Один - 2018-09-27
Д.Быков
―
Добрый вечер, дорогие друзья! Мы с вами опять в этой студии. Чрезвычайно много в этот раз заявок на лекции. Сразу хочу сказать, что пока мне наиболее предпочтительным просьба про Тютчева, повторенная дважды по странному совпадению разными людьми и напоминание прочесть лекцию о Шпаликове. Я, в принципе, давно это обещал и могу это сделать, если хотите. Хотя мы уже о нем разговаривали. Анонсирована так же, вернее, не анонсирована, а напомнили мне об анонсе – прочесть лекцию об образе и о роли проститутки в русской и мировой литературе. Это лихая тема, и из нее многие следуют леммы. Если будут какие-то пожелания, пишите на dmibykov@yandex.ru. Я со всей почтой ознакомлюсь.Я получил несколько очень хороших подборок стихов и отвечу обязательно. Я обычно не отвечаю, если мне не нравится. Но вот я получил их на прошлой неделе, три, – и они очень классные. К сожалению, я не успевал написать, потому что неделя была полна разъездов и срочной сдаче двух книг. Сдача осуществилась, а разъезды прекратились. Спасибо большое всем за теплую чрезвычайно встречу в Мюнхене. Там огромное количество оказалось полуночников, слушающих «Один», во всяком случае, неожиданное для меня, сопоставимое с Москвой. Волшебное слово срабатывало. Спасибо, очень приятно.
Что касается следующего выпуска, то он, скорее всего, у нас выйдет во вторник, потому что в четверг я улечу в командировку на два дня. Либо я запишу заранее, чего я обычно делать не люблю, потому что ощущение прямого разговора всегда гораздо интереснее, оно больше вдохновляет, и экспромт как-то всегда лучше удается, как ни странно. Поэтому я постараюсь выйти во вторник, если это не выйдет, выйду в записи в четверг. Начинаю отвечать на вопросы.
Да, естественно, много вопросов, что я думаю про свежего Пелевина. Вот у меня даже лежит роман, не до конца дочитанный, прочитанный на три четверти. Пелевин остается увлекательным рассказчиком, когда он хочет того. Насколько скучным и суконным по языку мне показался «iPhuck», насколько безрадостными мне показались вообще последние три его романа, настолько мне нравится этот. Он кажется мне веселым, легким, необременительным, немного вторичным, конечно, как и к самому Пелевину, так и к довольно большому массиву литературы 90-х годов. Но что здесь приятно, это милые прежние пелевинские находки, типа «русские арканы называются аршинами», – это прелестно все. И главное, это увлекательно.
Правда, там вот эта история. Я не хочу спойлерить, но, грубо говоря, история с эммопантографом, она немного напоминает коллизию из повести Житинского «Арсик». Там примерно такая же история, только там вместо эммопантографа такой прибор, генерирующий разные эмоции с помощью света. Но невзирая на отыгранность и чрезвычайную вторичность этих коллизий, чрезвычайно веселая книжка.
Другое дело – что меня в ней смущает, при всей ее милоте и обаятельности – это какая-то служебная ее, что ли, функция. Книга написана не для того чтобы, как говорит Сорокин, «удивить себя», и не для того, чтобы удивить читателя, и не для того чтобы создать что-то принципиально новое. Эта книга в служебной функции. Она для того, чтобы читатель утешился в своих проблемах, чтобы он приятно провел время. Ну а вот такая служебная функция – наверное, она как обезболивающее, она, наверное, имеет право быть. В конце концов, когда голова болит, хватаешься за пенталгин. Но это не снимает проблемы и это душу не лечит, это ее несколько облегчает. Но, может быть, для кого-то это будет первым шагом к постижению разных приятных и трогательных состояний.
«Давным-давно наша классная руководительница рассказывала нам о конфликтах и проблемах между учителями и руководством школы. Нужно ли выносить сор из избы и делиться рассказом с учениками о спорных ситуациях в учительском коллективе?» Нет.
Совершенно однозначно – нет. Зрителю театра не нужно знать, что происходит за кулисами, и какова коллизия между директором и худруком. Не нужно в школе делать ученика зрителем учительских конфликтов. Учитель должен находиться на пьедестале. И больше вам скажу. Школа –она ведь и есть театр в каком-то смысле, это очень театральное дело. Вы должны зажигать перед классом, вы должны удивлять, вы должны держать внимание их, как держит актер на сцене. Вот по определению Константина Райкина, гениальный актер – это тот, кто вышел на сцену, сел в углу и сидит. И если на авансцене происходит объяснение в любви, все равно все смотрят на него. Это магнетизм, и в педагогическом коллективе очень важно, чтобы поддерживались законы хорошего театра, а в хорошем театре, как в «Таганке» лучших ее времен, склок не было. Или, вернее, они были, но они не доминировали, они не определяли атмосферу. Конечно, когда Высоцкий несколько раз заметил проявление недоброжелательности со стороны коллег (когда никто не пришел смотреть его режиссерскую разработку, и так далее), он спрашивал: «Ну что я им сделал?»
Зависть в театре есть всегда, подсиживание, интриги, закулисные какие-то шепотки всегда есть. Но это не определяет дух театра. Это вылезло на поверхность во время больших театральных расколов в конце 80-х годов. И это не способствовало к украшению. В хорошей школе конфликты между учителями неизбежны, конечно, но они не выносятся на публику, больше того: они не составляют главного содержания жизни. Как в хорошем классе нет травли, или она есть, но есть вещи более интересные, чем она.
«Война закаляет характер, люди переосмысливают свою жизнь и становятся иногда лучше, чем были. Почему же в «Двух капитанах» Каверина Ромашка во время войны остался прежним негодяем?»
Д.Быков: Зрителю театра не нужно знать, что происходит за кулисами, и какова коллизия между директором и худруком
Леша, видите, во-первых, они не всегда становятся лучше. Испытания очень часто проявляют в человеке его тайное «я», а тайное «я» Ромашова было трусливым. Он все-таки не осмелился убить Саню Григорьева. И, во-вторых, это его тайное «я» состояло из ненависти, мести, ресентимента, таких рабских довольно эмоций, комплексов. Он всю жизнь завидовал Сане Григорьеву и, поэтому, когда у него появилась возможность от него избавиться, он еще, не марая рук убийством, просто оставил его умирать. Но Саня Григорьев оказался более живуч, чем думал Ромашов. А потом – вот здесь мы погружаемся в несколько более сложную схему… Видите ли, вы постоянный слушатель, поэтому я не боюсь вас утомить некоторой сложности этого анализа.
«Два капитана» принадлежат к довольно сложной традиции, неоднозначной. «Два капитана» – это роман, выросший не на пустом месте, это роман, сочетающий черты сразу нескольких литературных традиций. Это и роман воспитания, и романтическая повесть о любви, и несколько диккенсовская схема романа о социальном росте, социальной реабилитации сироты, – много всего здесь. Но очень много в «Двух капитанах» – от романа готического, прежде всего – тема рокового двойничества.
Понимаете, «два капитана» – это ведь не только капитан Татаринов и капитан Григорьев, условно говоря. Это еще восходит к Эдгару По, к «Вильяму Вильсону» – роковому двойнику, как тень, сопровождающему героя и ненавидящему его. Прежде всего, разумеется, это тема Ромашки, Ромашова, который сопровождает Саню Григорьева на всех ключевых этапах его судьбы, – точно так же, как, собственно, роковой недоброжелатель, погубивший замысел капитана Татаринова, тоже сопровождает его, как тень, на всех этапах, даже после смерти – Николай этот дикий. Поэтому здесь очень важна тема двойничества, тема черного двойника, и надо вам сказать, что в готическом романе жизнь человека окружена мраком. Там вовсе не торжествует добро. Оно торжествует скорее случайно – я почему так говорю, потому что я только что писал довольно большой анализ этой книги для сборника статей о Каверине, – там мне показалось что важным?
Что в готической традиции добро случайно. И именно случайности дважды позволяют Сане Григорьеву найти следы Татаринова. Без этого ничего бы не было. А главное, что в готической традиции есть – там как раз трагедии, проблемы, экстремальные обстоятельства выявляют в человеке далеко не лучшее. Напротив, из него начинают лезть какие-то темные, адские сущности, потому что по готическому роману, по готической традиции, человек в основе своей не добр. Я рискну сказать, что готический роман и есть такая мрачная реакция на просвещение. Он тогда же и зародился, собственно. Понимаете, если вы будете читать Мэтьюрина, «Мельмот скиталец», – там можно увидеть во многих местах прямую полемику с идеями просвещения. Готические романы Анна Радлиф – это тоже такая странная тень просвещения.
Вот что такое просветительский роман? Это история о том, что человек по природе добр, и в экстремальной ситуации (в романе просвещения – всегда) из него вылезают лучшие черты. Поставьте человека в естественные условия, и вы получите естественного человека, который добр. Вот на этом стоит вся идея Руссо, потом что просвещение рационально, потому что рациональность эта приводит к простому, ясному, наверное, несколько плоскому мировоззрению.
Готика идет об руку с просвещением, как черная тень. Вот самый, по-моему, убедительный готический роман, который я знаю (кроме «Мельмота», который я прочел лет в 19 – у Матвеевой он на полке стоял и я его взял, – и довольно сильное впечатление на меня произвела эта книга), – «Эликсиры Сатаны» Гофмана. Роман, о котором Гейне сказал, что «и сам дьявол не выдумал ничег бы более дьявольского». Вот этот Медард – как раз и ответ Гофмана на идеи просвещения. Потому что я как раз вчера довольно напряженно об этом спорил с Майей Иосифовной Туровской, дай ей бог здоровья. Она сохраняет в 94 года удивительную ясность и полемический темперамент. И вот мы спорили как раз о Гофмане, о немецком духе: есть ли в Гофмане немецкий дух?
Он, конечно же, есть, но прежде всего там есть такая жестокая ирония, которой мало было в классическом немецком романтизме, или, во всяком случае, она в нем не доминировала. А Гофман ироничен насквозь и пародиен насквозь. Конечно, «Эликсиры Сатаны» – это отчасти пародийное произведение, но в нем есть серьезные мысли, что на человека нельзя полагаться, нельзя рассчитывать. Если человек поставлен в экстремальные условия – из него лезет ад, а не изначальная какая-то благая весть. И поэтому Ромашка во время войны, у Каверина, который находился под сильнейшим гофмановским влиянием, как и все «серапионы», Ромашка не то что не делается лучше, не то, что не перерождается. Он становится по сути дела таким носителем и орудием дьявольских сил. И вообще, человек случайно добр, случайно героичен, а в основе своей он довольно-таки слаб.
Я должен сказать, что «Два капитана» – это мрачный роман. Понимаете, при всей его советской, детской оптимистической концовке, при всем его здоровом, бодром, арктическом, полярном духе, вот этим холодным, северным, чистым; при всей холодности и ясности его атмосферы, – это роман довольно мрачный. И школа, в которой учится Саня Григорьев, и атмосфера семьи Кати Татариновой, – посмотрите, сколько там всего ужасного происходит! Он и начинается готически, начинается с убийства, с этого убитого почтальона, с неправедного обвинения Сашиного отца, Сашиной немоты, – это мрачная книга. И, собственно, Катя Татаринова – ангельской чистоты герой – только оттеняет своим светлым и добрым нравом ужасы, которые вокруг нее творятся. Самоубийство ее матери, предательство, жертвой которого стал ее отец… И именно в этой готической книге, удивительной для советских времен скептичной относительно человечества, –в ней есть заряд гофмановской остроты, сюжетной и мировоззренческой. Вот если так рассматривать это детское произведение. Оно ведь, все-таки очень характерно для эпохи. Это бегство в готический роман, продиктованное, конечно, во многих отношениях, готических духом 30-х годов.
Д.Быков: Зависть в театре есть всегда, подсиживание, интриги, всегда есть. Но это не определяет дух театра
«Как вы считаете: смысл жизни универсален или зависит от среды?» Видите ли, я считаю, что смысл жизни любого человека – это как-то последовательно привносить человечность в последовательно бесчеловечный мир, который мы видим вокруг себя. Быть исполнителем воли Божьей, если говорить религиозно, быть пальцем на руке бога, быть соучастником, сотрудником его. Я очень не люблю слово «соратник» – оно, по-моему, пошло, и мир не сводится ко всякого рода «ратям». Но, конечно, быть его соучастником – вот это мне нравится. И просто быть агентом человечности в мире, в котором человечности не очень-то много, – таков смысл жизни.
Мне очень нравится, конечно, формула Веллера, «смысл жизни – сделай все, что можешь». Но, знаете, иногда можешь такое, что лучше его не делать абсолютно. То есть максимальная полнота реализации меня, прямо скажем, не привлекает. А вот продышать какое-то пятно, какой-то пятак на морозном стекле, в этом ледяном мире – это, по-моему, достойный смысл, который на всех уровнях более или менее реализуем, и он для всех людей, как мне кажется, годится.
«Какое бы вы дали определение счастью?» Видите ли, я, чтобы не сглазить, довольно часто испытываю это состояние. Мне представляется, что это – ощущение, что все как надо: что ты на нужном месте, что ты делаешь то, что надо, что ты с тем человеком, которого надо, – ощущение какой-то правильности. Потом, счастье бывает, как вы знаете, такими острыми спорадическими вспышками. Очень хорошее описание разных вариантов счастья, разных прекрасных состояний есть как раз в новом романе Пелевина, хотя это описание немножко напоминает рекламный буклет, в данном случае, для будущего буддиста, но реклама, когда она хорошо написана, тоже литература. Тем более что это реклама хороших вещей.
Мне кажется, что некоторая правильность, внутреннее равновесие сопутствует чувству счастья. Какое-то ощущение, что ты попал на правильную волну. Я думаю, что человек подобен радиоприемнику – это моя такая заветная мысль, тем более на радио приятно об этом говорить. Я совершенно не понимаю, каким образом распространяются в мире радиоволны, это как-то связано с тем, что вся Земля – это огромный магнит, и вот на этих волнах мы можем как-то свой голос транслировать. Я в школе физику всю зубрил, но понимал ее плохо. Слава богу, Татьяна Викторовна, дай ей бог здоровья, наша педагогесса, физикесса, понимала, что я не понимаю, но честно учу, стараюсь. Так вот, я думаю, что человек тоже воспринимает какие-то волны. И со временем, научившись правильно переключать этот тюнинг, правильно вести эту настройку, он мог бы вообще не впадать ни в депрессию, ни в прокрастинацию, а все время существовать на правильной волне.
Д.Быков: Религиозная поэзия берет себе высокую планку, что она должна выдерживать сравнение с библейскими текстами
У меня даже был когда-то сюжет, связанный с тем, что на правильной волне можно хоть левитировать – это есть в «Остромове». И мне кажется, что счастье – это нахождение на правильной волне, но где же ее поймать? Понимаете, иногда тюнер барахлит, иногда батарейки кончаются, иногда идут радиопомехи, прицельно насылаемые подонками. Вопрос заключается все-таки в том, чтобы антенну отращивать. Понимаете, с помощью которой можно эти волны ловить. Какую-то тонкую настройку, с помощью которой можно попадать, условно говоря, на «Эхо Москвы», а не там… я даже не скажу, на что.
«Какой из романов вы писали с наибольшим удовольствием, а какой давался труднее остальных?» А это же, понимаете, к сожалению, связанные вещи, потому что и трудность сочинения, и радость наслаждения от него идут рука об руку. С наибольшим удовольствием я писал «Квартал», с наибольшим наслаждением. Это вообще книга, которая никакого насилия над собой не предполагала, потому что я выписывал себя. Я выписывал свою жизнь и выбрасывал все камни, которые отягощают мою душу. Это, наверное, было наибольшим счастьем, и придумывать его было счастьем, и записывать. Именно записывать, а не сочинять, потому что в это время я находился на правильной волне. И когда я его начитывал давеча, то тоже, лишний раз убедился, что это получилось. Это книга, которой я стал бы гордиться.
Мне очень трудно давалось «ЖД», но это приводило к таким вспышкам счастья, которые просто не с чем сравнить, это было блаженство. Я помню, что весь отпуск Громова в Москве я писал просто с наслаждением. Очень счастливой была работа над «Орфографией», хотя и чрезвычайно трудной. Франк Тилье сказал об этом довольно точно: «С годами становится проще писать, потому что есть навык, и труднее, потому что все время конкурируешь с самим собой». Идеалом писателя является здоровый старец, физически здоровый старец. Но где же такого взять? Толстой, может быть, в последние годы, и то его подтачивал возраст. В любом случае, чем труднее, тем оно как-то и счастливее. Хотя, к сожалению, нельзя не согласиться со старой тургеневской мыслью: «Человек обо всем говорит с интересом, но с наслаждением только о себе».
«Если все счастливые семьи счастливы одинаково, что делать, чтобы избежать тягот «счастливой» жизни Толстого и Левина. Или это неизбежно сопутствует счастью?» Смысл выдумать. Толстой показывает нам довольно наглядно, что, к сожалению, «семейное счастие» (как назывался его ранний роман) не гарантирует нам осмысленной жизни, и, более того, оно кратковременно, оно летуче. Первое время в любви, как, собственно, и показано замечательно это в фильме Смирновой, все гармонично. За счет физиологии, за счет творчества, за счет юности. Потом надо выдумывать смыслы, начинаются мысли о смерти.
«Всякая счастливая семья счастлива по-своему» – настаивает Набоков в «Аде», подчеркивая исключительность, особость, ценность счастья. Вообще, надо быть счастливым. Это умное дело, это требует рассудка, но, тем не менее, одного счастья недостаточно. А Оленин, помните, говорит в «Казаках»: «Кто счастлив, тот и прав». Но для того, чтобы это счастье поддерживать в себе, нужно иметь какую-то стратегическую цель. «Тот смысл добра, который я властен вложить в нее», иначе ты так и будешь каким-то пузырьком. Придумать себе смысл жизни. Пока ты его не придумал, ничего не получится: ни у Анны, ни у него.
Д.Быков: Я считаю, что театр – искусство более тонкое, более сложное, чем кино
«Ваши яркие литературные впечатления последнего времени». Вы знаете, они даже не совсем литературные. Вот книга Олега Навального «Три с половиной. С арестантским приветом», вышедшая в издательстве «Индивидуум». Я не знаю, литературное ли это впечатление. Олег Навальный хорошо рисует и, как многие художники, хорошо, выразительно, ярко пишет. Это динамичная очень книга. Вообще, тюремные записки, особенно такие сардонические, мрачные, с таким гротескным юмором, как, скажем, знаменитые «Записки лагерного придурка» Валерия Фрида. «58 с половиной» они назывались, – тут явно у Навального идет отсылка к этой книге. Смешная книга о лагерях, и очень страшная. Валерий Фрид – сценарист, коллега и соавтор Юлия Дунского – обладал этим даром смешно писать об Инте, о Воркуте, о лагерях, о ссылке, о своей 58-й статье, там какой-то из средних пунктов. Он был в этом смысле такой, не побоюсь этого слова, гением черного юмора, и в сценариях его это очень чувствуется.
Вот Навальный написал книгу героическую. Все спрашивают, где герой. Да вот герой, пожалуйста, герой нашего времени – несправедливо осужденный, вышедший, сохранивший себя, долго сидевший в ШИЗО, ни в чем не сдавшийся после штрафных изоляторов и штрафных взысканий, и после отказа ему в УДО все-таки сохранивший способность с ненавистью, а не с ужасом смотреть на это все. Я не знаю – честно говоря, вроде издательство «Индивидуум» существует недавно, – но с их стороны это тоже heroic death – взять и издать эту книгу сейчас. Она – хороший такой укол, кофеин – не сочтите это за пропаганду наркомании, в конце концов, кофеин – это лекарственное средство, которое увеличивает частоту сердечных сокращений, – это тонизирующая книга. Она учит сопротивляться.
Конечно, мне нравится пелевинский новый роман. Я с нетерпением жду нового романа Алексея Иванова «Пищеблок». Шубина сказала, что это очень круто, и я ей привык доверять. Мне очень понравилось «Царство Агамемнона» Шарова, но я абсолютно честно говорю, что я там далеко не все понимаю. Эту книгу надо перечитать раз пять, чтобы понять, почему, причем там Агамемнон. Нет, это грандиозное произведение. Но из того, что мне было радостно и полезно читать, душеполезно просто, то, от чего я чувствовал какую-то стимулирующую волну, – это книга Олега Навального. Я даже думал, что перспективы народной любви к нему едва ли не больше, чем у брата. Может быть потому, что мы больше любим страдальцев, а может быть, потому что мы больше любим черных насмешников.
«Когда я читал «Каренину», мне показалось, что это либерально-феминистская книга. Однозначно доказывается, что при отсутствии равенства неизбежны измены и гибель женщины и мужчины. Это же демонстрируется и в «Крейцеровой сонате».
В «Крейцеровой сонате» эта мысль есть безусловно. Женщина является сексуальной рабой мужчины, отмените сексуальное рабство, и меньше будет истерии. Потому что он доказывает, что у истерии чаще всего физиологические причины. Конечно, Толстой Фрейда не читал, в лучшем случае, слышал. Да и не стал бы он все это читать, числя по разряду всякой гадостью. Но то, что сексуальное рабство провоцирует истерию, – он абсолютно прав, и он об этом пишет напрямую. И животных, пишет он, и то возможно размножение один раз в году, а мы занимаемся этим, развратники, постоянно. Вернемся через три минуты.
[РЕКЛАМА]
Д.Быков
―
Продолжаем разговор. Так вот, значит, нам предстоит еще немножко поговорить об «Анне Карениной», потому что смысл «Крейцеровой сонаты» довольно просто и, я рискну сказать, довольно плоск. Помните, Чехов писал: «До Сахалина «Крейцерова соната» казалась мне событием, а теперь я понимаю, что это совершенная чепуха». Там чепухи, конечно, нет. Это серьезная проблема, там заданная. Есть о чем говорить. И то проклятие семье, которое посылает Толстой, оно предваряет футуристическое, если угодно, маяковское проклятие, «четыре крика из четырех частей»: долой ваше искусство, долой вашу религию, долой вашу любовь, и так далее. Вот это все понятно. Долой ваш, соответственно, быт, который превращает женщину в рабыню.Смысл «Анны Карениной» гораздо глубже. Здесь, понимаете, мне приходится сделать такую заячью петлю. Был такой фильм Веры Хитиловой «О чем-то ином». Там параллельно показаны две жизни. Жизнь звездной представительницы большого спорта, насколько я помню, и жизнь работницы на фабрике. И так нехорошо, и сяк нехорошо. А о чем-то ином – это то, что не социальной разницей, не статусом, не призванием или там рутиной определяется жизнь человека. Она определяется чем-то третьим, что мы пока не можем понять. Вот и «Анна Каренина» – это тоже «о чем-то ином». Это две истории, история счастливой семьи, и история несчастной семьи. И обе кончаются достаточно трагически: Левин боится самоубийства, а Анна его совершает. Левин там под конец утешился, нашел, выдумал себе смысл жизни. А у него были все шансы, подобно Толстому, уйти из этой счастливой семьи.
Человек чувствует себя виноватым – а Толстой все время мучился виной, – что живет в роскоши, то-то, то-то, то-то, потому что он не занимался в это время непосредственно творчеством. Когда ты творишь, у тебя этих проблем нет. Когда Толстой работал, он чувствовал себя равным богу, и тут не могло быть никаких комплексов, отречений, чувств вины. Когда работается, когда пишется, ты не думаешь о том, счастлив ты или не счастлив. Потому что ты счастлив, вот и все. Поэтому Левину, чтобы почувствовать свою жизнь осмысленной, ему не достает той работы над книгой, той «веселой лихорадки творчества», как это называл Житинский. Может быть, он придумает себе это отвлечение, и тогда спасется. Но, как вы помните, там ему собственная книга показалась настолько ничтожной по сравнению с родами Кити, – это вот, к сожалению, значит только одно: Левин по-настоящему не писатель. И книга была для него тем же, чем живопись для Вронского, – это такая форма самогипноза, не более того. Поэтому я думаю, что смысл «Анны Карениной» глубже несколько, чем история о феминизме, зависимости и прочее.
«Интересно ваше мнение о книге Юрия Арабова «Столкновение с бабочкой» и о его творчестве вообще. Насколько вам он близок?» Очень близок. Я не читал «Столкновение с бабочкой», или, во всяком случае, просматривал поверхностно, но «Чудо» я считаю гениальным романом. Я считаю, что «Механика судеб» – великая книга, в которой намечены какие-то главные подходы к биографиям, к поиску лейтмотива в них, и к собственной жизни, кстати говоря, тоже. Ведь вся теория Жолковского про инварианты и кластеры – она тем интересна, что она приложима к жизни, как к тексту. Вы прослеживаете те три сосны, в которых вы всю жизнь плутаете, и перестаете в них плутать.
Д.Быков: Чтение даже самой сильной литературы – это косметическое лечение. Помочь человеку может только человек
Я могу сказать о себе совершенно откровенно: я нашел у себя попадание хронически в одну и ту же ситуацию, и просто эту ситуацию снял. И с этого момента перестал беспокоиться и начал жить. Это напрямую коррелирует с идеей Арабова о перевязывании узлов из «Механики судеб». Мне очень близка его идея насчет использования классических мифологических архетипов в массовой культуре. Это вообще в сюжетостроении надо всегда отрефлексировать, на какой миф ты опираешься. И, кроме того, мне нравится его проза, я уже не говорю о стихах, – стихи просто выдающиеся. Да, там «если сложить всех двуногих – получится что-то вечное и святое». Но он, конечно, просто замечательный прозаик, замечательная ткань прозы самой.
Мне очень нравятся его сценарии, начиная с того, что он делал для Сокурова. «Молох» – это само собой выдающееся произведение, просто выдающееся вне зависимости от того, какая это получилась картина. Я со многим не согласен там, но проза это выдающаяся, «Мистерия горы». «Телец» меньше мне нравится, но все равно это замечательная литература. Кстати, «Молох» ведь получил в Каннах приз за лучший сценарий. И диалоги в «Русском ковчеге» замечательные. Нет, Арабов – серьезный писатель, и он мыслитель настоящий. Я думаю, что масштаб его личности мы будем оценивать еще долго, но, видите, его охотнее всего числят по разряду сценаристов, чтобы не допустить в прозу. Вот прозу давайте будем писать мы, а Арабов будет у нас мастером сценария. Мы готовы его признавать и ценить. Нет, товарищи. Арабов пишет прозу лучше вас. А то, что он – сценарист, то, что он еще что-то умеет – это факт его биографии, а не факт истории литературы. Хотя он, конечно, выдающийся сценарист и мастер.
«В «Детях Арбата» первый том начинается с того, что главного героя Панкратова арестовывают и ссылают за стенгазету. Я поражена аналогией с сегодняшним временем. Что вы об этом думаете?»
Во-первых, книга начинается не с этого. Саша Панкратов еще успевает побыть на свободе и поучаствовать в судах над другими, которых он пытается защищать. И Саша Панкратов очень точно задает modus operandi в этих условиях: ни в коем случае нельзя присоединяться к большинству, даже если тебе это гарантирует тебе безопасность, потому что ничто не гарантирует ее. В условиях, когда «все тасуются, как колода карт», как называл это Пастернак, лучше вести себя по-человечески, потому что выгодоприобретателя здесь нет. Но, конечно, аналогий множество с сегодняшним временем.
Я даже рекомендую вам свою давнюю, двухлетней давности, статью, посвященную очередному юбилею, 50-летию, завершения «Детей Арбата». Ведь книга была написала в 1966 году. Это уж печатать ее стали в 1987-м, а в 1966-м она была анонсирована «Новым миром». Так что первый том «Детей Арбата» был готов еще до «Тяжелого песка». Потом, конечно, Рыбаков довел книгу до ума, потом он написал три продолжения, превратил это в тетралогию. Кстати говоря, «Страх» мне кажется более удачной книгой, чем «Дети Арбата». Но в целом всю тетралогию я оцениваю достаточно высоко. Там и Варя, конечно, изумительный женский образ, один из самых прелестных в позднесоветской литературе. Да, конечно, полно аналогий. Поэтому-то «Дети Арбата» и задвинуты так далеко в нашем сознании. Много ли вы знаете сегодня упоминаний о них в прессе, в школьной программе, когда были последние переиздания?
Экранизация при всем таланте ее постановщика показалась мне довольно бледной и как-то сознательно уходящей от актуальности. В этом смысле массовую истерию гораздо лучше, по-моему, и метафоричнее, изобразил Тодоровский в «Стилягах», на совершенно другом историческом материале. В том-то и ужас, что это была истерика, это была оргия. И вот этой оргиастичности, мне кажется, в «Детях Арбата» нет. На меня сильно влияла эта книга, и я пытался в «Июне» несколько раз реферировать к ней. Где-то возражать, где-то отсылаться, но это значимая для меня литература.
«Ваше мнение о Флэнне О’Брайене?» Читал когда-то «Водоплавающих», но настолько забыл, что надо перечитать. Осталось хорошее впечатление, перечитать надо, безусловно. Говорят, у него еще есть роман «Третий полицейский». Кроме названия, не знаю о нем ничего.
«Можно ли лекцию об Ольге Берггольц?» У меня только что, ну, год назад, была о ней статья, но, наверное, надо бы сделать о ней лекцию. Мне это легко, потому что о Берггольц я довольно много знаю. И только что издала ее дневники в Петербурге Соколовская с подробным комментарием, Громова о ней писала. Да много. Дневники вообще сейчас выходят не тем однотомным изданием, где были самые страшные их страницы, 1937-1939-й, есть подробные блокадные дневники, тоже, наконец, полностью изданные, 1941 года. Наверное, сейчас, когда наметилось это, по-моему, четырехтомное собрание и первый том, огромный, вышел в Питере. Я его купил, как ни странно, в Екатеринбурге, в «Ельцин-центре». И это чтение очень мощное.
Пожалуй, об Ольге Берггольц стоит поговорить. Я писал уже о том, что ее творчестве нужно воспринимать в комплексе и, более того, в едином блоке с ее жизнью. Она не могла и, пожалуй, не хотела написать всего. Единый текст – это ее незаконченные «Дневные звезды», второй том. Это ее дневники, стихи, – все вместе составляет гениальное произведение. Вот Берггольц неразделима со своей биографией. Судьба очень многих больших поэтов могла быть любой. Они все равно написали бы то, что написали. А вот судьба Берггольц – это такой же ее текст, как и стихи. Именно потому, что есть вещи, не лезущие в стихи. Понимаете, там вопрос о том, «можно ли писать стихи после Освенцима?», дискуссионен. А вот вопрос, «можно ли писать стихи во время Освенцима?» однозначен. По всей вероятности, это невозможно. Есть вещи, из которых нельзя сделать стихи. А если можно, то это приводит к каким-то необратимым нарушениям в поэтике, в психике пишущего. И Берггольц не все могла написать. Вот об этом феномене, который стоит за ее плечами, тень ненаписанного и несказанного, я бы лекцию такую прочел.
Берггольц – очень сложный поэт, поэт того же уровня, что и Борис Корнилов, ее первый муж. Думаю, что она близка по уровню к Павлу Васильеву. Вот Павел Васильев – единственный поэт этого поколения 1910-го года, который может претендовать на звание гения, с гораздо большим основанием, чем Твардовский, родившийся в том же роковом для русской поэзии и страшном 1910 году. Люди, рожденные в год смерти Толстого, полной мерой хлебнули советского ужаса. И я думаю, при всем при этом, Берггольц по совокупности своих талантов, своего женского очарования, своего прозаического и поэтического дара, – она рядом с Васильевым и Корниловым может стоять. Может быть, поговорим еще об этом подробнее, если не будет других предложений.
«Спасибо за лекцию про Толстого». Спасибо и вам.
«В системе координат, где нет смерти, кто такой самоубийца?» Видите, какое дело. Самоубийца в любой системе координат, в том числе, в той системе, где смерть – всего лишь иллюзия, когнитивный диссонанс, он все равно опережает события, условно говоря. Он в некоторых ситуациях поставлен в позицию, где самоубийство – единственный выход, такие положения бывают. Смертельная болезнь, плен, страх ареста или осознание, что этот арест неизбежен, желание избегнуть пыток, или самоубийство от усталости. Самоубийцу здесь осуждать нельзя. Но бывают случаи дезертирства, бывают попытки привлечь к себе внимание. Я не рассматриваю самоубийство как грех, потому что сам человек наказал себя хуже, чем надо, хуже, чем мы можем представить. Но я все-таки не рекомендую его даже рассматривать. Потому что, на мой взгляд, это очень унизительная коллизия.
Потом, понимаете, есть такая подростковая суицидная мания. Любовь и смерть тревожат, как мы знаем.
И кто в избытке ощущений,
Когда кипит и стынет кровь
Не ведал ваших искушений –
Самоубийство и Любовь!
Это связанные вещи. И вот для того чтобы бороться с этим подростковым бредом, этой подростковой эпидемией, со всякого рода «выпиливаниями», и прочими «синими китами», существует один довольно мощный терапевтический прием. Существует рассказ Марины и Сергея Дяченко «Баскетбол». Рассказ, который некоторых людей – я знаю просто – от самоубийства удержал. Потому что страшнее этого трудно что-то придумать. Дикий рассказ! Я помню, что дня три ходил под его впечатлением.
Вообще, Марина и Сережа, если хотят, могут забить читателя по шляпку. Но это, конечно, терапевтический рассказ. Он предназначен к тому, чтобы даже возможность эту не рассматривать. Я думаю, что в том мире, где смерть – не более чем иллюзия, преждевременный уход – все равно что наркомания вместо медитации. Попытка проникнуть со взломом туда, куда надо входить с ключом. Но это тоже долгая история.
Вот Гоша27 пытается сострить. Что-то там про Петра Порошенко. И сразу видно вот этого Гошу27 на общем фоне. Видно, во-первых, тролля, а во-вторых, видно озлобленное ничтожество, которое пытается сбить нас с правильной волны и пытается вылезти со своей какой-то ерундой. Гоша! Посмотрите на себя со стороны, почитайте другие вопросы на этом форуме. Зацените их! Себя по контрасту зацените. Ну что же вы воняете, зачем вы это делаете? Ведь этой вонью вы ничего не улучшаете. Если вы таким образом зарабатываете трудовую копейку – ну неужели нет у вас никакой другой трудовой копейки? Неужели это все, что вы умеете делать? Это пахнуть. Задумайтесь, Гоша, ведь в вас где-то там, на дне, в глубине вашей смрадной личности, есть какая-то бессмертная душа. Зачем же вы так ужасно с ней поступаете?
«Есть прекрасная духовная поэзия у монахов, священников, святых отцов. Хорошие стихи писал митрополит Владимир (Сабодан). Почему духовная поэзия не находит широкого отклика и признания, как поэзия мирских поэтов?»Таня, на этот вопрос ответить очень просто. Это как театр. Театр может быть либо гениальным, либо никаким. Духовная поэзия, поэзия религиозная бывает либо великой, какова она у Тютчева, у Владимира Соловьева, у Блока, в частности. Рискну сказать, что гениальные образцы есть и в наше время. Скажем, у Миркиной, царствие ей небесное. Я думаю, что некоторые духовные стихи Аверинцева, например, «Но ты говоришь: довольно…» – это совершенно гениальные образчики. Много есть хорошего.
Д.Быков: Христианство в России еще не стало руководством к действию. Поэтому страна остается, по сути, языческой
Так вот, они могут быть либо великими, либо плохими, никакими. А обычная поэзия иногда за счет сладкозвучности, за счет игры ума или за счет остроумия может прохилять, может как-то удержаться на плаву. Но религиозная поэзия берет себе такую высокую планку, что она действительно должна выдерживать сравнение с библейскими текстами. Это должно быть, как «Рождественская звезда» Пастернака. Стихотворение, о котором Заболоцкий говорил, что «его надо повесить на стену и каждый день снимать перед ним шляпу». Это написано за 40 минут, на дне рождения жены Бориса Ливанова стихотворение. Просто гости вышли покурить, а Пастернак остался обрабатывать старые наброски, а когда они вернулись, оно было готово. Это понимаете, стихи, про которые пианистка Мария Юдина сказала, что «за них ему обеспечено бессмертие на земле и на небе». Так вот, если берешься за религиозную поэзию, надо понимать, в какой контекст ты себя встраиваешь. Ты будешь рассматриваться не в одном ряду с современниками и их пачкотней, а в одном ряду с псалмами Давидовыми. Понимаете, поэтому религиозная поэзия бывает либо великолепной, либо совершенно бросовой. На этих высотах диапазон таков.
Вот почему я считаю, что театр – искусство более тонкое, более сложное, чем кино. Вот Фокин на этой встрече нашей (многих, к сожалению, мы не смогли туда впустить, многие не успели приехать, собирались, но не смогли – жалко, потому что это была встреча одна из самых впечатляющих в этой серии «Литература про меня») сказал: «Если ты в театре не поверил, хоть на секунду, – все, ты зря туда пошел. Ты можешь сколько угодно помнить, что перед тобой другой человек. Но если ты на секунду не поверил, что он превращается в Гамлета, в Макбета, в Зилова, – все, театр не выполнил задачи. А это задача очень высокая, это планка, очень высоко стоящая.
И если читая религиозное стихотворение, ты не поверил в бога, хотя бы на секунду… А, кстати, для этого стихотворения необязательно быть религиозным. Когда я читаю Заболоцкого – я, кстати, думаю, что Заболоцкий был такой натурфилософ, но он был в лучшем случае агностик, он верил в бессмертие, но в личного бога не верил, – но когда я читаю Заболоцкого, я верю в Бога. Пушкин мог быть хоть «афеистом» (как это тогда называлось), хоть кем угодно. Но Пушкин сам по себе – это глаз божий, это свидетельство о бытии божьем. Если вы, читая стихи, не верите в бога, то это плохие стихи. А уж если это поэзия религиозная, то тут, конечно, планка изначально, априорно задрана колоссально.
«Как вам кажется, кто из писателей идейно близок к Витгенштейну? Может быть, Толстой с его прямой бороздой, или наоборот, Джойс?» С идеей потока сознания, конечно, Толстой. Знаете, Марксон близок. Роман «Любовница Витгенштейна» построен на главных витгенштейновских принципах. Там женщина пытается восстановить свой разрушенный мир. Можно спорить о том, разрушен ли он смертью ребенка, расставанием с мужем, войной, – там это не сказано. Но там женщина делает как бы инвентаризацию мира, припоминает то, что она знает. В пустом мире, разрушенном, без людей она вспоминает картины, стихи, историю и пытается его реконструировать. Роман «Любовница Витгенштейна» – его издало «Гонзо», вместе с хорошим эссе Уоллеса о нем. Эссе, конечно, немножко заумно, но сам роман блистательным мне кажется. Вообще, я Марксона очень люблю. Был такой Дэвид Марксон, странный американский писатель. Наверное, он близок Витгенштейну.
Джойс – нет, Джойс не близок. Знаете, почему? Мания общая – все назвать. Но Витгенштейн призывает нас к абсолютной прямоте, а Джойс – это барочные такие, избыточные нагромождения, такие завитушки. Они все по-своему пытаются докопаться до последней психологической правды – Джойс, Пруст, но только Витгенштейн смотрит глубже всего и говорит: «Вы докапываетесь не до слова, а лишь до его употребления в языке. Вы докапываетесь до того, что вы под ним понимаете, а универсального смысла слова, атомарного, как он его называет, вы не открываете. И вообще, мне кажется, Джойс как раз делал все возможно для того, чтобы расписать, раскрасить эту реальность, а не докопаться до каких-то ее подоснов. В этом смысле «Улисс» – это довольно оптимистическая книжка, праздничная. Праздник человеческого таланта.
Я сейчас прочел вышедшую в шубинской редакции замечательную книгу Ливерганта о Вирджинии Вульф, и там приводятся – я не знал их раньше – фрагменты дневника Вирджинии Вульф, где она ругает Джойса. Ругает за грязь в «Улиссе», за провинциальность, за претенциозность, но, ребята! Когда читаешь цитаты, приводимые ею, то это самые праздничные куски из ее дневников. Ничего не сделаешь. Вирджиния Вульф – хороший писатель. Вот Каннингем приезжал, все говорил: «Вирджиния Вульф – хороший стилист». Может быть. Но, понимаете, все-таки на фоне Джойса вся практически проза начала XX века выглядит ужасно бедной.
Дело не в том, что у него роман со сложной конструкцией, что он модернист – забудьте вы про это! Он превосходный изобразитель. Вот то, что любит в нем Набоков – он гениальный описатель, точный фиксатор. Когда сидит Блум на мыльной обертке, у него там в кармане пачка мыла, которая тает по ходу его путешествия в омнибусе после похорон. Эта мыльная обертка запоминается, и никуда вы от нее не денетесь. И действительно, как он описывает аромат пивной, этот аромат пивного брожения и мочи, и когда он описывает свалку, – вы ничего не сделаете, это в вас входит. Дублин создан Джойсом. И когда вы туда приедете, вы увидите, что это он его сотворил. И памятник Анне Ливии Плюрабель – это тоже, когда вы читаете эту главу из «Поминок по Финнегану», куда вмонтированы бесконечные названия бесконечных рек, и эта текущая, струящаяся, бессмысленная, как лепет воды, проза, – это гениально, хоть вы тресните. «Finnegans Wake» я читал же и даже начал там что-то понимать… Ну то есть как читал – прочитывал куски. Но Джойс – это абсолютный гений, гений запудривания мозгов, если угодно, а Витгенштейн – гений их радикальной прочистки. Услышимся через три минуты.
[НОВОСТИ]
Д.Быков
―
Понимаете, настолько дико интересные вопросы, что я как-то думаю, а не отказаться ли от лекции, потому что на каждый хочется ответить более-менее детально.«В чем значение для России переписки Гоголя и Белинского, почему возник их заочный диалог?» Андрюша, он возник, потому что Белинский не читал второго тома «Мертвых душ». Понимаете, какая штука? У Михаил Эпштейна, очень мною любимого, есть очень зрелая мысль о том, что художника всегда можно уподобить беременной женщине. Надо очень его беречь. Потому что мы не знаем, что он родит, что там внутри. Мы не знаем будущей судьбы этого ребенка, но можем его изуродовать в утробе. Белинский реагирует на «Выбранные места…», и это понятно. Но, к сожалению, почти никто, даже Игорь Золотусский, предпринимавший попытки реабилитировать эту книгу, не проследили соотношения, сложного соотношения между этой книгой и вторым томом «Мертвых душ».
Мне представляется, что второй том «Мертвых душ» – одна из самых непрочитанных книг в русской литературе. Непрочитанных – потому что и ненаписанных, – мы же не знаем, что там было. У нас есть в распоряжении примерно две трети книги. Но мы можем знать по обмолвкам, что было в третьей, что там предполагалось появление Плюшкина, и так далее. Но ведь, понимаете, «Выбранные места из переписки с друзьями» – это не гоголевская собственно авторская речь. Это – сборник монологов его будущих героев из второго тома, героев как положительных, так и отрицательных. Этой книгой воспользовался, как мы знаем, Достоевский, выведя в Фоме Опискине такую злобную пародию на Гоголя. Это его попытка расплеваться с Гоголем, расстаться с Гоголем, под абсолютным, доминирующим влиянием которого он находился в ранних текстах – и в «Хозяйке», и в «Двойнике», и в «[Господине] Прохарчине», в особенности, конечно, в «Бедных людях» – о чем там говорить, в «Маленьком герое». Весь ранний Достоевский вышел из гоголевской шинели прямым ходом, поэтому решил с ним разделаться.
Д.Быков: Я думаю, что человек подобен радиоприемнику – это моя такая заветная мысль
Но он совершенно не имеет в виду того, что ведь Гоголь писал «Выбранные места» как черновик второго тома «Мертвых душ». И далеко не все герои, произносящие там эти монологи, ему близки. Это попытка написать публицистический конспект художественного произведения. Глубина прозрений Гоголя во втором томе поражает, но Гоголь задохнулся, как рыба без воды, потому что он не дожил до того момента, когда в России опять началась жизнь. Он предсказал почти все главные типажи. Улинька – это тургеневская девушка, Костанжогло – это Обломов [Левин], Тентетников – это Левин [Обломов], генерал Бетрищев – сквозной типаж консерватора из литературы 60-80-х годов. Он все предсказал, там даже «Бесы» предсказаны. Но он не дожил до осуществления этих своих прозрений. Он задохнулся в пустоте, которая его окружала. Проживи он еще три года – и все было бы совершенно иначе. Но он себя голодом уморил или погиб от каломели, как писали врачи. Разные есть версии его смерти. Летаргического сна не было совершенно точно, это Ман доказал исчерпывающе.
Но проблема в том, что Белинский этого не читал. Он полемизирует не с Гоголем, он полемизирует с героями Гоголя и этого не понимает. Я понимаю, конечно, что я сейчас вызову гнев у матери, у Кима, – у всех, кто был выпускником МПГУ при декане Головенченко, главном спеце по Белинскому, редактору трехтомника. И поэтому все они выросли в убеждении, что Белинский – великий литературный критик. Но, простите меня, братцы, Белинский – страшно близорукий критик. Он совершенно не понял «Онегина». Вот Писарев понял «Онегина». Пусть он разругал роман, но он разругал героя, он понял, что Онегин – это мерзкое ничтожество, а Белинский этого не понимает. Он не понял «Двойника». Он написал, что «фантастическое в наше время может иметь место разве что в домах умалишенных», не понимая того, что фантастическое и есть будущий мейнстрим, только фантастическое и интересно. И он совершенно не понял «Выбранных мест…». Он не понял, что в этой книге звучит не один авторский голос, а множество. Мы тоже этого не понимаем иногда, но если мы знаем второй том «Мертвых душ», то должны же мы понимать, что человек такого титанического ума как Гоголь, не мог всерьез писать ту ерунду, которой переполнена его книга.
Его книга – это конспект будущего романа, вот и все. И поэтому Белинский полемизирует именно с его отрицательными героями. Помните, там, «…а выражение: – Ах ты, невымытое рыло! – Да у какого Ноздрева, у какого Собакевича подслушали вы его?» Да, подслушал, это же не Гоголь, это же не гоголевская речь. Или там: «…вы, проповедник кнута, апостол невежества, панегирист татарских нравов, что вы делаете? Взгляните себе под ноги, вы стоите над бездною! Или вы больны, и вам надо спешить лечиться, или… не смею досказать мои мысли». Ну а чего, не бойся и скажи. Или ты… действительно страдаешь раздвоением личности, как положено всякому нормальному писателю. Или ты говоришь на разные голоса.
И может быть, кстати, бесценным подспорьем для реконструкции второго тома «Мертвых душ», могла бы быть для нас именно книга «Выбранные места…», из которой мы могли бы многое понять из ненаписанных глав. Многие монологи Муразова нам даны прямо тут, в ощущении. Но мы же не все знаем про Муразова. Мы не знаем, каков будет финал эволюции Муразова. Мне лично этот персонаж страшен, он глубоко отвратителен, и мне кажется, что Гоголю Чичиков милее. При всей муразовской прямоте, это – страшный персонаж. Правильный человек – доктор Львов, борец с пороками, страшнее любых пороков. Там очень о многом можно было бы догадаться. Вот в этом смысл и значение этой переписки.
О Юрии Шевчуке, конечно, следует поговорить отдельно, это выдающийся автор. Мне очень интересно… Тут полемика о Ленине, а зачем, собственно, вступать в полемику о Ленине, ведь это все уже достаточно… «Просьба развить мнение о том, что может быть, конец мира осуществился в 1917 году. Христос пришел, а мы живем в постапокалиптические времена. Нельзя ли подробнее?»
Видите ли, я не уверен, что я готов об этом подробнее говорить. Это версия. Я допускаю такой вариант развития событий. Я не исключаю того, что мир кончился в 1917 году (по крайней мере, Россия кончилась в 1917 году), а мы живем в постапокалиптическом пространстве. Это не исключено. Это интересно как сюжетная возможность. Христос действительно пришел. Я же говорю, что бог, когда посещает – в России говорят «бог посетил» после пожара или стихийного бедствия, слава богу, не говорят после войны – он не заботится о комфорте принимающей стороны. Он приходит и как возмездие, и как смена парадигмы, и как радикальное обновление. Поэтому посещение богом России в 1917 году оказалось очень травматичным. Может, это было второе пришествие Христа, после которого начался постапокалиптический мир. Во всяком случае, я этого не исключаю.
«Будет ли интервью с Туровской?» Будет. О потрясающе интересных вещах мы говорили. О том, возможен ли фашизм вне идеологии, что вот в XX веке – веке идеологии – был идеологический фашизм, а сегодня – внеидеологический фашизм. У него есть много недостатков: он растленен очень, но у него есть одно преимущество: он менее травматичен. Он более омерзителен, но менее травматичен, чем идейный, химически чистый фашизм. Там есть о чем говорить, это был захватывающе интересный диалог. Очень мало у меня таких диалогов. Видимо, если человек после 90 лет сохраняет трезвый ум, он видит что-то, что человеку видеть обычно не дано. Я наблюдаю это у Льва Мочалова, которому в этом году 90. Наблюдал это у Лилианы Комаровой, прожившей 92. Начинаешь, как при большой скорости, видеть обратную сторону вещей. То, что Туровская сохраняет такой ум и темперамент, делает разговор с ней ионным душем. То, что я сумею записать, я, конечно, запишу.
«Известно, что Бородин не успел закончить «Князя Игоря», за него это сделали друзья. Даже простая перестановка картин приводит к разному восприятию. Постановка Александрова в «Новой Опере» радикально отличается от классической. Различие не в акцентах, а в замысле. Есть ли в литературе подобное: незаконченный текст дописывается друзьями, а более поздние редакции фактически представляют собой новое произведение?»
Есть, конечно. «Войцек» бюхнеровский, который в зависимости чередования картин… Оно произвольно, кислота подпортила текст при расшифровке, и правильная расстановка картина так не установлена, каждый расставляет, как хочет. Поэтому пьеса известна там во фрагментах, произвольно тасуемых. Но это не единственный случай. «Тайна Эдвина Друда», которую дописывали по-разному. Вообще, это поэтика незаконченного романа. Были попытки продолжения «Братьев Карамазовых», которые остроумно исследовала Елена Иваницкая, у нее целая статья о фанфиках, посвященных «Карамазовым».
Д.Быков: Книга Олега Навального - это тонизирующая книга. Она учит сопротивляться
Мало таких случаев, когда незаконченное произведение дописывалось бы друзьями автора и выходило бы в таком виде. Я знаю только один случай – это «Воля к власти», скомпонованная сестрой Ницше из его эскизов. Если бы она не влезла в текст, текст имел бы больше от Ницше и меньше от фашизма. Трудно сказать. Очень много зависит от компонующей воли издателя. Я потому и чувствую сейчас страшную ответственность, собирая роман Матвеевой «Союз действительных». Я знаю сюжет романа, я знаю его чертеж, сохранился план. Мы решили с правообладателем – племянником Матвеевой Павлом – напечатать все версии, все, что найдем. Она переписывала бесконечно, там первая часть имеет 6 или 7 вариантов. Я думаю, все, что мы найдем и расшифруем, мы напечатаем. Потому что здесь нет окончательной авторской воли. Для нее сам процесс переписывания романа был важным творческим актом.
При посмертной публикации всегда надо иметь в виду вмешательство публикаторской воли. Именно поэтому мы до сих пор не имеем канонического издания сочинений Сэлинджера – потому что мы не знаем, в каком виде он их оставил. Слух о семи или пяти романах идет. Но до сих пор книги не изданы. Я могу себе представить, какая это титаническая работа по восстановлению. Даже перепечатать эти сотни страниц – это огромный труд.
«Несколько слов о творчестве Виталия Семина». Два главных его произведения – «Ласточка – звездочка» – повесть о мальчике, угнанном в немецкое рабство и довольно страшный роман «Нагрудный знак ,,OST’’». Виталий Семин – ростовский писатель, довольно трудной судьбы. Последний его роман – «Плотина» – остался незаконченным, там первая часть только написана. Знаете, в свое время «Нагрудный знак ,,OST’’» поразил меня силой тоски и безысходности. Я могу сопоставить его по выразительной силе только с повестью Воробьева незаконченной, «Это мы, Господи», о фашистском плене. И то, все-таки, Воробьев был атлет, здоровый мужчина, а это подросток. И это воспоминание подростка… Страшная книга, жуткая. Она в «Дружбе народов» печаталась. Открыл его, насколько помню, Твардовский.
Он – писатель, конечно, большой изобразительной мощи и большого отчаяния. Если бы он начал писать о современности, того, что он в ней видел, – он бы превратился в абсолютно непечатаемого и диссидентского автора. Виталий Семин из всего того, что написано о фашистском плене и о сознании советского человека, ввергнутого в войну… Понимаете, это, кстати, интересный пандан к нашему разговору о Ромашове. Там тоже из людей поперло худшее. Вот как ни странно. Очень много худшего, страшного. Он один из первых рассказал о том, что плен чаще высвечивал в людях ужасное, чем прекрасное. Это очень важная реплика в споре о человеке.
«Прочтите что-нибудь осеннее». Знаете, я читал же уже Игоря Юркова, «Астры». Осенних стихов, понимаете, страшное количество. Не осенний мелкий дождичек. Осень в русской литературе подарила нам массу текстов изумительных. Помните, раз уж там просили лекцию о Тютчеве:
Овеян вещею дремотой,
Полураздетый лес грустит…
Из летних листьев разве сотый
Блестя осенней позолотой
Еще на ветке шелестит.
Или у того же Тютчева:
Есть в осени первоначальной
Короткая, но дивная пора.
Что там говорить, это все хрестоматия. Если мне вспомнится что-то из любимых осенних текстов…
Облетают последние маки,
Журавли улетают, трубя,
И природа в болезненном мраке
Не похожа сама на себя.
Вот, что-то, может быть, из этого. «Согласны ли вы с тем, что фильм «Парфюмер» – о том, как легко управлять толпой? В любое время находится аромат, привлекательнее тех, который превращает людей в массу».
Не про это. Понимаете, глубже этот замысел. Это все равно, что кипятить суп на молнии. Замысел гораздо более сложный и глубокий. Они же сожрали его в конце концов, желая причаститься его дару. Помните, у Домбровского в «Рождении мыши»:
Таков конец – все люди в день причастья
Всегда сжирают бога своего.
Это какой-то очень глубокий, очень страшный архетип, который в причастии, в обряде вытащен на поверхность и как бы легализован. Они сожрали Гренуя, потому что он – носитель абсолютно прекрасного, растерзали его. Тут можно говорить о его греховности, о его монструозности, но запах! Правильно писала Юлия Яхнина, по-моему, в предисловии к роману, кто-то из франкофилов и франковедов, в первой публикации в «Иностранке», писала, что «запах – это метафора универсальной связи между людьми». Может быть, это точно религия, у религии же есть связь. Вот это ощущение религии, которое он создал, но религии такой эстетической. А то, что это идея, которая управляет толпой – это довольно плоское толкование, хотя и любопытное.
«Недавно расстался с девушкой. Было плохо. Занялся собой, погрузился в в работу, но в душе все равно очень горько. Мысли не могут встать на место. Что почитать в таком случае?»
Друг мой, не всегда литература помогает. Это, помните, как сказано у Бориса Стругацкого в «Поиске предназначения»: «Болезнь ваша перешла из стадии косметической в стадию хирургическую». Чтение – это косметическое лечение. Даже чтение самой сильной литературы. Помочь человеку может только человек. Только клином можно вышибить это клин. Либо надо вернуться к этой девушке, если уж так горько вам. Я вот не думаю, что склеенное обязательно лопается. Я думаю, что иногда такую ошибку можно выправить. Иногда люди возвращаются, поняв, что это была ошибка. Иногда надо вышибать клин клином. Никакое чтение вам не поможет.
Другое дело, что в какой-то момент приходит осознание, как сказано у Гумилева, «лучшая девушка дать не может больше того, что есть у нее». И находятся какие-то более высокие стимулы и более интересные добродетели, но я думаю, что это, скорее, возрастное. От одной девушки может вылечить другая девушка. Я, помнится, Данелию спросил, дай бог ему здоровья: «А, собственно, какой выход должен был сделать Бузыкин?» Что делать, выбирая между двумя женщинами? Он ответил: «Мой долгий опыт показывает, что в таких ситуациях спасает только третья». Боюсь, что так. Хотя он говорит: «Если бы я нашел ответ на этот вопрос, надо было бы давать не венецианский приз, а Нобелевскую премию». Это один из главных вопросов человечества. Вообще, кстати говоря, везде, где есть выбор из двух, надо выбирать третье. «Дадут линованную бумагу, пиши поперек».
«Что вы можете сказать о Моэме и Голсуорси с точки зрения теории литературных инкарнаций?» Видите ли, теория литературных инкарнаций действует в странах с циклическим развитием, где воспроизводятся политические схемы, событийные схемы, и соответствующие типажи: Жуковский – Блок – Окуджава. Там очень много сходств. А Моэм и Голсуорси живут в такой стране со стержневым развитием, с осевым временем, и они не повторяются никак. Ни Макьюэн, ни Айрис Мердок, ни Майкл Коул, – они не повторяют ни Диккенса, ни Моэма, ни Голсуорси. Там прошлое проходит, а не воспроизводиться бесконечно, и не вызывает бесконечных дискуссий. Там не воспроизводят беспрерывно разрушение памятников, там Черчилля не обсуждают, а обсуждают Мэй, обсуждают Брекзит, обсуждают новую жизнь, а не сводят бесконечные счеты с прошлым. Поэтому теория литературных инкарнаций – это для нас с вами.
Тут, кстати, Юра Сапрыкин написал довольно занятный пост о том, что есть люди, признающие такое положение России нормальным, в частности, Быков с его теорией исторических циклов, а есть люди, которые полагают, что эта матрица должна быть сломана. Я как раз полагаю, что она должна быть сломана. Потому что исторические циклы – это имитация природного цикла. Он возникает там, где нет христианства. Главная функция христианства в мире – это размыкание кругов, размыкание циклических процессов. После того, как человек понимает, что можно жить не ради выживания, а ради принципа, в том числе действуя в ущерб себе, как только у него появляется осевое время христианства, тут же цикл заканчивается.
Я совершенно согласен с Авдотьей Смирновой, что христианство в России не проповедано. Хотя это не ее мысль, она высказывалась неоднократно. Не проповедано, христианство в России еще не стало руководством к действию. Поэтому страна остается, по сути, языческой. Поэтому воспроизводятся исторические циклы. Да, сегодня положение дел таково, но конституировать его, легализовать его, легитимизировать это положение нельзя ни в коем случае. Я категорически убежден, что это надо ломать, и это сломается, как только люди во что-нибудь поверят и перестанут брезгливо отмахиваться с презрением от самой идеи веры. И в этом смысле Путин, конечно, не направил страну на этот путь, скорее, этот путь направил Путина таким образом. И здесь приходится еще раз сослаться на замечательную формулу Туровской, высказанную вчера: «Это не Россия путинская. Это Путин российский». Вот в этом-то и главная проблема.
«Как вы относитесь к Джону Шемякину?» С огромным интересом. «Что вы думаете о творчестве Миркиной? Есть ли из написанного ею что-то, что вам особенно нравится?» Мне практически все ее переводы священных текстов очень нравятся и, собственно, ее религиозные стихи. Она была человеком выдающегося ума и таланта, смирения. Из тех же людей, которые, как Наталья Трауберг или Сергей Аверинцев, сочетали огромные знания с великолепной чистотой. Чистота не означает глупости или наивности. Чистота обозначает особый ум. Я ее очень любил, царствие ей небесное.
«Можете ли вы посоветовать романы, схожие по тематике с «Чертовым колесом» Гиголашвили?» «Город Брежнев» Идиатуллина, прежде всего. «То есть о позднесоветском криминале, но без pulp’а». Знате, pulp был в позднесоветском времени важной составляющей. Даже не pulp, а трэш. И попытки изъять оттуда этот трэш приводят к некоторому обеднению картины. Вот, скажем, опопсела очень религия в то время. Она стала вырождаться в оккультизм, и многие тексты Высоцкого повествуют об этом. Всеобщее увлечение йогой, Блаватской, Рерихами. Об этом многие писали. Частично это показано у Архангельского в «Бюро проверки», хотя в жизни его героя трэша маловато. Там описан подпольный рок-концерт, но это еще не трэшак. А вот в героях Шамиля Идиатуллина есть такая здоровая гопническая закваска.
Трудно как-то сейчас посоветовать такую книгу. История вырождения советского хорошо показана в романе Букши «Завод ,,Свобода’’» – романе очень интересном прежде всего с точки зрения языка. Горчев, у которого сегодня день рождения… Царствие ему небесное, Горчев, если ты меня слышишь, я тебя поздравляю! Хотя сейчас, думаю, даты твоей земной биографии не имеют никакого значения. Мы вот встречались с Игорем Петровым, замечательным поэтом, в Мюнхене сейчас живущим, как раз вспомнили Горчева. Какое это было прекрасное явление, светлое, веселое, счастливое. И как Горчев замечательно описывал последние годы советской власти, свою службу в армии, свою жизнь в Алма-Ате… Почитайте, это ничуть не хуже, чем Гиголашвили.
«Как вы относитесь к Анатолию Киму?» Очень нравилось «Луковое поле», вообще ранние повести. «Нельзя ли организовать подвоз гостей для взятия у них интервью или для задушевной беседы?» Юра, я очень бы этого хотел, но по условиям программы я никого не имею права сюда приводить. Единственное исключение – это новогодние эфиры, или Жолковский, когда он приезжает. Как-то я выторговал себе право иногда любимого мыслителя, друга и учителя сюда загонять. А вообще, один есть один, и при всех моих попытках кого-то сюда привести Венедиктов довольно жестко мне об этом формате напоминает.
«Не расскажете ли вы о вашей «литературной аптеке», то есть что имеет смысл почитать в таком-то настроении». Я стараюсь это делать, но это слишком прагматично. «Люблю «Атлант расправил плечи» не за литературные качества, а за то, что он иллюстрирует философию автора. Вы называли его трэшевым, почему? На каком языке вы его читали, я была очень разочарована русским переводом. Заранее благодарю, Аня».
Аня, я читал его по-русски, но, уверяю вас, в оригинале он ничуть не лучше. Я читал Айн Рэнд в оригинале: пробовал читать «Источник» – это совершенная туфта. Айн Рэнд как раз тем и плоха, что она иллюстрирует философию автора. Это не художественный текст, это трактат. Вообще-то его надо было переводить не как «Атлант расправил плечи», а как «Атлант пожал плечами». Atlas shrugged, – вот в этом-то и особенность. Когда читаешь этот роман, хочется пожать плечами, а не расправить их отнюдь. Философия настолько плоская, настолько трэшевая, действительно. Это философия неудачников, которые думают, что они все крутые, а слабые люди им мешают. Неинтересно.
«Вы обещали ответить на мой вопрос о литературном сюжете». Я вам отвечу, Антон, но это очень большой вопрос.
«Что вы можете сказать о литературной жизни Ленинграда в 60-70-е годы?» Я написал об этом диплом, страниц 400. Помню, мне сказали на кафедре, Бочаров, помню, сказал: «Это, знаете, для докторской многовато. А у вас дипломная работа». Ну а что мне было делать? Я написал там по очерку обо всех, кого любил. О Слепаковой, о Житинском, о Катерли, о Попове, о поэтах ленинградской школы, – это была очень интересная жизнь. Тогда Бочаров меня спросил: «Готовы ли вы поклясться на вашем дипломе, что литературная жизнь Ленинграда была интереснее московской?» Что качество текстов выше – не могу сказать. Но средний уровень этих текстов был несомненно выше. В Москве был колоссальный разброс, много было ерунды. В Ленинграде средний уровень был очень хороший. Вернемся через три минуты.
[РЕКЛАМА]
Д.Быков
―
Немножко поотвечаю на письма еще. Тут, значит, про роман «Икс» Лена спрашивает. «Для меня главная сцена в «Иксе» – это встреча Трубина с родителями в финале. Где же радость воссоединения, почему родители равнодушны к сыну?» Лена, а почему Нехлюдов в финале «Воскресения» – простите за аналогию – засыпает? От силы потрясения. С людьми столько всего произошло, что настала эмоциональная глухота. Психика отключается после некоторых переживаний. Я и хотел показать, что с ними произошло больше, чем может выдержать человек.«Почему учитель Шелестов, выхаживая Трубина, не попытался помочь тому вспомнить себя, зачем он сжег его документы?» Лена, он потом сжег его документы, что у него лежит дома раненый белогвардеец, а пришли красные. Вот и все. Как тут ему помогать себя вспомнить? Тут надо всячески скрыть его личность, замаскировать его. Лежит раненый белый офицер. Он и говорит, что это его племянник больной, что ему остается?»
«Кто прототип журналиста Гарькавого?» Прототип журналиста Гарькавого – один мой однокурсник, одногруппник. Провинциал, чрезвычайно самонадеянный, который, один раз напечатавшись, начал думать, что он кум королю и стал нам говорить, что мы, москвичи, не умеем бороться за место в мире, а вот пришли они, молодые волки, они нам сейчас покажут. К счастью, этот молодой волк достаточно быстро понял все свое несовершенство и куда-то канул, а как хамил всем ужасно. Бывают такие люди, которые с первой публикацией, с первой удачей подумали, что они держат бога за бороду. Я запомнил его и изобразил.
«Для чего в романе нужен Логинов с его Капоэром. Какой смысл несут капоэрские эпизоды?» Понимаете, это нужно, чтобы в романе была как бы тень, отбрасываемая действительностью, объем, второе или третье измерение. Капоэрская история как раз о том, что где есть два измерения, их недостаточно, нужно третье. Делать выбор из двух нужно третьим. «Вся надежда была на третье» – вот этим и заканчивается, собственно говоря, роман. Вообще, вся линия, связанная с душевнобольным героем, иллюстрирует мысль автора о том, что в каждом человеке живут двое, что каждое квадратное уравнение имеет два корня, что в одном полушарии одна личность, а в другом другая. Это такая простая гипотеза и слишком механистическая, но то, что в каждом человеке есть двое, и второго мы не знаем, – вот это для меня очень важная гипотеза. Почему у вас иногда прекрасное настроение, без всякой причины? А иногда ужасное? Это приключения вашей второй личности.
Вот тут негодующее женское письмо о том, что «если у мужчины две женщины – это значит, что ему не нужна ни одна, ни другая». Господи, если бы это было так, и если бы это было так просто! Это как раз говорит о том, что у человека бывает не одна личность, а бывают две, и второй вашей душе иногда нужна совсем другая. Это же очень редкое, счастливейшее совпадение, когда вашей сложной многосоставной душе досталась такая же сложная, многосоставная душа. И вы подобрали друг к другу единственно возможный ключ. Это очень редкий случай. Я, собственно, поэтому и считаю себя единственным уникальным счастливцем и боюсь вообще роптать на что бы то ни было.
Я просто говорю о том, что, к сожалению, роковая двойственность человеческой натуры сказывается в таких печальных проявлениях. Еще раз говорю: страшное везение, если все валентности заняты любовью. Дай бог так и далее.
«Варя Иванова из «Детей Арбата» – это более современный вариант Наташи Ростовой?» Ну как вам сказать. В том смысле, что она не удостаивает быть умной – это да, наверное. Хотя… Видите, Наташа Ростова – она более эгоистична, и в ней больше самки, чем в Варе Ивановой. Варя – советская девушка. В ней, при всей ее кокетливости, некоторой неразборчивости, в ней совсем другая основа. Органики меньше. Наташа Ростова и вообще вся линия Ростовых в романе – это стихия рождающей почвы, земли. А Варя Иванова немножко другая, и самкой я не могу ее представить в финале. Чтобы она вбегала с пеленками к Саше Панкратову, как Наташа, – нет, не могу. Хотя мне нравится очень.
О, Надя Смирнова, хороший прозаик, голосует за Тютчева. «В фильме «Кабаре» много смешных, сатирических сцен, но почему картина производит такое страшное впечатление?»
Да потому и производит, что это жизнь на краю бездны. Мы уже знаем, что было. Мы уже знаем, чем все это закончится. «The future belongs to me» – поют эти фашистики, и мы уже знаем, что оно им принадлежит. И мы уже знаем судьбу конферансье, судьбу его прототипа, его ссылку на Восточный фронт, – все это мы знаем. Мы знаем, что будет со всеми. Поэтому чем он смешнее, тем он страшнее, конечно.
Про Тютчева попробуем сейчас поговорит, ладно. «Книги-пасквили про Солженицына. Зачем это делают?» Ну, там разные фамилии идут. Солженицын сказал много такой правды, которая невыносима. Другое дело, были ли у Солженицына убеждения? В книге о шестидесятниках у меня есть глава о Солженицыне, потому что он все-таки к ним принадлежит. Мне кажется, что есть у Солженицына одно убеждение: если бы каждый защищал свое достоинство, а не был бы терпилой, другая была бы история России. Превращение себя в сверхчеловека – была главная стратегия Солженицына. Не Иван Денисович его герой, а кавторанг его герой, сектант Алешка его герой. Костоглотов, потому что он как кость проглотил, прямой такой. Вот это его герои, а не терпилы, не приспособленцы. Рискну сказать, что даже не праведники, хотя Матрена ему бесконечно мила. Он за то, чтобы человек из себя сделал что-то. И его, конечно, за это ненавидят. Потому что много Солженицын сказал горькой и страшной правды. Много и наговорил ерунды, но это же черта гения.
«Евгений Ройзман сказал, что у вас есть с ним договоренность о написании книги. Когда и где можно будет увидеть?» Нет. Есть договоренность о том, что Ройзман напишет книгу, а я, возможно, приложу к ней какую-то редакторскую руку или напишу предисловие. Это да, безусловно.
«Путь из Глупова в Умнов лежит через Буянов, а не через манную кашу». Да, есть такая полезная цитата у Щедрина. «Следуя формальной логике, из Умнова в Глупов добираются через тот же населенный пункт. Это несовершенство метафоры, или здесь есть рациональное зерно? Просьба о лекции про Жижека?»
Ну кто я такой, чтобы про Жижека читать. Жижек – очень сложный и путаный мыслитель, хотя мы с ним знакомы и даже переписывались. Что касается цитаты. Да, наверное, здесь есть определенное несовершенство метафоры, но, вообще-то, Глеб, путь из Глупова в Умнов и из Умнова в Глупов одинаково часто лежит через смуту, деструкцию, да, через Буянов можно прийти и туда, и сюда. В этом порок всяких революций, понимаете? В этом-то ужас. Но проблема в том, что из Умнова в Глупов человечество ездит не очень часто. Оно не очень это любит. Бывают периоды безумной деградации, как в России было в 1985-1991 годах. Когда фактическая революция привела к полному обрушению культуры. Вот в 1917 году это было не так однозначно. В 1917 году это была и культурная революция, триумф авангарда, в наибольшей степени это была революция авангардистов. Они успели воспользоваться социальной проблемой, чтобы настоять на своем и рвануть резко вперед. Но, к сожалению, в 1985 году, пришло торжество деструктивных сил, в чистом виде. Путь из Глупова в Умнов оказался обратим. Но это редкая история. Обычно человечество все-таки движется в Умнов. В циклических схемах – бывает, а в осевых – нет.
«Будет ли лекция о Галиче к столетию со дня рождения?» Охотно.
«Существует ли тайнознание души, о котором пишет Гоголь в «Страшной мести»?» Конечно, бедная пани Катерина, она много не знает из того, чего знает душа ее. Это работает на ту же мою любимую мысль о том, что в вас не одна личность. Но и не много, как полагают американцы. Условно говоря, две. Есть душа и есть «я». Есть замечательная формула Битова, подаренная мне как-то в разговоре. В самолете мы летели, трясло самолет. Я говорю: «А есть ли «я», сохранится ли «я» после смерти?» Он говорит: «Конечно, нет. Ведь что такое твое «я»? Не более чем мозоль от трения твоей души о внешний мир». Блистательная формула, гениальная, действительно. Ведь что такое «я»? «Я» можно довольно легко отбросить.
«…Шарик вернулся, а он голубой» – это спето с досадой. Что имел в виду Окуджава?» Ну конечно, не с досадой. Прелесть жизни вернулась в конце, смысл жизни обретен в конце. Вот и все.
«Не могу найти систематического изложения вашей теории цикличности российской истории». Есть такая книжка у меня, «Хроники ближайшей войны». И там пять штук «Философических писем». Там это и изложено. Одновременно с этим в романе «ЖД» довольно полно эту теорию излагает герой Эверштейн.
«Расскажите о Георгии Владимове». Хорошо, попробую. Не сейчас только.
«Я вот думаю, что богу важно качество, а не количество. И столько миллиардов душ в раю ему не надо. Вот ограниченное число качественных душ может быть как раз». А что вы называете «качественной душой»? Мы же этого не знаем. У меня был тут недавно стих. А может быть, ему как раз нравятся души палачей, убийц, девственно чистые, никак не задействованные в жизни? Как огромная голова идиота. Может быть, такое.
«Важна ли доступность в искусстве? Для меня фильм Дэвида Линча «Простая история» перевешивает весь его выпендреж. А у Пелевина – «Священная книга оборотня», над которой я действительно плакал».
Саша, то, что мы плачем над книгами, имеет двоякую природу. Вот Жолковский написал в статье о «Двух капитанах», что мы плачем над теми текстами, где хорошо решена художественная задача. Как бы плачем от наслаждения. А бывают слезы другой породы, более низкой, когда нам автор давит коленом на слезные железы. Вот для сравнения: возьмите рассказ Леонида Андреева «Кусака». Вы заплачете. Это он давит коленом. А возьмите рассказ Валерия Попова «Ювобль», где есть такая же история про брошенную собаку, и вы заплачете от наслаждения, потому что художественно это блистательно сделано. Потрясающей силы рассказ, «Ювобль». Вообще, как Попов его написал в 30 лет – фантастика!
Вот меня тут просят назвать любимые рассказы. Знаете, если бы меня спросили о самом совершенном рассказе в мировой литературе, какой я знаю, XX века самом совершенном, я бы назвал три. «Мамаша Кемских» Горького, «Самая старая история» Ромена Гари, причем в переводе Сережи Козицкого, конечно. «Самая старая сказка», «Самая старая история» – блестящий рассказ абсолютно. И «Стрелочник» Житинского. Вот три таких рассказа. Кандидаты в десятку – безусловно, наверное, «Странная история» Алексея Толстого (из «Рассказов Ивана Сударева»). Наверное, «В Краснодаре» Гроссмана, если я не путаю. Или «В Пятигорске»? [«В Кисловодске»]. Но я из Гроссмана мог назвать многие рассказы, «Мама», например, или «В городе Бердичеве». Он как новеллист очень силен. Другие кандидаты в десятку – вот «Ювобль» Попова. Это лучший его рассказ. Прочтите. Это очень мощно.
Нам осталось буквально 7 минут поговорить о Тютчеве. Поговорим.
Понимаете, три аспекта хотелось бы мне выделить. Во-первых, поэзия Тютчева – это поэзия сановника. Человек с идеальной карьерой, высоко стоящий в иерархии, обладает всеми чертами сановниками: римским стоицизмом, презрением к жизни. Может быть, отсюда же и тайна его привлекательности для женщин. Его всегда любили именно красавицы, потому что понимали: у этого человека есть что-то, кроме личной жизни, кроме любви. Есть что-то более глубокое, чем его privacy. Есть дело, которому он служит и которому он служит искренне. Тютчев – консерватор больший, чем Николай Первый. Он и критиковал Николая Первого справа:
Не богу ты служили не России,
Служил лишь суете своей,
И все дела твои, и добрые и злые, –
Все было фальшь [ложь] в тебе, все призраки пустые:
Ты был не царь, а лицедей.
А потому что надо быть таким монахом убежденным. Я думаю, что Тютчев по своим убеждениям близок Константину Леонтьеву. И то, что это поэзия сановника, это предполагает две ее главные черты: крайний, такой макиавелистический пессимизм относительно человеческой природы и отношение к жизни как к суете, к суетности. Римский взгляд. Вот то, о чем Кушнер сказал:
И на секунду [минуту], если не орлиный,
То римский взгляд на мир я уловил.
Одно из лучших его стихотворений по звуку, которое все проведено на звонких согласных. И вот этот римский взгляд есть у Тютчева. Он, пожалуй, в русской поэзии главный римлянин.
Вторая черта поэзии его – это поэзия по преимуществу ночная. Ночью мир свободен от суеты. Цвет этой поэзии черный. И понимаете, то на уровне образного мышления, на уровне поэтической колористики, лексики:
Как океан объемлет шар земной,
Земная жизнь кругом объята снами.
…
И мы плывем, пылающею бездной
Со всех сторон окружены.
Мне повезло, я в Крыму, тогда еще для меня доступном, в «Букинисте» в Ялте купил двухтомник Тютчева, издательства «Academia». И ночью, ночами южными, крымскими, у моря я это читал. И вот я понимаю, что такое, когда «мы плывем, пылающей бездной со всех сторон окружены».
Дума за думой, волна за волной –
Два проявления стихии одной.
Вот эта «дума за думой», этот ночной мир поэзии Тютчева, он ночной прежде всего потому, что ночью к нам подступает хаос.
И бездна нам обнажена
Своими страхами и снами [мглами],
И нет преград меж ей и нами –
Вот отчего нам ночь страшна!
Это человек, влюбленный в идею порядка и ненавидящий хаос, но чувствующий его поэтическую мощь, жизнь этого человека окружена хаосом, и больше того, в нем самом этот звездный хаос, страшный хаос ночи. Это ночная история – роман с Денисьевой. Она ночная не только потому, что трагическая. 14 лет гражданского брака, и ее смерть от чахотки, то, что он мог дать ей статуса жены, то, что она была подругой его дочери, и то, что он себя считал виновником ее смерти, – это все ночь, абсолютно черная история. И все эти стихи носят на себе страшную печать отчаяния. Вот этот жуткий, страшный колорит. Я думаю, что лучшие стихотворения о любви в русской литературе, если составлять десятку, уж два там точно будут тютчевских. «Вот бреду я вдоль большой дороги» – пронзительнейшее стихотворение, одно из немногих, в котором он позволил себе быть человеком. Пятистопный хорей – страшный размер. Он имеет такую семантику. Вспомните: «Выхожу один я на дорогу…» и «И вот бреду я вдоль большой дороги…» – это ведь явная референция, но их никто не вспоминает. Потому что Лермонтов бредет вдоль своей большой дороги, бредет ночью, бредет в мир загробного счастья. А Тютчев бредет в мир загробного хаоса.
Вот бреду я вдоль большой дороги
В тихом свете гаснущего дня…
Тяжело мне, замирают ноги…
Ангел мой, ты [Друг мой милый,] видишь ли меня?
…
Завтра день молитвы и печали,
Завтра память рокового дня…
Ангел мой, где б души ни витали,
Ангел мой, ты видишь ли меня?
Это вопль, понимаете? Невероятной силы стихотворение. И третья составляющая: единственное место, где ему видится хоть какая-то гармония, это природа. Но природа – тоже амбивалентное такое явление.
Природа – сфинкс, и тем она верней
Своим искусом губит человека,
Что, может статься, никакой от века
Загадки нет и не было у ней?
Может быть, эта гармония – это гармония глупости, это гармония безмыслия, может, это гармония пустоты. И, может быть, только человек со своей трагедией приносит в этот мир хоть какой-то смысл. Я не думаю, что имеет смысл рассматривать поэзию Тютчева как цельное осмысленное высказывание. Он, конечно, был политическим мыслителем, – думаю, довольно плоским, это не так интересно. Но ее надо рассматривать как вопль отчаяния и восторга, который человек, вечно закованный в дисциплину, ночью, во сне, позволяет себе увидеть эту звездную бездну. Вот Кант говорит: «Меня чаруют звездное небо надо мной и нравственный закон внутри меня». А Тютчева восхищает, ужасает, заставляет содрогаться звездный хаос вокруг него и в нем. Не порядок, а этот хаос, из которого и сделана вся его поэзия. Услышимся во вторник, пока.