экзистенциальный ужас бытия, пограничную ситуацию, вот этот «арзамасский ужас», чувство, что ты не можешь умереть и, тем не менее, умрешь, что твое сознание бессмертно и со смертью несовместимо, остается 1 миллиметр, воробьиный шаг до веры. То есть достаточно сказать: то, что не может умереть, то и не умрет.
То есть тело смертно, а мысль бессмертна и душа бессмертна. Это абсолютно очевидный шаг, который делается и в набоковском рассказе «Ужас», и в набоковском рассказе «Ultima Thule». А вот для Толстого в Арзамасе, в «Записках сумасшедшего», лучшем его тексте, этот шаг оказался невозможен.
Набоковская религиозность неочевидна. Она, в общем, невызывающая и неафишируемая, она часто мимикрирует под гностицизм. Но на самом деле именно он, именно в силу самой глубокой рефлексии, в условиях абсолютного идеального одиночества и некоторой фрустрации, свойственной эмигранту, в искусственно ограниченном замкнутом мире нашел в себе источник неисчерпаемой глубины.
И конечно, еще одна великая набоковская тема. Если мы проследим, начиная со стихотворения «Лилит», тему соблазна — Эммочку в «Приглашении на казнь», Мариэтту в «Круге», или Лолиту, или «Происхождение Лауры» («The Original of Laura»), мы везде увидим, что сдаться соблазну, сдаться на милость демону — значит значительно ухудшить собственное положение.
Потому что он не зря говорил (конечно, мистифицируя читателя), что первым рисунком, нарисованным обезьяной, были прутья ее клетки. Тема порока и соблазна у Набокова всегда маркирована темой тюрьмы. Выводя Цинцинната из камеры, как ему кажется, Эммочка ведет его глубже, в самое сердце тюрьмы — в дом директора тюрьмы Родрига Ивановича. Мариэтта, соблазняя Круга, сдает его ГБ — гимназическим бригадам. В «Лилит», думая с помощью соблазна попасть в рай, он попадает в ад.
И в «Лолите», думая избавиться от зависимости, думая, что он вышибет воспоминания об Анабелле, как клин клином, романом с Лолитой, он попадает в конце концов в тюрьму. Хотя Долинин доказывает, что эта тюрьма — его «я», что она воображаемая, и что никакого Куилти он не убивал. Но мы в любом случае понимаем, что Гумберт не избавился от зависимости. Что он сделал себе хуже.
Поэтому старая идея Уайльда «есть только один способ победить соблазн — поддаться ему» Набоковым дезавуирована. И может быть, именно поэтому русская революция, трактуемая как освобождение, ему представлялась с самого начала как закрепощение. Роковой соблазн свободы много ухудшил ее положение. Вот почему я думаю, что «Лолита» — в пределе это роман о русской революции. Именно поэтому там возникает тема мертвого ребенка, Фауста, гомункулуса Но это всё я подробно рассматриваю в отдельной статье.
В принципе же, Набоков дал нам всем гениальный образец поведения. Я думаю, что он идеальный русский характер — свободный, многосторонний, насмешливый, удивительно постоянный в привязанностях, удивительно рыцарственный, сильный, гордый, красивый. Вот таким хотел бы я видеть соотечественника. И уже за это одно образцовое поведение мы вечно должны быть ему благодарны. Услышимся через неделю!
* - российские власти считают организацию «иностранным агентом»