Константин Гольденцвайг: Гудбай, Ленин! Хеллоу, Сталин!
Статья в рамках проекта «Иными словами» Института Кеннана
Двадцать лет назад я сидел на последнем ряду забитого журналистами зала Госкино где-то в переулках Тверской. Шли пресс-показы, начинался Московский кинофестиваль. Возглавлял его Никита Михалков, но и ММКФ, и его председатель еще были открыты просвещенному Западу. Запад отвечал взаимностью. Прилетели Питер Гринуэй, Софи Марсо, Фанни Ардан и Агнешка Холланд.
Годы спустя сорванный показ ленты Холланд про Голодомор — в зал при московском офисе «Мемориала» ворвались гоповатые молодчики — предварит как разгром старейшего в России общественного объединения, так и войну с внешним миром. Ее развяжут следом, когда гражданское общество внутри страны уже будет добито.
А тогда все стремились на Запад. Скорее слепо даже, ибо мало кто на нем успел побывать. Я — тоже.
Моей воображаемой любовью была Германия. Тем же летом 2003-го меня ждала первая поездка в Берлин. Во-первых, за несколько лет до того я старшеклассником благодаря команде все того же «Мемориала» в родной Рязани немного не доехал до немецкой границы, угодив в небольшой школьный лагерь в западной Польше. В нем были польские, российские и немецкие тинейджеры. Во-вторых, романтическая переписка с приезжавшей туда же девочкой родом из бывшей ГДР затянулась на годы и переросла, как это бывает в шестнадцать, в подростковую влюбленность. И вот я отсчитывал дни и часы до воссоединения со своей не то настоящей, не то выдуманной любовью. А на экране шел «Гудбай, Ленин!». Только что вышедшую в Германии ностальгическую трагикомедию о ГДР тоже привезли на ММКФ.
В первый и, кажется, последний раз в своей новейшей киноистории немцы выпустили тогда неоспоримый коммерческий хит. «Гудбай, Ленин!» состоял из беспроигрышных ингредиентов, гарантировавших успех у массовой публики, но выжимавших слезу и у высоколобого зрителя. Вынимающий душу фортепьянный саундтрек Яна Тирсена. Аккуратно, вплоть до кинозерна и оттенков слайдовых снимков, сымитированная семейная кинохроника 70-х. И главное: судьбы восточных немцев на изломе эпохи, зарифмованные с судьбой их родины. Смертельный недуг оказавшейся в коме матери семейства (Засс), убежденной социалистки, на фоне агонии такой же неизлечимой ГДР. Роман ее сына Александра (Брюля) с советской медсестрой Ларой (Хаматовой) посреди медового месяца между Москвой, сменившей гнев на милость, и Восточной Германией, отпущенной Горбачевым. И, наконец, вся обнажившаяся ложь рухнувшего режима — вкупе с самообманом рядовых немцев. Чтобы продлить жизнь матери, прикованной к постели, родственники поначалу ограждают больную от перемен за окном, воссоздавая канувшую в Лету ГДР в отдельно взятой квартире: от прежних мебели, продуктов, музыки до переснятых для единственной зрительницы новостных передач. Затем, однако, выяснится, что и сама больная врала себе полжизни — лишь бы унять боль из-за бегства отца в ФРГ, которое годами мать скрывала от детей.
Двадцатилетний зритель, впрочем, считывать столько пластов вряд ли способен, — и я тогда просто глядел влюбленными глазами на кадры с опрятным, более зажиточным, но таким же благообразным, как и моя родная страна, Восточным Берлином. В сопровождении слезоточивой музыки этот Берлин был похож на идеальный, никогда не существовавший Советский Союз. Эта манящая социалистическая утопия притягивала меня еще ребенком в младших классах — с фотографий к статье в советской детской энциклопедии: «Германская Демократическая Республика, государство рабочих и крестьян». Ведь другие какие-то были эти рабочие и эти крестьяне: с шиком, с европейским стилем, с выпендрежной архитектурой и с чуть большей свободой — притом, судя по фотографиям, почти без дефицита.
Этот эффект «образцового СССР» и в тридцать, и в сорок со мной не раз повторялся, когда, скучая по знакомым советским спальникам, панелькам и тополям во дворах, я уезжал на велосипеде на самую восточную окраину Восточного Берлина и наслаждался там знакомыми и одновременно сюрреалистичными пейзажами. В сравнении с пребывавшей в запустении постсоветской периферией эти районы смотрелись особенно выигрышно после свеженького капремонта, проведенного в нулевых на деньги западных немцев.
Выход «Гудбай, Ленин!» в самой Германии пришелся на разгар так называемой остальгии — общенародной тоски по родному государству, в которой любые сомнения и рефлексию заливало щемящее, всепоглощающее чувство потери. Премьера сложной вообще-то ленты то ли про утрату социалистического рая, то ли про его иллюзорность сопровождалась простой, как «Трабант», рекламной кампанией. У входа в одни кинотеатры выстраивали копию Берлинской стены. На сеансы в другие билет за гэдээровские марки продавали с уценкой. В третьи пускали бесплатно тех, кто нарядится в комсомольскую форму.
Все это более чем отвечало духу времени. Добравшись до Германии, я и сам подпал под магию аттракциона «Какую страну потеряли!». Оформленные под эпоху Хонеккера хостелы. Целые кварталы сталинского ампира, в нулевых приведенные в порядок и в путеводителях именовавшиеся — к чему вспоминать про террор? — «пряничными». Комиссионки с часами, сервизами, игрушками из ГДР. Нещадная эксплуатация темы на туристических развалах с красноармейскими ушанками, растиражированным человечком в шляпе, сошедшим с гэдээровских светофоров, и с запакованными обломками Берлинской стены (подозрительно нескончаемыми).
И предложение, и спрос на остальгию были вполне постижимы. В воссоединившейся и остепенившейся германской столице окончательно улеглись рейверские страсти девяностых. Богемную жизнь художников и разгильдяев, влекомых на Восток хаосом первых лет, грошовыми квартирами и бесценной свободой, начинала сменять жизнь чиновничья и девелоперская. И город нащупал новую жилу, с энтузиазмом взявшись за коммерческое освоение того самого имиджа из баек советских загранкомандированных и детских энциклопедий — имиджа столицы ушедшей на дно коммунистической Атлантиды. Этот мифический Берлин, этот социализм понарошку были ужасно притягательны. Из первой поездки я вернулся в Россию в сувенирной майке с красной звездой и принтом «Staatsfeind», «враг государства». Тогда это воспринималось не как фига в кармане, а как добрый стеб.
За несколько лет до премьеры «Гудбай, Ленин!» ностальгия по СССР охватила и российские экраны. 1 января 1996 года на ОРТ вышли придуманные Леонидом Парфеновым и Константином Эрнстом «Старые песни о главном», новогодний капустник, в котором современные поп-звезды переносились в безмятежную как будто бы жизнь советского колхоза 50-х. На радостях от позднесталинской пасторали герои Олега Газманова, Андрея Макаревича, Николая Расторгуева и Софии Ротару, словно кубанские казаки, пели песни тех лет в декорациях идеального советского села. Наевшись свободы без хлеба, рок-музыки, постмодерна и унылого бандитизма на улицах, молодая Россия тоже тогда принялась искать новую точку опоры — и не нашла ничего лучше, как опереться на недавно лишь вроде бы отметенное старое. Оба жанра-застрельщика в национальной ностальгии: и «Гудбай, Ленин!» у немцев, и «Старые песни о главном» у россиян — объединяла еще и ирония к предмету повествования. У немцев — грустная, человечная, с уважением к проигравшему поколению, лишившемуся былых ориентиров. У Эрнста с Парфеновым — ирония пересмешников, без двойного дна и чрезмерной рефлексии. Образ председателя колхоза Расторгуева, подкручивающего приклеенные буденновские усы, с накладным чубом из-под папахи и в белоснежном френче, тогда уж точно был рассчитан не на всплеск ура-патриотизма, а на коллективный хохот старшего и младшего поколений, в канун предвыборного года осчастливленных телевизором, майонезом и хранимыми на подкорке мелодиями.
Четверть века спустя остальгия в Германии большей частью сошла на нет. На востоке страны по сей день непропорционально много голосов отдают за лево- и праворадикальные партии, у старшего поколения порой еще присутствует чувство обиды и собственной второсортности. Но крупные города: Лейпциг, Дрезден, Потсдам — едва отличимы от западных. Так чего тосковать? Берлин после нескольких волн миграции — внутригерманской, постсоветской, евросоюзовской, арабской и африканской — превратился в плавильный котел, где, при всех неизбежных трениях и недоверии между соседями, культурный код и идеологию заменило банальное: «Моя свобода кончается там, где начинается твоя». На казенном немецком это звучит как «наше единство — в разнообразии». Это, мягко говоря, лукавство: никакого единства пока что нет и в помине, но как цель — вполне себе лозунг. Тем, кто хотя бы полжизни прожил при ГДР, сейчас под семьдесят. Они — уходящая натура. Никто уже, гуляя на берлинской Александерплац, вдоль филиалов западных торговых сетей и местных моллов, под гэдээровскими телебашней и «Часами мира», не станет оплакивать позавчерашний день.
А еще наряду со сверхдоходами развлекательных гэдээровских музеев, туристических лавок и аттракционов огромные деньги от государства и усилия общества шли на просветительскую деятельность. Всякий, кому любопытно, как выглядели в 80-х подвалы Лубянки, может свободно прийти в мемориальный центр в бывшем комплексе тюрьмы «Штази», гэдээровской госбезопасности. В отличие от кагебешных, открыты и ее архивы, — так что даже взгляды ортодоксальных марксистов могли пошатнуться, когда в своих личных делах те обнаруживали, как на них стучали соседи, коллеги, порой — родственники. Эпохи ГДР и Третьего рейха в Германии способны состязаться друг с другом в том, как детально, глубоко и вместе с тем доступно для обывателя та и другая изучены. Крепко сбитые драмы вроде «Гудбай, Ленин!» сопровождались сотнями сухих научных статей, конференций и журналистских расследований. Десакрализация насажденного Москвой режима, чего таить, была на руку и упрочнению западной власти. И даже официоз от последней в конечном счете только ускорил прощание с остальгией: очередная протокольная речь Ангелы Меркель на очередной годовщине сооружения или падения Берлинской стены уже не вызывала ни одобрения, ни споров — лишь зевоту. Тема была раскрыта. А значит, и говорить было не о чем.
Иное дело в России. Отчего начинавшийся как новогодняя хохма ренессанс советской античности дошел в итоге до ее буквального повторения? Как вышло, что Олег Газманов, валявший дурака в роли колхозного тракториста, теперь, отбросив стеб, поет: «Сделан я в СССР»? Почему грудастая продавщица из советского сельпо в том же колхозе Лариса Долина ныне на полном серьезе поддерживает возвращение «исторических земель» и президента, объявившего развал Союза «геополитической катастрофой»? Как получилось, что за двадцать восемь лет мы прошли путь назад — от потешного ремейка «Кубанских казаков» к уже абсолютно серьезным, классицистическим памятникам Сталину и оправданию террора высшими целями государства?
В кинематографе подобное случалось с актерами одной роли: Михаил Геловани, начав играть отца народов в 1938-м, исполнил образ Сталина в пятнадцати фильмах — и умер в 1956-м не то от сердечного приступа, не то от начавшейся оттепели. Так бывало и с придворными художниками: портретист Дмитрий Налбандян запечатлел в своих работах всю советскую партократию от Сталина и до Брежнева, на старости снискав от коллег уничижительное прозвище «первая кисть политбюро».
Но тут замок на советском культурном коде заело, кажется, у всей страны. В девяностых и нулевых в ее репертуаре были Герман-старший и Пелевин, Гребенщиков и Серебренников, Кабаков и Кибиров, Петров и Козловский. В распоряжении у России было почти тридцать лет. Почему при столь богатой культурной жизни в настоящем нас все сильнее тянуло в прошлое? Даже модные шоу Урганта обращались в итоге к разрешенной в позднем СССР итальянской эстраде. Даже культовых актеров вроде Шакурова и Маковецкого легче всего было увидеть в беззубых экранизациях «Тихого Дона» или в телебиографии Брежнева.
Мы, как ветхая грампластинка, словно застряли на тех старых песнях и заигрались в привычных ролях, как неуверенный в себе актер.
В этих приторных телевизионных постановках нулевых про СССР, как и в самих оригиналах 50-х, всегда на высоте была работа художника-постановщика. И, как правило, полной клюквой оказывалась сама фабула. Закономерно: в ностальгии по СССР столько же правды, сколько в советской киноклассике. Она потому и завораживает, и за душу берет так крепко, что, как в цветастых сказках Роу, в ней нету правды — а красота невероятная. Мечтать под такое о Советском Союзе — как смотреть в двадцать лет «Гудбай, Ленин!», лелея любовь к неведомому. Это как снова стать маленьким и поверить в чудо. Ну или в ложь.
Одному из соавторов «Старых песен о главном», лучшему тележурналисту страны, десятилетия спустя и самому досталось от той разбуженной им же общенародной ностальгии. Теперь она обернулась яростью ко всем врагам несокрушимой российско-советской империи. Леонид Парфенов давно не сотрудничает с федеральными каналами и не живет в России. Он ведет на ютьюбе глубокую, исторически неудобную хронику XX века своей страны. Его «Намедни» (вернее, «Нмдни»: первоначальный бренд Парфенову так и не отдало НТВ) — как и прежде, попытка простым языком и яркими образами увлечь аудиторию в прошлое. Заставить людей, возможно, впервые услышать и о песнях Вертинского, и о Большом терроре, и о фильмах Орловой, и о пакте Молотова — Риббентропа.
Придуманные Парфеновым «Старые песни о главном» выдержали четыре серии и завоевали многомиллионную аудиторию. Последняя вышла аккурат к новому 2000 году, совпав с избранием нового президента страны, под эти же песни росшего. Парфеновские «Намедни» с их попыткой взглянуть на историю СССР без ностальгической неги смотрит, наоборот, не более миллиона — преимущественно либеральная аудитория, которой скорее важно убедиться в собственной правоте, нежели почерпнуть что-то новое.
Для остальных есть официальный курс истории. Порою он почти не отличается ни от советского, ни от убеждений всех тех, кто большую часть жизни прожил, казалось бы, не в СССР.
…Несколько лет назад я снимал в Саксонии — это тоже бывшая ГДР — репортаж на удивительную тему в одном из местных домов престарелых. В нем было много обитателей с запущенной деменцией, и врачи в надежде помочь старикам взялись поставить необычный опыт. Восстановить угасшую память постояльцев они пытались, поместив тех в привычную для них среду. В общих комнатах появились проигрыватели и пластинки с Карелом Готтом и детским хором ГДР. Психологи и сиделки вместе с 80-летними бабушками листали журналы мод 50-х годов. В алюминиевых кастрюльках на досуге они вместе тушили солянку, а на десерт из знакомых фарфоровых блюдечек угощались пирогами с картошкой. Кульминацией вечера становились совместные игры в фойе — походы за знакомыми товарами в гэдээровский «универсам» с шансом для более удачливых посетить восточногерманский аналог «Березки». Затея в доме престарелых — точь-в-точь как в сценарии «Гудбай, Ленин!» — заметного эффекта, увы, не дала. Из беспамятства бабушки большей частью, так и не вышли. Эксперимент свернули.
Но я знаю одну страну, где его продолжают в общенациональных масштабах.
Публикации проекта отражают исключительно мнение авторов, которое может не совпадать с позицией Института Кеннана или Центра Вильсона

