Купить мерч «Эха»:

Один - 2018-07-05

05.07.2018
Один - 2018-07-05 Скачать

Доброй ночи, дорогие друзья, вот мы и снова вместе. Как будто и не уезжал никуда. Приятно очень вас всех видеть. Сразу скажу, что среди заявок на лекцию доминирует Юлиан Семенов, и я склоняюсь к тому, чтобы все-таки после долгой паузы о нем рассказать, потому что я обещал это уже неоднократно и неоднократно в разных контекстах о нем говорил. Но если за это время появятся какие-то более интересные варианты лекций, я это буду приветствовать от всей души, и все их обещаю рассмотреть.

Я получил порядка 30 предложений от разных людей поучаствовать в написании коллективного романа, вот в этом романе-баттле. Шесть их них меня заинтересовали, но отвечу я всем, обещаю вам и сразу скажу, что сотрудничеством с этими шестью далеко не ограничусь. Роман предполагается пестрый, очень большой – большой просто по охвату материала. И, конечно, здесь небольшому коллективу, который сейчас над ним работает, пока не справиться. Разумеется, я буду вас привлекать активно. Поймите, я рассчитываю в основном на людей, живущих в Москве или могущих приехать в Москву. Потому что некоторые вещи на письме не объяснишь. Некоторые вещи я должен объяснять лично, а многое мы решаем мозговым штурмом, собираясь в разных местах, либо в Тургеневке, либо в рюмочной на Никитской, там, где нам удобно в центре. Поэтому извините, если кто-то из иногородних окажется в результате… не скажу, отвергнут, но переведен во вторую очередь. Естественно, я буду со всеми по возможности встречаться.

Что касается поздравлений многочисленных с точным прогнозом матча с испанцами. Спасибо, мне приятно, когда мои прогностические способности получают адекватную оценку, я вообще довольно часто оказываюсь прав. Но почему-то люди не очень любят это признавать. Другое дело, что я прав, как правило, в векторе, а не в точных цифрах. Но вообще мои предсказания имеют довольно высокую сбывчивость, что и показал недавний сборник «Карманный оракул». На многочисленные вопросы «пройдут ли наши в полуфинал?»… Понимаете, вот здесь я не такая стопроцентная Ванга и уж совсем не Кассандра, но процентов на 70 я уверен, что пройдут. Дальше – не знаю. Но на 70 процентов, подчеркиваю, в полуфинале мы будем. Это мне важно и приятно самому.

Теперь я немножко поотвечаю… Я могу сказать, почему мне это важно и приятно. Потому что этот финал – очень многозначителен, он будет в некотором смысле финалом российской истории последних 20 лет. И после него станет понятно, действительно ли мы научились всему миру противопоставлять наш красный автобус, и мир ничего не может с этим сделать, или против лома есть какой-то другой прием. Вот это очень важно. Это, при всем моем нежелании политизировать спорт и видеть в нем символическое значение, при всем моем желании любить спорт как спорт, – если бы спорт не имел этого символического значения, он бы не был нам интересен. Понимаете, это, к сожалению, входит непременной составляющей в наше внимание к политике, к литературе, к спорту, – это их символическая составляющая. Прав был Борис Пастернак, говоря о том, что «символизм никогда не кончался в искусстве». Он всегда был и он не исчерпался модерном. Он всегда был и будет всегда. Поэтому это символическое событие. И от этого финала зависит оценка предыдущих двадцати лет российской истории. Как, собственно, в глобальном историческом смысле все будет зависеть от финала, от того, чем все кончилось.

Понимаете, династия Романовых знала прекрасные этапы, знала звездные часы, но она закончилась так, как закончилась, и мы оцениваем ее из этого. Финал – вот главная точка любого события, любого романа. Как правильно замечал Андрей Синявский: «Будем же готовиться к смерти – главному событию нашей жизни». Все это довольно печально и символично.

«Делали ли вы когда-то ставки на исход спортивных событий?» Пари заключал множество раз. Но я принципиальный противник азартных игр, любого гэмблинга, игры на деньги. Даже в молодости моей, когда преферанс был для меня таким профессиональным занятием, я гораздо больше любил поиграть на интерес, нежели на деньги. Просто потому, что деньги придают игре какой-то чрезмерно расчетливый коммерческий характер. Я этого не любитель. Я люблю риск, азарт, поэтому пари для меня возможно только на щелбаны или на бутылки. Бутылки опять же чисто символические, потому что я человек непьющий. Вот когда прогнозировались результаты «Большой книги» я, опять же, проспорил Ольге Тимофеевой, редактору отдела культуры «Новой газеты», бутылку шампанского и до сих пор не отдал. Оля, я помню об этом, мне стыдно.

«Вы говорили, что надо воскрешать полузабытых советских писателей, отобразивших хоть маленький кусок реальности. Мне же больше всего интересен век XIX, ибо там все причины – как советской, так и нашей – реальности. По-моему, важно помнить полудокументальную прозу Мельникова-Печерского, Успенского, Щедрина, Мамина-Сибиряка, Короленко. Только прочитав это, начинаешь понимать, как во имя стабильности власти обрекли страну. «Приваловские миллионы» – самая слабая работа Сибиряка. У него гораздо больше уникальных и оригинальных рассказов, которые никто не читает. Поэтому история обречена на повторение».

Видите, дорогой, она обречена на повторение не потому, что кто-то читает, а кто-то не читает. Даже если мы все прочтем «Нравы Растеряевой улицы», «Пошехонскую старину» или «Золото», история будет повторяться. Во всяком случае, в России. Но и во всем мире чтение самой великой литературы ни кого ни от чего не застраховало. В остальном вы правы безусловно, потому что здесь какой важный извод наблюдается: действительно, торжество полудокументального жанра. Вот мне часто в курсе лекций «Литература как журналистика» приходилось говорить о том, что литература передоверяет, передает, делегирует свои функции журналистике. В какие моменты это происходит? Как правило, в те моменты, когда она сталкивается с принципиально новыми явлениями, для описания которых психологический инструментарий еще не выработан. Вот литература столкнулась с фашизмом, прежде всего с таким патологическим неприятием чужого, с мучительной болезненной ксенофобией. Это случилось в «Деле мултанских вотяков», и описать этот ужас, как и описать, скажем, погром в «Доме № 13» у Короленко, кишиневский погром, литература не может, она еще не научилась проникать в душу погромщика. Да мне кажется, что до сих пор не научилась. Есть вещи, от которых литература в ужасе отдергивается. Тогда на помощь приходит журналистика, с ее фактологическим, а не нравоописательным потенциалом.

Потому что даже Капоте – кстати, блистательный психолог, – когда он попытался проанализировать дело Клаттеров, он не смог проникнуть в голову убийцы. То, что они убили 4 человек из-за 40 долларов, это непостижимо. Мы можем проникнуть в голову следователю, но в голову преступнику не можем. И поэтому приходит документалистика. Поэтому Глеб Успенский, который, я думаю, на этой реальности собственной и сошел с ума, дожил до раздвоения личности. Поэтому и полудокументальная – согласен – проза Мамина-Сибиряка и прежде всего гений этого жанра, изобретатель этого романа, Короленко.

Иной вопрос, что Мельников-Печерский подверстан сюда совершенно случайно, потому что Мельников-Печерский – это сказ, это совсем не документальная литература, это чистая сказка. Именно поэтому «В лесах» и «На горах», любимая книга многих моих учеников, она мне кажется невероятно скучной, это такое фэнтези на раскольничьем материале, и язык такой, немножечко искусственный, засахаренный. Хотя многие, начиная с матери моей, считают эту книгу увлекательной. Но это просто им в 60-ые годы было особо не с чем сравнивать. Хотя, конечно, Мельников-Печерский сказочно одаренный автор.

Что касается советских писателей и документалистов. Здесь, конечно, понимаете, даже чтение такого романа, как «Гидроцентраль» Мариэтты Шагинян – колоссально раскрывает наше представление о реальности. Это вещь чрезвычайно полезная.

«Из того, что вы говорили о Викторе Цое, я сделал вывод, что вы считаете эту фигуру переоцененной. Но давайте представим, что он нашел в себе силы преодолеть айзеншписовщину, его защита не прохудилась, и он пережил то роковое утро. Смог ли он со временем достичь высот Кормильцева, Макаревича, Гребенщикова, ведь тексты, вошедшие в «Черный альбом», значительно превосходят все, что он написал до этого».

Алекс, я не уверен, что они так уж превосходят. Во-первых, это очень неровные тексты. Там примерно идет через песню. Другое дело, что оставшиеся в набросках песни, вот там в последнем песня про войну, и так далее, обещают какой-то качественный скачок. Но я не очень уверен, что Цою было куда развиваться, просто культурный багаж был слишком недостаточен для этого скачка, а, может, он бы и превратился бы. БГ же правильно говорит: «его последние песни уже совсем не отсюда». Может быть, он стал бы еще проще, элегичнее, это пошло бы в какую-то совсем есенинскую поэтику, – непонятно.

Переоцененной фигурой – не совсем то слово. Я его считаю фигурой очень примитивной в смысле поэтическом, но это примитивизм сознательный. Примитивное искусство может быть очень сложным и утонченным, как Grandma Mothes, например, Бабушка Мозес, которая рисовала свои примитивные картины. Знаете, Пиросмани тоже считают примитивистом. И таможенника Руссо – ради бога. Это примитив, за которым стоит сложнейший комплекс мотивов, причин, каких-то приемов очень неоднозначных. И примитивизм Цоя вполне сознателен. Он мог бы стать эпигоном того же Гребенщикова, но он выбрал свой путь. Все-таки он говорит на своем языке, он говорит о плоскости, об асфальте, о стене. Поэтому, кстати, и стена Цоя служит ему лучшим памятником. О той стене, в которую уперлась советская цивилизация. Это плоская стена довольно страшная, и поэтому такой плоскостью ужасной отдают многие его тексты, которые все-таки содержат в себе поразительно тонкую картину времени, очень точную. Так что Цоя я считаю фигурой, вполне адекватно оцениваемой.

«Что вы можете сказать о романе Одоевцевой с Гумилевым? Был ли этот роман, сочинила ли она его?» Наташа, было такое высказывание, кажется, Оцупу приписываемое, что «Гумилев за ночь сделал из Одоевцевой женщину и поэтессу»… Это обычное злословие литературное, на мой взгляд, никаких оснований говорить о романе там не было. Как-то не водилось за Гумилевым, чтобы своим ученикам перепихивать своих любовниц. А здесь Георгий Иванов, его младший друг и товарищ по «Второму цеху», стал мужем Одоевцевой, и роман этот происходил бы у него на глазах. Мне кажется – судя, во всяком случае, по «На брегах Невы», мемуарам Одоевцевой, – колоссальное, все-таки, преувеличение собственной значимости там имеет место. Хотя очень многое она воспроизвела точно, не будем забывать, что эта книга прекрасно написана.

Понимаете, для нас, читателей 70-х годов, которые получали эту книгу… как я ее получил: на неделю, из чужих рук, с обложкой Юрия Анненкова, вот в этом издании американском, кажется, издательство Чехова. И это было для нас чудом, каким-то голосом из иного мира, когда я узнал, что Одоевцева жива и возвращается, это было для меня шоком абсолютным. Я, специально прочитавший эту книгу, дождался чудом поступления на журфак. Мне студенческий билет давал право посещать Ленинку, и я там прочел «Двор чудес» – книгу стихов Одоевцевой, которая, кстати, лежала в открытом доступе, будучи изданной в 1921 году в Советской России. И это был потрясающий опыт, там была замечательная поэма «Луна», такая шотландская стилизация, и знаменитое «Толченое стекло». Одоевцева первоклассный писатель, и очень сильный поэт-балладник, но назвать ее возлюбленной Гумилева при всем желании невозможно. Гумилеву нравились женщины совершенно иного склада, женщины-личности, а мне кажется, что Одоевцева как личность состоялась уже в эмиграции. Тогда она совершенно правильно говорила о себе:

Ни Гумилев, ни злая пресса

Не назовут меня талантом.

Я – маленькая поэтесса

С огромным бантом.

И она, и Георгий Иванов до эмиграции были поэтами далеко не первого разряда. Я, кстати, невзирая на свои какие-то восторженные отзывы об Иванове 90-х годов, сейчас его оцениваю гораздо скромнее. Мне он кажется, все-таки, поэтом в огромной степени вторичным и водянистым. Ну и что касается Одоевцевой, невзирая на все ее таланты, по масштабу личности от той же Ларисы Рейснер, она, мне кажется, отстает колоссально, простите меня за вечное ранжирование.

«Можно ли будет попасть по слову «один» на лекцию о Гоголе?» Вот не знаю, по-моему, нет. Но вы попробуйте. Это лекция о Гоголе, «Гоголь. Матрица», она происходит на Гоголевском фестивале, в театре, «Гоголь-центре», 10-го числа. Кого смогу, я, конечно, проведу. Вот это не мероприятие «Прямой речи». Это происходит не у нас, на Ермолаевском, не в каком-то даже ЦДЛе, это происходит в зале «Гоголь-центра», и вопросы с билетами решает «Гоголь-центр». Но если, каким-то чудом, там действительно среди лета переполненный зал, кого смогу, я, конечно, проведу. 14-го там же мы показываем «Золушку», а 7-го, то есть вот в субботу, я всех жду в доме-музее Окуджавы в 4 часа. Там у меня вечер новых стихов, в основном новые я новые и буду читать.

«Расскажите о гениальном провале сериала «Твин Пикс», 3-й сезон. В чем гениальность, в чем провал, что вам понравилось, что нет?»

Видите, я не назвал бы это провалом, как раз интуитивно это очень точно. Но вот какая, понимаете, удивительная штука: вот прошел этот сериал – я почти все забыл, кроме некоторых очень таких физиологически откровенных вещей: золотой лопаты, это само по себе запоминается. Или вот этого жуткого существа, которое выползает у девушки изо рта, то ли оса, то ли лягушка. И вообще как-то шестая серия запомнилась мне больше всего, с ее невероятным наворотом. Но сказать, чтобы я пересматривал, вспоминал или думал о смысле «Твин Пикса» – нет, и в этом смысле, мне кажется, Линч опять угадал. Он точно совпал со временем. Он показал такую видеопоэму. Такую вещь без конкретного высказывания, без особенного яркого смысла, а просто с впечатлением нарастающего хаоса, такой дикой нарастающей энтропии, среди которой и агент Купер уже не может ничего сохранять. Запоминаются, понимаете, какие-то второстепенные вещи: то, что человек всасывается в розетку, или из нее появляется. То, что там человек превращается в дерево, становится деревом, женщина без глаза появляется. Но не запоминается смысл. Вот это общее впечатление такое, в этом и причина провала: в слабости драматургии, ненамеренной совершенно. Я читал массу логических, очень глубоких текстов, где делалась попытка и так, и сяк расшифровать, прочитать, выстроить сюжет. Мне кажется, это просто такая, знаете, великолепная симфония. Как, собственно говоря, вот эта симфония Бадаламенти, на которую Линч снял вот такой замечательный индустриальный клип, 50-минутный, так и здесь. Я не стал бы видеть в этом какие-то рациональные смыслы. Это не провал, это очень специфический жанр, это не для всех, конечно, как и многие симфонические произведения, тот же Малер, – они далеко не для всех желающих.

«Ваше любимое высказывание о жизни и смерти в литературе». «Писателю и умирать полезно» – Синявский. Подслушал, по его словам, у кого-то из старых лагерников. А из других высказываний мне очень нравится фраза Сальвадора Дали: «Смерть – это такая маленькая вещь, что не стоит о ней думать слишком много». Или там замечательная фраза Набокова, приписанная вымышленному философу Пьеру Делаланду: «Как безумец мнит себя богом, так мы считаем себя смертными». Абсолютно точно. Да там, или: «Почему вы не обнажаете голову на похоронах?» – Я жду, чтобы смерть первой сняла шляпу», приписываемое тому же Делаланду. Вот это такое неуважительное, высоко неуважительное отношение к смерти.

Д.Быков:Династия Романовых знала прекрасные этапы, но она закончилась так, как закончилась, и мы оцениваем ее из этого

«Как повлиял Киплинг на творчество Стругацких, в частности, «Сталки и компания»?» Да очень просто повлиял, и Аркадий Натанович, просто как бы упражняя мускулы музы, как говорил тот же Набоков, перевел «Сталки и компанию». Этот перевод, по-моему, не сохранился. Я читал «Сталки и компанию», для меня это, в общем, довольно посредственное произведение. Настоящего Киплинга здесь еще нет. Это цикл рассказов о закрытой британской школе, ничего особенного. Там противостояние с воспитателем, их авантюры, их побеги, – в общем, я бы не сказал, что это шедевр. А я думаю, что Киплинг, если уж влиял, то влиял больше на Бориса Натановича, на его любовь к экзотике, к романтике, которой, как мне кажется, у Аркадия Натановича было меньше. Неслучайно Борис Натанович написал замечательную песню о детях тумана, и Стас Красногоров, явно списанный с него, тоже увлекается такими киплингианскими стихами в романе «Поиск предназначения». А так, я думаю, влияние Киплингов было чисто номинальным, во всяком случае, киплингианские добродетели были им во многом чужды.

«Посоветуйте интеллектуальную литературу, фантастику уровня Лема, Уоттса, Стругацких». За последнее время, кроме Теда Чана, как-то не на чем взору отдохнуть. Тед Чан – безусловно. Потом, мне кажется, можно считать такой фантастикой «Familiar» Данилевского, о котором я уже все уши всем прожжужал: все-таки это фантастика, причем интеллектуальная. Я вообще не очень люблю такую чисто интеллектуальную фантастику. Даже у Теда Чана, мне кажется, изобразительной силы маловато. Вот трудно представить человека того уровня, который сочетал был лемовскую тоску, живую такую, настоящую, такую лемовскую печаль, и лемовскую интеллектуальную мощь. Просто за последнее время не встретился мне. Хотя я очень много наслышан о текстах, например, Никиты Шервуда, но столкновение с ними – я все-таки их достал –оно меня очень разочаровало, и литературно, и интеллектуально, но это кому как.

«Что можно почитать или посмотреть на тему молодости или отрочества по типу «Заставы Ильича» или «400 ударов» Трюффо?» Знаете, это совершенно разные вещи, очень трудно представить себе какое-то среднее арифметическое из них. На темы молодости и взросления трудно вот так вот… Если посмотреть, то, наверное, шпаликовские сценарии, их почитать же почитать можно практически все. Безусловно, «Все наши дни рождения», например. Трудно очень говорить о фильмах, которые можно было как-то сопоставить с фильмом Трюффо «400 ударов», это его такая уникальная духовная автобиография, хотя жизнь его совершенно не похожа на жизнь героя. Приходят на ум какие-то фильмы Питера Богдановича, там, я не знаю, типа «Бумажной луны». Или один из любимых моих фильмов Джузеппе Торнаторе «Кинотеатр Парадизо», который тоже о молодости, но о молодости кинематографа, хотя, тоже, знаете, кроме последних 15 минут, там далеко не все так хорошо. Лучшая и, по-моему, последняя роль Филиппа Нуаре.

Про детство очень мало и про молодость очень мало написано убедительных и по-настоящему страшных картин. Наверное, я бы рекомендовал… Конечно, как всегда мне вспоминается Капоте, «Дети в день рождения», по аналогии с «Все наши дни рождения», Children on their birthdays. Такая свежая вещь, такая упоительная. Ну и разумеется Бел Кауфман, «Вверх по лестнице, ведущей вниз» – книга, которая была в свое время в России сильно переоценена, но сейчас она мне кажется одним из лучших школьных романов.

«Посмотрела «Лето», фильм показался мне схематичным. Я согласна, что он передает атмосферу – тревожную, губительную, свободную. Но треугольник как-то очень искусственен. Мне показалось, что это неправда, или это схематично сделано нарочно. Однако приятно удивила игра Ромы Зверя». Понимаете, это фильм простой, вот в чем дело. Он проще, чем была та реальность. Но, может быть, чтобы передать те эмоции, и не нужно слишком большой сложности. Он же не ставит вопросы, этот фильм. Он передает ощущение, и ощущение эпохи там передано чудесно. Хотя Майк был гораздо умнее, чем все, что о нем в этой картине написано, сказано.

«Какое для вас главное человеческое качество? Что для вас самое важное в человеке?» Сентиментальность я очень ценю и сострадание. Я понимаю, что сентиментальность – это вещь жестокая, но она же и признак силы, понимаете. Да, наверное, сентиментальность, сострадание, способность умиляться – какие-то такие вещи. Эмпатию я очень высоко ценю. Ну я люблю ум – и это все тесно связано с умом. Услышимся через три минуты.

[РЕКЛАМА]

Д.Быков: Пари заключал множество раз. Но я принципиальный противник азартных игр и игры на деньги

Продолжаем разговор.

«Какое качество сверхчеловека вы считаете главным?» Если говорить о том, что я вкладываю в понятие «сверхчеловек» – это человек в высочайшей степени. Не отрицание человечности, а ее предельное развитие. Наверное, я бы назвал таким качеством способность действовать в ущерб себе, то есть то, что пассионарностью называют иногда, – способность игнорировать собственную гибель. Вообще, пренебрежительное отношение к ценностям выживания. Это присуще сверхчеловеку, может быть, потому, что он видит дальше, видит как бы за границу бытия.

«Пара слов о «Бомже» Михаила Веллера. Кто ваш любимых персонаж?» Нет у меня любимых персонажей в этой книге, и вообще у меня есть ощущение, что эта книга – коллективный групповой портрет автора – там есть все составляющие его личности, которые присутствовали и в автобиографической его прозе. Поэтому здесь, мне кажется, говорить о героях можно лишь с известной долей условности.

«Кто такой Ратманов из ваших «Сигналов»? Согласны ли вы с ним, что русскому человеку не нужна свобода, он крепостной, и всегда будет искать барина в любом пространстве и времени?». Боже упаси! Ратманов довольно отвратительный герой. Это тоже один из ликов современной России, которые там, в «Сигналах», представлены во всей этой галерее. Там же, помните, они, странствуя, находят пять разных типажей, пять страшных антигероев, пять отрицательных, неприятных для меня возможностей развития России в ближайшее время. Кто такой Ратманов – это то, чем мог бы быть Ройзман, если он был бы действительно диктатором. Ему постоянно приписывают такие амбиции. Это человек, который спасает наркоманов путем лишения их воли, а Ройзман, мне кажется, все-таки пытается эту волю активизировать, каким-то образом. Но то, что такие типажи, как Ратманов, сегодня существуют, и они гипотетически могут влиять, могут стать очень влиятельными в России, – для меня совершенно несомненно. Это человек, который считает оптимальным состоянием народа крепостничество. Потому что он презирает этот народ, потому что он не верит все равно в него совершенно.

«Что хотел сказать Толстой в «Смерти Ивана Ильича»?» Ну, знаете, еще тут пересказывать толстовские намерения. Толстой, мне кажется, не хотел ничего сказать, хотя он работал со своей давней рефлексией по поводу смерти, по поводу того, что при очень глубокой рефлексии это открывается, что со смертью не кончается сознание. Но он в общем хотел показать… Вот я сейчас впервые задумался. Мне кажется, он хотел показать ничтожность смерти по сравнению с духовным опытом. Только мелкие души могут быть смертью целиком поглощены. Вот Иван Ильич был ею целиком поглощен, а потом она для него кончилась, ее не стало для него. Правда, он только ценой жизни купил это откровение. Но вообще зацикленность на смерти, такая маниакальная сосредоточенность на ней, – это форма безумия. И Толстой пытался всю жизнь это преодолеть. Ему присуща была самому эта зацикленность. В этом смысле, мне кажется, самый сильный его текст – это «Записки сумасшедшего». Незаконченная повесть с отчетливо полемическим названием, явно отсылающем к традиции. Он пытается там показать эволюцию своего мировоззрения. Я много раз рекомендовал ее читать, но только людям с крепкими нервами, потому что это уж очень страшно написано. Мне кажется, это гораздо сильнее, чем «Смерть Ивана Ильича». Мне кажется, что такая зацикленность на своем физическом бытии – признак ограниченного сознания. Любопытным ответом на «Смерть Ивана Ильича» и на «Записки сумасшедшего» мне представляется набоковская «Ultima Thule».

«Не является ли полнота, ожирение, одышка одним из симптомов опошления героя в творчестве Чехова?» Является, конечно, точно так же, как и худоба. Надо сказать, что в творчестве Чехова симптомами пошлости и глупости является решительно все. Ну вот Белокуров в «Доме с мезонином» – он толстый, и одышливый, суровый, противный. А, скажем, Чимша-Гималайский – очень худой. А Саша в «Невесте», который все время тыкает пальцами двумя в грудь и смеется громким навязчивым смехом, – он вообще худ, как скелет. Но и то, и другое, и третье довольно пошлые персонажи. Персонажи, которые не слышат собеседника, которые настырны, а от Чимши-Гималайского еще и пахнет отвратительно табаком, и он противно сопит. Так что все является симптомом пошлости у Чехова. Человек вообще не вызывает у Чехова особенно теплых чувств. Даже очаровательная женщина вызывает у него ассоциации со спелой и сладкой дыней, не более того.

«Почему роман Фурманова «Чапаев» – плохой роман?» Просто потому, что Фурманов плохой писатель, вот и все. Или вернее, он вообще не писатель. Это тоже одна из ситуаций, когда литература в смысле беллетризма уступает журналистике. Это в общем тоже такой документальный роман, там кроме Клычкова, который на самом деле не что иное, как переименованный Фурманов, сложных персонажей нет. Конечно, роман о Клычкове, а не о Чапаеве. По большому счету, Чапаев для Клычкова – это повод, предлог переломиться, это такая ступень в его духовной эволюции. Но Чапаев – персонаж нового типа, его психологию мы не понимаем, это попытка его прочитать только исходя из фактологии. И понять, что он такое, Клычков сам не может: он скучает по нему, он любит его, он интересуется им, но феномена его, этого нового народного героя, мне кажется, он не понимает. Поэтому и роман сам – он не психологический ни в какой степени. Там есть психологизм при описании первой клычковской атаки, когда он струсил и героически это признал. Но при изображении Петьки, который вообще появляется там в одном абзаце, или при описании бойцов чапаевских, – там нет персонального никакого психологизма. Там нет персональной прорисовки этих персонажей. И они – простите за тавтологию – существуют как масса. И в этом смысле, мне кажется, Чапаев – не столько роман, сколько материал для экранизации, которая, по точному замечанию Марголита, построена по совершенно другому сценарному принципу: как плутовской роман, как роман-анекдот построен этот сценарий. А реальный Чапаев, который появляется в романе на сотой странице, он вообще… Чапаев там – не название героя, Чапаев – это название эпохи. Роман мог называться «Чапаевщина», если угодно. Это роман об интеллигенте на войне.

Д.Быков:Я понимаю, что сентиментальность – это вещь жестокая, но она же и признак силы, понимаете

«Нравится ли вам фильм «Таксист» Мартина Скорсезе? О чем эта картина?» Не могу сказать, о чем эта картина, но нравится безусловно.

«Как вы относитесь к мнению профессора кафедры всемирной литературы филологического факультета МПГУ Евгения Жаринова, что вся литература, порожденная протестантизмом и до нынешнего дня – от лукавого». Блажен профессор Жаринов, если он умеет одним жестом зачеркнуть всю литературу от, значит, протестантизма, от «Дон-Кихота», и до сегодняшнего дня. «Это искушает человека и ведет его в объятия сатаны». Мне кажется, не дело профессора филологии делать такие широковещательные заявления. Мне кажется, дело профессора филологии – изучать сюжеты, эпоху, типологию, фабулу, а говорить о том, что искушает человека и ведет его в объятия сатаны – это дело профессора богословия. И то, мне кажется, у профессора богословия есть более увлекательные задачи. Но поскольку я лично Жаринова не слышал и с ним не знаком, я воздержусь от оценки его суждений, пока не услышу их лично.

«Есть ли какое-то историческое событие, которое для вас отделяет то, что мы называем современный мир, от остальной истории?» Есть, совершенно четкое: 11 сентября 2001 года. Я не одинок в этом, очень многие весьма неглупые люди так думают. А Новое время от Новейшего для меня отделяет, пожалуй, 17-й год. А Новое время от… скажем так, я даже не знаю, Новое время от чего отделено. Во всяком случае, эпоха Просвещения для меня закончилась в 89-м году. В 1789 году. Великой французской революцией. И началось что-то другое. Что-то, что пока еще не получило ни названия, ни исчерпывающего объяснения. Все попытки вернуть эпоху Просвещения были тщетными.

«Если кто-то из ваших знакомых начинает себя странно вести в отношении вас, вы предпочитаете спросить, что случилось, или отстраниться?» Безусловно, отстраниться. Есть очень хорошая фраза Маяковского: «Почему лошади не кончают с собой? Потому что они не выясняют отношений». Мне кажется, может, лошади их выясняют, но делают это деликатнее, чем люди.

«Хотелось бы услышать лекцию о вашей поэме «ЖД». Прошло больше 10 лет, наверное, уже можно смотреть на нее как бы со стороны. Считаю «ЖД» вашей лучшей прозой, я лично не люблю, когда автора не доводят сюжет до конца, оставляя читателю возможность додумать его самостоятельно. И так проще – меньше критики и недовольства от читателей. Как читатель, как вы видите судьбы главных героев хотя бы несколько лет спустя?»

Беда в том, что я их не вижу и видеть не могу, потому что роман заканчивается, поэма заканчивается концом света. С тех пор, как Анька и Волохов вошли в Жадруново, точнее, Волохов вошел раньше, Анька с Громовым позже. С тех пор, как все главные любимые герои романа вошли в Жадруново, для меня их история закончилась. Мы не знаем, что в Жадруново. «Взявшись за руки, они пошли в деревню Жадруново, где их ждало неизвестно что». Вот и все, собственно. Когда закончится этот этап российской истории, тогда мы поймем, что придет ему на смену: или полная деградация, или внезапное возрождение. Пока об этом судить невозможно. Ясно, что начнется что-то принципиально новое. Старая циклическая схема заканчивается на наших глазах. Этот паровоз бегает по кольцу свой последний круг. Потому что уже осыпаются его вагоны. А что будет дальше? Посмотрим.

Лекции о себе я как-то не очень умею читать. Я, пожалуй, согласен с вами, что «ЖД», наверное, лучшая моя книжка, ну, не то, чтобы лучшая, лучшей я считаю «Квартал». Но мне кажется, что это книжка, для которой я родился. Я родился, чтобы ее написать. Но очень немногие замечают, что «ЖД» – это, в сущности, ведь тоже групповой портрет. Это 4 любовные пары, и на протяжении одного любовного романа (там описана одна конкретная любовная история) мы все бываем в этих ролях. Иногда – это история старика и девушки, иногда – это история солдата и женщины, которая его ждет. Иногда – это история представителей двух враждующих армий. А иногда – роман губернатора с туземкой. Вот все эти ролевые модели, социальные такие, литературные – я проиграл (не в смысле потерпел поражение, а в смысле разыгрывал) на протяжении этой любовной истории, которая там 12 лет тянулась. И которая была, наверное, моим таким, самым ярким впечатлением, ярким переживанием. Во всяком случае, на тот момент. После этого я, конечно, испытывал вещи ничем не хуже, а иногда и лучше. Но тогда я преодолевал вот этот опыт. Это была попытка отписаться, если угодно, от этого опыта. И мне кажется, что мне, во всяком случае, она помогла. То есть расставание с героиней этой истории я сумел в «ЖД» наконец как-то сбросить, как-то пережить. А это была такая, в общем.. Во всяком случае, в Аше, особенно, наверное, вот в этой возлюбленной Громова, я до сих пор эту героиню очень узнаю и живо ее помню. И не устаю благодарить бога за то, что это кончилось, но и за то, что это дало мне, видите, неплохой материал для романа. Хотя роман написан совсем про другое, но для меня он был прежде всего любовной историей.

«Вы сказали, что по Оруэллу основанием зла является ложь. Как сохранить истину и человеческое достоинство в мире, организованном для выживания постоянной лжи?» Очень просто: не врать. Жить не по лжи. Мир организован для лжи, безусловно, но это соблазн. Соблазн для того и дан, чтобы ему противостоять. То есть врать, конечно, надо иногда, в некоторых ситуациях, но врать постоянно – боже упаси, зачем? Бывает святая ложь, бывает ложь во спасение, но слишком часто так называют элементарное конъюнктурное конформное вранье. Вот этого я категорический противник.

«Талант и мастерство, по вашей статье о Моцарте, единственное волшебство, противопоставляющее себя конспирологии, – имеется в виду статья про «Волшебную флейту», Третий Завет и так далее, – как это работает в «Гарри Поттере» и в чем его волшебство?» Гарри Поттер как раз направлен против страшного конспирологического мира, в котором все исторические события являются заговором чужаков, ксенофобского заговора. Все острие «Гарри Поттера» против ксенофобии, против снобизма. Это роман о полукровках, грязнокровках, роман против чистокровности, против упоения своей чистокровностью. Поэтому здесь подвергается атаке, подвергается разрушению главный принцип конспирологии: принцип химерического злобного меньшинства, которое пытается вам навредить. Это принцип, на котором основан огромное количеств конспирологической прозы.

Д.Быков:Вообще как-то в России больше одобряют пассивного страдальца, нежели активного борца

«Поделитесь, пожалуйста, впечатлениями о командировке. Удалась ли лекция?» Впечатлений было крайне много, и из них главным, все-таки, было посещение музея Дали. Два музея я посмотрел, я вообще не большой любитель музеев, но здесь пошел: музей Пикассо в Барселоне и музей Дали в пригороде Барселоны. У меня есть ощущение, что Пикассо – художник более масштабный, при всем нечеловеческом профессионализме и очаровании Дали и его выдающейся художественной смелости. Я не могу ему простить его франкизма, его коллаборационизма, по сути дела, но он же у меня прощения не просит. Он был гениальным циником, но, видите, все-таки Пикассо – явление гораздо более свежее, живое, разнообразное. И главный художник XX века – все-таки Пикассо, ничего не поделаешь. Вот как раз об этом я сейчас говорил с Мочаловым, главным искусствоведом в моей жизни, меня многому пытавшемуся научить, и пытающимся до сих пор, дай бог ему здоровья. Вот я как раз его спросил: «Все-таки, с высоты ваших девяноста, кто главный художник XX века?» – «Пикассо». – «Почему?» – «Потому что Пикассо всегда про катастрофу». А это – главное, что есть в XX веке. Даже печальный элегический Пикассо Голубого периода – я в этом убедился, посмотрев оригиналы – это все катастрофа, разломы, это страшная жизнь. Вот эта печаль, разлитая в воздухе Испании. Ведь огромное количество голубых портретов написано в притонах, приютах, больницах, в кабаках, где пьют отверженные. Для меня это очень важный вывод, и катастрофизм Пикассо для меня как-то противопоставлен удивительно гламурному, гладкому – при всем своем ужасе тайном – искусству Дали. Вот это я посмотрел. Вообще посмотреть оригиналы Дали – безумно интересно. Наконец, я убедился, что действительно великие умы сходятся. All [Everything] that rises must converge. Все, что поднимается, то сходится на вершине.

Удивительное его совпадение с Набоковым. Набоков придумал в «Приглашении на казнь» так называемые «нетки». Это когда к некоторому предмету, очень малопонятному, такому крученому-верченому, колечному, подносится такое же кривое зеркальце, и если их кривизна совпадает, то мы получаем или пейзаж, или какое-то видение удивительно красивое. Вот у Дали есть цикл работ, когда рисуется что-то совершенно невнятное, какой-то хаос красок, потом на эту картину ставится в центр бутылка, посеребренная изнутри. И в искаженном изображении отражении бутылки возникает ясная и четкая картина, например, женщина голая или пейзаж сельский. Конечно, надо быть гением, чтобы такую штуку придумать и разработать. Это вызывает безумное техническое восхищение.

Естественно, мне там рассказывали экскурсоводы: «Вот знаменитая и любимая страстно Галой и самим Дали картина «Буханка хлеба» – такая традиционная каталонская булочка, которую он нарисовал, поставил на окно сушиться, и воробьи прилетели ее клевать. Это классическая история художника, который нарисовал виноград, и птицы прилетели его щипать. Но, понимаете, если бы Пикассо выставил свою буханку, птицы бы ее клевать не прилетели. Они прилетели бы восхищаться: «Какая смешная, ни на что не похожая буханка!». И это мне представляется, что ли, более адекватной реакцией на искусство, если угодно. При том, что Дали, конечно, гений, но Пикассо мне понравился гораздо больше.

Мне многое там понравилось. Понимаете, мне безумно понравилась Жирона, музей еврейской общины, понравились мне местные букинистические магазины, в одном из которых я за 5 евро купил сказочно дорогую, редкую, недоставаемую французскую книгу, не буду говорить какую, потому что время еще не пришло. 1921 года книга, очень интересно.

«Московский школьник Руслан Салимгареев, набравший 400 балов, сказал, что любит «Иллюзии» Ричарда Баха и «Над пропастью во ржи» Сэлинджера. Может ли литература помочь справиться с переходом из школы во взрослую жизнь?» Та литература, которую похвалил Салимгареев – талантливый мальчик, которого я от души поздравляю, – точно не может. Потому что «Над пропастью во ржи», чем дольше я живу, тем больше вижу, что эта книга едко сатирическая, пародийная, очень насмешливая. Она может помочь школьнику относится к самому себе с меньшим придыханием и пиететом, но перейти во взрослую жизнь – едва ли. А что касается «Иллюзий» Ричарда Баха… Это просто показывает нам, что Салимгареев – нормальный мальчик. Ричард Бах может нравится в 14-15 лет, ну и дай бог здоровья. А видеть в нем какие-то высокие смыслы… Он бы еще назвал там, «Чайку по имени Джонатан Ливингстон». Нормальный мальчик, порадуемся тому, что у нас такие душевно здоровые вундеркинды.

Если бы он сказал, что его любимый писатель, например, Борхес, или, не приведи Господь, какой-нибудь из фантастов сюрреализма, Кафка, например, его любимый писатель, – страшно было бы за этого мальчика. Хотя Кафка – великий писатель. А тут ему нравится такая философская попса, и дай бог ему здоровья.

«Как вы относитесь к изложенной в конце романа «Война и мир» концепции Толстого о первичности деятельности по отношению к деятелю. Так считаю я и Щедровицкий». Не совсем так. Вы сформулировали это несколько в лоб. По мысли Толстого, человек есть дробь. Это, правда, его более позднее высказывание, но он всегда был верен этой идее. В числителе – то, что он из себя представляет, а в знаменателе – то, что он о себе думает. Поэтому деятельность по отношению к деятелю безусловно первична. А личность вообще должна быть упразднена, растворена, растворение оболочки – это главная мечта Толстого в «Войне и мире». Помните, когда Пьер видит эти капли, которые составляют шар, и «сопрягать надо, сопрягать». На самом деле, во дворе кричат: «Запрягать надо, запрягать». Вот то, что надо свою оболочку размыть, чтобы слиться с другими каплями, и тем полнее отразить бога, – это удивительно точная толстовская картинка. И я думаю, что это он описывает собственный сон, потому что такой иррациональный сон мог быть только увиден, а не придуман. Так что деятельность первична по отношению к деятелю только потому, что самого деятеля не должно быть видно. Помните, как сказано в «Анне Карениной»? Там Кити говорит отцу: «Все знают, какая она благотворительница. Сколько она делает добрых дел!» Отец говорит: «Только лучше бы, чтобы дела она делала, а никто бы не знал». Вот это такая вечная толстовская мысль.

«Считаете ли вы, что сам роман «Война и мир» – мыльная опера?» Да нет, просто роман Толстого породил жанр исторической эпопеи, семейной истории, которая рассмотрена в исторической перспективе. До него такие попытки были. Считается, что наиболее близкое по жанру к нему книга – это, скажем, «Пармская обитель» Стендаля, у которой он очень многому научился в плане военной философии и философии истории. Но в принципе, конечно, Толстой задал образец для бесконечных мыльных опер. Но это делает его собственный роман мыльной оперой, потому что, принадлежа по жанру к семейному роману, он, конечно, горазд шире, философичнее, историчнее, и все что хотите.

Д.Быков: Тюрьма – главный российский страх, именно поэтому здесь заключенные – это люди, побывавшие в аду

«Почему покончил с собой Штайнер в фильме Феллини «Сладкая жизнь»? Зачем убил своих детей? Почему Марчелло продолжает веселиться после этой трагедии?» Да потому что жизнь слишком сладкая, потому что люди забыли о базовых ценностях, и им не для чего стало жить. Жизнь и смерть для них потеряли смысл. Поэтому в последней попытке обрести еще этот смысл, финальной сцене, Марчелло видит, что девочка эта из Умбрии, потеряна для него навеки. Как потеряно спасение и смысл для всех этих людей. Вернемся через три минуты.

[НОВОСТИ]

Продолжаем разговор. Я перехожу к ответам на письма, но на форуме есть еще вопрос, меня очень заинтересовавший.

«Почему именно попадание в российскую тюрьму, равно как и выход из нее так радикально преображает человека в глазах общественного мнения? О человеке сидящем говорят с героически-мученическим пафосом, что понятно, но стоит человеку выйти из узилища и сказать несколько неосторожных слов, его забрасывают нечистотами, причем те же, кто до этого героизировал?»

Сандро, вы имеете в виду, понятное дело, Савченко, хотя не только ее. Я мог бы вам, конечно, сказать, что вообще в России культ страдания более развит, чем культ действующего героя. Я помню, как меня поразила эта мысль в 86-м году, на Новосибирских научных студенческих чтениях. Там сравнивались в одном докладе новые книги Астафьева и Распутина, «Печальный детектив» и «Пожар». И вот шла речь о том, что Астафьев, все-таки, защищает героя действующего, а Распутин – героя страдающего, и для России более органичен герой страдающий. И поэтому когда человек действует, его ненавидят, вот как с Ходорковским, например. А пока он страдает, его любят. И вообще как-то в России больше одобряют пассивного страдальца, нежели активного борца. С чем это связано – долгая история. Наверное, с тем, что в условиях такой вымороченной системы координат, как наша, страдание безотносительно, оно всегда героично, а любое действие компрометирует деятеля, – это продолжая разговор о соотношении деятеля и действия у Толстого. Система координат изломанная, болезненная, во многих отношениях патологичная, в ней правых – нет. А сиделец, он как бы по определению прав, потому что он страдает.

Но здесь есть еще одна более, на мой взгляд, глубокая мысль. Дело в том, что тюрьма в России – я много раз об этом говорил – это главная духовная скрепа. Без нее все распадается. Не только потому, что это страх, а еще и потому, что это такое универсальное мерило всех вещей. Почти все хоть день, да посидели. Почти для всех блатная этика остается универсальной. И есть определенный культ блатной морали, при которой сотрудничать с начальством –подлость, а, при этом, значит, зэческие правила, всегда взаимоисключащие, и прав сильный… Настоящий вор в законе – это не тот, кто эти правила соблюдает, а тот, кто может всех остальных нагнуть. Это культ блатной морали, блатных добродетелей, и он во многом. Кстати, патриотические блатные добродетели во многом одни те же.

Тюрьма – это главная духовная скрепа прежде всего потому, что если гуманизировать пенитенциарную систему, если исчезнет страх тюрьмы, постоянно висящий над каждым, – у людей не останется просто никаких стимулов вести себя по-человечески, никакой этики не будет. Это очень долгая история, в России очень давно так было. Именно поэтому для Чехова клаустрофобия его и страх тюрьмы были самыми страшными карами. Иван Дмитриевич Громов поэтому и сошел с ума в «Палате № 6». А ведь это чеховский автопортрет, один из самых убедительных. Это его самый задушевный герой. И он поехал на Сахалин именно потому. Никто ведь не знает, зачем ему была нужна эта поездка. Именно потому, что это была единственно возможная аутотерапия: прийти в тюрьму добровольно, избавиться от этого страха, выбить клин клином, писать летопись и перепись этой тюрьмы, – то есть погрузить себя в ад добровольно, чтобы не мучиться его страхами. Именно после этого в его прозе появилась новая степень свободы, колоссальное раскрепощение.

Тюрьма – главный российский страх, именно поэтому здесь заключенные – это люди, побывавшие в аду. А тот, кто побывал в аду, по-блоковски говоря, «опаленный языками подземельного огня», конечно, вправе рассчитывать на особое уважение окружающих. Именно поэтому в России никогда не будет, во всяком случае, при нынешней власти – а при такой схеме власти не будет вообще никогда, – не будет гуманизации тюремной системы, не будет реформы. Это ад, потому что без этого ада никакая этика здесь невозможна, непонятно, на чем она будет держаться. Именно поэтому наивны все разговоры о том, что надо бы устроить амнистию, надо кого-то помиловать, надо бы сделать тюрьму, может быть, более проницаемой для правозащитников. Это совершенного никому не надо! Потому что сделать это – означает подрубить главный крюк, на котором все здесь висит. А вовсе не на чекизме, как полагал когда-то Черкесов. Все гораздо страшнее.

«Почему Шопенгауэр считается пессимистом, ведь он постоянно твердит о счастье, освобождении после смерти?» По-моему, вы сами блестяще ответили на свой вопрос.

«Смотрели ли вы «Школу» Гай Германики? Неужели этот сериал вас не заинтересовал?» Ну конечно, смотрел, слушайте. Не просто смотрел, но и защищал его в каком-то из ток-шоу, именно потому, что он мне казался очень талантливым. Но дело в том, что он, как и весь кинематограф Гай Германики, он очень талантлив в профессиональном смысле, техническом, у нее действительно камера в глазу, но идеологически он мне глубоко враждебен. Потому что показывать всех учителей либо развратниками, либо идиотами, либо садистами, – это тоже неправильно. Все учителя – особенно замечательной там была роль Папановой – постоянно жуют что-то, у них каша во рту, они просто противны. Они вызывают, простите за выражение, какую-то физическую брезгливость, и я, конечно, с этим категорически не согласен. Школа там была показана как полновесный ад, такой тоже полноценный вариант тюрьмы. Но смотреть так – это значит экстраполировать свой внутренний мир на школу. Я могу сказать, что внутренний мир Валерии Гай Германики таков, но школа – не такова. Просто это была такая замечательная эстетическая попытка, такая русская догма. Так же, как у Триера титры, написанные на доске, так же бесконечные, замечательно придуманные, снятые движения ручной камеры, но Клавдиев как сценарист и Гай Германика как режиссер о современной школе, по-моему, не имеют никакого понятия. Они реализуют свои воспоминания, представления. Как искусство – это замечательно, а как школьный фильм – никаково, совершенно.

«У меня с детства осталась ностальгическая привязанность к жанру ТВ-постановки и радиоспектакля. Что-то магическое в этом было. Приходишь из школы, греешь обед, а радиоточка выдает знакомые голоса». Да, согласен с вами совершенно. И советские телеспектакли, и советские радиопостановки были чрезвычайно полезные. Это, понимаете, был закат советской эпохи, наш Серебряный век. Сейчас, конечно, мы откатились на километры и годы.

Д.Быков: Одна из примет нового человека – это его нежелание играть в старые правила морали

«Насколько вы верите в этот народ? Что должно произойти, чтобы мы вышли из этого «вверх-вниз, но никогда вперед?» Христианизации достаточно, достаточно будет во что-то поверить глубоко и искренне, но, как уже было сказано, Евангелие в России пока еще не проповедовано. И это многие говорили, и не я один. Мне кажется, что настоящее, глубокое понимание Евангелия – такое, которое положит конец государствобесию, – оно еще впереди. Многие сегодня уже защищают такое понимание, уже и это очень радостно.

«Отсутствие профессии у трикстера сегодня и есть его главная профессия, ведь в современном мире востребованы вещи непрагматические, и пренебрежение достижимым наконец обретает ясный и понятный практический смысл. Может быть, это и есть новый человек?» Нет, к сожалению, нет. Пренебрежение достижимым – это замечательная формулировка, и я часто сам еще цитирую. Но по большому счету, отсутствие профессии у трикстера как раз характеризует его непривязанность к жизни. Его такую высокую степень свободы, но и высокую степень его имморализма. На самом деле Виктория Токарева замечательно сказала: «Профессии сегодня нет потому, что в мире остались две профессии – богатые и бедные». Вот это мне кажется такое русское расхождение, русская рогатка, дихотомия. И это очень печально. На самом деле, я за фаустианский мир, в котором профессия значит очень много, в котором профессия является в некотором смысле метафорой и продолжением совести. И я даже больше скажу: в отсутствие иных ценностей профессионализм может стать базой этики. Ведь, собственно, проблема Остапа Бендера в том, что он ни в чем не профессионал. В этом же, к сожалению, проблема Штирлица, который вынужден стать историком.

«В тему Семенова и вашей фразы, что «литература не умеет проникать в душу погромщика». При прочтении «Мгновений» фраза пастора в диалоге с Клаусом: «Вы верите в обезьяну в человеке, а я верю в бога в человеке», показалась мне едва ли не объяснением того, почему нацизм в Германии оказался на вершине. Не приводит ли осознание божественного в себе к осознанию себя как бога и, как следствие, ощущение себя вправе решать чужую судьбу. Не осознание ли себя как бога возникает в душе погромщика?» Знаете, Глеб, это очень интересная точка зрения, это очень интересный вопрос о связи христианского мироощущения с гипотезой сверхчеловека и попыткой увидеть себя как сверхчеловека.

Ближе других к этой теме подошел Андрей Кончаловский, такая тоже личность, типологически близкая Семенову, в фильме «Рай». Помните, героиня Юлии Высоцкой и главная героиня просто буквально чуть ли не сапоги целуют вот этому своему немцу, говорят: «Да, вы действительно сверхлюди, вы рождены решать народы. Это такое ощущение себя богами. Но это не христианское, конечно, ощущение. Это в чистом виде ощущение ветхозаветное, да еще и такое, римское скорее, очень языческое, дохристианское. Есть ли такой риск, и этим ли вызвана катастрофа немцев, – ну да, наверное, и этим. Но это еще раз говорю – дохристианское явление, это рецидив и реванш язычества. Вот эта попытка триумфа воли, тогда как воля – далеко не главная добродетель. Мало того, что эта добродетель не христианская, потому что в христианстве воля играет роль существенную, но все-таки подчиненную. Это именно реванш язычества перед наступлением модерна, потому что для модерна волевые качества человека, в общем, третьестепенны. А воля, как инструмент насилия над другими, – это именно реванш архаики. И поэтому верить в обезьяну, это очень точно показано, кстати, у Домбровского – я буду об этом говорить, – неслучайно, какая-то роковая связь Семенова и Домбровского. Вера в обезьяну, которая приходит за своим черепом, как показано в ключевом романе Домбровского, «Обезьяна приходит за своим черепом», – это и есть именно реванш, это попытка забыть Библию, попытка забыть Евангелие уж точно. И поставить во главу угла античные, римские добродетели. Возродить римский жест, римское приветствие, римский культ смерти, – все, что уже один раз закончилось. То, что уже было разбито молотом христианства, вот этим светлым, сияющим молотом христианства.

«Почему в фильме «Мир входящему» обугленный, контуженый герой Виктора Авдюшко не выжигает местью дотла Германию, а ведет себя человечно?» Андрей, потому что «Мир входящему» - это фильм так называемой «второй оттепели». Не 56-го, а, понимаете, эпоха началась с «Баллады о солдате» Ежова и Чухрая, и после этого военное кино переломилось. Раньше смысл военного кино был в том, чтобы показать: мы лучше противника, потому что мы идейные, потому что мы коммунисты, а они фашисты. А вот смысл второй оттепели и ее военного кинематографа – «Верность» Тодоровского и Окуджавы, это «Женя, Женечка и «катюша» Мотыля и Окуджавы, это, безусловно, «Я родом из детства», это, в огромной степени, упомянутая баллада о солдате, с которой началось. Это весь военный кинематограф, господи, «Мир входящему», «Был месяц май» Хуциева. Мы лучше потому, что мы человечнее. Попытка стать лучше, а не хуже врага. В некотором смысле апофеозом этого стал «Берег» Бондарева, одна из самых дискуссионных книг, где лейтенант Княжко не хочет мстить, а где он хочет поразить Германию другим: мерой человечности. И ему противопоставлен страшный майор [комбат] Гранатуров, который исходит именно из необходимости зверства, из необходимости быть еще хуже немцев. И это такая тоже довольно анархическая история.

«До каких пор нового человека будут называть аморальным? Всегда?» Дима, боюсь, что всегда. Потому что одна из примет нового человека – это его нежелание играть в старые правила морали, это его желание диктовать себе самому собственный моральный выбор, ежедневный, ежечасный. Гипотеза Лешека Колаковского о том, что мораль нельзя навязать. Мораль – это ваш ежедневный, сегодняшний выбор. Вот о чем речь. Конечно, нового человека не будут называть моральным. И нигилиста не будут называть моральным. Потому что главная его особенность – это нежелание подчиняться навязанным эмоциям, испытывать навязанные эмоции. Для него это особенно принципиальная вещь.

«Много лет подряд не могу найти внятного ответа, почему Аксенов в «Новом сладостном стиле» так ярко описал август 1991 года, но ни единым словом не упомянул октябрь 1993?» Во-первых, потому что август 1991 года казался ему высшей точкой российской истории, российского взлета, а события октября 1993 года перигеем, как бы надиром, противоположным зениту российской истории. Это первое. Второе: «Новый сладостный стиль» как раз и писался в 1993 году, и я отчетливо помню свою встречу с Аксеновым в 1994, когда он мне рассказал, что два года работал над этой книгой и только что ее закончил. События 1993 года происходили в момент написания книги и не входили в поле авторского интереса, в поле авторского сюжета.

«Как вы относитесь к лирике Сержа Генсбура?» Меня в свое время Сергей Козицкий, замечательный переводчик Ромена Гари и Виана, очень хороший журналист, меня пытался приохотить к лирике Генсбура и многое мне переводил с листа, даже пытался стрясти с меня перевод для сборника «Baby alone in Babylone,» – очень изящный каламбур – но как-то ни песни Генсбура, ни его музыка, ни фильмы никогда на меня глубоко не действовали. Не знаю, почему. Что-то в нем есть такое для меня не скажу отталкивающее, но какое-то, что ли, не очень увлекательное, не очень интересно. Хотя вот этот фильм с Джейн Биркин «Я люблю тебя… Я тебя тоже нет», где звучит одноименная песенка, и где развивается такая прелестная коллизия. Что поделать? Это довольно мило, но это не совсем мое.

«Не считаете ли вы губительным для вашей репутации резкую смену мнений по поводу Сокурова? К его 50-летию вы написали смешную и разгромную статью о его творчестве, а сейчас в стихах пишете, что уважаете его уже не только за фильмы, а и за политические взгляды. Похожая ситуация и с Летовым. Вас забрасывают вопросами о нем, а вам приходится из передачи в передачу говорить о нем положительно, хотя он не близок вам творчески, а потому, что он хорошо отзывался о вас».

Нет, о Летове никакого «приходится», о Летове я говорю совершенно добровольно, потому что он мне не близок ни творчески, ни человечески, но я восхищаюсь его музыкой, я с удовольствием ее слушаю. И последовательность этого человека, его талант для меня совершенно очевидны. Что касается Сокурова. Понимаете, Сокуров как раз тоже меняется. И после совершенно неприемлемых для меня картин, таких как «Круг второй», например, и «Спаси и сохрани», он снял несколько безусловных шедевров. Кстати говоря, о фильме «Телец» у меня тоже была довольно разгромная рецензия, которая называлась «Тельце», но я не могу не уважать его фильм «Солнце», я не могу не уважать «Молоха». И для меня, конечно, абсолютным шоком стал «Русский ковчег», который я считаю фильмом гениальным. Я хвалю Сокурова далеко не за то, что он высказывается, как мой политический единомышленник, а потому, что он творчески, на мой взгляд, замечательно изменился и углубился. Может быть, я недооценивал его прежде, потому что мне, скажем, очень нравился фильм «Скорбное бесчувствие», нравился всегда. Другое дело, что культ Сокурова, существовавший тогда, и желание объявлять гениальной каждую его следующую картину, – естественно, меня это раздражало. Понимаете, у меня и о Евтушенко есть весьма резкая статья, которая называлась «Трагедия Евтушенко», на которую он очень обиделся в свое время, но как-то мы это преодолели.

Я вообще никогда не отличался особенным умением и желанием говорить о любимых мною людях, мне интересных, сплошные комплименты. Наоборот, чем они интереснее, тем больше у меня возникало раздражения. Понимаете, и вот Сергей Бодров-младший, Царствие ему небесное, при жизни раздражал меня безумно, и многое я написал о нем раздраженного, и о нем, и о Балабанове, и о фильме «Брат». Потом фильм «Брат» стал нравиться мне больше. Потом и миссия Бодрова стала мне нравиться больше, уже посмертно я стал к нему относиться иначе. Потому что, может быть, это стало иначе выглядеть, когда обрело завершенность. Смерть многое меняет в человеке. Тут могут сказать, что я ему завидовал при жизни, но как раз при жизни я как раз ему совсем не завидовал, потому что мы с ним работали на совсем разных полях, в совсем разных пространствах.

А вот рекомендуют фильмы о переходе из детства: «Двойка за поведение»… Не «Двойка за поведение», а «Ноль по поведению», извините. «Билли Эллиот» Стивена Долдри, не знаю, «Малена» Торнаторе. Наверное, да. «Пора цветения» Бу Видерберга – да, безусловно. «Порок сердца» [«Шум сердца»] Луи Маля – может быть, пожалуй.

«Поздравляю с трехлетием программы!» Вас тоже. «Хотелось бы вместе отметить пятилетие и десятилетие!» Спасибо! Обязательно. Если даже.. Найдем, найдем формат.

«Неужели «Мертвые души» и «Москва-Петушки» написаны в жанре ретардации?» Нет. Поэма в жанре ретардации не потому, что она предполагает определенные отступления по сравнению с лирикой, нет. Поэма в данном случае – это эпическая поэма, создающая лицо нации. А я говорил здесь о таких нарративных поэмах 60-х гг., в которых лирическое усилие подменяется пересказом. Все, что написано «вдоль темы». Кроме того, «Москва-Петушки» и «Мертвые души» – это прозаические поэмы, особый синтетический жанр. А вот, скажем, «Братская ГЭС» или «Оза» по сравнению с лирикой авторов, написанной тогда же, все-таки некоторый, как мне кажется, шаг назад. Может быть, это и неправда.

«Поделитесь своим мнением о книге «Шум и ярость»? А что, собственно, делиться? Какое у меня может быть мнение об этой книге? Я бы о ней мог лекцию прочесть, полноценную, потому что и под названием «Звук и ярость», и как «Шум и ярость», и в оригинале я читал и перечитывал ее бесконечное число раз. И не потому, что они мне непонятны как-то, вот эти четыре части. Как Фолкнер говорил: «Не поняли четыре раза, прочитайте четвертый». А потому, что я испытываю настоящее наслаждение от этой книги, и она для меня – один из самых ярких памятников модернистской прозы, великой прозы, и, конечно, мое миропонимание, мировоззрение… Вот страшно признаться, я вдруг сейчас впервые об этом задумался…. Оно вполне себе совпадает с фолкнеровским. Для меня такая же постоянная трагедия, и причем такая хроника выражения. Для меня вообще всегда хроника любой семьи – это всегда трагедия.

Необязательно, если это вырождение. Бывают семьи, которые расцветают, но все равно на семье смена эпох всегда отображается очень трагически. На частном человеке – вот это интересный показатель – не всегда, на семье всегда отразится, потому что семья –это всегда повод для раскола, всегда семья – это метафора коллектива, общества, а общество в результате катаклизма никогда не становится лучше, понимаете? Человек может, а семья нет. Да, у меня абсолютно в этом смысле фолкнеровское мировоззрение. Потом больше вам скажу: мне до сих пор кажется, что лучшая написанная по-английски (не считая Трумена Капоте, который вообще лучше всех, и не считая Стайрона, который целиком из Фолкнера растет), – лучшее, что написано по-английски – это вторая часть «Шума и ярости». Считается, что это такой квентиновский монолог перед самоубийством. Безумно красиво. Кстати говоря, в «ЖД» эпиграф именно оттуда.

«Поделитесь мнением о романе Набокова «Под знаком незаконнорожденных»?» У меня есть довольно подробная о нем статья в «Дилетанте» позапрошлом. Для меня это – один из главных и лучших романов Набокова, который он сам недооценивал, и его принято недооценивать, а для меня из его англоязычной прозы это едва ли не самое сильное произведение. Именно потому, что это высказывание остро политическое, и там впервые высказана великая мысль. Понимаете, вот Честертон считал, что обыватель стоит на пути у фашизма и останавливает сверхчеловечков от их игр. А Набоков показал, что обыватель есть питательная среда для фашизма, что фашизм начинается не с гениев, не с авантюристов, не с великих безумцев вроде Ницше, а фашизм начинается с обывателя. И он показал, как это бывает, механизм того, как обыватель начинает править миром.

Д.Быков: На семье смена эпох всегда отображается очень трагически

«Что вы думаете о книгах Уильяма Берроуза? Стоит ли их читать?» Леш, я плохой в этом смысле судья, могу вам одно сказать. Для меня Берроуз – одна из самых дутых фигур не только среди битников, но и во всей американской прозе. Я тысячу раз брался читать «Голый завтрак», дочитал единственный раз с омерзением. Мне это очень не нравится. И Керуак мне не нравится, и Берроуз. Для Гинзберга я, может, сделаю какое-то исключение. Для меня и Лири, для меня они все больные люди, главное – вот это ужасно – мне они неинтересны. Это такая скучная книга, «Голый завтрак», знаете, может быть, потому что для меня все эти проблемы никогда не существовали. Уж если на то пошло, лучше почитать того же Стайрона, который о тех же американских проблемах говорит гораздо ярче.

«Есть ли возможность поучаствовать в написании вашего романа из Киева, со связью по Skype?» Нет, Леша, никак, потому что как вы будете в мозговом штурме участвовать по скайпу? Мы можем с вами сделать иначе: если вы мне напишите, чем вы конкретно интересуетесь, я вам пришлю тему для главы. Потому что там в романе очень широкий тематический спектр, и я попрошу вас написать главу на тему, в которой я сам, может, не компетентен, а вы, может быть, разбираетесь.

«Может ли стать темой лекции роман Метьюрина «Мельмот Скиталец»? У меня много связано с этим романом, как раз у Новеллы Матвеевой я взял почитать это замечательное издание в «Литпамятниках», потом, кстати говоря, в Киеве, на книжном развале его радостно купил. Для меня эта книга стоит в одном ряду с «Эликсирами сатаны» Гофмана, хотя «Эликсиры» короче и лучше. Я даже делал одно время для «Клевера», издательства, детскую версию этого романа, сокращая, отбрасывая лишнее. Он же такой барочный, такая матрешка, очень много туда вставлено. Как «Рукопись, найденная в Сарагосе» – такой классический барочный роман, в который напихано огромное количество историй. Это выдающаяся книга – «Мельмот Скиталец». Понимаете, я бы сделал о нем когда-нибудь лекцию, сейчас скажу, почему.

Дело в том, что готический роман (как, например, «Грозовой перевал» – явно готическая книга) предполагает образ рокового героя, который несет на себе печать рока и в этом не виноват. Это его предназначение – быть скитальцем. Мельмот – не просто странник, он не злодей, не убийца, он обречен скитаться. И вот это – трагедия рока в чистом виде. Понимаете, Агасфер хотя бы виноват. Мы знаем, в чем виноват Вечный Жид, но Мельмот ни в чем не виноват, Мельмот просто приговорен скитаться, приговорен к бессмертию. И вот такой герой – как в «Грозовом перевале» – не является носителем каких-то человеческих качеств, он носитель бесконечного страдания. И концепция личности в готическом романе, в частности, у Кинга в «Revival» тоже: то, что человека нет свойств, а есть судьба. Это очень интересный взгляд на вещи. Я, пожалуй, подумаю, может, я когда-нибудь напишу книгу с этой точки зрения. Потому что это очень нестандартная точка зрения на человека. Что меняют все наши качества? Ничего мы не можем добиться, какова разница с точки зрения вечности, в масштабах бога, какова разница между величайшим злодеем и величайшим праведником? Ничтожна. Это как, понимаете, «с высоты моего происхождения, дон Рэба, нет разницы между королем и мусорщиком», да, как в Арканаре, как сказано у Стругацких. Боюсь, что Мельмот – это человек без свойств, но человек с кармой. Да, вот такой герой интересен. Вернемся через три минуты.

[РЕКЛАМА]

Прежде чем перейти к Юлиану Семенову, я отвечу на вопрос об одиночестве, волнующей меня теме. «Вы высказываете в разных случаях взаимоисключающие суждения. То ободряете словами о том, что сужение круга друзей и уход в себя – показатель зрелости, то, как в последнем эфире, высказываете опасения, что это неизбежно обедняет. Поясните, если можно».

Видите, Шелл, здесь нет никакого взаимоисключающего смысла. Наоборот, это в сущности одно и то же. Вы конечно обедняете себя, становясь профессионалом, уходя в себя, вырастая в ремесле. Да, вы лишаетесь того, что делает жизнь влажной. Animula, vagula, blandula. Вот эта влажность души, ее, я бы сказал, мультяшность, ее человечность, ее детскость, инфантилизм – этого вы лишаетесь. Это то, что у меня было – грех себя цитировать:

Когда пожизненная пытка –

Равнина, пустошь, суховей –

Еще не тронула избытка

Блаженной влажности твоей?

Мне, кажется, Вознесенский в одном интервью говорил: «Когда тебя бьют, это может приносить пользу мировоззренческую, но из тебя уходит Моцарт». Вот мне кажется и здесь та же история: из тебя уходит легкость, но, конечно, зато ты приобретаешь фаустианскую отвагу, массу других каких-то замечательных качеств.

Я вообще за то, чтобы рассматривать одиночество, как состояние креативное. Конечно, в этом состоянии ты очень многое теряешь. Знаете, вот Веллеру я недавно писал. В Питере я с компанией молодых авторов, в том числе и его знакомцев по филфаку, и не очень молодых авторов, и его ровесников, бродил во время вот этих чтений, которые там происходили, которые Солодников проводил. Мы довольно весело проводили время, и написали ему такое довольно веселое письмо. И он мне ответил неожиданно грустно: «Наверное, в том, чтобы быть с людьми есть свои радости». Да, наверное, есть. Он человек очень замкнутый, Веллер, очень закрытый. При том, что у него масса друзей каких-то. Но когда он работает над книгой, он не видится ни с кем, он в это время абсолютно замкнут. Наверное, это прибавляет очень сильно сосредоточенности, но это и, наверное, мучительно. Я так думаю. Я, кстати, сам стараюсь с людьми общаться меньше просто потому, что я могу натворить дел. Я стараюсь как-то из жизни себя вычитать, потому что я знаю за собой некоторое количество качеств, эгоцентризм определенный, нежелание испытывать положенные эмоции, – весь такой комплекс модерниста. Я это за собой знаю, поэтому я стараюсь общаться с очень узким кругом людей, которые уже знают, как со мной быть, и меня переносят.

Но… С одной стороны мне очень комфортно, а с другой стороны, конечно, я тоскую по временам моей безбашенной юности, когда я в «Собеседнике» проводил больше времени, чем дома, в родной газете. И когда в этой газете был коллектив необычайно тесный, сейчас он тоже есть, но я уже стар для этого. Времена редакционных увлечений, попоек, любви какой-то беспрерывной, гуляний, шатаний командировочных я вспоминаю с упоением. Другое дело, что если ты хочешь написать важную книгу или несколько важных стихов, такой образ жизни для тебя уже не годится. Но это не значит, что я вспоминаю о нем без любви. И когда я смотрю на фотографии журнала «Столица», где был такой изумительный климат, такой волшебный коллектив… Иных уже нет, а те далече. По-моему, из друзей тогдашних остался у меня Володя Воронов, ближайший мой товарищ, историк военный. Конечно, я с тоской и иногда со слезами вспоминаю, с такими старческими сентиментальными чувствами.

Ну а теперь поговорим о Юлиане Семенове. Проблема на самом деле очень сложна. Когда-то, когда Владимир Новиков писал иронически «самая читающая Пикуля и Семенова страна», он в эпоху роскоши был, наверное, прав. Эпоха роскоши, по выражению Валерия Попова, она тогда действительно выражалась в том, что настоящие мастера: мастер сказа, такой как Пикуль, или мастер политического романа, такой, как Семенов, – они расценивались как попсовая проза, как беллетристика. На сегодняшний день Юлиан Семенов фигура совершенно титаническая. Мне хотелось бы выделить несколько моментов, несколько аспектов, которые кажутся мне главными в его личности.

Во-первых, самое неудачное из того, что писал Семенов – это его городская психологическая проза о той интеллигенции, в среде которой он жил и которую он по большому счету не знал. «Не самый удачный день» – справедливо рецензия называлась «Не самый удачный фильм». И действительно, проза, по которой это снято, отличается абсолютным схематизмом. У этих людей как бы очень сильно недоставало экзистенциального измерения бытия. Мне кажется первым этот диагноз Семенову и людям этого типа поставил Юрий Валентинович Трифонов в замечательном рассказе «Победитель». Я очень рекомендую всем этот рассказ прочесть и сопоставить его с аксеновской «Победой», написанной за два года до того. Вот эти «Победа» и «Победитель» – два рассказа ключевых для духовного перелома второй половины 60-х. Там в « Победителе» есть такой замечательный герой Базиль, в котором узнается Семенов. Это журналист, все успевающий, дружащий с художникаи-авангардистами, ныряющий на Волге, ездящий в горящие джунгли Вьетнама, запросто болтающий с американскими президентами, и так далее. Живущий очень быстро, стремительно. Вот у него нет совершенно экзистенциальной основы жизни. Он заполняет такой бурной жизнью какую-то ужасную пустоту. И в этом смысле Семенов и был глашатаем этой страшной пустоты.

Он был мыслителем, человеком очень умным. Не зря, кстати, его отец был одним из коллег Бухарина и одним из ближайших его друзей, сотрудником «Известий», который отсидел, вышел тяжелобольным и умер, едва застав реабилитацию. Вот Семенов, строго говоря, который происходил из того же поколения, что и Трифонов, – из поколения комиссарских детей, очень остро ощущал то самое, что и еще один представитель этого поколения – Аксенов – назвал «ожогом». И вот здесь мы подходим к главному. У них у всех была точка, к которой нельзя прикоснуться. У Аксенова это была память о родителях. Память о страшном аде детства, которое было раем, и вдруг так страшно кончилось. Это для Окуджавы тоже мучительная точка, потому что осудить родителей нельзя, предать родителей нельзя. А вместе с тем, у Окуджавы, например, достало мужества сказать, что эти люди строили ту систему, которая их убила. Я не сказал бы так. И Трифонов отвечал на тот же вопрос несколько иначе. И у Трифонова… Вот, кстати, я сейчас получил блестящий текст Михаила Ефимова о нем. Для Трифонова как раз революция была все-таки правдой, той точкой, от которой можно было отталкиваться. Не сама революция, не революция в ее социальном смысле, а революция как утопический проект, породивший определенных людей. Эти люди, населявшие «Дом на набережной» и сам он, принадлежавший к этому поколению, он один из этих мальчиков, – это для него правда, это для него точка отсчета. Потому что эти люди для него – нравственный эталон. И поселок старых большевиков в «Обмене» – это те, кто обменялся. Это те, кто стал конформным, кто утратил эту революционную чистоту.

Семенов, принадлежа к этому же поколению, Семенов-Ляндрес, как вы помните, решает этот вопрос несколько иначе. Я упоминаю его фамилию не для того, чтобы подчеркнуть его происхождение, а чтобы показать его генезис. Все-таки Ляндрес – достаточно яркое имя, достаточно известное среди бухаринцев, известинцев. Семенов понимает, безусловно, и в силу своего темперамента он очень отчетливо с самого начала для себя фиксирует, что советская власть переродилась. Вернуть ее невозможно. Но ему не хватает трифоновской глубины, трифоновского трагизма, трифоновского мужества это понимать, и он не хочет быть летописцем этого вырождения. Он рожден деятелем, рожден участвовать в жизни необычайно активно, и конструктивно, и позитивно. Он по природе своей строитель, созидатель, хотя и созидатель на песке, и прекрасно это понимает. И поэтому большинство его начинаний, таких как «Детектив и Политика», как «Совершенно секретно», существовали в 90-ые годы, а потом закончились. В нынешнем их виде они очень далеки от его замыслов.

Он решил солидаризироваться с той силой, которая казалась ему наиболее прагматичной и наиболее компетентной. И он в качестве такой силы выбрал внешнеполитическое ведомство, и, что уж там говорить, ГБ. Я не думаю, что он был там полковником, подполковником, что он был организационно с ними связан, но, конечно, был. Потому что, скажем, он написал «Пресс-центр» или «ТАСС уполномочен заявить» по прямому заданию Андропова и получив все необходимые для этого документы. Но его чудовищная скоропись, оперативность, фантастическое количество им написанного, вся эта бешеная энергия, происходит от двух причин. С одной стороны, от колоссальной его энергии. Человек он был энергичный, такого классического портосовского, сангвинического темперамента, такой немного советский Дюма. А вторая причина – это, конечно, он таким образом забалтывает травму. Травма его заключается в том… Да и вся его кипучая энергия маскирует эту травму. Травма заключается в том, что строит он именно на песке, что страна идет совершенно не туда, и что это самое гэбэшное ведомство, которое, кстати говоря, сломало жизнь его отцу, хотя и является самой интеллектуальной и перспективной силой, но и самой безнравственной силой. Поэтому он для реализации своего темперамента, для реализации своих талантов, очень нужных и многих спасавших, все равно, к сожалению, служит дьяволу. В то же время надо понимать: с бешеной энергией, делая массу добра, он все-таки служит дьяволу. И вот забалтыванием этого момента была вся его титаническая работа. Поэтому и возник образ Штирлица.

Штирлиц – это персонаж, который служит, безусловно, страшной системе, но при этом, он, во-первых, реализует свои колоссальные таланты, потому что Штирлиц очень талантлив. И во-вторых, он разведчик. Он выражает на своем уровне главную драму 70-х годов: он говорит одно, делает другое, думает третье, мечтает о четвертом, вспоминает о пятом. Это вообще человек, который по природе своей все время меняет маски. И поэтому главным героем 70-х конечно стал разведчик. Главный герой двойной морали. И Семенов был таким Штирлицем. Потому что он в наименьшей степени разделял идеалы и советские, и идеалы этого ведомства, но у него были гуманистические убеждения. И вот эти гуманистические убеждения, как казалось ему, лучше всего можно было защищать, имея вот эту корочку и вот эту крышу. Это страшное заблуждение, и между тем, это заблуждение трагическое. И из него получилась замечательная литература.

Я честно попытался прочесть «Горение», семеновский роман о Дзержинском. Это роман потрясающе фальшивый. И вообще, все, что он пишет о Дзержинском, пытаясь в нем увидеть как бы такого «пра-Штирлица», поразительной фальшью оборачивается, и невозможно семеновские историко-революционные сочинения читать. А вот его политические романы очень интересные. Его разведчик – это безусловное продолжение трикстеровской фабулы: Штирлиц лишен профессии, Штирлиц умирает и воскресает, у Штирлица проблемы с отцом, отец – символическая фигура, рядом со Штирлицем нельзя представить женщину, он любит только стариков и детей. Вот помните замечательную фразу Шендеровича: «Собака Баскервилей – это Муму, которой удалось выплыть». Собственно, Штирлиц – это Бендер, которому удалось сбежать. Ведь Бендер, оказавшись там, по ностальгическим соображениям стал бы работать на наших. И между прочим некоторые персонажи – вот мне в Испании довольно много рассказывали о Григулевиче, например, или там… Ну не могу называть имен, но о многих, – рассказывали о разведчиках, которые, оказавшись за рубежом, проявили себя блестящими бизнесменами, но для собственного морального оправдания им надо было постукивать на западный мир для своих, работать для своих. Им нравилось жить на Западе, а работать – на СССР.

Точно так же, как у Семенова, понимаете, его советский идеализм требовал работы на советскую власть. Но жить на Западе и работать на Западе, в Германии, например, – ему очень нравилось. Ему нравилось реализовывать свой бешеный темперамент, летать в командировки в тот же горящий Вьетнам или встречаться с Канарисом, – это соответствовало его духу, но работать на «Известия», думаю, ему не нравилось совсем, потому что он прекрасно понимал цену фальшивой лицемерной советской печати. Вот этот внутренний конфликт и породил феномен Штирлица.

Надо сказать сразу, что фабулы романов Семенова довольно громоздкие, и нагромождение сложнейших этих политических конструкций удерживать в голове читателю надоедает довольно быстро. Очень многие забывают сразу же, в чем суть всех этих перипетий в «Семнадцати мгновениях весны», но атмосфера «Семнадцати мгновений весны», как и атмосфера «Майора Вихря», и «Третьей карты», и «Отчаяния», и «Экспансии», – вот атмосферу он описал мастерски, как это ни странно. Наверное потому, что, как мы, например, смотрели на мир глазами Сенкевича, так и мы в известном смысле участвовали в международных приключениях посредством Семенова. Он реализовывал нашу мальчишескую мечту о бурных политических действиях за границей. Да, мы хотели заграницей (мы – тогдашние подростки) представлять нашу страну, какова бы она ни была, но нам хотелось быть за границей. Чтобы было красиво, нам предложили красивый образ Штирлица. Нам нравились эти авантюры. И здесь же Семенов понял, наверное, одну из главных мыслей, одну из основ советского патриотизма: советский патриотизм лучше всего реализовывать за границей. Чем дальше от родины, тем как-то удобнее ее любить. Это показал и Штирлиц на своем примере. Вот он все время мечтает, там «берег мой, берег ласковый», он все время вспоминает родину. Он с нежностью думает о зверях и птицах, «дурашка» – там постоянно это слово присутствует. И действительно он любит стариков и детей, сентиментальный такой персонаж, обожает родину, собственно, и песни Рождественский написал именно такие: «Берег мой, покажись вдали, краешком, тонкой лилией», все вот это. А когда он попадает на родину, Штирлиц, он оказывается в тюрьме, и после этого его диссертацию кладут на полку, и работает он как-то полулегально в последнем романе «Бомба для председателя».

То есть у Штирлица тоска по родине хорошо получалась за границей, стоило приехать – он ударился об родину лицом. И это, кстати, породило блестящий анекдот: «Штирлиц склонился над картой. Его неудержимо рвало на родину». Вот, кстати, замечательный парадокс, который Андрюша Шемякин когда-то сформулировал, культуролог и документалист: «А почему все анекдоты о Штирлице основаны на языковых каламбурах, тогда как сам роман написан довольно суконным или, по крайне мере, нейтральным языком?» Да это потому и происходит, что романы о Штирлице продолжают бендеровскую серию, и Штирлиц как бы взывает к тому, чтобы писать о нем бендеровским языком. Это очень точно почувствовали два сравнительно молодых (сейчас уже моих ровесника) автора, Асса и Бегемотов (это их псевдоним), которые написали роман «Как размножаются ежики», то есть сатирический роман о Штирлице. Это последняя книга, которую прочел Семенов и которая заставила его, уже больного, несколько раз улыбнуться. Это помните, оттуда гениальные эти шутки: «Штирлиц, вы антисемит, вы не любите евреев!» – «Я интернационалист, – ответил Штирлиц. – Я никого не люблю». И еще мне там ужасно нравится, когда Мюллер долго думал, как бы потактичнее намекнуть Штирлицу, что им интересуется Ева Браун. «Черт побери, Штирлиц, – воскликнул он наконец, – да ведь вами интересуется Ева Браун!». Ну и конечно, сама эта история о том, как размножаются ежики, помните, там: «Как по-вашему, Штирлиц, как размножаются ежики?» – «Ну это… – произнес Штирлиц задумчиво, – Еж приводит ежиху и это…» Действительно гениальная книга, которая стала сказочно знаменита, потом выходили многочисленные продолжения, и вот это: «За окном шел дождь и рота красноармейцев» – все это оттуда. Именно эту бендеровскую составляющую Штирлица, авантюристсткую, бендеровскую, плутовскую очень точно почувствовали эти авторы. Штирлиц взывает к пародии, в нем все пародийно.

Но, конечно, нельзя не отметить того, что Штирлицу отданы многие заветные мысли Семенова на самые разные темы, от пушкинского почерка до политической истории Европы. И вот здесь, пожалуй, некоторая геополитическая позиция Семенова совпадает с эренбурговской, потому что и ниша его очень совпадает с нишей Эренбурга. Понимаете? Вот Эренбург понимал, что Советский Союз – это ужасное государство, но он видел, чему он противопоставлен, и у него было такое шпенглерианское мнение о тупике Европы, об обреченности западного мира, поэтому он служил им, служил ему. Семенов продолжал его дело. Не успел договорить о многом, поговорим в следующий раз. Услышимся через неделю. Пока!


Напишите нам
echo@echofm.online
Купить мерч «Эха»:

Боитесь пропустить интересное? Подпишитесь на рассылку «Эха»

Это еженедельный дайджест ключевых материалов сайта

© Radio Echo GmbH, 2024