«Буржуазный Содом»: Как русская эмиграция столкнулась с сексуальной революцией 1920-х
Берлин 1920-х годов отличался невероятной по своим временам сексуальной эмансипацией и стал признанной европейской ЛГБТ-столицей. Ничего подобного не было ещё нигде. Женщины ходили по улицам в коротких стрижках, брюках и галстуках. В городе работали десятки гей-баров. Вышли первые в мире тематические журналы и первый в истории фильм о том, что гомосексуальность – это не болезнь. В Берлин ехали со всего мира, чтобы увидеть сексуальную революцию своими глазами — и принять в ней участие.
Заметили это и бывшие царские подданные. Поэтесса Вера Лурье ходила на свидания вопреки воле отца. Герои Владимира Набокова занимались сексом прямо в такси. А Сергей Есенин, приехав в Берлин, и сам отправился на драг-шоу – в компании жены. Для многих, однако, увиденное было не завоеванием личной свободы, а признаком морального разложения, нищеты и разрухи.
Это фрагмент книги «Бесподданные: Как жили русские эмигранты в Берлине (1919–1933)». Предзаказ доступен для Европы, США и других стран.
Европа 1920-х подвергла старую буржуазную мораль пересмотру. После Первой мировой войны, пандемии испанского гриппа и революций люди хотели наконец насладиться жизнью. В том числе – сексуальной. Они шли в кабаре на эротические представления, танцевали джимми, чарльстон и фокстрот в бесчисленных дансингах, пили и знакомились в ночных клубах. В Берлине раскрепощение нравов зашло особенно далеко.
После войны город переживал локальную репетицию сексуальной революции и стал европейской столицей ЛГБТ. В столице Германии открывались клубы и первые в истории периодические издания гомосексуальной субкультуры, которые можно было купить в любом киоске – журналы «Дружба» (Freundschaft) и «Подружка» (Die Freundin). Благодаря радикальному смягчению цензуры в 1919 – 1933 гг. выходило 25 немецкоязычных ЛГБТ-журналов. Ничего подобного не будет нигде до 1945 года. То же можно сказать о кино. В 1919 году на экраны вышел фильм «Не такой, как все» (Anders, als die Andern) режиссёра Ричарда Освальда – картина о скрипаче, который пытается излечиться от гомосексуальности, оказывается в суде и в конце концов кончает жизнь самоубийством. Профессор сексологии Магнус Хиршфельд сыграл в фильме роль врача, объясняющего несчастному главному герою, что он абсолютно нормален и ему следует примириться со своей природой.
В том же 1919-м доктор Хиршфельд основал при поддержке государства уникальный Институт сексуальных наук, в котором началось систематическое изучение сексуальности и продвижение толерантности к её разнообразным проявлениям на научной основе. Хиршфельд доказывал ошибочность бинарного подхода к человеческой сексуальности. Институт занимался сексуальным просвещением и популяризацией контрацепции, отстаивал права женщин и ЛГБТ. С подачи доктора Хиршфельда и его единомышленников в Германии заговорили о проблемах «третьего пола» и конце «старой морали», легализации абортов и необходимости отмены уголовного преследования за «противоестественный разврат» между мужчинами (ст. 175 уголовного кодекса 1871 г. по-прежнему действовала, хотя и применялась до 1933 года относительно редко). Фактически это было первое движение за эмансипацию гомосексуальности. В Берлине формировались новые сексуальные идентичности (кстати, Хиршфельд – автор понятия “трансвестит”), отвергавшие убеждение о порочности и греховности сексуальности.
Этому движению удалось добиться немалого для своего времени. В 1929 г. в немецкой столице насчитывалось около восьмидесяти гей-баров (вдвое больше, чем до войны) и около дюжины лесбийских. Они не скрывались, как в других городах Европы, в подвалах и закоулках, а ярко заявляли о себе. Далеко за пределами Германии знали о берлинском ночном клубе «Эльдорадо», на длинной вывеске которого, помимо танцующей гетеросексуальной пары, красовались гей- и лесбийская пара, а также два трансвестита. Человек, который сюда пришёл, мог быть кем угодно без страха осуждения и насилия.
Русские эмигранты заметили проявления этих перемен, но совсем не восприняли их ни как историческое событие, ни как ещё один шаг к завоеванию личной свободы человека. Кто-то увидел в них симптом упадка и мнимой развращённости послевоенной Европы, а кто-то – всего лишь смешную и непонятную диковинку.
Пожалуй, самое безжалостное описание Берлина оставил в 1923 году писатель Виктор Шкловский, бежавший из России по льду Финского залива:
«Развалилась старая Германия.
Обломки старого войска занимаются по кафе педерастией.
Улицы полны плохо починенными калеками.
Триста тысяч русских разных национальностей бродят в трещинах гибнущего города.
Музыка в кафе.
Нация официантов и певцов среди нации побеждённых.
А в общественных уборных Берлина мужчины занимаются друг с другом онанизмом. У них низкая валюта, голод и страна гибнет.
И медленно, подъедая оставшееся, проходят через них иностранцы».
Шкловский, крайне болезненно воспринявший сам факт своей эмиграции, конструирует образ гибнущей Германии, подчёркивая гомосексуальность солдат – немецких воинов, после поражения утративших свою мужественность, и публичность их отношений – в кафе и общественных уборных. Берлин 1920-х годов многим запомнился как город, в котором гомосексуальность и сексуальность вообще проявляли себя в неприкрытом виде и были зримыми – подчас в самых неожиданных и, казалось бы, совсем неподходящих для этого местах. В романе Набокова «Машенька» герои, Ганин и Людмила, занимаются сексом на полу трясущегося такси, прямо за спиной водителя. В достоверности этой сцены сомневался затем американский журналист и критик Эдмунд Уилсон: «Не думаю, чтобы у вас был реальный опыт подобного рода, в противном случае вы бы знали, что так это не делается». Набоков ответил на это: «Дорогой Банни, это можно делать и это делалось в берлинских таксомоторах модели 1920 года. Помню, я опросил многих русских таксистов, – все они […], как один, сказали – да, всё правильно. Боюсь, что в американской технике я полный профан».
В глазах эмигрантов раскрепощение нравов переплеталось с ещё одним явлением – уличной проституцией, ставшей неотъемлемой частью городского пейзажа, особенно в центральных кварталах и районах – Шарлоттенбург, Вильмерсдорф и Митте. По некоторым оценкам, число женщин, вовлечённых в берлинскую секс-индустрию, в 1920-е могло достигать 120 тыс., а мужчин – более 30 тыс. Когда в 1920 году молодой участник Белого движения Роман Гуль только приехал в Берлин, одним из самых первых его впечатлений стала случайная встреча с немецкой девушкой в ситцевом платье. Та приняла его за англичанина и, обрадовавшись потенциальному клиенту, схватила за руку на улице и завела в соседнее кафе. Там в полумраке танцевали другие проститутки. В своих воспоминаниях Гуль умолчал о том, воспользовался ли он услугами девушки, но рассказал, что подарил ей коробку фиников: «А она – от счастья – отказалась их есть, рассказав, что муж убит на войне, а дома у неё – пятилетний мальчик Вилли. – О, как Вилли будет радоваться финикам!». Поэтесса и переводчица Вера Лурье, приехавшая в немецкую столицу годом позже, упоминает, что по вечерам «ночные дамы» не давали проходу мужчинам в районе Цоо, и однажды знакомый попросил её проводить его – он панически боялся, что проститутки с ним заговорят. А поэту-сатирику Жаку Нуару (настоящее имя – Яков Окснер) в ночном Берлине проститутками казались даже женские манекены в витринах магазинов одежды:
Обрюзгший лик пресыщенной культуры –
Эфир, жаз-банд, Бетховен и псалом.
В нарядных платьях женские фигуры
Жеманно стынут за большим стеклом.
И, кажется, сойдут на мостовые,
Насытят воздух запахом греха…
И отдадутся также как живые
За этот шёлк, за жемчуг, за меха…
На тех же улицах стояли так называемые «шлепперы» (от нем. schleppen – тащить) или «гиды» – мужчины с портфелями, зазывавшие прохожих в многочисленные игорные клубы или «нахтлокали», то есть нелегальные ночные притоны:
Автомобиль гудит басистым шмелем.
Сочится в душу прошлое-ль, тоска-ль…
А на углу какой-то тип с портфелем
Рекомендует “лучший” Nachtlokal…
Клиенту, решившему принять предложение, либо давали нужный адрес, либо по указанию «гида» сажали в автомобиль, который доставлял человека на место. Там ещё один сотрудник нахтлокаля – проводник – встречал гостя и уже приводил его в помещение (нередко простую квартиру), где происходило представление. Обыкновенно суть сценического действа заключалась в танцах обнажённых женщин перед публикой, которой подавали выпивку по внушительной цене также обнажённые официантки.
Особый класс подобных заведений составляли берлинские нахтлокали с травести и драг-шоу. Русская эмиграция, знавшая об этих и других проявлениях сексуальной свободы, почти не писала и не говорила о них – во всяком случае, публично и всерьёз, как о явлении, заслуживающем некоторого анализа. Ни одного текста об этой стороне берлинской жизни, подобного тем, что оставили английский поэт Уистен Оден или писатель Кристофер Ишервуд, в эмигрантской литературе и мемуаристике нет. Единственное описание драг-шоу в Берлине, коих давалось множество, оставил Николай Набоков, и то потому, что оказался там случайно – с Есениным.
Вести о сексуальной свободе Берлина достигали в начале 1920-х и Москвы через неформальную сеть коммуникаций, прозванную «гоминтерном» – по аналогии с Коминтерном – коммунистическим интернационалом. Сергей Есенин, приехав в Берлин в 1922 году, отправился убедиться в их правдивости. Николай Набоков (кузен известного писателя), тогда ещё юный студент, оказался в одной компании с поэтом и его женой Айседорой Дункан. Есенин позвал его с собой: «Послушайте, поедем с нами — со мной и с этой старой кобылой – в ночной клуб. […] Они там прямо на сцене, в чём мать родила, занимаются этим делом. Интересно взглянуть. Составьте компанию нам с Дунканшей!».
Есенин настоял на своём, и Николай Набоков поехал с ним на Бюловштрасе. Улица, названная в честь рейхсканцлера Германской империи, была полна кабаками. Наконец, нужное заведение нашлось, и метрдотель, узнавший Айседору, усадил троицу за столик перед сценой аккурат за минуту до начала представления. Выпивший Есенин не мог удержаться от сальных высказываний несмотря на отчаянные попытки Дункан призвать мужа к пристойности. «Как вы думаете, они правда выйдут на сцену нагишом? — обратился он ко мне. Мейерхольд уверял, будто они у всех на виду поимеют друг друга», – вспоминал Набоков. Затем поэт заказал шампанского и водки. Немецкие официанты – в косметике, юбках и париках с розовыми ленточками — бросились исполнять заказ. В зале шумели и танцевали мужчины в женской одежде. Кто-то назвал Есенина “Liebling” (нем. “дорогуша”). Наконец начался спектакль: артисты в баварских платьях и шляпах с перьями плясали под национальную музыку. Мешая шампанское и водку, Есенин кричал “браво” и “ура”. Финал сценического действа привёл поэта в восторг. Он хохотал: “Смотри, смотри!”. «Барышни превратились в мужчин и […] нагишом раскланиваются перед публикой. Чресла у всех троих были прикрыты огромными фиговыми листками, из-под которых торчали надувные резиновые колбасы, вроде тех, что продаются на ярмарках. Каждую колбасу венчала крошечная баварская шляпка. Зал разразился одобрительными возгласами».
Пока Есенин пил водку, Набоков осмотрел зал и заметил знакомого, графа Кесслера. Через несколько минут тот познакомил его с юной подругой по имени Додерл – в мужском цилиндре, совершенно прозрачной сорочке и без белья, в жабо и красной помаде, она показалась студенту весьма соблазнительной. Очень скоро Додерл уселась на колени Набокова и обвила рукой его шею. Все пили шампанское, которое поэт «укреплял» водкой, подливая её в бокалы. Закончилось всё так, как и следовало ожидать: «Ночь начала таять, разваливаться, превращаясь в череду бессвязных, обрывочных видений. Багровая от гнева Айседора пытается ударить Есенина бутылкой водки… Кесслер уводит её прочь… Мы с Есениным […] стоим на улице посреди слякоти и при помощи помады выводим огромными буквами русское ругательство на какой-то витрине». Очнулся Набоков лишь утром. Больше они с Есениным никогда не виделись.
Свобода сексуальных отношений и даже однополая любовь были темами общественной дискуссии и в России, ещё до революции, а 1920-е стали временем экспериментов в сфере сексуальности (“Долой стыд!”), провозглашения сексуального равенства мужчин и женщин и декриминализации однополой любви. Однако значительная часть общества продолжала воспринимать гомосексуальность как психическую патологию, как нечто хотя и безвредное, но всё же противоестественное, больное в медицинском смысле и постыдное – а значит, обычно если и обсуждаемое, то с осуждением, сочувствием или, как выразился один современник, «со смешком», подобно Есенину.
В этом же диапазоне воспринимали гомосексуальность и в эмиграции – не только Шкловский, но и, к примеру, либеральный Владимир Набоков. Писатель, вне всякого сомнения, любил своего брата Сергея, который был открытым геем, однако считал его ненормальным и испытывал в присутствии его партнёра Германа Тиле неловкость и стыд. Там, где Уистен Оден видел сексуальную революцию, русские эмигранты видели проституцию или болезнь. Писатель Андрей Белый называл Берлин «буржуазным Содомом». Как и Роман Гуль, писатель Илья Эренбург объяснял проституцию голодом и писал, что в Берлине обычная проститутка выглядит «образцом добродетели», так как «среди кафе, где женщины любят женщин, а мужчины мужчин, она просто-напросто – самая обыкновенная традиционная проститутка».
В писательских характеристиках Берлина и их впечатлениях от прикосновения со сферой сексуального в Берлине ничего сексуального как такового нет. Нет в них и ощущения социального прогресса. Напротив, они наполнены антитезами привлекательности и прогресса: темнота, холод, грязь, худоба, отчаяние. Особенно характерно описание берлинского «нахтлокаля» в сатирическом рассказе Толстого «Чёрная пятница», героя которого приближение худой голой танцовщицы приводит в ужас: «Зачем? – закричал он. – Не хочу! Не надо!».
Можно было бы подумать, что Белый, Эренбург, Толстой и Шкловский писали о «Содоме» и проституции потому, что все они вернулись затем в Советскую Россию и выполняли политический заказ. Но отказ вернувшимся эмигрантам в искренности мало что объясняет. Проявления сексуальной свободы Берлина в их восприятии слились в одну картину вместе с уличной проституцией, материальной и моральной нищетой и, наконец, с переживанием их собственной трагедии – эмиграции. Из которой они позднее и вернулись. Похожее неприятие послевоенного облика столицы Германии встречается и у эмигрантов, оставшихся за границей навсегда. Образ падшего города мы видим, например, в заметках корреспондента русских газет в Латвии Михаила Цвика. Летом и осенью 1923 года Цвик писал о Берлине, его ночной жизни и «голом искусстве» нахтлокалей с откровенной брезгливостью и ужасом («Страшно в Берлине! Жутко в нём!»). По его мнению, публика подобных заведений, предавшись ночным увеселениям, во тьме объединяется в «безумную секту» людей, высмеивающих библейскую седину традиционного образа жизни и традиционной морали, «отплясывающих Джимми» на «истоптанных свитках человечности и права».
Иначе на это смотрели те эмигранты, которых берлинская сексуальная революция касалась непосредственно – например, брат Владимира Набокова Сергей, художник Иван Пуни (оба были геями) и жена Пуни Ксана Богуславская (её интересовали женщины). Для них Берлин был, по выражению историка Романа Уткина, «тихой гаванью». К сожалению, об их восприятии сексуальной эмансипации 1920-х мы не знаем – сами они об этом практически ничего не рассказали. Но вряд ли они её не приняли. Без предубеждений пользовались сексуальной свободой и гетеросексуальные молодые эмигранты – такие как Николай Набоков. Утром после «есенинской сатурналии» на Бюловштрассе он проснулся совершенно голый на диване. Рядом стояла «в легчайшем пеньюаре» девушка, с которой он познакомился накануне – Додерл.
Без оглядки на стандарты половых отношений прошлого действовала и Вера Лурье, хотя ей пришлось столкнуться с попыткой оспорить это право, а точнее, домашними скандалами. Раскрепощение нравов вызывало сопротивление не только в публичном пространстве, но и в семейных отношениях. Эмигрантам было трудно смириться с эмансипацией дочерей, отринувших родительский контроль за нравственностью. Отец Веры Лурье потерпел неудачу, когда пытался призвать дочь следовать былым нормам и выразил недовольство её поведением – после того, как та осталась наедине со знакомым в квартире, чтобы послушать его игру на фортепьяно («всё было очень невинно”). Неудача была двойной: мало того, что дочь не отказалась от самостоятельности в общении с молодыми людьми, за неё ещё и вступилась её мать, «умная, прогрессивная» женщина, которая ответила отцу, «что слишком поздно волноваться по поводу таких вещей – времена переменились». В Берлине 1920-х Вера ходила на свидания и заводила романы – вероятно, не только с мужчинами – несмотря на мнение отца. Времена переменились.
Это фрагмент книги «Бесподданные: Как жили русские эмигранты в Берлине (1919–1933)». Предзаказ доступен для Европы, США и других стран.

