Один - 2017-08-03
Д. Быков
―
Добрый вечер, дорогие друзья! Приходится нам сегодня выходить в записи, потому что физически я нахожусь в Одессе, хотя духовно, конечно, с вами. Я рад, что у нас сегодня опять три часа для разговора. Я постарался как-то максимально актуализировать эту запись, чтобы уже с форумными вопросами успеть ознакомиться. Но начну, тем не менее, с того, что пришло в письмах, потому что на этот раз чрезвычайно интересные и спорные вопросы, которые, как мне кажется, следовало бы осветить.Что касается лекции, то меня удивила такая синхронность — семь предложений (не так много, но одновременно), просят рассказать об Алексее Константиновиче Толстом. Отчасти это понятно — потому что я довольно часто на него ссылался в последних программах. И нельзя о нем не думать сейчас. Потому что если мы вглядимся в набор наших наиболее расхожих цитат, мы обязательно увидим там и «Потока-богатыря», и «Историю Государства Российского от Гостомысла до Тимашева», и «Князя Серебряного», из которого в значительной степени и интонационно, и фабульно сделан сорокинский «День опричника». То есть Алексей Константинович Толстой — так называемый второй Толстой — входит в нашу кровь и плоть с детства.
Д. Быков: Одесса изменилась в том смысле, что она перестала быть только бабелевской
Он очень влиятельный и важный писатель, и, наверное, самая обаятельная личность после Пушкина в русской литературе. Мизантроп Лермонтов. Жестковатый, страстный, суховатый Тютчев. Задумчивый, надломленный Баратынский. Вот сколько ни перебирай русских поэтов, при всем их очаровании все-таки личности столь привлекательной, как Алексей Константинович, во второй половине XIX века мы не видим. И вот эта удивительная его способность быть «двух станов не бойцом» (по собственной формулировке), она, мне кажется, делает его сейчас особенно близким для всякого пишущего и просто думающего человека. Так что поговорим о нем.
Я благодарен за это пожелание. Это один из моих самых любимых авторов. Его четырехтомник был настольной моей книгой. Не говоря уже, кстати, о том, что в жанре страшного стихотворения… Жанр, который я люблю. И антологию, которую мы с Юлией Ульяновой составили, очень мне приятно видеть ее почти распроданной. Там едва ли не лучшие образцы — это готические стихи Алексея Константиновича, «Волки» в частности или «Стрекозы». Ну, в общем, поговорим о нем.
Начинаю отвечать на вопросы. Кстати, довольно приятно, что много вопросов о пребывании в Одессе. Люди, стало быть, за этим следят. У меня здесь было два вечера и будет еще один. Все они бесплатные, чтобы не давать никому повода говорить, будто я поехал сюда за длинной гривной. Да, я завишу и от таких мнений. И кроме того, мне приятно, знаете, выступать в Одессе бесплатно. Есть в этом какая-то… ну, какая-то теплота, какая-то доверительность. Здесь же, кстати, сейчас и Михаил Ефремов, который привез спектакль «Чапаев и пустота». И конечно, мы не избегнем встречи.
Мне кажется, что Одесса изменилась в том смысле, что она перестала быть только бабелевской. Мне кажется, что бабелевская вот эта волна стилизационная схлынула. Люди поняли, что бесконечно эксплуатировать десяток коротких рассказов невозможно, а нужно создавать какую-то новую мифологию. Пока сейчас, как вы понимаете, и в тени трагедии 2 мая, и в тени скандала с Саакашвили Одессе сейчас не до того, чтобы заниматься новым имиджем. Но рано или поздно этот вопрос перед ней встанет, потому что Одесса всегда была вольным городом, особым городом, космополитом, городом-государством в Украине. Какой будет эта новая ее мифология — пока я сказать не могу.
По крайней мере, отрадно то, что постепенно Одесса становится городом новым, преодолевая надоевшие штампы, начиная с ресторанных меню с обязательными «бычками от мадам Стороженко» и кончая книгами с одесскими анекдотами. Мне кажется, идет довольно напряженная выработка нового имиджа. Каким он окажется, я пока судить не могу. И уж подавно не могу участвовать в его формировании. Я всегда подчеркиваю здесь свое сугубо гостевое положение.
Но я очень благодарен Одессе за доброжелательность и за ту публику чудесную, которая продолжает любить и чувствовать русскую поэзию. Все-таки когда здесь читаешь — в Зеленом ли театре, как у меня уже было несколько раз, или во дворике Литературного музея, как было сейчас, или в новом, довольно-таки славном месте, которое называется «Терминал 42», — я чувствую эхо этой аудитории, которая ловит каждый намек, которая понимает, в каких местах смеяться, а в каких не следует. То есть можно сказать, что значительная часть настоящей аудитории русского стиха по-прежнему живет здесь.
Вот, кстати, я и начну с вопроса, который кончается Одесской студией. Аня спрашивает: «Недавно я посмотрела фильм «Дикая любовь» Виллена Новака, 93-го года. По-моему, очень неплохой. Мне всегда нравится, когда герои разные и нельзя определенно сказать, правильно ли они себя ведут. Я начала искать информацию о фильме и неожиданно наткнулась на многостраничные форумные обсуждения этой картины. Часто на форуме возникает вопрос: что должен был выбрать главный герой — любовь или профессиональную реализацию? Как считаете вы? И вообще очень интересно было бы услышать ваше мнение о фильме».
Аня, Виллен Новак, 80-летие которого будут отмечать все поклонники в январе будущего года, он вообще-то режиссер довольно известный. Мне всегда особенно нравилась вторая его картина — «Красные дипкурьеры». Нравилась потому, что там изумительный дуэт Старыгина и Вавиловой. Ну и конечно, люблю я такую его картину «Вторжение», которую собирался делать сам Говорухин, он сам написал сценарий. Это фильм о последнем дне перед войной, о таком страшном кануне. Войны нет в этой картине, но предчувствие ее разлито во всем. Немножко она похожа на «Балладу о солдате» — тоже такая любовная история солдатская. Замечательная картина. Я считаю, что, конечно, если бы Говорухин снял ее сам, было бы лучше, но Новак очень хорошо справился.
Что касается «Дикой любви». Я смотрел ее, конечно. Почему «конечно»? Потому что фильмы по сценариям Короткова я вообще стараюсь смотреть. Здесь идея была, насколько я понимаю, не его. Он писал сценарий на заказ. Но все равно этот сценарий отличается великолепной социальной точностью. И вообще картина (93-го действительно года) несет на себе все родимые пятна эпохи. Это время гуманитарной помощи, которая много раз там появляется в довольно смешном, кстати, виде. Время такого короткого романа России с Западом, когда много студентов ездит по обмену, и вот американская школьница приезжает. Как раз там в Киеве дело происходит, и она там главная героиня. Ну и естественно, что это время, когда социальное расслоение доходит до апогея. Только что все были более или менее советскими людьми — и тут появились классовые различия. И роман, который у девушки из интерната, девушки из детского дома, такой Ксении Качалиной, девушки, у которой история любовная вот с этим героем Щеголькова, с этим Максом — это такая типичная для тех времен коллизия. И Новак как человек социально очень чуткий (а в это время еще художественный руководитель Одесской киностудии), он, конечно, все это отслеживает.
Д. Быков: В чем заключается сегодня идея Русского мира, как не во враждебности всему остальному миру?
Я не разделяю вашей высокой оценки этой картины, потому что она, в общем, конечно, выдержана в таком крепком мелодраматическом духе. Это абсолютно индийские страсти. И очень много эпизодов совершенно индийских. Но, конечно, «коротковщина» — именно социальная точность и большое драматическое напряжение — там есть. Прежде всего, вот эта фигура воспитательницы в этом интернате, которую замечательно сыграла Сайко, вот эта женщина. Там один монолог ее есть, понимаете, где она рассказывает, что когда-то, когда она очень любила еще детей и была классным руководителем в трудном классе, этих детей защищала от всех, а они ее, совсем тогда девчонку, завалили — не то чтобы с ней что-то сделать, а просто им хотелось, как она говорит, «посмотреть на голую бабу». И вот эти трудные подростки там ее раздевали, пытались раздеть. Она от них отмахивалась. И стыдно ей было позвать на помощь, потому что, по сути дела, она же отбивалась от детей. И не сумела отбиться. Вот в этом монологе потрясающем и по чернушности, и по какой-то замечательной все равно технологической точности, в этом монологе больше сказано и о профессии, и о времени, чем во всей остальной картине.
В целом картина, конечно, чрезвычайно наивная. Но сейчас она смотрится особенно интересно, когда, помните, в финале американку эту дети, у которых на глазах только что тяжело ранили Максима (ну, я не буду рассказывать всю историю), эту американку выталкивают в терминал и кричат: «Убирайся в свою проклятую Америку!» — и кидают чемодан. Вот это отношение России к Америке — исключительно амбивалентное и до известной степени свинское — оно, конечно, здесь воплощено. Американка тоже не ангел, потому что она захватывает чужого мальчика.
Но самое здесь интересное, конечно, вот это удивительное сочетание униженности, желания попользоваться и все-таки скрытого презрения. Ведь этот мальчик, который через нее надеется, через ее отца попасть в Microsoft, он же все равно презирает ее, заискивает и презирает. И поэтому когда он там пытается ее поцеловать, это выходит очень фальшиво. Когда он спасает ее от изнасилования, тоже эта сцена несет на себе чудовищную какую-то фальшь. Видно, что он ее мало того что не любит, а он даже как-то особенно рад тому, что она постоянно находится в положении униженной — над ней смеются в школе и так далее.
Вот это удивительное сочетание постоянного желания унизить, дикой зависимости, жажды нажиться — это, конечно, точно довольно явлено в картине. И я хорошо помню ведь эту ситуацию 93-го года, когда действительно Запад заваливал нас этой гуманитарной помощью, спасибо ему. И все обсуждали, какие это плохие вещи, какие они неновые. То есть Россия, даже принимая эти подачки, все равно демонстрировала такую вполне обоснованную гордость.
Тут много чего можно вспомнить. И живо окунаешься в атмосферу тех времен. Жаль, что этот фильм увидели немногие, прокатная яма тогда была. Но сегодня все это выплеснулось заново — и с такой силой, что начинаешь понимать, пожалуй, почти пророческую суть этой картины.
Я бы, кстати, знаете, на что обратил внимание? Я сейчас, наверное, буду об этом статью писать большую. Есть действительно такой феномен. Ведь по большому счету люди имеют не убеждения. Убеждения — это такое внешнее оформление каких-то внутренних, чисто эмоциональных импульсов. Людям нравится испытывать те или иные эмоции. И вот действительно одна из самых любимых в России эмоций… Она сейчас озвучена во множестве статей по поводу санкций.
Вот я читаю статью одной женщины на одном таком типичном патриотическом портале. Она пишет: «Представим себе, — не буду называть ее фамилию, статья довольно дилетантская, но не в этом дело, — я когда-то собирала информацию о Вагановой. И вот балеринам надо танцевать в девятнадцатом году перед залом, переполненном красными матросами и солдатами. Зал дымит махоркой, отпускает сальности по поводу полуголых балерин. Ваганова говорит: «Нервы должны быть, как стальная колонна! Соберитесь! Не отвечайте ни на какие вызовы, ни какие провокации. Станцуйте! Делайте свое дело! Сосредоточьтесь на нем!» И они танцуют. И зал сначала хихикает, потом молчит, замерев, а потом бешено аплодирует. Вот так, — проводит автор внезапную параллель, — вот так должны и мы. Мы должны сегодня на глазах хихикающего и гнусно нас подначивающего Запада, не отвлекаясь на полемику даже в блогах, блистательно станцевать свое и уйти под аплодисменты!»
Тут совершенно ясно, что эта эмоция — эмоция холодного профессионала, которому шикают и хлопают, и который блистательно и триумфально уходит со сцены, — эта эмоция русскому человеку очень близка и приятна. И для испытания этой эмоции он готов себя подставить в эту ситуацию. Вопрос в другом: а что мы собственно танцуем? Ведь, наоборот, возникает иное ощущение: весь мир по-разному, каждый по-своему исполняет какой-то балет. Россия занимается в основном тем, что шикает и с места свистит. Ей не нравится то, ей не нравится это. Но, простите, а в чем заключается собственно тот балет, который вы танцуете?
Или вот еще одна статья еще одного автора, которого я не буду называть, потому что незачем совершенно делать ему рекламу. Автор, который пишет о том, что Россия должна любой ценой защитить свой суверенитет (ну, это слово сейчас самое модное) и свою субъектность. Простите, субъектность заключается в чем? В чем заключается сегодня идея Русского мира, как не во враждебности всему остальному миру? Ну, давайте снимем эту враждебность. Давайте вспомним, в чем собственно состоят позитивные ценности. Если и происходят сейчас в России некие «молитвенные стояния», как это называется, то они происходят против фильма «Матильда», понятно. А за что? Покажите мне образец того искусства, которое вы создали и которое вы намерены защищать. Покажите образец той силы духа, той православной культуры, о которой вы так много говорите. Пока все, чем вы занимаетесь, — это свистки, хлопки и довольно-таки блатное хулиганство.
Вот это моя главная претензия к патриотам. Но при этом невозможно не признать, что эмоции, которые они испытывают, вот эти эмоции — «мы не сдаем своих», «мы одни на островке против бушующего мира, враждебного к нам» — это эмоции исключительно плодотворные и соблазнительные. Но ведь «соблазн» — это слово с совершенно определенной модальностью. Это именно соблазн бесовский.
Другое дело, что ради ощущения вот этой эмоции — «мы одни, слабые, против сильных, против превосходящего противника» — на это люди идут очень часто. Надо сказать, к сожалению, что и украинская пропаганда в огромной степени тоже выстроена на этом противостоянии России. Но хочется спросить очень часто украинцев: а ради какой субъектности все это делается? Да, мы понимаем, что Майдан — это попытка жить без страха, это попытка революции духа, которая удалась. Действительно, на Майдане все это было замечательно. Но хочется спросить о том, а ради какой субъектности сейчас все эти жертвы и все эти дикие напряжения? Потому что количество глупостей, которые здесь делаются, тоже зашкаливает.
И конечно, я не могу не видеть того, как та же самая соблазнительная эмоция — «мы одни против огромного противника» — захлестывает здесь очень многих вполне симпатичных людей. Хочется спросить: а собственно говоря, что у вас есть, кроме противника? В чем заключается принципиальная новизна вашей жизни? Наверное, она есть в той атмосфере свободы, которая все-таки здесь ощутима. Но помимо этого, здесь же ощутима все-таки и атмосфера чудовищных перехлестов. Ну, что это такое? Здесь «Яндексом» не воспользуешься. С какой бы это стати, интересно? Так что…
Д. Быков: К сожалению, и украинская пропаганда в огромной степени тоже выстроена на противостоянии России
Мы довольно далеко ушли от фильма «Дикая любовь». Не знаю насчет любви, но дикости осталось по-прежнему очень много. И вот от этих соблазнительных эмоций хотелось убежать. Кстати говоря, ведь и в оппозиции тоже очень легко чувствовать себя Давидом против Голиафа: против тебя огромный государственный механизм, а ты вот на крошечном островке с горсткой единомышленников. Это та же самая эмоция, которую испытывают сегодня русские патриоты при виде Америки. Это Пастернак называет «покупать себе правоту неправотою времени», вообще покупать правоту чужой неправотой. Надо думать об этой пресловутой субъектности, а не только декларировать ее. В современном мире ее, как мне кажется, осталось очень мало. И трудно сказать, у кого она осталась.
«Родители не следили, учителя не проверяли — и в результате весь пласт детской литературы прошел мимо меня. Ну, я в курсе большинства сюжетов, но хотелось бы обратиться непосредственно к источникам исключительных романов, без которых жизнь не та. Я уже не школьница и не студентка, но чувствую вину за старые упущения. Что это может быть? Назовите романы XVII–XIX веков».
Ну, видите, вот наша с вами общая проблема, Света, заключается в том (Светлана задала вопрос), что я тоже детской литературы почти не читал, ну, вот той литературы. И я совершенно прошел мимо Вальтера Скотта, совершенно мимо Купера. Я очень поздно прочел Майн Рида, то есть «Всадника без головы» — и то по набоковской рекомендации. Ну, «Всадник без головы» — это такая триллерная вещь, довольно дикая и страшная местами. И фильм был замечательный. И интересно было. А что касается Купера, то, знаете, при всем уважении к нему я никогда не мог себя заставить его читать. Видимо, вовремя не прочел. А потом уже это как-то меня и не тронуло.
Другое дело — Буссенар и вообще вот эта вся литература путешествий и такого бешеного освоения только что открытых территорий. Конечно, «Похитители бриллиантов» были для меня важной книжкой. Ну и естественно, я интересовался «Тарзаном», потому что мать рассказывала мне о культовом трофейном фильме. И когда появилась возможность почитать Берроуза, я, конечно, прочитал это с жадностью. Но, знаете, мне это… Хотя я понимал, что это хорошая литература, но как-то меня это никогда особо не захватывало.
Большим шоком для меня был «Уленшпигель» (я много об этом говорил). «Уленшпигеля», по-моему, детям надо читать обязательно. С наслаждением прочитал я «Дон Кихота». И мне никогда эта книга не казалась ни скучной, ни сложной, ни барочной. Очень много читал Гофмана. Ну, вообще ребенку, мне кажется, надо читать страшное. Почему? Потому что страшная литература редко бывает плохой. Как правило, она хорошая, потому что, чтобы напугать читателя, нужен большой талант. И она отсекает, отсеивает авторов малоодаренных.
По этой же причине я вовремя прочел лет в пятнадцать недавно тогда переизданного в «Литпамятниках» «Мельмота Скитальца» и, конечно, Уайльда. Понимаете, вот все-таки «Портрет Дориана Грея», в одиннадцать лет прочитанный по-английски, — это очень простая и очень легкая книга, но при этом страшно сложная по своим корням, по ассоциациям. Я, конечно, как и все дети, пропускал одиннадцатую главу, которую сам Уайльд называл «эссе об украшении жилищ». Но понятное дело, что в целом «Портрет Дориана Грея» — эта книга детям совершенно необходима.
А насколько им нужно читать классику XVIII–XIX веков? Знаете… Ну, вот вы пишете, что у вас мальчик растет. Если у вас нестандартный мальчик, которому нравится необязательно фабульная литература, а почему бы ему Стерна не почитать? Знаете, Стерн действительно как-то прочищает легкие. Когда его читаешь, начинаешь как-то для себя открывать другую стилистику, иронию, другую интонацию. Мне кажется, это очень здоровое какое-то начало. Но опять-таки далеко не всякий ребенок сможет это читать.
Вопрос Сергея — вопрос, над которым я очень много думаю в последнее время: «Может быть, действительно всякий народ заслуживает того правительства, которое он имеет? Не подсказывает ли нам сегодня вся наша история именно эту нехитрую истину?»
Сережа, скажем иначе: это не так просто. Ведь дело в том, что… А я знаю, что вы христианин (знаю я из вашего письма). Если рассматривать историю с христианской точки зрения, то это не всегда наказание по заслугам, это не всегда соответствие нашим грехам. История — это еще и испытание тоже. Понимаете, насчет справедливости — да, Господь, конечно, справедлив. Но я вам хочу напомнить старое стихотворение Дмитрия Веденяпина «Господь не только благ, но и милосерд». И заканчивается оно замечательно: «Когда б Господь был только справедлив, меня давно бы не было на свете». Поэтому мы, во-первых, не можем судить о том, чего заслуживает народ.
У меня, по моим ощущениям, всегда было чувство, что всякий народ заслуживает примерно одного и того же, потому что в массе своей соотношение приличных людей и народа, так скажем, монолита, оно всегда примерно одинаковое во всем мире. И я не думаю, что, скажем, американский народ заслуживает Трампа. И не думаю, что американский народ заслуживает при этом той политической системы, которая у него есть, системы довольно совершенной. Мне вообще кажется, что в истории и в человеческой судьбе понятие заслуги, заслуженности довольно относительное, потому что Господь дает по своему произволу, а не по нашим заслугам. Если бы по нашим заслугам, то всех надо было бы под корень.
И больше вам скажу. Мы знаем случаи, когда Господь щадил города за одного праведника — не за десять, а за одного праведника. И у меня есть ощущение, что Россию до сих пор все-таки щадят, потому что по своему нынешнему моральному состоянию, по состоянию этой массы, особенно если почитать радикалов, она, конечно, заслуживала по всем божеским и человеческим параметрам такого пересоздания, переучреждения, как это теперь называется. А тем не менее — праведников в России очень много. Я знаю массу людей, которые удивительно честны, трудолюбивы, ответственны, достойны, гениально одарены. Я не знаю, может быть, это просто Господь меня тоже так щадит, но я окружен, вообще говоря, очень хорошими людьми. Их очень много.
А наоборот — все люди не очень хорошие или чем-то для меня подозрительные, которые меня в изобилии окружали в разное время, они благополучно отсеиваются. Вот их очень много отпало после 2014 года. Они заменились другими, более качественными. Но тех, кого отнесло от меня, я, конечно, не особенно жалею. Жалеют в основном почему-то они. Они все время страдают, как-то плачут, ярятся, говорят про меня гадости странные какие-то. Ну, ничего не поделаешь, отвергнутая любовь — это вообще страшная штука. Люди и не такое вытворяют.
Д. Быков: Майдан — это попытка жить без страха, это попытка революции духа, которая удалась
Но я хочу сказать, что окружен я все-таки в основном людьми очень достойными. Сказать, что они заслуживают ту власть, какую имеют? Нет, не заслуживают, конечно. Это Господь нас испытывает для чего-то, это он нам посылает такие вот интересные варианты. Я не думаю, что народ России, сама Россия — с ее историей, с ее природой, с чем хотите — этого правительства заслуживает. Давайте смотреть все-таки на историю как на некий процесс, имеющий цель, а не как на процесс, имеющий причину. История происходит для чего-то, а не почему-то. Ну, во всяком случае таков, по-моему, религиозный взгляд на нее, который я тоже разделяю. И у меня есть ощущение, что Россия должна к чему-то прийти, а не наказывается за какие-то грехи. Вот такие надежды, собственно, питаю я. И не знаю, покажется ли вам мой взгляд более оптимистическим. Хотелось бы надеяться, что да.
Услышимся через три минуты.
РЕКЛАМА
Д. Быков
―
Продолжаем разговор. Еще я поотвечаю на почту.«Не кажется ли вам, что вся суета вокруг Трампа задумана только для того, чтобы существенно ограничить власть президента США? Мне кажется, что примут еще не один ограничивающий президентские полномочия закон, а затем со спокойной совестью выбросят Трампа пинком вместе с его колхозной семьей, — ну, как-то уж вы совсем к его семье суровы, Ира. — Очень уж в ногу идут товарищи — что демократы, что республиканцы».
Ира, я не думаю, что это чья-то политическая воля. Я вообще не конспиролог. Но то, что это объективный процесс — ограничение власти частного лица, — да, безусловно, это так. И думаю, что во всем мире это будет так, потому что… Помните, как замечательно сказано в фильме «Звезда пленительного счастья» (по-моему, в лучшем фильме Мотыля): «Мы для того и начали, мы для того и восстали, государь, чтобы судьба страны зависела не от ваших минутных капризов». Это великие слова, после которых Василий Ливанов в роли Николая Первого произносит с великолепным спокойствием: «Заковать в железо. Содержать как злодея». Вот эта реплика Волконского наиболее для государя невыносима, потому что посягательство на личную власть — это уже посягательство на божественную волю.
«Вы никогда не высказывались о социальной фантастике одного из моих любимых авторов — Итало Кальвино. Возможно, он вам неинтересен. А нам было бы интересно ваше универсальное мнение».
Ну, видите ли, Итало Кальвино, Артем, была мне всегда его личность интересна в связи с одним романом — «Если однажды зимней ночью путник». Интересна она мне была в связи с тем, что там стартовый замысел довольно похож на замысел «Квартала», но он ушел в совершенно другую сторону. И в результате книга, главным героем которой является читатель, осталась ненаписанной. Хотя как раз сейчас английские переводчики «Квартала» меня спрашивали в этой связи: как я отношусь к Итало Кальвино? На меня совершенно не повлияла эта книга, потому что я ее прочел уже тогда, когда «Квартал» был придуман. Прочел специально для того, чтобы проверить, нет ли совпадений. Совпадений нет.
Потому что Итало Кальвино, с самого начала обращаясь к читателю, очень быстро отказывается от этой идеи — провести его по разным кругам, и начинает излагать совершенно другую, довольно темную конспирологическую историю о том, как читатель и читательница находят обрывки девяти спрятанных романов, названия этих романов обнаруживают странное сходство и образуют общую фразу: «Если однажды зимней ночью путник, глядя с большой высоты и не убоявшись головокружения, посмотрит на залитую лунным светом равнину, пересечение линий около какой-то разверстой ямы, то не задастся ли он вопросом: что меня ждет?».
Это все интересно, таинственно, забавно. Забавны вымышленные государства там, вымышленная тоталитарная латиноамериканская страна, в которой происходит действие одного из этих девяти фрагментов. Забавна вымышленная, точнее, существовавшая недолго в Европе другая страна. Все это очень по-своему увлекательно. Но я боюсь, что эта вещь чересчур раздергана, чтобы быть страшной и таинственной.
Хотя очень многие из нее идеи — ну, слишком густо и слишком, может быть, хаотично в ней выраженные — они вдохновляли такие книжки, как, скажем, «S» Джей Джей Абрамса или, допустим, какие-то произведения… «Why Come to Slaka?», или «Обменные курсы» вот этого Малькольма Брэдбери, замечательного однофамильца фантаста. Малькольм Брэдбери вообще мне кажется очень хорошим прозаиком. Наверное, не без влияния Итало Кальвино он работал. И многие работали. Но сам Итало Кальвино от этого не делается более читабельным.
К сожалению, я не читал у него вот эту трилогию — «Барон на дереве» или «Раздвоенный виконт»… Третью не помню книгу. Это все прошло мимо меня. Но Итало Кальвино — замечательный прозаик. Особенно мне нравится то, что он вышел из Компартии Италии после событий в Венгрии 56-го года и резко пересмотрел отношение свое к предыдущему опыту. Нравится мне, кроме того, что он воевал в отряде гарибальдийцев. Вообще человек чрезвычайно интересный и мало проживший. Итало Кальвино — один из любимых писателей Бродского, кстати.
Вот вопрос англоязычный. В нем спрашивают о моем отношении к двум американским авторам — Генри Джеймсу и Эдит Уортон.
Видите ли, насчет Генри Джеймса я готов признать скорее бедность своего вкуса и какую-то неразвитость. Но боюсь, что я мог бы повторить суждение Джека Лондона: «Черт побери, кто бы мне объяснил, что здесь происходит?!» — когда он отшвырнул книгу, не дочитавши десятую страницу, и бросил ее прямо в стену.
Генри Джеймс написал, на мой взгляд, одно гениальное произведение. Легко догадаться, что это повесть «Поворот винта». Это первое произведение с так называемым ненадежным рассказчиком, где мы, воспринимая события глазами безумной, по мнению автора, гувернантки, готовы уже заподозрить существование призраков. Я должен вам признаться, что я стою на стороне и вообще на точке зрения ненадежной рассказчицы. Для меня более убедительной является та версия, которую излагает она. Ну, давно сказано, что версия сумасшедшего всегда более логична, потому что в жизни ничего не бывает логично; логично все бывает в теории заговора.
Ну, вот самое популярное, наверное, в мировой литературе произведение с ненадежным рассказчиком, во многом сделанное, конечно, по лекалам Генри Джеймса, — это «Pale Fire» («Бледный огонь») Набокова. Очень люблю этот роман, высоко его ценю. Думаю, что это лучшая книга Набокова. И там действительно версия событий, которую излагать Боткин, считающий себя Кинботом, она более логична, нежели объективная истина. Конечно, приятнее думать, что Джона Шейда застрелил не случайный убийца, а что это роковой убийца Градус, пойманный… то есть позванный убить наследного принца Кинбота из Земблы. Конечно, несчастный Боткин с его дурным запахом изо рта и с его одиночеством, и с его гомосексуализмом, и с его вообще странными фантазиями, он вызывает гораздо больше сочувствия, чем академический поэт, правильный американец Джон Шейд. И хочется верить, что Шейд был убит вместо Боткина, и что вся наша жизнь — это не пестрая пустота, как у того же Набокова в рассказе «Королек», а совершенно глубоко осознанное такое, даже божественное переплетение сложных линий. Но ненадежный рассказчик, к сожалению, неправ.
Д. Быков: Всякий народ заслуживает примерно одного и того же
Точно так же и в «Повороте винта» очень соблазнительно думать, что дети действительно находились в плену ужасных наваждений и что два призрака, два привидения действительно им виделись на озере, на сторожевой вышке, еще где-то. Почему мне приятна эта версия? Печальную вещь скажу, но дело в том, что дети не только ближе к смерти, как писал Мандельштам («Мы в детстве ближе к смерти, чем в наши зрелые года»), но они ближе и к пороку, и к преступлению, у них плохо с милосердием. Они просто в силу молодости, неразвитости очень часто жестоки. И вот образ этих страшных детей, которые мучают гувернантку и которые находятся в союзе с силами зла, если угодно, он просто художественно более убедителен, чем история про безумие гувернантки. Хотя, конечно, я понимаю, что это она во всем виновата. Ну, она такая очаровательная героиня, и так мне хочется быть на ее стороне… Кстати, все экранизации «Поворота винта», особенно фильм конца пятидесятых (я точную дату сейчас не вспомню), все экранизации очень удачные. Это хорошая вещь, страшная, замечательно придуманная.
Что касается остальных сочинений Генри Джеймса — они мне всегда казались дико многословными. Вот это стиль такого плетения словес. Не знаю, «Washington Square», наверное, наиболее все-таки динамичное из его произведений. Ни «Женский портрет», ни «Крылья голубки» я никогда, грешным делом, не мог дочитать до конца.
Что касается Эдит Уортон. Наиболее известный ее роман — а именно «Век невинности» — он сейчас, конечно, больше всего известен по замечательной экранизации Скорсезе, а не потому, что это первый женский роман, удостоенный Пулитцеровской премии. Это очень хорошая книга. При первом чтении она может показаться немножко рукоделием, немножко таким тоже… не скажу, что плетением словес (она как раз довольно лапидарно, по-журналистски написана, Уортон имеет большой журналистский опыт), но она пленяет, конечно, своим стилистическим изяществом и еще одним очень важным качеством.
Это формально довольно простая история, такая светская версия, как бы рассказанная в глянцевом журнале история Анны Карениной. И думаю, что не без влияния, конечно, Толстого. Во всяком случае, вот эта главная героиня — Элен, насколько помню, Оленская — она имеет страшную не только фамилию, такую славянскую, но и огромное сходство с героинями русских романов. В фильме, если вы помните, Мишель Пфайффер играет ее.
Там история нью-йоркского юриста конца семидесятых годов XIX века, влюбившегося… Он уже помолвлен, у него там назначено бракосочетание. И тут он влюбляется в дальнюю родственницу матери невесты, недавно разведенную. Ну, они не могут быть вместе. И все это продолжается почти всю жизнь, эти их странные отношения. Хотя близости между ними так и не было никогда. Уже и жена его умерла, и уже там он состарился, и продолжает все ее любить. И мелькает ее силуэт в окне, а на самом деле это силуэт другого человека. И все никак он не решается с ней сблизиться. Такая прекрасная история неосуществившейся любви.
Ну, конечно, само название «Век невинности» (у нас переводят еще как «Эпоха невинности», «The Age of Innocence») намекает на то, что совсем по-другому все было в блаженном золотом XIX веке, а теперь пришли совсем другие, гораздо более жестокие и грубые времена. Эта история — это ведь история, как и «Анна Каренина», не только о том, как вот случилась любовь, но долг победил; это история о страшных соблазнах, о страшной эпохе, в которую вступает человечество. Вот еще немного — и век невинности закончится, и начнутся страшные испытания аморальностью, вседозволенностью, отходом от любых правил. И вот это ощущение, что скоро рухнет мир, оно каким-то образом висит над «Веком невинности». Точно так же, знаете, как над «Войной миров», о которой мы говорили неделю назад, висит предощущение скорых массовых убийств и беженских толп на дорогах цивилизованного Лондона.
Это книга, писанная, кстати, уже в десятые годы (даже не в двадцатые) XX века, она же задним числом после Первой мировой войны ищет признаки катастрофы в уютном быте семидесятых готов. Больше скажу: там с такой любовью смакуются ритуалы, традиции, костюмы, принципы! Вот этикетная эпоха, действительно эпоха невинности, по сравнению с тем ужасом, который настал. Это очень ностальгическая книга. И важно, что она написана уже в эпоху джаза. И все время мне при чтении ее вспоминалось:
Еще раздастся рев ужасный,
Еще мы кровь увидим красной,
Еще насмотримся ужо.
Изо Льва Лосева. Вот еще насмотримся ужо. Это грустное очень произведение.
Ну и конечно, когда читаешь про Эдит Уортон и читаешь ее собственные тексты, всегда надо помнить, что Эдит Уортон во время войны была первой женщиной фронтовым корреспондентом, что она на своем автомобиле объезжала поля сражений, что она вместе с дочерью, насколько я помню, бесстрашно фактически участвовала в Первой мировой войне в качестве репортера. То есть это не светская хроникерша, понимаете, а это женщина, которая много повидала и многого хлебнула. И это вызывает, что ли, какое-то дополнительное уважение к ее прозе.
Д. Быков: В истории и в человеческой судьбе понятие заслуги, заслуженности довольно относительное
«Почему Ленин в вашей книге выглядит комическим персонажем? — Ну, имеется в виду, видимо, роман «Правда». — Хотя в жизни он далеко не герой плутовского романа. Какие еще вы можете посоветовать тексты о нем?»
Тут, кстати, еще благодарят меня за то, что я посоветовал данилкинскую книгу «Пантократор солнечных пылинок». Да, она мне нравится, действительно. Скорее нравится именно потому, что в ней я вижу, в отличие от Анны Наринской, не попытку сделать Ленина живеньким, вечно живеньким Ильичом, а вполне уважительное отношение к его азарту, к его политической воле, к его упорству и так далее. Нашему времени остро не хватает этих витаминов.
А теперь — что касается вот этой магической трансформации Ленина в героя плутовского романа. Понимаете, Россия обрабатывает очень часто, своей народной мифологией обрабатывает героя до его превращения, его трансформации в этот христологический и при этом бесконечно обаятельный тип. Вот Пелевин в своем романе исследовал те превращения, которым подвергся Чапаев: сначала в фурмановском фильме, а потом в анекдотах. Соответственно, с Лениным случилась примерно такая же история. Да, реальный Ленин не имел ничего общего с трикстером, он совсем не трикстер. Но в народном сознании, в народной мифологии он отточился вот до этого героя, принял его форму.
В чем это прежде всего выражается? Ну, во-первых, он стал веселым, таким действительно плутоватым героем анекдотов. И анекдотов о нем сложили множество. Он стал гораздо более человечным, чем был в жизни. И действительно его наделили гуманизмом, которым он в наименьшей степени обладал, потому что люди для него были героями статистических таблиц, люди были для него абстракцией.
Кроме этого, ну, невозможна женщина рядом. Понятное дело, что Крупскую никогда не рассматривали как жену, а история с Арманд вообще вышла из народного сознания совершенно. Ленин для народа кто угодно, но не герой-любовник. Обязательно есть при нем герой-предатель, Иудушка-Троцкий. И сам Ленин замечательным чутьем назвал его Иудушкой, обозначив этот тип. Есть много глуповатых друзей — в диапазоне от Кржижановского до Дзержинского, который тоже, как и все соратники, недопонимает, не узнает, не учитывает и так далее. Смерть и воскрешение — обязательно. Да, Ильич вечно живой. Доктрина. И хотя у Ленина не было никакой теории, а была, так сказать, «извилистая кривая ленинской прямой», как говорит об этом Бабель, его тем не менее сделали чем-то вроде бродячего учителя, бродячего проповедника со всеми его странствиями.
Ленина обточили под этот архетип, потому что, видимо, в таком народном герое, в такой христологической версии такого плута-чудотворца народное сознание всегда очень нуждается. Вот для Сталина такой миф не был написан. Сталин — герой гораздо более простого, грубого мифа. И анекдотов о нем, обратите внимание, меньше. Анекдотов о Ленине множество, и они очень доброжелательные.
Конечно, житие Ленина — пародия на традиционные жития. И здесь еще одно сходство — то, что текст подобного рода почти всегда пародический, в высоком смысле пародический, то есть всегда опирающийся на высокие бесспорные образцы. Народное сознание хочет видеть Ленина таким. Ничего не поделаешь, в этом есть какое-то даже и очарование. Хотя реальный Ленин был гораздо более скучным и кровавым персонажем.
«На момент создания СССР идеология играла важную роль: тут и коммунизм, и мировая революция, и феминизм, и новая семья. Но, кажется, в тридцатые годы все эти идеи отменили, и коммунистическая идея тоже перестала влиять на настроения в стране. Строили, строили, но не построили. Сейчас складывается ощущение, что идеология СССР состояла из единственного запрета других идеологий. А как видите вы, в чем было позитивное содержание советской идеологии?»
Юра, нельзя его не видеть. По-моему, оно довольно очевидно. И прежде всего это видно на примере Великой Отечественной войны. Дело в том, что Великая Отечественная война была выиграна не благодаря, а вопреки Сталину. Это многажды говорилось. И прежде всего она была выиграна идеологией модернизма, идеологией модернизации. Новый человек победил против эклектического, архаичного, антикоммунистического и страшного по сути дела, путаного учения гитлеризма. Новый человек победил против культа такой языческой архаики. И что говорить — учение, ориентированное на будущее (коммунизм) выиграло у учения, ориентированного на прошлое, на эпоху титанов, на век нибелунгов и так далее. Выиграли, потому что чувствовали себя новым, более совершенным проектом.
Идеология модернизма широко известна, ее не надо пересказывать. И эта идеология была в Советском Союзе жива. Советский Союз проигрывал, пока он был запуганной Сталиным, лишенной инициативы, прошедшей через мясорубку репрессий страной, которая ждала какого угодно избавления. Но потом произошло так, что в Советском Союзе воскрес этот модернистский импульс. И за его счет была выиграна война.
Война… Это и в эренбурговской «Буре», да и во многих книгах, у Платонова это особенно отчетливо видно: война была выиграна людьми нового типа. И действительно, всей Европе показали, что Европа-то проиграла и, может быть, уже не воскреснет. А идеология модернистского проекта, в которой работа важнее жизни, в которой делается главный упор на будущее, в которой принципиально нет культа врожденностей, данностей, а человек — это то, что он из себя сделал, идеология интернациональная в противовес довольно архаичному, такому домодернисткому националистическому обществу — это, конечно, все были существенные составляющие Победы. Если бы Советский Союз не был государством нового типа, он бы не победил.
Мне сейчас для «Дилетанта» пришлось довольно подробно изучать книжку Черчилля… Какую книжку? Шеститомный труд Черчилля — «История Второй мировой войны». Я читал эту книгу и раньше. Просто так случилось, что она была дома, еще в издании 91-го года, в несколько сокращенном. Помните, с предисловием Волкогонова? Но, в принципе, сейчас легко доставаем полный ее вариант.
И знаете, Черчилль очень серьезно изучает, почему Гитлер проиграл идеологически, а не только проиграл в военном отношении. Надо сказать, что… Правда, Черчилль другие вещи ему противопоставляет, но нельзя не увидеть его скрытого и все-таки прописанного преклонения перед новым человеком, воспитанным большевизмом. Сам большевизм, конечно, Черчиллю не нравится абсолютно. Но то, что Советский Союз был новым типом государства и новым типом человека — это там почти открытым текстом написано.
Д. Быков: Не думаю, что народ России, сама Россия, этого правительства заслуживает
И вот это суждение Черчилля стоит дорогого. Он прекрасно понимал, что Сталин — это скорее тормоз, затормаживатель истории. А вот новые люди, которые были тогда в Советском Союзе, они у него вызывают примерно те же чувства, что у Уэллса: с одной стороны, он ужасается, с другой — это такое восторженное изумление. И мне кажется, что вся Европа тогда так смотрела на «красный проект». А вот репрессии, которые происходили в этом «красном проекте» (с самого начала причем происходили), они рассматривались как-то отдельно. То есть понятно было, что есть чудовищная жестокость, но есть и реализация очень многих давних мечтаний Просвещения.
И та интонация, с которой там Черчилль пишет о русских… Он не очень много там пишет. Он вообще недооценивает, конечно, масштабы русского участия в войне и русской победы и переоценивает очень роль Англии, это естественно. Но нельзя не отметить некоторого антропологического восхищения, которое модернистский проект у него вызывает (у него — у человека традиции). Поэтому не следует думать, что советская идеология закончилась в тридцатые годы. Она в некоем обновленном виде будет вполне актуальна и сейчас.
А мы с вами услышимся после новостей.
НОВОСТИ
Д. Быков
―
Продолжаем разговор.На самом деле накопилось довольно много социальных поводов, о которых многие спрашивают. Ну, скажем, высылка Али Феруза. Сейчас «Новая газета» делает все возможное для того, чтобы привлечь внимание к судьбе своего корреспондента, обращается и к Путину напрямую, и к поддержке коллег. И это дело великое, потому что действительно это тот случай, когда надо идти на любые крайние меры, чтобы человека спасти, потому что высылка Али Феруза на родину просто приведет его к довольно быстрой, и причем, есть подозрение, что к внесудебной расправе. Поэтому мне кажется, что здесь практически любые средства допустимы.
Я понимаю, что мой голос значит очень мало. Но я, конечно, ко всем другим сотрудникам «Новой газеты» (я сам к этим сотрудникам принадлежу) присоединяюсь со всей силой. Что только возможно я хотел бы здесь сделать для того, чтобы этого человека не высылали из России. Дело не в том, что он ценный кадр, что он работает для «Новой газеты», что без его корреспонденции многое, может быть, осталось бы в тени. Не в этом дело. Для меня здесь дело прежде всего в том, что беженца высылают туда, откуда он бежал. И все мы знаем, какие примерно порядки царят сейчас на территории бывшей советской Средней Азии. Поэтому, действительно, если мой голос что-то может значить, я горячо прошу это дело внимательнейшим образом рассмотреть и Али Феруза оставить в России — просто потому, что в противном случае вы человека высылаете на верную смерть.
Что касается ситуации про «банду GTA», о которой здесь тоже довольно многие спрашивают. Я не сторонник конспирологии в таких вопросах. Скорее всего, здесь, видимо, обычная недооценка всей возможной серьезности последствий. Иначе, конечно, трудно объяснить, что нескольких убийц сопровождают два конвоира — и то эти два конвоира, по последним сведениям, там оказались в достаточной степени случайно. Иначе вообще отбиваться пришлось бы только судебным приставам. Да, вот без всякой конспирологии Россия умудряется себе устроить такие ситуации на ровном месте. Это частая довольно вещь. Само появление «банды GTA» — это симптом очень дурной. И то, что жестокость нарастает в России во всех сферах, и убийства становятся все более кровавыми, и никакой закон криминальный уже этого не регулирует, потому что это абсолютные отморозки, — здесь все это, к сожалению, одно к одному.
Очень много вопросов, прежде всего в письмах: что я думаю о статье Ирины Прохоровой в «Снобе»? Это статья о травме крепостного сознания. Это дельная статья во многих отношениях. Но, к сожалению, попытки одним ключом открыть все двери (я это по себе знаю), они всегда очень соблазнительны и, к сожалению, не всегда полезны.
Здесь действительно сделана довольно здравая попытка рассмотреть непреодоленную травму крепостничества и увидеть в деревенщиках (и этим объяснить их популярность в семидесятые) именно голос убиваемой деревни. Но мне кажется, что это не так. И более того — мне кажется, что проблема современного состояния России отнюдь не в рудиментах крепостничества. Да, может быть, действительно есть некий перекос в русской усадебной прозе, действительно некий культ дворянской литературы, потому что разночинская литература появилась, но, конечно, уступала по качеству весьма сильно.
Но давайте не будем забывать, что наряду с культом дворянства существовал и культ пролетариата. Потому что Максима Горького никак нельзя упрекнуть ни в бездарности, ни в маргинальности. Он был, я думаю, более популярен, чем в свое время все представители усадебной прозы. И этот культ усадебной прозы возник не просто так, а возник он на почве интеллигентской ностальгии.
И вот то, что Ирина Прохорова описывает как рудимент крепостничества — наличие в России элиты и якобы безмолвствующего народа, чья социальная структура совершенно не просмотрена действительно, — все это, мне кажется, слишком простое объяснение. Потому что на самом деле та же самая социальная структура сохранялась и в отношениях интеллигенции с народом, хотя интеллигенция была никоим образом не дворянская. Более того — она была нищей и социально униженной.
Равным образом мне кажется, что и достаточно наивно утверждение о том, чтобы в России не было литературы об упадке аристократии, об ее конфликте с буржуазией. Ну, как же не было? Весь Бунин об этом — дореволюционный и отчасти пореволюционный. Об этом и Горький. Об этом вся литература о купечестве, о конфликте аристократии с богатеющим, жиреющим, наглеющим купечеством. Об этом Островский, об этом Мамин-Сибиряк, об этом огромное количество литературы.
Другое дело, что главный конфликт в России — все равно это не конфликт одних богатых с другими, а это конфликт аристократов, условно говоря, с разночинцами; не конфликт Раневской с Лопахиным в «Вишневом саде»… Вот тоже, еще раз, самый известный драматургический текст русской литературы. Проблема в совершенно ином. Главный конфликт в России, как ни печально, — это именно конфликт народа, который хочет думать и решать свою судьбу, то есть интеллигенции. Интеллигенция — ведь часть народа, выходец из его же среды. И конфликт той части народа, которая совершенно не желает думать, а желает принадлежать.
У этого есть свое весьма достойное объяснение. Эти люди действительно предпочитают уклониться от исторической ответственности, им не хочется решать свою судьбу. Им хочется, чтобы в случае чего всегда был виноват кто-то другой. И это не экономическое разделение, и даже, я бы сказал, не нравственное, а это просто момент такого исторического выбора.
Д. Быков: Ленин для народа кто угодно, но не герой-любовник
Действительно, до сих пор 90 (или кому-то нравится цифра 86) процентов российского населения, прекрасно все понимания, не хочет заниматься историческим творчеством, а хочет заниматься чем-то другим. Это не наследие крепостничества. Это такой modus operandi. И это действительно в некотором смысле национальный способ существования истории. 5 процентов — очень горячие лоялисты, прекрасно все понимающие про власть, но с наслаждением падающие в эту яму, в эту ловушку государственного лоялизма, с наслаждением втаптывающие в грязь себя и все свои принципы, и всех остальных. Есть 5 процентов тех, кого сегодня называют либералами или демократами, или в любом случае сторонниками социальной активности. Это всегда есть в обществе.
Кстати говоря, примерно такая же картина была в России семнадцатого года, когда было 5 процентов убежденных монархистов и 5 процентов убежденных коммунистов. А есть 90 процентов народа, к которому, кстати говоря, принадлежит и значительная часть купечества, и даже значительная часть аристократии. Это люди, которые ждут, чья возьмет. Это люди, которые заняты своими делами, своим творчеством, своим обогащением, но политически они абсолютно инертные. И нет никакой надежды дать им политическую активность или ответственность за свои поступки. И им это совершенно не нужно, потому что… Вот в этом-то одна из главных правд. Как мне Абрамович однажды сказал: «Бессмысленно поддерживать то, что отказывается стоять само». Совершенно не нужно давать то, чего люди не хотят взять.
Из статьи Прохоровой довольно наглядно вытекает такая известная догма девяностых годов, что «надо дать людям экономическую независимость — и тогда у них появится независимость политическая». Ход русской истории полностью опровергает эту замечательную, прекраснодушную, совершенно, к сожалению, неактуальную концепцию. Это попытка дать людям экономическую независимость, которая им совершенно не нужна. И более того — огромное большинство населения (и не только России, но и Земли) совершенно и категорически не желает иметь никакой экономической независимости. Бизнесом рождены заниматься очень немногие.
И кроме того, обратим внимание на то, что в частности Михаил Прохоров имеет экономической независимости более чем достаточно, но никакой политической независимости, никакой готовности отстаивать свою политическую позицию это ему не обеспечило. Мы можем всю Россию обязать заниматься бизнесом, бросив ее тем самым под колеса рэкета, заставив людей, совершенно к тому не приспособленных, работать и разоряться, потому что социальной защиты бизнеса и даже правовой защиты бизнеса нет никакой. Все это абсолютно безнадежно. Но, более того, никогда у русского бизнеса, за исключением знаменитых Гусинского, Березовского и Ходорковского, не было политических убеждений, не было социальной, экономической и политической готовности до конца идти в отстаивании своих прав. Об этом Ходорковский недавно очень точно написал: «Я-то сел. А вы что сделали?» — написал он. И это совершенно верно.
Поэтому борьба с крепостничеством путем обретения экономической независимости, правовой даже независимости — это совершенно не метод. Нужно просто, мне кажется, людям наглядно показать, к чему приводит эта абсолютная пассивность 90 процентов, которые продолжают безумно размахивать самолюбиями в сетевых (простите за выражение) срачах, но при этом, яростно воюя друг с другом, они совершенно не готовы ни выйти на улицу, ни внятно изложить свои требования, ни наконец сколько-нибудь консолидированно проголосовать на выборах. Это особая, специфически русская матрица существования. И показать людям тупиковость этой матрицы никакими теоретизированиями невозможно. Возможно, мне кажется, только наглядно показать им, чем это заканчивается.
В этом смысле история, безусловно, действует правильно, но божья мельница мелет медленно. Поэтому крах этой матрицы, при которой 10 процентов отважно жертвуют собой (что с одной, что с другой стороны), а 90 процентов запасаются попкорном, — это не крепостничество. Это, может быть, такой способ самосохранения нации, думаю я сейчас.
Вот у меня собственно в «ЖД» и была такая концепция, что все эти люди — они не бездействуют, как и не бездействует Обломов на диване; они чем-то заняты — чем-то сложным, чем-то тонким. Я думаю, что и Обломов на диване своем что-то делает бесконечно важное, но просто мы этого не видим. А может быть, это на самом деле и называется «поддерживать гомеостазис мир».
И может быть, Россия в мировой системе разделения труда затем и нужна, что она поддерживает этот гомеостазис. Просто это не очень заметно, поэтому неблагодарный мир говорит, что в России нет свободы. В России гораздо больше свободы. Под этой коркой (как некоторые считают — гнойной) в России гораздо больше свободы, чем во всем остальном мире. Это американец вынужден все время голосовать и принимать решения, и платить налоги, и быть интегрированным в социум. Он несвободен, конечно. Каждый его шаг отслежен и прозрачен. А Россия — это прикровенная такая страна, где 90 процентов абсолютно свободны и делают, что они хотят, при условии одном: они никак не будут обозначать своего присутствия в мире. И может быть, как такая спина мира, как улавливающий тупик на мировой дороге, это продолжает поддерживать каким-то образом мировой гомеостазис.
Вот о чем, на мой взгляд, следовало бы подумать, а не о наследии крепостничества, которое в России, строго говоря, не хочет преодолеваться, которое не должно быть преодолено, потому что людям это состояние почему-то удобно.
Кстати говоря, не будем забывать, что… Хотя мы постоянно тычем в нос Западу, что мы раньше избавились от крепостничества, чем Америка от рабства, но это не было избавлением, потому что в России уход от крепостничества произошел монаршим указом, а в Америке отказ от рабства — путем Гражданской войны. Поэтому в России это декларировано, а в Америке завоевано. Почувствуйте разницу.
Вопрос из форума: «В пьесе Зорина «Медная бабушка» Пушкин в расцвете таланта. Но почему создается впечатление, что он одинок, предчувствуя беду? Чем был актуален этот сюжет в семидесятом году?»
Андрей, он был актуален во все времена. И Леонид Генрихович Зорин (которому я, пользуясь случаем, передаю сердечный привет), конечно, он описывает не социальную ситуацию. Вот тут очень важно: он описывает действительно ситуацию пушкинского одиночества, его разрывы с друзьями. Там есть страстный монолог, реферирующий к нескольким пушкинским письмам, где он яростно расплевывается с большинством своих друзей, которые действительно ничем ему не помогли, а в некоторых отношениях и мешали: «Друзья мои, покамест я ни слова»… Ну и «Враги мои, покамест я ни слова». Там собственно у Пушкина и к друзьям, и к врагам было в это время абсолютно одинаковое отношение — что очень важно. «Враги мои, покамест я ни слова», — это как раз означает внутреннюю готовность к бунту. А многие письма к Вяземскому этой поры тоже дышат затаенной, а иногда и открытой недоброжелательностью.
Д. Быков: Житие Ленина — пародия на традиционные жития
В чем здесь проблема? Гений начинает всегда в окружении друзей, поклонников, людей и социально, и поколенчески, и нравственно близких, а заканчивает всегда в ситуации одиночества. И более того — расцвет гения всегда сопровождается ситуацией одиночества, потому что до какого-то момента он понятен, близок и выражает чувство большинства, а с какого-то момента он неизбежно одинок и становится маргиналом.
Пушкин периода «Бориса Годунова» — высшего своего свершения — не просто абсолютно одинок, а большинством не понят. Вы знаете, что реакция на «Бориса Годунова» в кругу его друзей была резко отрицательной. Я думаю, что единственный человек, оценивший пьесу, трагедию или драматическую поэму, если хотите, был Пущин, услышавший ее в авторском чтении в Михайловском. Я подозреваю сильно, что публикация «Бориса Годунова», еще и отсроченная на пять лет, не просто так сопровождалась отзывами типа:
И Пушкин стал нам скучен
И Пушкин надоел,
И стих его незвучен,
И гений охладел.
«Бориса Годунова»
Он выпустил в народ:
Убогая обнова —
Увы! — на новый год!
Это сказано о вершинном произведении Пушкина, о лучшем его творении! И редкий из нас за ним не повторял, бия в ладоши: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!» Так всегда получается — гений исключительно, трагически одинок в момент высших своих свершений.
Ну, возьмем Пастернака, да? Сравнительно ранний и во многих отношениях юношеский (его юношество очень долго длилось) цикл двадцатисемилетнего автора «Сестра моя — жизнь» лета семнадцатого года вызывал всеобщее опьянение и восторг. А когда сорокалетний Пастернак опубликовал «Спекторского» (лучшее свое, на мой взгляд, произведение), подавляющее большинство вообще не поняло, о чем речь, и перепутало двух женщин — Ильину и Бухтееву, которые там действительно составляют такой своеобразный, если угодно, дуэт, такое странное двойничество, но путать их очень странно.
И точно так же не понят был Пастернак «Второго рождения». Вот Анна Андреевна, прочитав книгу, говорит: «Книга какая-то жениховская. Попрощался с одной, вставил бутоньерку — и побежал к другой, и уговаривает первую не слишком огорчаться. Это недостаточно бесстыдно, чтобы быть поэзией». Простите, конечно, бесстыдство — важная составляющая великой поэзии. Но все-таки в этом сборнике напечатана «Вторая баллада». Там напечатано «Весеннюю порою льда» — стихотворение гениальное по своим прозрениям и по откровенности. Там напечатано «Гудят гаражи автобазы». Ну, давайте все-таки соотносить как-то действительно уровни. И при этом… Конечно, я никоим образом не хочу сказать, что Ахматова уступает Пастернаку, но все-таки надо признаться, что Ахматова в это время таких шедевров не пишет. А это можно понять — ей не хочется действительно петь под звон тюремных ключей. Она, в отличие от Пастернака, отчетливо его слышала с середины двадцатых, а может быть, и ранее. Но при этом нельзя не признать, что ее оценка несправедлива.
И ровно так же в абсолютном одиночестве был Маяковский времен своих вершинных произведений, таких как «Разговор с фининспектором о поэзии». Да кстати говоря, и в «Хорошо!» очень много есть вещей, значительно превосходящих его стихи, скажем, 23–25-го годов. Но это осталось совершенно неуслышанным, осталось непрочитанным. Вот эта сцена отплытия, бегства Белой армии из Крыма («На оба колена упал главнокомандующий») — это просто было никем не услышано. И все восприняли действительно эту поэму, как «хорошо», а поэма-то, прямо скажем, достаточно спорная в отношении политическом. Еще на это обратил внимание Андрей Синявский. «Жезлом правит, чтоб вправо шел. Пойду направо. Очень хорошо». Это пишет человек, который сказал: «Левой! Левой! Левой!» Здесь все понятно. Мне кажется, что одиночество гения в какой-то момент — это входит в условия игры. Если ты гений, ты должен с этим мириться.
Больше вам скажу. Когда-то, в оные времена, Феллини довольно точно определил свою ситуацию: «Я был популярен, пока мое безумие входило в резонанс с безумием времени. А дальше оно стало слишком личным». Конечно, абсолютный провал в общественном мнении таких фильмов, как «Джульетта и духи», он означает неготовность общества, а вовсе не деградацию художника. Мне кажется, что поздний Феллини — Феллини ничуть не менее великий, чем Феллини «Восьми с половиной». Я очень хорошо помню замечательную фразу Инны Туманян. Просматривали какую-то из поздних картин Феллини, и кто-то сказал: «Ну, Феллини кончился». И Туманян со своим армянским темпераментом яростно крикнула: «Чтобы ты так начался, как он кончился!» Вот это, конечно, великие слова.
«Привет, Дмитрий Львович! — привет, Леша! — В книгах и фильмах популярна тема двойников. Обычно двойников изображают антиподами. А если они будут похожи друг на друга, что из этого можно сделать? Возможен ли интересный сюжет?»
Ну, так сказать, приходят на ум «Приключения Электроника», но там двойники тоже… Хотя нет, каким-то духовным сходством они, конечно, обладают. Они храбрые, они бескомпромиссные. Просто Сыроежкин глуп, а Электроник умный. Но духовно они, по-моему, вполне похожи. Правда, конечно, Электроник рефлексирует. Робот Электроник рефлексирует, в отличие от человека Сыроежкина.
А похожие двойники? Я не знаю, честно говоря. Наверное, из этого трудно сделать сюжет. Хотя интересно было бы сделать, понимаете, историю о близнецах, которые друг друга постоянно подменяют. Но думаю, что, кроме комедии положений, из этого ничего не получится.
«Можно ли сделать религиозную лекцию о «Дон Кихоте», вроде вашей религиозной лекции о «Гарри Поттере»?
Можно, Леша, конечно. Я непременно этим займусь. Правда, такая лекция уже написана — это статья Тургенева «Гамлет и Дон-Кихот», в которой, правда, акцентированы различия и недостаточно подчеркнуты исторические, в частности глубокие типологические, сходства этих персонажей.
«Была ли у вас задумка написать повесть о современных подростках?»
Ну, задумок у меня вообще никогда не бывает. Это какое-то ужасное подростковое слово. Но тем не менее… И даже не подростковое, а комсомольское, я бы сказал. Но повесть такую я пишу. Это маленький роман, который называется «92-й километр», который сейчас находится примерно на середине работы. И я рассчитываю до конца осени, а может быть, и раньше, до конца сентября, если у меня будет время, я рассчитываю его сдать.
Д. Быков: Великая Отечественная война прежде всего была выиграна идеологией модернизма
Тут, понимаете, проблема в том, что я все время езжу, у меня очень много разъездов. Вот сейчас я в Одессе. Потом я буду в Выборге. Потом — по всей вероятности, на Дальнем Востоке. А мне для того, чтобы эту вещь закончить, мне нужно недели три просидеть на даче — просто потому, что она про дачу, про детство мое, про Чепелево. Мне надо там просидеть недель две-три — и она будет закончена. Но, к сожалению, необходимость разъездов диктуется, во-первых, журналистскими моими работами, а во-вторых, просто необходимостью как-то зарабатывать лекциями, стихами, ну и необходимостью общаться с аудиторией, не в последнюю очередь. Поэтому если у меня будет две-три недели спокойной работы вот этой осенью, я эту вещь довольно скоро закончу. Мне кажется, она хорошая. Она какая-то, знаете… Ну, во всяком случае, она самая задушевная из всего… Простите меня еще раз это комсомольское тоже слово. Самая задушевная из всего, что я когда-либо писал.
«Обязательно ли для художественного произведения серьезная мысль, глубокая идея? Может ли великая вещь быть безыдейной и пустой?»
Ну, конечно, может, если она эту безыдейность и пустоту как бы постулирует в качестве идеи, если она эту легкость делает самоцельной. Я не верю в идейную литературу, а в литературу с глубокой мыслью я верю. Я вообще люблю очень легкость всякую.
Вот тут есть просьба сделать лекцию по Олеше. Я в следующий раз с наслаждением это сделаю, тем более что в Одессе действительно корни Олеши, и он принадлежит к Южнорусской школе, к Юго-Западу. Но эта школа, прямо скажем, совсем иная, не совсем такая, как у Багрицкого или у Катаева, или у Ильфа и Петрова, или у Бабеля. Олеша очень отдельно. Олеша вообще в русской литературе очень отдельно. Он — наиболее такое цельно эстетическое, эстетское явление. И вот, наверное, в «Зависти» нет глубоких идей, но есть поразительно точные чувства, есть великолепный метод. В общем, без идеи великое произведение создать можно, а без мысли — боюсь, нельзя.
Просят лекцию про Марка Твена. Про Марка Твена вообще довольно много вопросов. Вот, например, мой друг Александр Динас из Саратова пишет: «А вот не годится ли Том Сойер на христологическую фигуру? Ведь он умирает и воскресает, у него нет отца, он трикстер, он бродячий…»
Ну, он не просто годится. Саша, ты же сам и пишешь, что Гек Финн — это начало американской прозы. Именно с Гека Финна — а еще точнее, как сам же ты пишешь, с Герцога — пошел американский трикстер. И в Америке это очень популярное явление. Скорее уж Остап Бендер американец, чем американская литература чему-то научилась в этом смысле у Европы.
Конечно, и Гек Финн, и Том Сойер — это абсолютно трикстерные персонажи. Я бы больше сказал: Том Сойер — трикстер, а Гек Финн — туповатый друг, который как раз такой летописец их похождений. Ну, правда, у самого Гека Финна есть туповатый друг — это Джим. Но по большому счету, конечно, Том Сойер, вся тетралогия о Томе Сойере — и «Том Сойер — сыщик», и «Том Сойер за границей» — конечно, это попытка американского христологического текста. И у Тома Сойера есть все эти трикстерные качества. Не говоря уже о том, что он, безусловно, носитель учения — учения о личном выборе, о самостоятельности.
Это такой американский герой, из которого во многом выросли впоследствии все американские персонажи. Я, кстати, думаю, что когда Фолкнер говорил, что «Гек Финн — это начало всей американской прозы», он как раз имел в виду именно вот эту маниакальную самостоятельность, стремление бродить, осваивать, покорять, понимать. Я думаю, что у него таких героев довольно много — ну, в «Осквернителе праха», например, в «Сарторисе». Это все его персонажи. И хотя он очень зациклен на проблемах рабства, на проблемах преодоления его, но все-таки такой американский трикстер тоже есть. Надо, кстати, поискать бы — а среди Сноупсов нет ли такого героя? Надо перечитать. Ну, о Марке Твене, может быть, мы еще поговорим.
«Справедливо ли утверждение, что страна, слушающая блатной шансон, выбирает управляющими главных воров и их боготворит? Развивая эту мысль, можно ли сказать, что русские делятся на крадущих и тех, кто еще не ворует?»
Володя, нет, так я сказать не могу. Скажем иначе: все в мире, а особенно в России, делятся на тех, кто ворует и приворовывает. Бо́льшая часть населения России приворовывает, то есть берет то, что плохо лежит, иначе выжить невозможно. Есть часть, которая ворует активно и инициативно. Но это не называется воровством. Это именно называется «взять то, что плохо лежит». Проблема в том, что плохо лежит все. Все лежит не очень хорошо.
И вот в этом одна из российских проблем: российский народ не чувствует себя собственником страны, и не чувствовал им никогда. А может быть, это потому, что он действительно сознательно воздерживается от хозяйствования, он занят чем-то более важным, чем голосование, хозяйствование, чем-то исключительно серьезным. Осталось понять — чем. В чем заключается вот это народное творчество? Потому что, в самом деле, сколько можно повторять? Действительно огромное большинство российского населения внешне ничего не делает, а внутренне оно занято постоянно какой-то неуклонной работой. Поэтому ничто никому не принадлежит. Поэтому русское воровство нельзя назвать воровством. Это, я бы сказал, перекладывание плохо лежащего, попытка плохо лежащее положить хорошо — то есть в свой карман.
«Твин Пикс» — это развитие мифа о двойничестве? Или Линч привнес что-то новое в третьем сезоне?«
Я не могу пока судить о «Твин Пиксе», пока не досмотрел последнюю серию. Не так много осталось времени. Как только она выйдет, сразу же (по-моему, 19 сентября или 20-го) у нас будет лекция, которая будет называться «Твин Писк, или Прощание Линча». Вот там пойдет речь о двойничестве и о том, что нового произошло.
«Как вы считаете, в чем популярность и феномен фильма «Горько!» Жоры Крыжовникова? Копья вокруг него продолжают ломаться. Спасибо. Василий».
Д. Быков: Жестокость нарастает в России во всех сферах, и убийства становятся все более кровавыми
Василий, к сожалению, не успеваю вам ответить прямо сейчас. Отвечу после короткой паузы. Но пока могу сказать с полной ответственностью, что фильмы Жоры Крыжовникова — это такая русская народная комедия (понятное дело, что это вполне достойный и полноправный жанр), в которой, как и во всякой нормальной комедии, вещи называются своими именами. Шуту это можно. В этом смысле самым точным социальным срезом России советской были фильмы Леонида Гайдая, в которых тоже многое позволялось называть своими именами. И шутки Гайдая мы помним до сих пор потому, что это были горькие шутки. Подробнее поговорим после неизбежной трехминутной паузы.
РЕКЛАМА
Д. Быков
―
Продолжаем разговор. Я еще немножко поотвечаю на форумные вопросы, с вашего позволения, потому что они удивительно забавные в этот раз.Так вот, возвращаясь к теме фильма «Горько!» Жоры Крыжовникова. Вообще Жора Крыжовников — единственный настоящий комедиограф в сегодняшней России. Скажу — почему. Комедиограф — это не тот, кто снимает хохму. Комедиограф — это тот, кто понимает связь между смешным и страшным, смешным и трагическим. Юрий Никулин, который коллекционировал анекдоты и много в этом понимал, на одной творческой встрече, на которой я был, к счастливому совпадению, объяснял, в чем основа анекдота: большинство анекдотов базируются на трагических ситуациях, и поэтому с помощью черного, как правило, юмора мы преодолеваем страх перед ними. Анекдот — это всегда цинизм, это всегда немножко перемигнуться на эшафоте (а на эшафоте в некотором смысле находятся все живущие). Действительно, по меткому и часто мною цитируемому выражению Искандера: «Юмор — это след от человека, заглянувшего в пропасть и отползающего обратно»
И вот Крыжовников не боится смотреть в эти пропасти. Большинство его шуток циничны. Большая часть его гэгов основана на ситуациях трагических и при этом пародийно переосмысленных. Поэтому «Горько!» говорит о современном состоянии России что-то очень важное, чего серьезный кинематограф не говорит вслух, потому что боится. Могу его понять.
«Кто для Володина главный герой пьесы «Осенний марафон»?»
Конечно, Бузыкин. Совершенно не понимаю, какой тут может быть выбор.
«Почему такое название? И куда спешить осени?»
Вот это вы, Андрей, правильно ставите вопрос. Он осенний по многим причинам — и потому что действие происходит в осеннем Ленинграде, и… Ну, вы знаете, что как бы у Данелии три топоса, которые он воспевает: замечательная Москва времен «Я шагаю по Москве», замечательная Грузия семидесятых годов, времен «Не горюй!» и «Мимино», и замечательный Петербург володинский, который он сумел вот так точно реконструировать «Осеннем марафоне».
Для меня он осенний по трем причинам. Во-первых, осень — это лучшее время в Петербурге, во всяком случае самое красивое, когда грязь и распад входят в такой странный, такой пленительный контраст со стройностью архитектуры, когда забивают ящиками статуи в Летнем саду, когда особенно синей и ясной становится вода в каналах. Вот этот контраст грязи и чистоты, тлена и бессмертия — он особенно виден.
А во-вторых, конечно, осенний марафон — это суета стареющей державы. Она суетится, стараясь как-то все успеть, врет на каждом шагу. Понимаете, тогда вообще вот эта погоня за временем, этот марафон (помните, у него часы там все время звонят, он все время старается успеть) — это была сквозная тема. Это было подчеркнуто, например, в первом фильме Абдрашитова «Остановите Потапова» по замечательному рассказу Горина «Потапов», напечатанном только в «Литгазете» и только на ее юмористической полосе, потому что это абсолютно серьезная проза больше нигде не могла появиться (ну, разве что, может быть, в «Юности», в том же «Зеленом портфеле», который сам же Горин и курировал под видом Галки Галкиной).
Об этом можно было говорить в шутку, потому что «Осенний марафон» ведь тоже имеет подзаголовок «печальная комедия». Но комического там очень мало. Это суетящаяся старость, которая старается везде успеть. Тогда же появилась «Эта странная жизнь» Гранина о Любищеве, которая учитывает каждую секунду. Тогда же появилась «Кафедра» Грековой, где завкафедрой всем предлагает писать отчеты, на что была потрачена буквально каждая секунда рабочего дня, хотя и насмешливо предупреждает, что «посещение мест общего пользования можете не фиксировать». Это была лихорадочная попытка все успеть и все учесть. Она чувствовала, что время от нее уходит, и она бешено бежала на пустом месте, бежала на месте.
И марафон Бузыкина — это бег на месте, потому что он ни одной своей проблемы не может решить. Он не может закончить перевод, не может выбрать между женой и любовницей, не может наконец дать пощечину подонку. Потом только эту мечту осуществил Андрей Мягков, дав пощечину все тому же Басилашвили в «Служебном романе». Кстати, это было раньше «Марафона», почти одновременно. Но по большому счету это ни одной проблемы не решило. Поэтому тема «Осеннего марафона» — это старческая суетливость.
Ну и потом, не будем забывать, что третий параметр — возраст самого Бузыкина. Это возраст осени. Ему за сорок. Он понимает, что это его последний шанс (героиня Нееловой). Он понимает, что… Кстати говоря, эта вещь автобиографическая — Володин описывал собственную историю. И он много раз об этом говорил. Это трагическая последняя любовь. Бег на месте, чтобы поймать последний шанс. Отсюда собственно и тема осеннего марафона как высшей и последней точки биографии героя.
«Василий Макарович Шукшин писал, что не может сесть и работать в чистой рубахе и без папирос. Почему писателям свойственны такие ритуалы? И есть ли подобный у вас?»
Ройс, я могу, к сожалению, только ответить старой фразой Владимира Хотиненко: «На жизнь мне хватает, а на образ жизни — нет». Я не могу себе позволить образа жизни в силу того, что у меня и времени нет, и мне надо много действительно писать, много работать, я все-таки штатный сотрудник нескольких изданий. Поэтому у меня при всем желании нет вот этого… понимаете, нет ритуализации творческого процесса.
Я очень люблю Шукшина, но думаю, что здесь он хитрил, здесь он прибегал к метафоре. Шукшин писал шариковой ручкой в детской тетради школьной и мог работать практически в любой обстановке. Ему тоже было не до выбора. Он часто был в киноэкспедициях, много ездил, он был штатным режиссером «Мосфильма» и актером, кстати говоря. Ему пришлось сыграть у Бондарчука, потому что это было условием получения им права поставить заветную картину о Разине. Я, правда, кстати, думаю, что заветный фильм о Разине мог бы оказаться довольно слабым. Но, с другой стороны, кто мы такие, чтобы об этом судить? Ну, я просто имею в виду сценарий «Я пришел дать вам волю», который и противоречив, и грешит большими анахронизмами. Это, конечно автобиографическая картина, а вовсе не фильм о Разине. Ну, может быть, это получилось бы гениально. Кто знает?
Поэтому у Шукшина тоже было не очень, понимаете, с выбором особых ритуалов для работы. Где у него было время работать — там он и работал. А была при этом чистая рубашка или папиросы, или вообще каюта теплохода, на котором жила группа, — это, я думаю, его волновало меньше всего.
Д. Быков: Давайте не будем забывать, что наряду с культом дворянства существовал и культ пролетариата
Ритуалов, к сожалению, нет никаких. Единственное пожелание к тому месту, где я работаю… Вот это существенно! Во-первых, мне хочется, чтобы я в любой момент мог выйти из комнаты и прервать эту работу. Вот это для меня очень дорого — такое ощущение свободы. Есть некоторые люди, которые пишут: «Вот надо Быкова запереть в комнате и заставить его писать нетленку и не отвлекаться». Вот если бы я был заперт, я бы ничего не написал. Ну, во всяком случае, хорошего бы ничего не написал. Мне нравится возможность всегда прервать работу и всегда возможность выйти из помещения.
А кроме того, желательно, чтобы в помещении был кондиционер, и чтобы он не просто был, а чтобы он работал. Вот это для меня одно из важных условий работы, потому что я принадлежу… Знаете, люди же делятся на так называемых мерзляков и на тех, кому всегда жарко. Мне чаще жарко. Я поэтому и зимой большей частью хожу без шапки. И как-то мне… В общем, мне важно, чтобы в помещении было не жарко. Это каким-то важным образом входит в условия работы.
«Откуда сегодня жуткое и повальное засилье непрофессионализма в стране? Профессионалы — прежде всего люди труда, и труда порой тяжелого, невидимого для публики. Почему же они остаются вне поля зрения СМИ? Или стране сегодня нужен только качественный потребитель?»
Ройс, вот вы почти дословно пересказываете мою статью 98-го года «Блуд труда», где сказано, что действительно профессия перестала быть выраженной основой бытия, выраженным моральным показателем. Более того — она перестала быть важной характеристикой киногероя и литературного героя. Тогда же Виктория Самойловна Токарева, которой я опять передаю привет, замечательно сказала (кстати, в интервью мне): «В стране остались две профессии — богатые и бедные». Это совершенно точная формула. А раньше, кстати, действительно у той же Токаревой профессия героя была важнейшей составляющей его облика.
У меня даже есть, вы знаете, такая точка зрения (может быть, несколько наивная), что профессия — это совесть. У непрофессионала не может быть совести. Человек — это его ответственность перед его трудом. А если у него этой ответственности нет, то он почти наверняка позволяет себе какие-то довольно серьезные отходы от морали. Надо перед чем-то отвечать. А вот где критерий? Как человека закрепить на его месте? Только профессией. Он должен любить эту профессию, иначе он «трость, ветром колеблемая» и «перекати-поле, ветром носимое».
Почему так получилось? Ну, наверное, потому, что Россия, не пройдя толком индустриальную стадию, сразу ввергнута была в постиндустриальную, где профессия не важна. Я помню, как мне покойная Ксения Пономарева, Царствие ей небесное, доказывала, что современный человек сегодня может заниматься продажей айфонов, а завтра — спекуляциями с нефтью. Ну, тогда не было айфонов, а мобильных телефонов. Это продажей любой можно заниматься, потому что это, в сущности, одна деятельность — торговля. Можно быть нефтетрейдером, а можно поставщиком действительно услуг сотовой сети. Но совершенно невозможно быть одновременно нефтяником и производителем телефонов. И невозможно быть одновременно писателем и, допустим, менеджером. Во всяком случае, писатель рано или поздно возьмет верх и задушит менеджера, если не случится наоборот, как это обычно бывает.
Кстати говоря, и менеджер тоже, как мне кажется, не столько профессия, а сколько один из рыночных навыков. А профессия — это доскональное знание производства чего-либо, будь то производство текстов или производство самолетов. Мне кажется, что вычисление логистики, менеджмент в целом — это довольно вторичное ремесло. Это уже обращение какое-то с готовым продуктом. А уметь созидать продукт, уметь делать то, чего еще не было, гораздо важнее, чем организация производства.
Организация производства в России на 90 процентов — это умение обсчитать одного и наорать на другого, обсчитать конкурента и наорать на производителя. Мне кажется, что вообще схема российского производства — это семеро с сошкой, а один с ложкой… Или наоборот, да? Точнее — один с сошкой, а семеро с ложкой, да. Хотя и наоборот тоже ужасно. Это один работает, а вокруг него сидят семь менеджеров — по маркетингу, по уюту, условно говоря, по организации рабочего места, по налогам, по всему. Он работает, а с его работы жируют семь других потребителей, которые называют себя менеджерами.
Да, вот у меня довольно такой старомодный и, может быть, неверный взгляд на работу. Во всяком случае, менеджер — то есть человек, который умеет ухитриться, человек, который умеет организовать чужую работу, — для меня никак не работник. Точно так же, как я высоко, скажем, ценю роль редактора в книге, но все-таки с автором он не сравнится. Если только это не гениальный редактор, которых в России, может быть, пять человек.
Поэтому я с вами солидарен. Я не принимаю этой постиндустриальной индифферентности, постиндустриального пренебрежения к профессиональному уровню человека, к его профессии. И я не думаю, что главный человек в мире — это посредник. Главный человек в мире — это производитель. Второй в моей иерархии — это понимающий потребитель. А третий — тот, кто позволяет им законтачиться. Ну, они как-нибудь справятся и без менеджера.
Поэтому я предлагаю всем один способ уцелеть в любых пертурбациях. Это срабатывало даже в период сталинских репрессий, когда, например, Рокоссовского все-таки отпустили из тюрьмы, когда во время Второй мировой войны, уже в 40-м году, Сталин понял, что ему потребовались маршалы. Нужно быть незаменимым профессионалом в своем деле — тогда у вас есть, по крайней мере, шанс попасть в шарашку, если вас уж непременно, как все население страны, хотят запихнуть в лагерь и там отделить агнцев от козлищ (в романе «Оправдание» я предположил такой шанс). Но если даже люди не все попадут в лагерь, то единственный шанс уцелеть на свободе и как-то реализоваться — это быть в чем-то незаменимым.
Вот мне Дибров именно такой способ в последнем интервью в «Собеседнике» рассказал, как разбогатеть: научись делать то, чего не делают другие, вот и все. Только профессионализм, только достижение абсолютных высот в какой-то одной области, где на вашем месте нельзя представить никого другого. И какова бы ни была общественная тенденция, вы благополучно выживете и, по крайней мере, состоитесь.
«Мы, евреи, исключительно одаренная нация…»
Простите, дальше я не буду читать, потому что когда я начинаю читать «мы исключительные», мне становится понятно, что здесь идет совершенно явная и дурацкая провокация либо глупость. Вот никогда не говорите о себе «мы исключительные» или «я исключительный». Вас будут считать или дураком, или подлецом.
Д. Быков: Главный конфликт в России — это конфликт аристократов, условно говоря, с разночинцами
«У Тарковского в «Рублеве» есть эпизод отлива колокола, — это не эпизод, а это вообще ключевая новелла второй части. — Борис дает распоряжение на обжиг в противоречие с советом рабочих. Заливают же форму под его «Господи, помоги, пронеси!». Это вечное русское «авось», надежда на Бога? Пословица же говорит: «На Бога надейся, а сам не плошай».
Послушайте, Борис… Бориска — гений, поэтому он знает, как надо делать колокол. И у него получается. А другие не знают. Это вообще история о том, что гений действует вопреки канонам. И скажу вам больше: ему же отец, как вы помните, никакого секрета не оставил. Бориска — он отчасти наслаждается властью, конечно. А у гения всегда есть власть и всегда есть диалог с властью — это отличие его, скажем так, от дилетанта. Потому что гений — сам по себе власть, да? И второе: он действительно не связан каноном, потому что он устанавливает канон. Гений не связан канонами вкуса. Бориска — это в известном смысле автопортрет.
И кстати говоря, прав, наверное, Кончаловский, говоря, что эту новеллу имело смысл сделать главной, а остальные дать флешбэками, потому что для Тарковского она самая главная. Но обратим внимание, что с точки зрения профессии так было бы лучше, а с точки зрения гениальности так было бы хуже, потому что гениальность Тарковского в том, что «Андрей Рублев» сделан во многом поперек канона. Понимаете, это неправильная картина. Это неправильный колокол, но он звонит. Это неправильная картина, но она работает. И она будет работать значительно позже того времени, когда уже и канон умрет, и забудут, как делались в России исторические фильмы. О внеисторизме «Андрея Рублева» и даже его антиисторизме написаны тома. И безусловно, в «Рублеве» очень много таких допущений, но тем не менее картина осталась великой, а критики ее совершенно не слышны.
Скажу больше: в «Андрее Рублеве» есть явные вкусовые провалы. Ну, они очевидны. Что говорить? Синявский, например, их хорошо видел. Но эти вкусовые провалы для гения не важны. Для интеллектуала — да, а для гения — нет. Поэтому «Андрей Рублев» — это фильм… Вот вы сейчас пересмотрите, и не важно, в каком варианте — в «Страстях по Андрею» или в самом экранном варианте… Мне, кстати говоря, экранная версия «Рублева» кажется более компактной и в каком-то смысле цельной. Но это мои заморочки. Как бы вы ни посмотрели «Рублева», на вас эта картина подействует. Вы ее последние десять минут будете смотреть в слезах (а может быть, и предыдущие два часа). Поэтому я в этом смысле никогда не стою на стороне рабочих, которые знают, как надо обжигать. Гений знает. Рабочие — они профессионалы в своей области.
«Давно интересуюсь феноменом фашизма…»
Я тоже. Это мне напоминает историю, когда Тынянов пришел к Шахматову оставаться… в университет проситься. Ну, не в аспирантуру, а как тогда это называлось? Ну, оставаться при университете. Или записываться в семинар. И сказал: «Меня интересует проблема фонетики». На что Шахматов скромно сказал: «Меня тоже». Вот. Никаких параллелей, конечно.
«Я долго пытался придумать, так скажем, «интеллектуальную таблетку» от него, какую-то формулу, которую скажешь нарождающемуся фашисту — и он схватится за голову, переосмыслит все, раскается и станет снова гуманистом Каких только конструкций я ни выстраивал в голове: Христа, Эко, Дарвина. Но недавно начал подозревать, что если человек фашист, то значит он уже отбросил для себя всякую печку, от которой можно танцевать в деле его спасения. А может, ее и не было никогда. Неужели это так? Как вы считаете? Или все-таки фашистское сознание шизофренично, а значит — можно, воздействуя на хорошую сторону личности, все-таки спасти человека? Кирилл».
Кирилл, вы задали самый главный вопрос и самый болезненный. И над этим вопросом думает сейчас бо́льшая часть человечества. Кстати, мне тут надо было для «Дилетанта» перечитывать Черчилля. Ну, я читал когда-то «Историю мировой войны» для своих нужд профессиональных, а теперь мне надо было ее перечитывать, чтобы написать о нем статью. И вот я рассматривал книгу с этой точки зрения. Я вам, Кирилл, попробую ответить. Сразу вам говорю: мой ответ чрезвычайно субъективен и, может быть, не универсален. Но вы спросили меня, поэтому отвечаю я.
Фашизм — это не идеологическая и не социальная, и не исторически обусловленная вещь; это вещь эмоциональная. Это стремление испытывать эмоции определенного порядка, а именно — радостно (всегда важна здесь очень эйфория) избавляться от химеры совести. Знаете, процесс выхода Хайда из Джекилла у Стивенсона всегда сопровождался эйфорией, раскрепощением, восторгом. Ну, Джекилл как бы эякулировал Хайдом. Эякуляция же — это тоже такая вещь очень приятная. И это такое оргиастическое падение, экстаз падения, восторг преступления всех моральных границ. Вот что такое фашизм.
Это нужно отличать от фанатизма, от тоталитаризма. Потому что когда человек экстатически марширует под знаменем — это иногда может быть и не фашизм. Он просто экстатически делает то, во что верит. А для фашиста очень важно, что он преступает совесть. Он прекрасно понимает, что громить — дурно, что истреблять одну нацию за счет объединения другой — мерзко, что громить более слабую страну от имени более сильной, прикрываясь именно разговорами о ее величии, — это мерзко. Они все это понимают, но они с наслаждением себе это разрешают.
Значит, вывод только один: надо дать наслаждение более высокого порядка. Человек стремится всегда к максимально сильной эмоции. Это знали и до Веллера, Веллер просто из этого вывел довольно изящную теорию. Человек всегда стремится к максимально сильному наслаждению. Значит, отвадить его от фашизма можно только одним способом, а именно — дать ему наслаждение более высокого порядка.
И вот я страшную вещь сейчас скажу… Наверное, не надо ее говорить, но скажу. Экстаз падения — сильное чувство, да. И он, как правило, сопряжен с такой самоотдачей дьяволу. Ты как бы отдаешься дьяволу. Это очень сильно завязано за эрос, на садомазохизм. Ты отдаешься дьяволу. А есть эмоция более высокого порядка — все-таки это утверждение своей самоценности; грубо говоря — самоуважение.
И вот в случае с фашизмом самоуважение оказалось сильнее, чем желание себя растоптать. Выиграла цивилизация, основа которой — это не отказываться от химеры совести, а быть хорошим в собственных глазах. Вот для советского человека в огромной степени и для Черчилля… Поэтому, кстати, только поэтому Черчилль иногда восхищался советским проектом. Человеку очень важна (по Маслоу или по Хлебоу — неважно) высокая самоидентификация. Ему важно быть в собственных глазах святым, быть правым. И вот это наслаждение от того, что ты становишься мерзким, оно сильное, конечно, но оно животное. А есть более высокое самоуважение — это действительно в собственных глазах быть борцом за правду, защитником слабых, истинным христианином. Вот на этом выиграл Черчилль: он сумел своей нации (может быть, за счет несколько комического британского самовосхищения), сумел своей нации дать это самоощущение правильных, самоощущение добрых и сильных.
Д. Быков: Бизнесом рождены заниматься очень немногие
Вы обратите внимание на такую вещь. Вот там у него есть описание первой бомбежки в Лондоне, довольно сильное. Я же, кстати, настаивал всегда на том, что «История Второй мировой войны» Черчилля — это художественное произведение. Он получил за него «Нобеля» не только потому, что историкам «Нобеля» не давали, а потому, что это никакая не история. Если писать объективную историю Второй мировой войны, то главное в ней — это не Дюнкерк, а Сталинград. Но для Черчилля Сталинград — это эпизод на Восточном фронте, а главное происходило, допустим, во время Войны в пустыне. Это никакая не история. Это автобиография духовная.
И вот там есть сцена, когда во время первой бомбежки… Там: «Жена меня разбудила. Мы взяли с собой в ближайшее бомбоубежище бренди, которое всегда берем во время маленьких пертурбаций нашей жизни. И англичане подшучивали в бомбоубежище и весело пересмеивались, как всегда делает англичанин перед лицом опасности». Понимаете, это прекрасно сказано! Это сказано весело. И так, вообще-то, чаще-то гораздо делает русский перед лицом опасности с его циничным и черноватым юмором. Но вот Черчиллю важно подчеркнуть это английское хладнокровие и английскую иронию.
И поэтому его книга — это книга о том, что можно противопоставить фашизму. Фашизму можно противопоставить самоуважение, потому что фашист (и вот это главное), он не уважает себя, он в каком-то смысле ненавидит себя. Вот фашизм — это феномен чистой самоненависти: «Я настолько плохой, что это доводит меня до такого оргазма». А вы попробуйте быть настолько хорошим — и все будет совершенно иначе. Вот это фашизму можно противопоставить. И это иногда работает.
Мы поговорим еще через три минуты.
НОВОСТИ
Д. Быков
―
Ну, я еще немножечко поотвечаю перед тем, как мы перейдем к лекции.«В условиях нынешних войн обозначаются люди, которых война переродила и ускорила их эволюцию, как это было в XX веке. Или после XX века это уже невозможно? Что может спасти упрямое большинство от мещанства и консьюмеризма, кроме войны и революции?»
Это вообще довольно смешной вопрос, простите меня, хотя он задан вовремя и серьезно, с серьезными намерениями. Понимаете, какая штука? Не следует думать, что война спасает от мещанства и консьюмеризма. Наоборот — война очень способствует консюмеризму. Обратите внимание на феномен мародерства, на то, как в блокадном Ленинграде скупали предметы культуры многие. Были и такие люди.
Не нужно думать, что война снимает какую-либо проблему. Война загоняет проблему вглубь, война отвлекает от нее внимание. Но война никогда не делает людей лучше. Она, может быть, делает одних героями, а других предателями — то есть она, ну, вытаскивает наружу то, что в людях сидело. Но это экстремальная ситуация, величайший стресс. И может быть, кстати говоря, очень многие из тех, кто стали предателями или убийцами, или мародерами, они, не случись войны, прожили бы нормальную и тихую жизнь. Да, мы не узнали бы их сущности, но преступления, совершенные ими, тоже не были бы совершены.
Война только увеличивает количество зла в мире, увеличивает максимально, радикально. Не следует думать, с помощью войны можно какую-либо проблему решить. С помощью войны можно ее, как правило, усугубить, обострить предельно. С помощью войны можно стереть границы между народом и государством, между властью и государством, между властью и родиной. Бывает такое, да. Прав, наверное, Андрей Лазарчук, говоря, что война делает внешний план мира более пластичным.
И без войны некоторые вещи решить нельзя. В частности, переучреждение государства без войны очень редко становится возможным. Наверное, без гражданской войны невозможно решить проблему рабства. И кто-то, как правило, модернисты в гражданской войне всегда побеждают, потому что они имеют будущее («Бог на стороне больших батальонов»), а соответственно, прошлое, как правило, проигрывает, даже если это такое качественное, такое аристократическое, культурное прошлое, как во время Русской гражданской войны. Ну, там были свои тараканы. Поэтому война может иногда переучредить страну, но уменьшить количество зла, снять реальную проблематику, хорошо повлиять на людей она не может никогда. Война не ускоряет эволюцию.
Скажу вам больше. Война — это главный и наиболее радикальный тормоз эволюции, это способ ее страшным образом затормозить. Мне кажется, что, во всяком случае, и Первая мировая война, и Вторая (по мнению некоторых мыслителей, это одна война с большим перерывом), она истребила в Европе поколение модерна, потому что это поколение грозило слишком радикально переустроить мир, а мир был к этому не готов. Поэтому в печку войны, в пекло войны было брошено великое поколение модерна.
«Наверняка вы осведомлены об инциденте с Михаилом Саакашвили. Как по-вашему, Саакашвили выдавливает Порошенко? Игорь, Киев».
Игорь, слишком просто было бы так ставить вопрос. Мне кажется, что Саакашвили в известной степени оказался заложником в той внутренней борьбе, которая идет сейчас в Украине. Я сейчас на Украине нахожусь (в Украине, если вам так больше нравится), когда это все говорю. И в Одессе здесь с очень многими жителями поговорил о Саакашвили. Значительный процент одесской интеллигенции его не полюбил и предъявляет к нему абсолютно стандартные обвинения, типа «очень много было бла-бла, и ничего не сделано, а взяток брать, например, в порту при его креатурах стало гораздо больше».
Мне представляется… Сейчас тоже неприятные вещи буду говорить. Ну а как их не сказать, с другой-то стороны? Мне представляется, что Саакашвили — в известном смысле заложник внутренней борьбы, которая происходит сейчас в Украине. Революция по своим последствиям никогда не бывает радужной. И в самом деле за эту революцию кто-то должен расплачиваться. Очень много чего наворотили, скажем, русские в своей революции в семнадцатом году. И они потом придумали для себя универсальную отмазку, что все это сделали евреи, что революцию делали евреи, выбиравшиеся таким образом из черты оседлости, а русский народ, как всегда, был ни при чем и, как всегда, ждал, чья возьмет. Это не совсем так, потому что, скажем, в статье Горького «О русском крестьянстве» описано множество сугубо русских зверств, которые уж никак не могли творить сплошь евреи (столько евреев не было), но тем не менее попытка свалить на чужого всегда была.
Лишение Саакашвили гражданства — это клинически наглядный случай, поразительно ясный случай, когда вину за недостатки революции, за ее пороки пытаются перевалить на чужого: «Это все не мы, это все вот он». Я при этом понимаю, что лично для Порошенко, может быть, Саакашвили — давний его друг со времен, допустим, студенчества или еще когда-то, ну, со временем своего обучения в Киеве, — для него Саакашвили не чужой. Но ему нужно сейчас указать, типа как указывает у Верещагина Ростопчин: «Братцы, все это он!»
Д. Быков: Борьба с крепостничеством путем обретения экономической независимости — это не метод
И поэтому, понимаете, вне зависимости от моего отношения к Саакашвили… А мое отношение к нему весьма негладкое, весьма неровное, очень часто довольно ироническое. Но как бы я как Саакашвили ни относился, это попытка свалить пороки и грехи на чужого, это попытка выдавить чужого. «Давайте Одесса будет управлять собой без этих грузинских варягов. Давайте Украина будет обходиться без партии Саакашвили. Давайте мы сами будем решать свои проблемы, потому что у него уже была попытка в Грузии — и у него не получилось. Он там лишился гражданства, в собственной стране. Гы-гы-гы». Я очень много такого отношения к Саакашвили наблюдаю сейчас в Украине.
И еще раз говорю: вне зависимости от моего личного отношения к Саакашвили, достаточно неровного, вот лишение гражданства — это акт смешной и неблагородный, это попытка перевалить неуспехи и поражения украинской революции на чужого человека, на национально и классово чуждого.
В России такое было множество раз. Понимаете, главным демоном Русской революции, главным виновников всех так называемых перегибов был назначен Троцкий (Бронштейн). Во-первых, еврей. Во-вторых, действительно человек, ну, прямо скажем, очень далекий от нравственных эталонов. В-третьих, считается даже (и все об этом говорят), что это он и Свердлов отдали приказ убивать царскую семью, «а наш Ленин был здесь совершенно ни при чем, и Ленин пытался их сохранить». Ну, это же ложь очевидная.
Давайте сразу поймем, что вообще любые попытки свалить неудачи революции на чужака — это признак слабости. И я, без восторга относясь ко многому в Украине, надеюсь, что эти признаки слабости не говорят об окончательном поражении революции. Впрочем, понимаете, не мною же сказано, что революция ценна только, пока происходит. Вот пока она происходит — это освобождение от страха, это национальный подъем, это культурный и социальный рывок. А когда она уже произошла… «Поле битвы после победы принадлежит мародерам». Это старая пословица, которую Радзинский так изящно использовал. И никакого здесь нет противоречия.
Конечно, последствия революции всегда ужасны. Майдан по замыслу, по идеям, по вдохновленным лицам, которые мы там видим, Майдан — это миг колоссального национального вдохновения, рывка. Потом почти всегда наступает глубокий… Но вопрос в том, как вы из этого выйдите. У вас, по крайней мере, есть развилка. И революция все-таки интереснее, чем стагнация, чем реакция, особенно когда еще и реагировать-то не на что.
«Антисексус» Платонова — шутка, пародия или в нем есть скрытый смысл? Почему критики уделяют столько внимания этому произведению? В чем особенности языка Платонова? Почему он всемирно известен?» И просят лекцию.
Дима, я прочту лекцию о Платонове, хотя уже ее читал. Понимаете, Платоновым должны заниматься все-таки профессионалы, типа Корниенко, типа Шубиной, типа Вигилянской — автора лучшей, на мой взгляд, статьи именно о корнях языка Платонова. Кстати, Евгения Вигилянская о Платонове — вы можете найти ее в Сети. Там доказано, что Платонов так же радикально смешивает слои языка, как перемешивается в это время социум. И Платонов (там просто это показано) берет обычную фразу и слова в ней транспонирует в максимально разные регистры. Он берет, если угодно, максимально удаленные стилистически синонимы. Скажем, вместо «Портрета Дориана Грея» это было бы «Парсуна Дориана Серого» или Дориана Седого. Вот так. То есть из фразы, которая звучала бы совершенно нейтрально, он путем перевода разных слов в разные языковые слои как бы ставит эти слова под углом друг к другу. Ну, об этом столько написано, что мне ли, понимаете, читать лекцию на эту тему? Наиболее наглядно это в бродящей, такой переходной вещи — в «Епифанских шлюзах».
А теперь — что касается «Антисексуса». Понимаете ли, конечно, это не шутка (при том, что это пародия). У Платонова вообще проблема связи эротики и революции, общества и революции, она поставлена острее, чем у многих современников, потому что он ее глубже понимал. Он понимал, что основой патриархального общества является именно семья — и, следовательно, отношения полов. Ну, это понимали, например, и Чернышевский, и Брики. И я подозреваю, что это понимал Ленин. Может быть, поэтому у Платонова в его личной практике семья имеет такое колоссальное значение. И отношения его с женой — это отношения и с музой, и с родиной, и с литературой. И он наделял ее действительно, ну, всеми возможными ипостасями, всеми возможными ролями, функциями. Для него отношения с женой — это вопрос жизни и смерти. Это не просто любовь и не просто половое чувство. Так вот, кстати говоря, именно в своей рецензии на Хемингуэя он говорит о примитивной сексуальной любви, которая не может быть альтернативой жизни.
Я бы рискнул сказать так: «Антисексус» — это продолжение той утопии, которая завораживала в России очень многих, и прежде всего Блока. Это замечательно показано в книге Эткинда «Хлыст», Александра Эткинда. Эткинд вообще, к моей радости, становится очень модным мыслителем. Для меня-то он один из главных мыслителей России в последние тридцать лет. А сегодня он в большой моде. Я только что прочел, например, книгу Ямбурга «Беспощадный учитель», и там цитаты из Эткинда составляют значительную часть текста. Кстати, книга Ямбурга мне представляется ужасно полезной, умной и своевременной. Учителей, особенно профессиональных, надо читать. Не о себе говорю, а о более значимых коллегах. Там жестокий учитель — это век. Беспощадный учитель — это история. Вообще жестокая книга, конечно. Много сказано такого, что лучше и с самим собой не проговаривать. Ну, это бог с ним, ладно.
Так вот, возвращаясь к проблеме Платонова. По мысли Эткинда, достаточно точной, для очень многих русских революционеров революция — это отказ от власти пола, потому что именно пол создает основу для неравенства, угнетения, для раскрепощения животного в человеке. Возникает такая утопия оскопления, которую тут же Эткинд рассматривает на примере русских сект скопческих, которая очень интересовала, кстати говоря, Мережковского — почитайте сцену скопческой пляски. Этот жуткий запах скопческого пота, вообще дико натуралистичная сцена (во второй трилогии, в «Царстве зверя»).
Так вот, возвращаясь к проблеме Платонова. Для Платонова тоже «Антисексус» — это преодоление животности, преодоление звериного человеческого начала. И революция пришла прежде всего для того, чтобы это начало или отменить, или трансформировать. Платонов думает о том, каким образом можно было бы животное в человеке… Это вечная, кстати говоря, тема — животная. Мы об этом много раз говорили. Как животное в человеке можно претворить, переделать? Об этом и написан «Антисексус».
Д. Быков: В России гораздо больше свободы, чем во всем остальном мире
Просто «Антисексус» вообще надо воспринимать в контексте эротической литературы двадцатых годов. Мы сейчас с Лизой Шестаковой — замечательной моей когда-то студенткой, а сейчас уже давно выпускницей — с Лизой Шестаковой, хорошим писателем, готовим довольно большую антологию прозы двадцатых годов, посвященную проблеме сексуальной революции. Сюда входят упомянутые… Ну, я об этом говорил. Просто пока я об этом говорил неделю назад, помните, я бросил клич: кто из издателей за это возьмется? И я получил предложение. И мы сейчас это делаем для «АСТ». Договор мы подписываем, мы делаем. Думаю, что мы к сентябрю-октябрю эти тексты соберем.
Туда входят и Глеб Алексеев с его «Делом о трупе», и Заяицкий с «Подробностями жизни Лососинова»… Или как там называется? «Записки Лососинова». И безусловно, «Без черемухи», и «Игра в любовь» Гумилевского, и «Луна с правой стороны» Малашкина. Туда входят очень многие… Да и «Маруся отравилась» Маяковского. И «Антисексус» Платонова.
Дело в том, что раскрепощение секса в двадцатые годы — это, как бы сказать, переход на… Ну, как это сформулировать? Переход на мещанский уровень великой сексуальной утопии Русской революции. Помните у Губермана:
Возглавляя партии и классы,
лидеры вовек не брали в толк,
что идея, брошенная в массы, —
что и девка, брошенная в полк.
Так вот, сексуальная революция двадцатых годов — это брошенная в полк девка вот этих великих идей о раскрепощении духа, об угнетении секса или, наоборот, о сексуальной революции как о залоге революции. Это один из главных споров, одна из главных полемик Русской революции. И вы знаете, что революция привела во многом к тому, что… Да, кстати говоря, туда я включаю, конечно, Никандрова «Рынок любви» — поразительной мощи повесть! Вот всем ее рекомендую. Никандров был писатель от бога, просто был забыт совершенно, затоптан. Мы берем туда эту повесть — страшную, физиологическую, такую человечную, сентиментальную, замечательную!
Вот как бы вам сказать так, чтобы это не прозвучало пошло? Но действительно сексуальная неразборчивость двадцатых годов и сексуальная свобода в отношениях вузовцев, комсомольцев, всех этих молодых рабочих, ткачих и прочих, всех этих замечательных синеблузников (все, что так иронически описано у Аксенова замечательно тоже в «Поколении зимы») — все это следствие предельной вульгаризации теории Коллонтая о стакане воды, с одной стороны, что вот удовлетворить сексуальную страсть должно быть так же просто, как выпить стакан воды. Но, понимаете, и с другой стороны, в этом есть своя чудовищная логика.
Просто людям было нечего делать, нечем заняться. Они получили и свободу, и образование, и возможность отдыхать в санатории, но им это совершенно не нужно. Вот у Гумилевского в «Игре в любовь» описано, как они приехали в этот санаторий, бывшую барскую усадьбу, и используют этот свой отдых только для совершенно скотского секса, алкоголизма и блева на этих лестницах. Это люди, которым не приходит в голову воспользоваться сокровищами культуры, которые свалены к их ногам.
Понимаете, вот я говорил уже о том, что я сейчас начал постепенно покупать, поскольку они появились на арбатских развалах, начал покупать книги издательства «Академия». Они, конечно, дороги, но все-таки сейчас их можно взять, в наши-то времена, в большом количестве. Чем больше берешь, тем как-то больше там скидка. И я начал эту «Академию» (она мне просто для работы очень нужна) постепенно приобретать.
Вот было в это время в России едва ли не лучшее научное издательство в мире. Скажите, многим ли людям были нужны книги этого издательства? На него бросили Каменева, который писал свои вульгарные социологические предисловия к этим книгам (иногда, кстати, очень неглупые). В нем работали лучшие ученые, редакторы, публикаторы, комментаторы, историки, лучшие люди. Кто тогда по-настоящему это читал? Да, это время дало действительно поколение «красных директоров», но это был очень небольшой процент. А в основном трудящаяся масса стала, пользуясь возможностью, к сожалению, удовлетворять самые плоские, самые скотские инстинкты, потому что, к сожалению, антропологической-то революции не произошло. Революция была неглубокой, недостаточно глубокой. И вот Платонов, который взывал к антропологической революции, к величайшей переделке человека, он написал «Антисексус» именно поэтому.
Кстати, думаю, что «Антисексус» написан не без довольно серьезного влияния западной прозы — в частности европейской, в частности Уэллса тоже. Потому что, вообще говоря, Платонов ведь только выглядит в интерпретации некоторых авторов (Чалмаева, например) такой корневой, черноземной силой. Он европейский писатель по масштабу, по начитанности. Он чрезвычайно взрослый, умный и начитанный человек. Вот это, мне кажется, важно помнить, когда мы читаем, например, «Епифанские шлюзы». Здесь я совершенно согласен с Юнной Мориц, что это, по-моему, одно из вершинных его произведений. Вещь беспрецедентная по уму, трезвости, по охвату реальности. Мне кажется, Платонов совершил здесь некое чудо — чудо, которое трудно представить современному автору.
Вот здесь вопрос: как я отношусь к современной молодой прозе и что из нее мне кажется заслуживающим наибольшего внимания?
Ну, я всегда называю набор примерно одних и тех же имен. Но сегодня я, пожалуй, сделаю исключение. Вот из тех, кого я знаю в Одессе, из пишущих, мне очень талантливым поэтом кажется Таисия Найденко. Я ее знаю много лет, лет восемь. Мы с ней встретились тут и подсчитывали, сколько мы знакомы. Ей сейчас несколько за тридцать. А я знал ее совсем молодые вещи, которые были очень уже хороши, хотя сделаны под сильным влиянием Веры Павловой. Мне кажется, что Вера Павлова вообще на многих повлияла, потому что ее тексты соблазнительно легко воспроизводить. Но все-таки для того, чтобы у вас получалось так, надо быть человеком действительно большого бесстрашия и опыта. А подражать ей трудно.
И в результате Найденко (у нее, в общем, не сахарная жизнь отнюдь), она нашла очень быстро свою такую дорогу. И невзирая на то, что она внешне так похожа на Ахматову, тоже одесситку, такая рослая, черноволосая, горбоносая… Внешне она могла бы играть Ахматову в любом блокбастере — просто один в один. Но при этом она все-таки отличается от ее поэтики очень резко. В одном только они похожи — в таком некотором бесстыдстве. Но ее поэма, ну, или цикл большой о современной Одессе — это такой новый одесский эпос, попытка создать новую одесскую культуру, как бы написать ее поверх всех этих бабелевских и катаевских текстов, попытка действительно создать современный одесский миф.
Мне кажется, что Найденко очень талантливый поэт. Я это говорю потому, что у меня с ней чрезвычайно такие трудные, чрезвычайно полемические отношения. Мы все время друг друга ругаем. Но чем больше ругаем, тем она мне интереснее. Она, безусловно, талантливый и замечательный поэт. Есть еще хорошие поэты в Одессе, я с ними как раз сегодня буду встречаться. Завтра встречаюсь со студентами. Соответственно, какое-то количество текстов я привезу в Москву и попытаюсь если и не напечатать, то, по крайней мере, максимально широко распространить.
Д. Быков: Гений исключительно, трагически одинок в момент высших своих свершений
Тут тоже возникает вопрос: кого я читаю из современной украинской прозы? Я читаю очень мало, досадно мало — просто потому, что пока еще, как мне кажется, не появилась та новая проза, в которой был бы по-настоящему отрефлексирован послемайданный опыт. Но я говорил уже о том, что вот фильм Маши Старожицкой, моей давней подруги, ровесницы и коллеги, «Война химер» — это первая известная мне такая попытка осмысления. Ну, это документальная картина, они вместе с дочерью Настей ее сделали. Вот это интересно.
Пока же в целом, понимаете, я не вижу серьезного кино, серьезной литературы, которая пробовала бы к этим проблемам подойти. Знаете, почему, наверное? Наверное, потому, что интонация не найдена для этого. Говорить об украинской революции с иронией просто пока еще не научились, а без иронии об ее великом абсурде и многих страшных, и смешных, и гротескных вещах говорить невозможно. Понимаете, пока Бабель не написал «Конармию», не была найдена интонация для разговоров о Гражданской войне. Хотя, например, Буденному эта интонация казалась оскорбительной и подчеркнуто негероической. Значит — нужен новый Бабель, который бы научился бесстрашно об этом говорить.
И больше того… Вот тут был вопрос о Крыжовникове. Я боюсь, что современную реальность — что русскую, что украинскую, что американскую — невозможно описывать средствами традиционного реализма. Нужна либо фантастика, либо насмешка, либо гротеск. Послереволюционный эпос (вот заметьте это), он всегда пишется в иронических тонах. Без этого не был бы возможен и «Клоп» Маяковского, драма очень важная. Без этого не были бы возможны Ильф и Петров. Без этого не был бы возможен Олеша. Просто Ильф и Петров позволили себе с насмешкой говорить об эпохе. Многие возражали. Они, конечно, Горького имели в виду, когда говорили о строгом гражданине: «Я не хочу смеяться, я хочу молиться». Это Горький говорил: «Мы не научились рассказывать о наших достижениях». Так вот, там правильный намек, что «из тех, кто признали Советскую власть чуть позже Греции и чуть раньше Англии», кажется. Я могу цитировать неточно.
Так вот, тошнотворная серьезность в разговоре о современности, по-моему, неприемлема. Нужно научиться говорить о ней с насмешкой — и тогда получится великая проза. Я пока не знаю, кто к этому готов. В России уже есть такие авторы. В Украине я ожидаю их появления — буквально, что называется, с минуты на минуту.
Ну а к лекции мы перейдем, как это водится, буквально через… А нет, у нас есть еще две-три минуты. Я напоминаю, что лекция сегодня у нас об Алексее Толстом, об Алексее Константиновиче.
Вот я отвечу еще на один вопрос, опять связан со статьей Прохоровой в «Снобе»: «Считаете ли вы, что русская дворянская проза оказалась вредна для русского сознания?»
Она не говорит, что она вредна. И вообще у нас разговоры о том, что русская проза во всем виновата, они идут ровно потому, что у нас мало что есть, кроме русской прозы. Понимаете, что есть — то и виновато. Вот сейчас во всем виновата интеллигенция, потому что ни пролетариата, ни крестьянства в прежнем виде уже нет, а интеллигенция — вот она. И ее можно обвинить, и упрекнуть, и сделать ответственной за что угодно. Так же и с русской прозой. Это из того немногого, что у нас есть.
И я еще раз говорю: я не верю в перекос дворянской традиции. Просто в дворянской традиции работал самый приятный для чтения, самый обаятельный русский автор — это, разумеется, Толстой, читать которого всегда большое наслаждение. Но Достоевский — гораздо более влиятельный автор — это совсем не усадебная проза. Где у Достоевского усадебная проза? «Село Степанчиково и его обитатели»? Благодарю вас покорно за такую утопию! Чехов — самый влиятельный русский автор — говорит сплошь о деградации русской аристократии и русской усадьбы. Островский — сплошь о том, что аристократия на каждом шагу проигрывает купечеству, и так далее.
Усадебный миф насаждался, конечно, в фильмах, например, Михалкова-Кончаловского (ну, это потому, что Михалков-Кончаловский и сам отчасти принадлежит к усадебным жителям), но никогда ничего подобного не было в массе российского кинематографа, где как раз насаждался миф о быте среднего класса, о быте горожан, для которых вся возможность дачного мира — это была дачная утопия. И только усадебностью все и ограничилось.
Конечно, русская литература ни в чем ни перед кем не виновата. Просто у нас, кроме русской литературы, ну, и балета, мало что есть предъявить окружающим. И когда мы говорим о санкциях… Например, пишут: «Нам объявлена торговая война». И не только премьер Медведев пишет, а многие. Послушайте, так вы же всю жизнь говорили, что вы воинственная нация. Так воюйте! Пусть вам объявлена торговая война — так покажите миру то, чего у него нет! Предъявите то, с чем мир не сможет воевать, а в панике задерет лапки и вернется обратно. Только пусть это будет не только автомат Калашникова, а что-нибудь хотя бы сопоставимое с iPhone или Boeing. Ради бога!
Потому что война для России… Вы говорите всегда: «Война — оптимальная сфера». Так что же вы так паникуете, когда вам объявили войну? Война объявлена — радоваться надо! Еще Достоевский писал (ваш любимый, ваш кумир, кумир сегодняшнего патриотизма): «Все мы с началом войны испытываем какое-то радостное чувство». Ну, есть такие извращенные люди, такое больное сознание, которое, чувствуя некоторый резонанс со своей постоянной внутренней катастрофой, при виде войны испытывает радостные чувства. Так что же вы паникуете, когда вам объявили войну? Радуйтесь! Вам война объявлена! Или вы умеете только убивать? Вы попробуйте в войне предъявить еще и некоторые стратегические и интеллектуальные качества. Попробуйте доказать, что вы лучше противника. И тогда, безусловно, война будет для вас сплошным праздником. А поскольку это не так, сильно подозреваю, что и война сильно преувеличена, и воинственность сильно преувеличена.
Ну а мы с вами поговорим через три минуты.
РЕКЛАМА
Д. Быков
―
Ну, что же? Приступаем к шестой четверти — скажу я математический абсурд. У нас же традиционно все-таки три четверти в программе. Ну, у нас пошла шестая часть. То есть четыре, да. Сейчас пошла лекция. Пять шестых были посвящены разговорам, а сейчас попробуем поговорить с Алексеем Константиновичем.Алексей Константинович Толстой, наверное (прав Леонид Зорин, еще раз), одна из самых гармоничных и обаятельных личностей в истории русской литературы. И для меня до сих пор было парадоксом, почему этот феноменально и, главное, разносторонне при этом одаренный человек всегда воспринимался как-то в тени классиков первого ряда, хотя вот для меня, безусловно, он одним из них и был.
Конечно, когда ты пишешь одновременно со Львом Толстым, да и вдобавок жену твою тоже зовут Софья Андреевна, очень трудно быть первым Толстым, всегда ты оказываешься вторым. Конечно, Толстой одним своим существованием отодвинул большинство современников на второй план именно этим диктуется общая к нему скрытая недоброжелательность, за ничтожными исключениями.
Но Алексей Константинович, как мне кажется, по глубине своих историософских воззрений Толстому Льву не уступает никак. А главное — они не конкуренты, потому что Алексей Константинович прежде всего поэт. Как романист он оставил всего один роман, исторический правда, надо сказать. Здесь он тоже не конкурент Толстому, поскольку это выдержано в жанре тогда еще не существовавшем — в жанре фэнтези.
И может быть, Алексей Константинович был пророчески прав в том, что о русской истории можно писать только фантастические романы, поскольку эти романы действительно отличаются чрезвычайно глубоким проникновением в самую суть психологии и Ивана Грозного, и Малюты Скуратова, и народа, который далеко не склонен к пассивному терпению, а в те времена еще пытается кое-как влиять на свою судьбу. Во всяком случае, образы благородных разбойников — как ни крути, наиболее активной части народа, наиболее пассионарной — я думаю, они принадлежат, конечно, к самым бесспорным художественным удачам этой книги.
Ну, поговорим о Толстом в целом. Даты его жизни хорошо известны, их как-то легко запомнить: 17 —75. Да прожил он очень мало — 58 лет — даже на тогдашнем фоне. Все жалели о том, что он был еще только в расцвете сил и таланта. Мы не знаем точно, была ли его смерть действительно результатом страшной ошибки (вколол он себе большую дозу морфия) или самоубийством (об этом тоже говорили). Он действительно очень страдал от мучительных головных болей и от астмы в последнее свое лето. Но этот вопрос как бы в его биографии не главный.
Интересно другое — почему автор столь разносторонний и одаренный оказался в сознании современников как-то оттенен другими фигурами, затеснен, во второй ряд затиснут без особенного, по-моему, на то основания? Алексей Константинович Толстой воспринимался многими современниками (ну, в частности, Тургеневым в некрологическом письме) прежде всего как, дословно цитируя, «человек он был хороший и добрый, и гуманный». Человек он был действительно очень хороший. И душа его видна в каждой строчке.
Д. Быков: Я не верю в идейную литературу, а в литературу с глубокой мыслью я верю
Но прежде всего оценивают именно эту его человеческую или гражданскую ипостась, забывая о том, что он был, во-первых, виртуозный и чрезвычайно одаренный лирик, автор нескольких бесспорных шедевров, которые первыми оценили композиторы, сочиняя в изобилии романсы на него. Ну, конечно, самый знаменитый — это «Средь шумного бала, случайно…». Но его институтские баллады, мне кажется, они заслуживают особенного восхищения именно потому, что Толстой вернул русской поэзии пушкинскую ее тягу к сюжету и к мысли. Мысль у него всегда напряженно работает. И фабулу он излагает замечательно — так же, как Пушкин в «Женихе». Но Пушкин, как правильно писал Белинский, в этом роде много писать не стал — оставил один шедевр и перешел к разработке других направлений.
Исторические баллады, народные баллады Толстого замечательны своим лироэпическим синтезом. И особенно, конечно, баллады о богатырях, из которых лучшая, разумеется, «Илья Муромец». Помните:
Под броней с простым набором,
Хлеба кус жуя,
В жаркий полдень едет бором
Дедушка Илья.
Снова веет воли дикой
На него простор,
И смолой и земляникой
Пахнет темный бор.
Мы всегда это вспоминаем, на протяжении всей жизни, с детства, когда строчки эти певучие мгновенно запоминаются. Тут трудно не сказать каких-то банальностей о том, что, вообще-то, поэзия и должна быть певучей и мнемонически привязчивой, действительно западающей после первого чтения в память. И Алексей Толстой в этом смысле действительно очень музыкален и при этом афористичен. Ну, в знаменитой былине по Алешу Поповича, помните, где:
Я люблю тебя, царевна,
Я хочу тебя добыть,
Вольной волей иль неволей
Ты должна меня любить.
Это предельно просто, фольклорно просто — и тем не менее, и музыкально. Это единственно точные слова в единственном порядке. И вся его лирика — любовная ли, историческая ли — это тоже лирика, безусловно. Хотя вот лироэпический жанр традиционно исключают из лирического корпуса, и даже баллады его печатаются отдельным разделом. Но тем не менее это тоже лирика, потому что все-таки апеллирует она прежде всего к музыкальному, эстетическому нашему чувству, ну и разумеется, скорее к душе, нежели к разуму.
Его баллады замечательны тем, что Толстой отстаивает в них удивительный образ России. Он довольно много раз говорил о том, что не принадлежит ни к западникам, ни к славянофилам, а к той настоящей, подлинной России, которая мечтается нам всем и которая где-то была же до этого разделения. Сам он считает, что начало этому разделению положил, конечно, Грозный, который разделил народ на правильный и неправильный. В этом смысле он к Грозному относился не просто скептически. Мы знаем замечательные его слова из предисловия к «Князю Серебряному»: «Удивительно не то, что существовал такой тиран, а то, что существовало общество, которое этого тирана готово было терпеть». Ну, правда, на это наши современники возразят, что во всем мире в это время власть была весьма жестокой.
Но надо сказать, что и оппозиция этой власти была гораздо нагляднее. Нигде все-таки до такой степени пиетет перед властью не доходил до таких фантастических показателей, нигде царь не был помазанником Божьим. Кстати говоря, в драматической трилогии Алексея Толстого, в этом драматургическом шедевре, там польский посол прямо совершенно говорит Ивану Грозному: «Был у нас плохой король — мы выбрали другого». Как?! Как можно выбирать царя? Вот это для Грозного выше всякого разумения. Для него царь — это прямое продолжение Бога.
И вот Иван Грозный, как кажется Толстому, а в особенности, кстати, и Петр Алексеевич, который «заваривает крутеньку кашу» в его знаменитой балладе тоже, — они положили начало этому страшному расколу народа на две совершенно несовместимые его части. Грозный начал, а Петр Алексеевич это дело сильно укрепил. Конечно, отношение его к Петру Алексеевичу было во многих отношениях ироническим.
Он молвил: «Мне вас жалко,
Вы сгинете вконец;
Но у меня есть палка,
И я вам всем отец!..
Но это, впрочем, в шутку,
Петра я не виню:
Больному дать желудку
Полезно ревеню.
Хотя силен уж очень
Был, может быть, прием;
А все ж довольно прочен
Порядок стал при нем.
Это я все цитирую по памяти, возможны какие-то сбои. Но «История Российского Государства от Гостомысла до Тимашева» тоже сразу врезается в мозг.
И вот что мне кажется очень важным — что Толстой относил себя к той древней, неделимой, единой России, которая существовала до Опричнины, которая существовала до искусственного и до сих пор непреодоленного (и теперь уже, может быть, непреодолимого) разделения. Понятно, что так проще править самодержавно, если одну половину народа все время натравлять на другую, натравливать систематически. Но, между тем, этот способ правления не только самый надежный, но и самый самоубийственный, как ни печально это звучит.
И вот в результате свой идеал общественного устройства и свой идеал государственного служения Толстому приходится искать в доопричной Руси, особенно, конечно, в России князя Владимира, в России богатырской, в России древней. И неслучайно в его знаменитой балладе «Змей Тугарин» идеалом устройства становится именно эта владимирская Русь, в которой Русь азиатская еще не имеет никакого права. Ведь неслучайно Змей Тугарин — это такой представитель страшной тоталитарной азиатчины, азиатской хитрости, жестокости, насмешливости.
Конечно, этот идеал отчасти воплощен в Никите Серебряном, в знаменитом князе из романа, который вытеснен сегодня в область детского чтения. Но, между тем, не будем забывать, что и «День опричника» во многом сделан по матрицам именно этой книги, даже на уровне лексики. Это и понятно. Это влиятельный роман.
И кстати говоря, именно в начале знаменитого и тоже влиятельного романа Ольги Форш «Одеты камнем» два героя, два молодых, совсем еще… Ну, они не школьники, а они студенты там военного закрытого заведения. Они обсуждают именно роман «Князь Серебряный». И один из них (впоследствии как раз революционер, тот самый заключенный в равелин Болдуман-Бейдеман), он как раз с ужасом говорит, что Толстой не сумел достаточно объективно разоблачить тиранию, что по-настоящему это роман все-таки слишком мягкий и слащавый.
Но это роман, во-первых, колоссально читавшийся, очень читабельный, страшно увлекательный, во многом фольклорный и очень зависимый от замечательных фольклорных цитат, сказок, за́говоров и всего прочего… загово́ров. Но при этом, конечно, это роман совершенно лишенный какой бы то ни было социальности, которая была так в литературе востребована. Это не роман социальной критики. Это и приключенческая замечательная сказка, но мораль этой сказки, духовный посыл этой сказки совершенно несомненен: обречен город, разделивший сам себя, обречено общество, в котором один народ признан правильным и должным, а другой — гонимым и неправильным. Вот это роковое разделение на земщину и опричнину — это, можно сказать, главная историческая и культурная мишень Толстого, главная цель его полемики.
Может быть… Я иногда думаю: может быть, его недостаточная влиятельность или, скажем так, недостаточная, что ли, почтенность происходит именно от того, что он в духовной борьбе эпохи отказывался занимать конкретную позицию. Он как раз сказал вот эти знаменитые слова:
Двух станов не боец, но только гость случайный,
За правду я бы рад поднять мой острый меч,
Но спор с обоими досель мой жребий тайный,
И к клятве ни один не мог меня привлечь.
Сегодня то, что делал Толстой, называлось бы «партией здравого смысла». Это, конечно, не совсем точно, потому что объективно нейтралитет у него все равно не получалось сохранить. С одной стороны — сановник, человек близкий ко двору, человек, который провел молодость в окружении наследника Александра II. Человек, который так или иначе был все равно включен в эту вертикал. Человек, который, правда, просился долгое время на покой и получил отставку. «Иоанн Дамаскин» — поэма, в которой как раз прочитывается этот посыл. Но тем не менее эта его позиция государственника, позиция человека, приближенного к трону, она ограничивала его известным образом в собственной литературной деятельности. Но, с другой стороны, получив полную свободу — формально по болезни, а на самом деле по полной несклонности к какой-либо придворной деятельности, — он в основном писал стихи, которые никак к охранительной тенденции отнести невозможно.
Больше того, я рискну сказать, что из всех русских сатириков Алексей Константинович Толстой самый отважный — наверное, потому, что он выступает опять-таки не с позиции того или иного лагеря, а с позиции здравого смысла. И именно поэтому бо́льшая часть его опасных стихов и опасных текстов выдержана в жанре абсурда. Вообще говоря, основоположником абсурдистской поэзии в России был Алексей Константинович Толстой — и именно потому, что все объекты его сатиры вели себя самым абсурдным образом.
И абсурдистские стишки Козьмы Пруткова, и его же абсолютно абсурдистские пародии, типа знаменитой «Фантазии», и то, в чем принимал Алексей Константинович особенно активное участие, тексты Фаддея Козьмича и ритуал его похорон, — это абсолютные шедевры, так называемые военные афоризмы Фаддея Козьмича. И конечно, вот там, где на похоронах происходит полемика, здесь «железный коготь» Алексея Константиновича очень чувствуется:
Идут славянофилы и нигилисты;
У тех и у других ногти не чисты.
Ибо если они не сходятся в теории вероятности,
То сходятся в неопрятности.
И потому нет ничего слюнявее и плюгавее
Русского безбожия и православия.
На краю разверстой могилы
Имеют спорить нигилисты и славянофилы.
Одни говорят, что кто умрет,
Тот весь обращается в кислород.
Другие — что он входит в небесные угодия
И делается братчиком Кирилла-Мефодия.
И что верные вести оттудова
Получила сама графиня Блудова.
Ну и, конечно, настоящий шедевр, полный упоения, начинается там, где командир полка произносит свою речь. А он же все время критиковал Фаддея Козьмича с поэтической точки зрения. И вот теперь он произносит собственные стихи:
Господа офицеры и штаб-офицеры!
Мы проводили товарища до последней квартиры.
Отдадим же долг его добродетели:
Он умом равен Аристотелю.
Стратегией уподоблялся на войне
Самому Кутузову и Жомини.
Добродетелью был равен Аристиду —
Но его сразила простуда.
Я поручил юнкеру фон-Бокт
Устроить нечто вроде пикника.
Заплатить придется очень мало,
Не более пяти рублей с рыла.
Разойдемся не прежде, чем к вечеру —
Да здравствует Россия — Ура!!
Понимаете, я помню это до сих пор наизусть отчасти еще и потому, что учитель мой Нонна Слепакова… У нее вообще военные афоризмы были источником цитат на все случаи жизни. И всегда она не могла удержаться от хохота, цитируя вот это:
Я поручил юнкеру фон-Бокт
Устроить нечто вроде пикника.
Вот вся поэтика военная, вся эта попытка выглядеть лощеным при полной к тому неспособности — все это удивительным образом воплотилось в этом замечательном фрагменте.
Я вообще очень люблю военные афоризмы именно потому, что в них каким-то образом соединилось почти трогательное желание выглядеть образованным, просвещенным, лощеным и вот такая неотменимая армейская туповатость, которая, может быть, и составляет даже известный шарм и лоск.
Конечно, сатирические произведения Алексея Константиновича сильно определили свое время именно потому, что ему не было нужды как-то подделываться под условия и требования литературного канона. Он от этого канона отошел далеко. И кстати говоря, именно то, что эти стихи относятся к так называемой домашней семантике, то, что они не были рассчитаны на публикацию — это придает им такую прелесть и свободу.
Ну, вспомните, например (вот сейчас постоянно практически мне вспоминается) «Послание Лонгинову о дарвинизме». Ло́нгинов… Я встречал ударение — Лонги́нов. Но, кажется, правильно — Ло́нгинов все-таки. В качестве цензора был довольно суров, а в качестве поэта он и сам позволял себе весьма много вольностей:
Стихи пишу я не для дам,
Все больше о *би-бип* и *бип*.
Я их в цензуру не отдам,
А напечатаю в Карлсруэ.
Что, собственно говоря, он и делал. Но при всем при этом он был удивительным ретроградом и выразил полное негодование по случаю «Происхождения видов», и книгу эту объявил возмутительной — в смысле возмущающей спокойствие. И вот ему возражает Алексей Константинович Толстой:
Право, Миша! Ты не сетуй!
Без хвоста твоя ведь попа,
И тебе обиды нету
В том, что было до потопа.
Да и в прошлом нет причины
Нам искать большого ранга,
И, по мне, шматина глины
Не знатней орангутанга.
И вот там это замечательное:
Брось же, Миша, устрашенья,
У науки нрав не робкий,
Не заткнешь ее теченья
Ты своей гнилою пробкой!
Конечно, это рассчитано было именно на чрезвычайно узкий слой друзей и читателей А. К. Но тем не менее когда мы сейчас это перечитываем, нас поражает и вечная актуальность, и свобода, и ясность этого.
Понимаете, с одной стороны — злой и точный сатирик; с другой — бесконечно трогательный и нежный лирик; с третьей — замечательный автор поэтического сюжета. Это я еще не коснулся его драматургии. И не коснулся просто потому, что она и так слишком известна. Все-таки стихи Алексея Константиновича Толстого знают немногие настоящие ценители поэзии, а «Царя Федора Иоанновича» видели все.
Я думаю, что и драматическая его поэма о Дон Гуане, и, конечно, в первую очередь драматическая трилогия («Смерть Иоанна Грозного», «Царь Федор Иоаннович» и «Царь Борис»), — я бы рискнул сказать, что после Пушкина это лучшие драмы в стихах в русской литературе. А «Смерть Иоанна Грозного», между нами говоря, я бы рискнул сравнить с «Борисом Годуновым». Конечно, Пушкин первый. Конечно, Алексей Константинович очень учится у него во многом и отсылается сознательно. Но отважиться выступить на ристалище, на соревновании с первым русским поэтом, отважиться напечатать весьма удачную, кстати, драму о царе Борисе, в которой он предстает совсем не таким, как у Пушкина, в которой главная драма — это не отсутствие у него легитимности и не вина, тяготеющая на его совести, а главная трагедия Бориса Годунова — то, что он чужак. Драма чужака, который не приживается ни в русской вертикали, ни в русской горизонтали в ходе истории. Вот это очень интересно.
Ведь там у него Годунов и мудрый государственник, и замечательный, по-современному говоря, «разруливатель интриг» и конфликтов, и человек, в общем, далеко не злодейского склада. Но — не получается. Вот эта драма чужака решена у него замечательно. И надо сказать, что государственная позиция, государственная его мудрость о том, что в этой системе власти ни человечность, ни ум невостребованные и скорее самоубийственные, — это для своего времени тоже колоссальное прозрение, колоссальный прорыв.
Я не говорю уже о том, что «Царь Федор Иоаннович»… Вот эта довольно брутальная трагикомедия, в которой все реплики, все поведение этого царя, они так комичны, особенно когда он пускается размышлять о кулачном бое: «Под ложку опасайтесь бить друг друга! То самое смертельное есть место!». И все равно вот вся его трогательность, вся его вера, весь его гуманизм — это так смешно и так не встраивается в образ русской власти! Потому что здесь доброта преступна, вера неуместна, сострадание недопустимо, в этой вертикальной системе. Это страшное дело, конечно. Потому что в системе, построенной Иваном Грозном, в обреченной системе, первым обречен расплачиваться его сын — наиболее приличный человек во всей семье. Ну, таким он его видел, по крайней мере. Это на самом деле горькое и страшное пророчество о судьбе России. И пьеса эта с ее удивительно человеческим и простым языком, с ее великолепной сценичностью, драматическим напряжением — это, я думаю, украшает русскую драматургию навсегда.
Я уже не говорю о том, что сцена разговора царя со старцем-схимником (последнее, кстати, появление столетнего Анненкова на русской сцене), знаменитая совершенно, ну, я думаю, незабываемая действительно сцена, в которой всех военачальников перечисляет схимник, а Грозный отвечает: «И этого убил. И этот бежал. А этого я пытал, — все это рассказывает. — Никого у меня не осталось». Вот это страшное сиротство убийцы, да? Бедный сиротка-людоед, который скушал всех вокруг себя. Это тоже сцена гротескная.
И я думаю, что Толстой понимал главный секрет сценичности: по-настоящему сценичная вещь должна быть таким скрещенным процессом (по Мандельштаму), должна, если угодно, являть собой некоторый синтез жанров; ни чистая трагедия, ни чистая комедия уже невозможны. И поэтому у него все время во всей драматической трилогии чувствуется такая сардоническая насмешка автора над иллюзиями современников. И чувствуется потому, что за ним есть историческая дистанция. Поэтому и Грозный у него то страшен, то смешон. Поэтому и царь Федор Иоаннович вызывает то безумное умиление, то смех, то слезы. Поэтому и Борис вызывает чувство такое двойственное.
Мне вообще кажется, что именно эта двойственность, несводимость к одному шаблону, к единой конкретной позиции была главной трагедией Толстого. И может быть, именно поэтому он не приемлем для плоского восприятия, а приемлем для восприятия сложного, для сложного читателя. Вот остается верить, что именно сейчас, в сложное время, когда интеллектуализм несколько как-то реабилитирован в России, он по-настоящему своего читателя найдет.
Ну а мы с вами услышимся, как всегда, через неделю. Пока!