Купить мерч «Эха»:

«Один» с Дмитрием Быковым: Советская детская литература

Дмитрий Быков
Дмитрий Быковпоэт, писатель, журналист

Очень многие люди, терпимые к любому нонконформизму, ломаются на украинском, на еврейском вопросе. Когда дело доходит до темы двух нынешних войн – ближневосточной и европейской, – они становятся совершенно нетерпимы именно к печатному слову. Да человек имеет право высказывать точку зрения. Может быть, наоборот, даже заблуждаясь (а я думаю, что статья Маши Гессен не очень хороша), он облегчает своим полемистам задачу, потому что он делает зримой полемистам неприятную, но популярную точку зрения. Становится понятно, с чем полемизировать…

Один3 июля 2025
Один с Дмитрием Быковым / Советская детская литература Скачать

Подписаться на «Живой гвоздь»

Поддержать канал «Живой гвоздь»

Д.БЫКОВ: Дорогие друзья-полуночники, доброй ночи. Как вы понимаете, сегодня международный день собаки, поэтому наше появление с Бетой неслучайно. Бету, как вы помните, зовут так, потому что она результат пари. У нас в городе закрывался магазин элитных собак, и, если бы ее не купили, она поехала бы в приют. Правда, в элитный, хороший приют, но все равно.

Мои студенты уже после экзаменов, в начале сессии, вместе с рассказом мистическом про собаку (это был семинар «Как писать триллеры») принесли мне эту собаку в подарок, заключив пари: мол, возьму ли я ее? И я взял, потому что, сами видите, не взять такое существо, которое только что не разговаривает, совершенно невозможно. А иногда, мне кажется, она и говорит, например: «Дай суп». Что-нибудь простое, односложное.

Поздравляю всех собачников, всех любителей, профессионалов, всех собак. Потому что из моего опыта я знаю, что мы вправе, как учат, кстати, богословы, наделять собаку собственной душой, а иногда собственной сигнальной системой. По крайней мере, в моей семье самым популярным было (и мать любит этот стишок, любит его и старший сын) стихотворение, которое я когда-то сочинил 1 января, когда вся Москва спала, а я – что делать – выгуливал Кингу.

Собачники утром выводят собак

При всякой погоде и власти,

В уме компенсируя холод и мрак

Своей принадлежностью к касте.

Соседский татарин, и старый еврей,

И толстая школьница Оля

В сообществе тайном детей и зверей

Своих узнают без пароля.

Мне долг ненавистен. Но это инстинкт,

Подобный потребности псиной

Прислушаться, если хозяин свистит,

И ногу задрать под осиной.

Вот так и скользишь по своей колее,

Примазавшись к живности всякой:

Шарманщик с макакой, факир при змее,

А русский писатель — с собакой.

И связаны мы на родных мостовых,

При бледном с утра небосводе,

Заменою счастья — стремленьем живых

К взаимной своей несвободе.

Ну есть у меня еще один мощный календарный повод, тоже визуально иллюстрированный. Кто знает, тот узнает интерьер кабинета Жанны Магарам. Сегодня ее день рождения, мы его будет сразу после эфира отмечать. Нас много, потому что у Жанны Магарам было страшное количество друзей. Очень интернациональное и очень пестрое сообщество. Это врачи (она была врач по основной специальности, по первому образованию), авторы и поэты, и барды, артисты; все, кому она устраивала гастроли. Не было сколько-нибудь талантливого человека, которого Магарам не возила бы по Америке. Она была таким сердцем русскоязычной Америки. И большинство артистов, поэтов, вообще все, кто ездили и способны были выступать, давать концерты, – все попадали под ее крыло, в поле ее активной, невероятно дружелюбной, отмеченной безупречной культуртрегерской деятельности.

Вот только что мы с Губерманом в одном из эфиров вспоминали, как он знакомился с ней, как она возила его по Среднему Западу. Щербаков, Шендерович, Кушнер во время своих немногочисленных американских визитов, Кочетков, Чикина, Ким,  – я когда смотрю на магарамовскую гитару с бесконечным количеством бардовских автографов (в диапазоне от Городницкого до Долиной, всех поколений, только Окуджаву она свозить не успела)… Все мы так или иначе птенцы гнезда Магарам.

После смерти Магарам всем нам остается посильно как-то компенсировать ее отсутствие, возмещать своими попытками ее деятельность в том же направлении. Для меня, наверное, Магарам была одним из трех моих ближайших в жизни друзей. Володя Вагнер и Андрей Давыдов из «Артека», старший вожатый и начальник пресс-центра артековского, и Жанка. Вот это были три человека, которым я мог все рассказать о себе. Плюс, конечно, Слепакова, которая была духовным учителем и до сих пор в каком-то смысле остается вожатой, как в ее стихотворении «Вожатая». Разумеется, не в пионерском смысле, а в смысле вожака, лидера.

Вот количество вещей, которые вы можете рассказать о себе, не боясь, что вы кого-то обременяете, навешиваете, грузите, – это и есть главный критерий отношения к человеку. Магарам я мог все о себе рассказать, и она могла мне все могла рассказать. И мы договорились: кто из нас кого переживет, тот и будет по мере сил продолжать это общее дело, отчасти культуртрегерское, отчасти – стимулирующее. Сделать так, чтобы поэт писал, окружить его атмосферой, где ему хотелось бы разговаривать и писать, – это важная штука. Как раз готовить роман к печати я приехал в магарамовский дом.

Володя, ее муж, продолжает возить по Америке русских авторов  и продолжает создавать в доме ту атмосферу, которая позволяет по-прежнему жить и писать. Ну а я со своей стороны попробую поотвечать на вопросы, которых много. Говорим мы сегодня  о советской детской литературе, это огромная тема, корпус тем. По крайней мере, мы коснемся основных направлений.

«Какие хобби у Шервуда?» Как вы видели на фотографии, он сейчас увлекается палеонтологией, то есть он выкапывает динозавров из этих вот гипсовых яиц, отмывает, очищает и выращивает. Вообще его интересует все, чем занимался Иван Ефремов, то есть палеоантропология, палеоэволюция, теория… Если бы был здесь Кирилл Еськов, он рассказал бы ему больше. Но все равно увлекательно. Находим книжки, модели, скелетики сборные, конструкции, этим он занимается.

Но главное его увлечение – это магия, алхимия, разные виды колдовства, разные виды заклинаний. Общение с большим количеством «вил». У нас девочки-вилы и девочки-ведьмы – это тоже значительная часть детского сообщества американского. И, понятное дело, он безумно любит кино, любое кино, но прежде всего пиксаровское. Хотя и Миядзаки интересует его тоже.

Читает он очень много, сочиняет множество сказок из вомбачьей жизни, и стихи на любую тему и в любой момент. Но пока это игры, пока это, слава богу, не серьезная нарративная поэзия. Думаю, литературой он будет заниматься так или иначе. Ну а его профессия, о которой он мечтает, – об этом я рассказывал много раз. Его мечта – находить потерянных детей ночью и собирать и проводить домой. «Город потерянных детей» – одна из любимых его историй.

«Вы все время говорите, что вернетесь, но понимаете ли вы, что вам здесь никто не будет рад?» Во-первых, не расписываетесь за этих «никто», не надо так пренебрежительно относиться к соотечественникам. Вы их не очень хорошо знаете. Рады будут многие, но я вообще, как вы знаете, человек эгоцентрического склада, я даже не очень это и скрываю. Так вот, я буду рад, мне будет приятно вернуться ко многим, многих увидеть, многое сделать. Я рад буду, а будут ли рады остальные – наверное, это их проблемы. Не бывает так, чтобы вам все радовались. Значимость человека определяется не только количеством тех, кто хочет его видеть, но и количеством тех, кто не хочет его видеть, ни при каких обстоятельствах. Это, скорее, даже, может быть, более серьезный, более уважительный критерий. Надо же понимать, что если человека есть за что уважать, он не может нравиться всем. Даже он может вызывать определенное отталкивание.

Понимаете, это как в опытах Герца, когда магнит попадает в кольцо, то все против. А когда уходит, то его все удерживает. Так и здесь. Мне представляется, что чем личность интереснее, значительнее, тем менее однозначны ее выводы, ее высказывания. И разумеется, отношение к ней. Я не думаю, что тотальная нелюбовь является таким уж хорошим критерием, но тотальная любовь гораздо более опасна. Иными словами, приятно быть объектом полемики, объектом дискуссии.

А кто мне будет рад? Это определенные категории. Мои старые друзья, которые мне верны; мои читатели, которые помнят мои книжки, которым интересно об этих книжках поговорить. Вторая категория людей – это ученики, и бывшие, и будущие, потому что, понимаете ли, процент учителей, умеющих рассказывать интересно, не сказать, чтобы повышается. А особенно ценен учитель, способный вызвать на спор, на полемику.

Вот у меня в этом году в новом семестре (в Бард-колледже) будет два семинара. Один называется «Стратегии выживания в советской литературе», по следам разысканий Натальи Громовой и отчасти моих. Второй семинар – «Современные концепции фольклора». В фольклор входит теперь, как вы понимаете, и способы самоорганизации, организация подпольных кружков; разумеется, сетевые любые форумы и формы творчества, религиозные, сектантские учения, – это все формы народной самоорганизации. И, кстати, на фольклор уже записалось довольно много народу.

Кстати, многие спрашивают, можно ли прийти? Можно, приходите, я всегда рад гостям. Я не рад посторонним, меня не очень радуют такие гости, которые пришли посмотреть, они нарушают деловую атмосферу курса. Но приходить и слушать, приезжать и участвовать регулярно – you are welcome, пожалуйста.  У меня будут по вторникам и четвергам (как всегда, в 12 и в два часа) в Рочестере вот эти курсы. Первый – это «Russia Today», так он называется, «Россия сегодня», которая на последнем (я уверен) круге опричной истории. И второй  – для меня довольно любопытный, я сейчас начитываю его пока предварительно в «Кислороде» у Владимира Яковлева. Курс этот – «Эволюция мировой новеллы».

Новелла же эволюционирует во многих направлениях, мы с вами об этом говорили. Прежде всего – нарративные техники, то есть способы изложения сюжета. Исчезновение линейного сюжета, появление параллельных линий, чередование лейтмотивов. Эволюционирует рассказчик, становясь все более ненадежным, иногда и вовсе непредставимым, но и, понятное дело, эволюционирует амбивалентность. Всякий хороший рассказ, как и всякое хорошее стихотворение, можно прочесть с разных точек зрения.

Меня тут, кстати, знаете, совершенно поразила такая вещь. Ход мыслей был такой: я стал переслушивать «В полях под снегом и дождем» Градского и вспомнил, как он мне рассказывал: «Я пришел записывать «Финдлея». А пока они что-то настраивали на пульте, я стал перелистывать томик Бернса,  неожиданно мне открылась на «В полях под снегом и дождем». Я ее сымпровизировал и тут же ее записал».

Меня поражает другое: «Финдлей» – одна из лучших песен Градского, из самых смешных. Но меня поразило, как один артист замечательный (Фомин его фамилия) показывает возможность двух интерпретаций «Финдлея». Мы все привыкли, что «Финдлей» – это комическая песня о том, как девушка, кокетничая и ломаясь, пускает юношу. Но ведь это можно прочесть совершенно иначе. Баллада о мертвом женихе. «Все спят давно, кто это пришел?» А это пришел призрак. «Впусти меня, опять найдешь мне путь». Известно, что если вы один раз пустили вампира, пустили только добровольно сугубо, вы уже не можете выгнать его. Он ваш, а вы его.

И вот эта идея второй возможной интерпретации «Финдлея» как вариация шотландской легенды о мертвом женихе,  – вот это, знаете, меня пробило всерьез. Очень многие рассказы можно прочесть амбивалентно. И в этом плане то, что делает сегодня Шехтер, а когда-то делал Маламуд… Практически любой рассказ Маламуда из сборника «Серебряная корона» можно прочесть и так, и сяк. Как амбивалентно можно сыграть любую пушкинскую драму: с Доном Жуаном почти святым, поэтом и бунтарем, а можно просто с гнусной тварью. Равным образом можно амбивалентно играть «Моцарта и Сальери» (о чем мы много раз говорили), и равным образом можно играть амбивалентно «Пир во время чумы». Потому что два смысловых центра пьесы – это песня Председателя и песня Мери, которые поэтически друг другу не уступают, что открывается при внимательном чтении и хорошем исполнении. Кстати говоря, Шнитке подчеркнул именно это в своей музыке к фильму. Мне кажется, что и Швейцер попытался показать именно амбивалентность пушкинского отношения к председателю, к Вальсингаму. Ну и к священнику, понятное дело.

Так вот, возрастает амбивалентность новеллы, способность читателя и способность писателя одну и ту же историю увидеть под разными углами. Более того, главным достоинством современной новеллы, как и хорошего сна, является ее загадочность, неоднозначность ее прочтений, то есть количество кодов и шифров, которые применяет автор. Вот об этом мы будем говорить. Как-то я, знаете, не замечаю кризиса студенческого внимания к этому. Записываются люди. Поэтому я думаю, что мне будут рады, в России прежде всего. Хотя и в остальном мире я как-то не замечаю кризиса внимания к русской культуре, наоборот.

Видите ли, финал путинского государства… Трудно сказать, каким именно он будет. Это может быть косметический ремонт с последующим бурным взрывом, а может быть сразу резкая переустановка всего оборудования. Но одно несомненно: никакая борьба, никакая политическая деятельность к этому не приведет. К этому приведет кризис самой системы, системы достаточно шаткой.

Тут много вопросов, как я рассматриваю гипотетический финал противостояния Маска и Трампа. Мне сегодня в «Навигаторе» писали… Его по-моему, перенесли на завтра. Или сегодня он будет, но попозже. Так вот, мне пришла забавная мысль. Когда мы наблюдаем геронтократию во власти и определенную неподвижность, заржавелость системы, коррозийность системы государственного управления, естественно, что альтернативой начинают считать технократа. И вот бунт Маска – это что-то вроде бунта Сахарова. Америка же России симметрична, они как сиамские близнецы, так что болезни у них общие. Сиамские близнецы имели общую кровеносную систему. Хотя связаны были через довольно тонкую перемычку. И вот один из близнецов был пьяница, а другой – трезвенник. И вот когда пьяница пил, трезвенник против воли пьянел.

Америка очень многим инфицировалась от России. И когда настал неизбежный, к сожалению, период распада Российской империи, ее ценностного распада и культурной деградации, – этот declyne определенным образом коснулся и Штатов. Естественно, что геронтократия, которая наблюдается сейчас, невозможность вырастить какой-то молодой кадр,  – все это приводит к идее третьего пути. «Идея третьего пути» – вполне сахаровский термин, как бы есть Запад, есть движение неприсоединения, официальным вождем которого был Советский Союз. Хотя он считал себя социалистическим лидером, но он еще и считал себя лидером «глобального Юга», «пробуждающейся Африки», Латинской Америки. Он всех пытался подобрать под свой социалистический выбор. И немудрено, что идея третьего пути, а именно конвергенции, берущей все лучшее от Запада и Востока, Сахаровым высказывалась неоднократно. И сейчас идея третьего пути, которую выражает Маск; третья партия, партия «Американцы», – при всей разнице между Сахаровым и Маском, при том, что Сахаров мне глубоко симпатичен, а Маск противен, – эта идея все равно носится в воздухе.

При этом – обратите внимание! – и Сахаров, и Маск отличаются тремя очень принципиальными качествами. Во-первых, оба принадлежат к элите, и в этом плане они не очень хотят мириться с оскорблениями. Обостренное чувство собственного достоинства. Во-вторых, психология шарашки, в которой Сахаров вырос как ученый. Да и Маск тоже, в общем, предпочитает вариться в среде единомышленников. Это порождает третью черту – аутизм. Это выражалось у Сахарова в болезненной застенчивости, а у Маска, наоборот, в такой тоже идущей от застенчивости публичной экстравагантности.

Но одно несомненно: у них, как у всяких модернистов и технократов, довольно сложно дело обстоит с моралью. Поэтому именно Сахарову предложить идея организации цунами, которое теоретически могло бы смыть Америку. Андрей Дмитриевич, при всех своих высоких нравственных качествах, был, скорее, человеком рационального мышления, нежели гуманистического. Мне трудно сказать, до какой степени он предвидел результаты Перестройки. Но в защите, в отстаивании ценностей своей межрегиональной группы, своей социальной депутатской группы, своей группы технократов он был довольно отважен и, если надо, бесцеремонен. Он был именно потому вождем диссидентского движения, что он и своей жизни не пожалел, и чужими он распоряжался довольно отважно.

Евтушенко сейчас часто цитируют, этот их разговор. Сахаров готовит письмо об отмене смертной казни и просит Евтушенко подписать. Тот говорит: «Я лучше напишу собственное, я не очень умею подписывать коллективные письма, вы знаете, я индивидуалист». Хорошо, говорит Сахаров. «А кого из интеллигенции можно попросить подписаться? Может быть, Любимова?». Евтушенко: «Он и так сейчас ходит под ударом, не будем его театр подставлять лишний раз». И Сахаров сказал: «Сегодня не будем подставлять, завтра не будем подставлять, а потом создаться такая ситуация, что не будет ни театра, ни Любимова. И главное – не будет нужно. Вы сегодня спасете ваше дело, послезавтра спасете,  а потом ваше дело окажется ненужным».

Это очень точное мнение. Если вы сегодня пойдете на компромисс и завтра, то послезавтра исчезнет то, ради чего вы идете на компромисс. Это очень глубокая мысль и очень точная.

Вот я думаю, что Сахарову и Маску одинаково было присуще презрение к быту и презрение к человеку, если он просто человек. Надо быть чем-то большим, усилие быть человеком ницшеанское.

[нет звука]

… если взять Якова Друскина, если взять Липавского, вообще мыслителей чинарских, мыслителей из объединения «чинарей», то Введенский из них наиболее радикален. Смерть находится в центре его мира, «на смерть, на смерть держи равненье, поэт и всадник бедный». Он смертью все поверяет. У него эти «кумир», «чумир», первый, третий и четвертый умирающий – герои, которые находятся в пограничном состоянии. Мейлах, конечно, рассказал бы об этом лучше. Бог даст, расскажет, позовем.

Герои все время ощущают себя уже умершими и с этой позиции пытаются судить реальность. Ну и кроме того, Введенский правильно совершенно говорит: «Все думают, что связаны плечо и рука, а я – что связаны плечо и четыре». Порвать привычные связи, лишить слово его смыслового ореола, его устойчивых связей…  это ведь то, над чем бился Олейников, который говорил: «То, зачем я пишу, – это для того, чтобы слово зазвучало». Чтобы оно зазвучало по-другому. Лидия Гинзбург ему говорит: «Вы разбились в лепешку, чтобы слово зазвучало по-другому». Он: «Я только затем и пишу».

Кроме того, Введенский человеком был, в отличие Олейникова  – жесткого, прагматичного («берегись Николая Олейникова ,чей девиз – никогда не жалей никого», говорил Маршак), – Введенский был человек более гуманный, в каком-то смысле сентиментальный, очень любящий, очень умевший любить. Ему принадлежит формулировка: «Кажется, что с женщиной не умрешь; кажется, в ней есть вечная жизнь». Спасение от страха, от соседства смерти для него – это любовь. Именно поэтому он, в отличие от некоммуникабельного, одинокого, очень проблематизирующего свои связи Хармса, зациклен на поиске счастливого брака. И такой счастливый брак он в Харькове построил. Галина была таким его идеалом. И как же бесчеловечно то, что эта идеальная семья была разрушена. Введенский  – идеальный муж и отец, из всех обэриутов он был самым добрым. Заболоцкий был холоден, Хармс был болен, а Введенский – это здоровый человек. Ему же принадлежит замечательная формула: «Я – монархист, потому что при монархии к власти может случайно прийти порядочный человек». Именно случайно. Вот таково его место в литературе в целом.

«Можно ли объяснить детям, что «Война и мир» – плохая книга? Я ее терпеть не могу, эстетически не приемлю». Чем больше вы своим детям будете прививать нонконформизм, так сказать, желание говорить свое вопреки общему мнение, вы не облегчите им жизнь, но облегчите поиск, если угодно, такого личного эго. Борьбу за самостоятельность. Не надо соглашаться ни  с вами, ни с кем бы то ни было.

Знаменитая горьковская формула – «я в мир пришел, чтобы не соглашаться». Надо как-то уметь не подчиняться диктату любому, в том числе диктату общего мнения. Это к вопросу о том, как я отношусь к Маше Гессен. Пастухов очень правильно написал: «Проблема, профессия Маши Гассен – вызывать несогласие, вызывать огонь на себя». Это иногда средство эгоцентрика привлечь к себе внимание, иногда это эпатаж, а иногда это искреннее несовпадение с мейнстримом. И я никогда не скажу про Машу Гессен худого слова. Она, подставляясь, иногда проговаривает очень многие вещи, которые оставались бы непроговоренными. Она делает их зримыми, делает их предметом полемики. Это нормально.

Очень многие люди, терпимые к любому нонконформизму, ломаются на украинском, на еврейском вопросе. Когда дело доходит до темы двух нынешних войн – ближневосточной и европейской, – они становятся совершенно нетерпимы именно к печатному слову. Да человек имеет право высказывать точку зрения. Может быть, наоборот, даже заблуждаясь (а я думаю, что статья Маши Гессен не очень хороша), он облегчает своим полемистам задачу, потому что он делает зримой полемистам неприятную, но популярную точку зрения. Становится понятно, с чем полемизировать. Иначе, если вещь не проговорена, она продолжает оставаться болезненной и нарывать.

«Как вы оцениваете фильм «Материалистка»? согласны ли вы с тем, что в наше время женщину можно привлечь только внешностью и деньгами?» Нет, во-первых, я еще не видел фильма, мне несколько не до того. Я езжу по библиотекам с лекциями, и еще  – по всяким домам и клубам с презентацией книжки «Подъем», которой, правда, к сожалению, не  так много осталось. Я с Урушадзе наладил такую модель взаимодействия, при которой я получаю книги, продаю их на свое усмотрение, но я нашел хороший хитрый способ… Кстати, всем, кто в Америке издается, рекомендую его: есть университетская типография Корнелла. Мне это практически бесплатно, поскольку я там был writer-in-residence довольно долго, а в принципе, за абсолютные гроши печатает on demand. Вы можете напечатать определенное количество книг, устроить творческий вечер и их продать.

Вот так мы будем в ближайшее время продавать книгу Виталия Павлюка. Она вышла в Киеве, потому что он одессит. Книга его лирики прекрасной, которая называется «Во-первых», вышла в Украине. Но сам Павлюк сейчас живет и работает в Штатах. Мы взяли верстку этой книги и в Итаке (Корнелле) ее напечатали. Потому что эта типография, которая мне печатала все эти книжки,  – это просто царство любви, доброты и глубокого уважения к писательскому ремеслу. Вот в ближайшее время мы несколько таких книжек (мою, Володи Зархина и Виталия Павлюка) будем возить и продавать. Поэтому у меня сейчас физически нет времени смотреть кино, кроме детских фильмов, на которые я обязан возить Шервуда просто как отец.

«Материалистку» я, наверное, посмотрю. Но я прекрасно знаю, что женщину деньгами и внешностью привлечь можно. Я не буду говорить о том, что это заведомо не важные вещи. Важные, конечно. Но по-настоящему женщину привлекает одно – это интерес, интерес ее к вам и ваш к ней. Если женщина чувствует… ну это как у Бабеля. Чем брал Бабель? Горячим писательским любопытством. Он как вампир набрасывался на женщину, но не потому что он желал ее обладать. Он желал ее понять и, как вампир, воспользоваться ее жизненной ситуацией. Перебирал содержимое сумочек, расспрашивал про работу. Это был его способ знакомиться.

Человек вообще любит тех, кто его расспрашивает. А в случае Бабеля это был живой, искренний, писательский интерес, он  питался чужими жизнями. Как Тургенев полагал, что писатель – это охотник, а душа – это его собака, душа – инструмент, интуиция… Видите, как совпала у меня лекция про «Муму» сегодня с Международным днем собаки. Это не специально, ей-богу. Но, разумеется, хищнический, живой, неподдельный интерес к женщине – та главная вещь, которая ее цепляет. «Материалистку» правда я посмотрю, конечно, но меня не очень это занимает.

«Как, по-вашему, будет выглядеть Россия, когда в ней полностью отключат интернет?» Во-первых, не отключат, потому что Россия (это ее важная особенность) – это такая страна, где полностью ничего отключить невозможно. Она очень щелястая, в ней всегда остаются какие-то замечательные неучтенные возможности, подпольные какие-то… Как вот, в России была тотальная цензура (о цензуре еще поговорим сегодня)? Да, тотальная цензура, но у всех дома был самиздат. И у нас, притом что мы не были диссиденты, мы были люди очень лояльны.

Такая же история с интернетом. Я, кстати, видел, застал Россию, в которой не было интернета. Вместо интернета был самиздат, распространяемый очень интенсивно. У нас дома всегда он был. «Эрика» берет четыре копии. Да и потом, понимаете, до интернета были так называемые эти телефонные клубы… было несколько телефонных номеров, куда можно было позвонить и устроить коллективный разговор, коллективное обсуждение. 2-12-85-06 был одни из таких номеров. Я забыл как это называется, но вы мне подскажете.

Потом, были всякие интенсивные среды, театры-студии:

Я любил тогда театры-студии

С их пристрастьем к шпагам и плащам,

С ощущеньем подступа, прелюдии

К будущим неслыханным вещам;

Все тогда гляделось предварением,

Сдваивалось, пряталось, вилось,

Предосенним умиротворением

Старческим пронизано насквозь.

Вот «Сумерки империи» – это такой стишок, в котором все, по-моему, очень точно. Были среды вместо интернета, и эти среды были лучше, потому что в интернете еще сколько народу забанишь, прежде чем останутся свои. Вот было примерно то, что у нас с вами сейчас. Но только это было не на «Эхе Москвы». Но вот, скажем, Марк Баринов, замечательный человек (Инна Левитская не даст соврать, она меня совсем молодого когда-то привела), с его клубом в ЦДРИ, где он воспитывал умных подростков, возил их, устраивал какие-то субботники по очистке и сохранению старых домов, приглашал интересных людей. Совет «Ровесников» был такой же средой.

Если интернет исчезнет, будет просто интенсивнее это внесетевое общение. Другое дело – еще раз говорю, – что интернет в России не будет заглушен никогда.

«Вы говорили, что не любите «Алису» Кэрролла, но все же: частое обращение советской литературы к дилогии об Алисе – из чего это исходит? Из общего культурного фона с Англией 60-х? Или тут есть другая причина? Расскажите о влиянии Кэрролла на русскую культуру и литературу в частности?»

Послушайте, я не могу сказать, что я не люблю «Алису». Как раз наоборот, я обожаю «Алису», но мое к ней отношение сформировалось очень не сразу. Было огромное детское разочарование, потому что я совершенно не понял эту книгу. «Алису» нельзя понять, не зная огромного контекста. Когда вы читаете «еда вечерняя, блаженная еда», вы должны понимать, что речь идет о блаженной звезде, что это один из рождественских гимнов. А [в детстве] вы просто половину английских стихов, спародированных там, просто не знаете. Есть комментарий Демуровой, есть подробные работы  написанные, есть перевод Набокова замечательный, но «Алиса» не так книга, которую с tabula rasa можно понять, с чистого листа иметь с ней дело. Это травестия огромной культуры, пародия на дикое количество нравоописательных и воспитательных книжек.

Вот у Саки есть такой рассказ – «Сказочник», где главный герой рассказывает пародийную сказку в жаркий день (все как в «Алисе»). Он рассказывает сказку, которая вызвала у детей всеобщий восторг. В ней хорошую девочку с тремя медалями за прилежание съел волк. А у нее от страха медали латунные тряслись, тем самым выдав ее. Когда ее сожрали, дети сказали: «Ой, это лучшая сказка, которую мы слышали». Дело в  том, что вообще Кэрролл именно тем и победил скуку и жару, завоевав любовь этих детей и детей всего мира, что его сказка – это сказка, рассказанная невротиком, абсолютно умученным викторианским образом жизни, викторианскими правилами, викторианской моралью. Это абсолютно бунтарское произведение; это произведение, в котором все можно. Это мир, в котором законы безумного Шляпника торжествуют, а не законы королевы Виктории.

Конечно, «Алиса» не может быть понята без этого. Это абсурдизм, да, начало абсурда, абсурд весь сам по себе реакция на старческую, стариковскую мораль страшных правил хорошего тона. Конечно, Кэрролл был человеком страшно морально подавленным, мучимый испугом, и это не из-за приписываемой ему педофилии, которой не было. А за его иронию, за его насмешливый взгляд, за его пристрастие к логике там, где царствует абсолютно алогичное и бессмысленное подчинение. Думаю, что Кэрролл чувствовал себя бесконечно уязвленным, бесконечно задавленным и преследуемым человеком, одиноким страшно. И отсюда, кстати, эти фламинго и ежи, этот страшный крокет, где фламинго играют и ежами: и тем больно, и другим, и никто не может предложить другого крокетного молотка. «Вы же всего-навсего колода карт» – этот страшный закон колоды, которая возомнила себя реальностью. Думаю, что Кэрролл повлиял именно этим, этим чувством загнанности и протеста.

Я не могу назвать прямых влияний. Знаете почему? Это важный момент. В Англии была устоявшаяся, разветвленная, популярная детская литература. В России ее не было. В России читали переводные французские и английские книжки, потом американские. Развитие детской литературы в России – это огромная тема, сначала это сентиментальная пошлятина (хотя очень трогательная) в духе Чарльстон – актрисы, которая профессиональным писателем не была. Потом это две линии  – преследуемая и прессуемая игровая культура, которую представлял Чуковский и его питомцы. С другой стороны – это страшная выхолощенная советская идейная литература, которую пытались сделать до известной степени авантюрной, но получалось очень плохо. И вот этот Макар, над которым так издевался Маршак, – это очень дурновкусно. Почему это и писал один из поэтов Серебряного века, сейчас уточню, кто.

Значит, для советской детской литературы всегда был характерен этот разрыв, два потока. С одной стороны, детскую литературу делали идейные, прикомандированные к детской литературе советские педагоги (не из литературы), которые делились своими революционными переживаниями; с другой стороны – это люди (это самое интересное), которые сбежали в детскую литературу, потому что для взрослой они были крамолой. И они пытались эту крамолу осуществить в детской, не столь внимательно анализируемой, не столь преследуемой, чуть более свободной сфере. Такими были Крапивин, Юрий Коваль, Томин, Сотник, Коринец, Драгунский. Люди, которые в детской литературе делали то, чего нельзя было во взрослой. Кстати говоря, Андрей Битов тоже так пытался. Его рассказ «Большой шар», вообще вся первая книга его прозы, – это попытка писать молодежную, даже подростковую литературу. Понимаете, помните, как Фальтер у Набокова в «Ultima Thule» говорил: «Я думаю детям передать, потому что то, что убьет взрослых, могут понять и вынести дети. Но потом я понял, что они вырастут, и это убьет их дистанционно».

Вообще, надо идти к детям, как Дракон у Горина, в обработке шварцевской пьесы, где Дракон ходит к детям.  Вообще, я думаю, что детская литература для очень многих была средством реализации того, что во взрослой у них как бы не получилось. Вот Велтистов был таким. Он был формально начальником журналистским, выпускник журфака, человеком идеологическим. А сочинял эти прекрасные мистические сказки типа «Миллион и один день каникул», «Ноктюрн пустоты»… Ну и «Электроник». Сама проблема роботизации советского человека, которая в «Электронике» достигает болезненной остроты, когда робот оказывается во многих отношениях более человечнее, чем люди.

Советская литература и вообще литература детская в русской традиции не имела мощного контекста, что в Англии. Очень часто русских детей сдавали на поруки английской прозе, как сдавали гувернантке. То, что русские дети росли на Диккенсе или Гекторе Мало, – это потому, что русская литература, всегда быстро развивавшаяся, всегда была очень взрослой. И Тургенев пришел бы в ужас, узнав, что «Муму» дают детям. И «Каштанка» – это абсолютно не детский рассказ у Чехова!

Я думаю, что как раз мучительные попытки советской литературы наверстать, дать детям свою особенную культуру тоже очень быстро закончились. Очень быстро (и это правильно) с детьми начали разговаривать, как со взрослыми. Я думаю, что как раз Крапивин, о котором особый разговор будет ниже, первым понял, что главное – создать среду. До известной степени, Крапивин создавал секту, у него получалась секта. Но в замысле у него этого не было. Он думал именно создать среду, в которой взрослое лицемерие, взрослая ложь будут вытеснены, а профессионализм победит. Он говорил: «Главное  – дать детям профессию, это основа совести. Пусть хотя бы это будет журналистика или кораблестроение, не важно». Ну и второе: должен присутствовать некий закон солидарности: мы никогда не предаем своих. «Каравелла» – это было место, где человек мог рассчитывать, что его примут, даже если он абсолютно и безнадежно одинок. Это как в «Хогвартсе». Вот так Крапивин в свое время принял Нику Куцылло, у которой посадили мать по ложному обвинению. Когда мать вышла, Ника этот год провела в семье Крапивина, в его отряде. И вырос один из главных журналистов «Коммерса» и один из лучших журналистов на текущий момент. Честно вам скажу: я не знаю более надежного человека, чем Куцылло. И всякий раз, когда Ника с сыном или одна (лучше, конечно, с сыном, потому что Фил – абсолютное чудо) приезжает в гости, мы обычно Новый год проводим вместе,  – это всегда такой праздник, такое счастье… Раньше таким праздником было для меня ехать закупаться выпивкой и жратвой на «Эхе Москвы». Теперь праздники на «Эхе Москвы» происходят дистанционно, и мы здесь закупаемся с Куцылло. Или здесь, у Володи и у Жанки, или у замечательных друзей, у другого Володи и Юльки…

Создать среду, в которой не пропадешь; в которую ты можешь прийти, и тебя накормят, дадут работу, обогреют душу твою, застывшую на этих сквозняках советских и послесоветских. «Каравелла» была русским Хогвартсом. Может быть, менее магическим, но от Крапивина исходило чувство дружественности и надежности. Наверное, иногда это было похоже на секту, но в основном нет.

«Как вы думаете, кто умнее  – люди или животные?» Люди, разумеется, умнее, но здесь  совсем другое. Как бы вам сказать? Люди не слушаются инстинкта. И это иногда хорошо, а иногда ужасно.  Взаимопомощь – вещь инстинктивная. А человек обычно не слушается первого побуждения. Помните, Талейран говорил: «Никогда не слушайтесь первого побуждения, оно обычно доброе».

Человек, в отличие от животного, очень часто поступает в ущерб и себе, и биологическому виду. Человек хитрее инстинкта, а инстинкт иногда прав. Поэтому животное, конечно, не лучше и не умнее, но иногда оно добрее. Оно, безусловно, надежнее. Для меня Бета – это все-таки очень полезное общение. Бета – это мало того что она никогда не предаст, она никогда не отходит от молодого хозяина, она контролирует каждый его шаг, она привязана к нему ужасно… Она нам верит, и мы можем ей верить. Я иногда думаю, что наша жизнь без этой собачки, которую, в общем, принесли, это не наш выбор – ее появление, – но наша жизнь без этой собачки была бы хуже.

«Как же это на базе чистой, трогательной и товарищеской литературы выросло столько глупых, алчных  и недалеких людей, которые разворовали, а потом похоронили страну?»

Да, нас готовили не к этой жизни, но, видите ли, это были люди, которые плохо и мало читали. Те, кто читал и особенно читал young adult (литературу Демыкиной, Георгиевской, Корчака… то есть не совсем для деток, для сосунков, а жеребят чуть постарше), я думаю, из них процент нормальных людей был гораздо выше. Но дело в том, что советская литература воспитывала тех, кто ее читал и понимал. А остальных воспитывала советская школа. Процент читателей… Да, конечно, процент интеллигентов в позднесоветском обществе был ошеломляюще велик, это было почти полное превращение народа в интеллигенцию, появление чего-то третьего, опять-таки, снятие многих дихотомий. Но, опять-таки, это было не универсально, касалось немногих, увы.

«В чем секрет Чуковского? Почему дети читают его с удовольствием, а взрослые плюются?» Видите ли, я бы не сказал, что прямо уж все взрослые плюются. Я не очень люблю поэзию Чуковского. Дело в  том, что она игровая. Он же писал: «Надо писать для детей непременно хореем и непременно так, чтобы чтение превращалось в процесс игры». Это такие заговоры, заборматывания. По-моему, он больному сыну рассказывал «Крокодила»… По-моему, он рассказывал его Бобе, младшему своему. Коля уже был тогда постарше. Мальчик болел, у него зуб или голова болели, не помню. И Чуковский заборматывал его в эту ночь, чтобы сон как-то нагнать.

И вот рассказы и стихи Чуковского действительно имеют такую заговорную природу, вот эти все нарративные поэмы, рассказы в стихах, «Айболит», – это все такие языковые игры…

Вот действительно нас готовили к другой жизни. Галка пишет мне, любимый мой астральный близнец  из Киева: «Слушаю тебя под тревогу». Уж конечно, не для того мы все это читали, чтобы сейчас под тревогу, под войну наших двух народов нам это рассказывать! Как  раз Мирон Петровский, автор лучших книг о советской детской литературе, – киевлянин. Давид Черкасский – создатель лучшей детской мультипликации, создатель того же «Врунгеля» («Мы бандито-гангстерито…») – киевлянин, Игорь Волчек, великий мультипликатор – белорус. Ребята, для этого ли мы жили? Для этого ли мы все этим занимались? Разумеется, нам предстоит огромный долгий путь назад. Выход там, где был вход. Быстро ли мы достигнем этого уровня – не знаю, но рано или поздно достигнем, потому что какие-то связи между нами живы.

«Чувствуете ли вы себя прогрессором  Мира Полдня?» Да, чувствую. Потому идея построить мир Полдня – это идея и Арестовича, и моя. Я не собираюсь отрекаться от Арестовича из-за того, что он очень много сегодня говорит вещей, для меня совершенно неприемлемых. Но, понимаете, для меня способность говорить неприемлемые вещи – она подчеркивает класс человека. Он говорит не то, что от него ждут или хотят, а то, что ему кажется важным.

«Почему мы должны слушать Латынину только на том основании, что она прочла и написала больше книг, чем любой из авторов?» Во-первых, вы не должны, не обязаны этого девать. Как прокладки «Окей» и «Оби»: с прокладкой «Оби» вы можете прыгать с парашютом, но вы не обязаны этого делать.

Видите ли, помню, я БГ спросил, а зачем он носит узкую длинную бороденку. Он говорит: «Видите ли, на Востоке принято уважать человека, если у него чего-то много. Если у него длинная борода – это повод внимательнее к нему отнестись». Здесь тоже только доля шутки. Если человек прочел или написал много книг – это умение, гарантия того, что ему есть о чем говорить.

Я помню, к нам пришел в школу, мама пригласила… они познакомились случайно, в каком-то санатории… Она пригасила абсолютно слепого филолога, его привезла молодая жена-красавица, нас это поразило. И он сказал: «Я долго думал, как бы сделать, чтобы вы сразу заинтересовались? И я вспомнил один греческий совет: послушайте старика, которого старики слушали, когда он был молодым». Это мне понравилось. Человека надо слушать на том основании, что он много прочел и написал, что он много передумал. Опыт жизни, как правило, – это не критерий. Опыт жизни – это часто опыт выживания, хитрости, победы над обстоятельствами. А вот если человек много читал и думал – с ним надо контактировать.

Мне очень не нравится то, что говорит сегодня Арестович, процентов на 60. Мне совсем не нравится то, что говорит  и пишет Юлия Латынина. Но она – безусловно человек, заслуживающий интереса и внимания. А люди, которые пишут: «Быков сдулся, несите нового», – эти люди внимания не заслуживают. Особенно смешно, когда, думая меня уязвить, эти люди пишут: «Как вы постарели за годы войны, как вы сдулись!». Конечно, если бы я реально постарел, поглупел бы сильно, перестал бы работать, забоялся бы, наконец, стал бы более склонен к консервативным мнениям, стал бы более прислушиваться к советам, – это было бы естественно. Кто не стареет, тот не живет.

Я так трачу свою жизнь, что большая ее часть не идет в зачет возраста. Я работаю, а работа, как и рыбалка, в зачет жизни не идет. Но прислушиваться к людям, которые говорят заведомые гадости (в том числе о Зеленском, например), мне совершенно неинтересно.

Я понимаю, что Илья Новиков – интересный человек, и что бы он ни говорил, я буду к нему прислушиваться. Но верить или соглашаться я не обязан. Я настаиваю на том, что чем значительнее личность, тем больше причин прислушиваться к нем, не соглашаясь. Соглашаться никто из нас не должен, но знать это надо.

Если вы человека люто ненавидите, дело в другом. Тогда, наверное, надо его сторониться, чтобы не тратить душевные силы на раздражение, на злобу.

А вот очень хороший вопрос: «Как вы боретесь со страхом осени, ведь лето скоро закончится?» Во-первых, не скоро. Во-вторых, я размечаю год какими-то радостными событиями, стараюсь планировать на осень и зиму максимум приятных занятий, приятных годовщин, поездок. Я по понятным причинам жду осени: это и день рождения Шервуда… я помню, как мы ждали его рождения, как я впервые почувствовал, что осень меня радует больше лета. А он родился же еще совершенно неожиданно, мы рассчитывали, что он появится в ноябре. Мы ждали стрельца, а получили классического скорпиона.

Но мне очень нравилось именно ждать. Я планирую на осень… Мне безумно приятно, что с осени начинается универ. Сейчас я не могу сказать, что я чувствую себя невостребованным или ненужным. Есть лекции, есть «Один», есть Свободный университет, яковлевский «Кислород», роман я все-таки дописал. Но для меня огромное счастье знать, что с 25 августа я буду ходить в университет, и 20-30 человек будут рады меня видеть. Это огромное приятное чувство. И главное, я буду рад, я буду общаться с умной, требовательной, веселой молодежью. И это будет  моим ионным душем, моим экстремальным чувством. И главное, что у меня не будет этого ужасного чувства, когда ты приходишь в полупустую или почти пустую (оно мне знакомо, не сомневайтесь) аудиторию.

У меня были примеры, когда ко мне ходило 2 человека, а через неделю – уже пятнадцать. Ползет сарафанное радио, это нормально. Rumors. Кстати говоря, rumors – тоже важный элемент фольклора, слухи. Гигантские крысы в метрополитене, таинственная ветка метро, уводящая из Кремля, игорный клуб в Барвихе, – все это очень интересно.

Для меня осень – радостное время. И я, честно говоря, всем советую разметить год так, чтобы на холодное время года и темное время суток приходился максимум радости.

«Расскажите  о характерных мечтах мужчин, родившихся в 90-х, во второй их половине. Не отрицательных или положительных, но ведь они другие, чем мы, родившиеся в 80-х».

Я не очень хорошо знаю это поколение. Я лучше знаю тех (это сейчас мои студенты), кто родились в начале нулевых. Но люди, родившиеся во второй половине 90-х, – это, как правило, люди, чье детство было омрачено не скажу голодом и нищетой, но нестабильностью, родительским раздражением. Мне когда-то Валерий Тодоровский сказал: «Мы – поколение, которое редко видит своих детей, потому что нам надо их кормить». И вот те самые дети, которых надо кормить, дети 90-х, росли в обстановке нервической, трудной. Наверное, среди студентов самого моего любимого МГИМОшного курса или курса журфаковского (Настя Егорова, журналист-бульдог, гениальная девушка, которая, взявши тему, не бросает ее никогда)… Да и потом, знаете, все-таки Катька тоже 1997 года, это ведь вторая половина девяностых. Но Катька – особенное существо, это буйная смесь кровей, очень буйная смесь социальная, коктейль потрясающий, такая городская интеллигенция с грузинской стороны и сельская интеллигенция с воронежской. Она не типичная представительница, как и я не типичный представитель.

Но, наверное, я мог бы назвать пять таких наиболее фундаментальных качеств этих детей. Во-первых, это колоссальная выносливость, которая трудным детством сформирована. Во-вторых, это очень высокая адаптивность, что плохо. Они привыкают к новому.  Я сейчас стишок написал о том, что не надо чувствовать себя чужаком, а надо радоваться огромному изобилию божественных возможностей. Мы попали в новую среду, но, слава богу, что у бога много этих сред. Они адаптивны и они радуются переменам. Советский человек этих перемен пугался, он дорожил уверенностью в завтрашнем дне. Он любил спокойствие. А эти ребята легко адаптируются к новизне.

Третья черта – это их, к сожалению, эмоциональная скудость. Они не очень повернуты на любви, как были повернуты мы, не очень повернуты на романтике. Они более прагматичны и не придают отношениям такую огромную роль, какую придавали мы. Они, более того, могут легко быть одни и любят быть одни. Я бы не назвал это цинизмом, я бы назвал это умением не заморачиваться вокруг личных отношений, вокруг любви. Они не придают такого значения ей. Я помню, привел к своим студентам Мишу Успенского, и он сказал, что любовь в огромной степени – результат черного пиара. И вообще, хороший обед производит на человека гораздо более сильное впечатление, чем самый страстный любовный акт. Я помню, дикие аплодисменты раздались в этот момент. Они не очень любят выяснять отношения, эти ребята.

Четвертое важное качество – я бы сказал, что это бесстрашие. Вот люди, которые росли в условиях стабильности, в условиях нулевых, они боятся за себя, за семью и за шкуру, а этих трудно напугать. У них очень развито чувство черного юмора и высокой солидарности – поколенческой, человеческой. И пятая их черта, которой я не могу найти у других… То есть я думаю о Катьке, но Катька – не самый типичный человек. А вот Егорова тоже, по «Новой газете» я хорошо ее знаю, мы видимся регулярно в Европе. Это эмпатия на грани телепатии. Понимание человека, темы, колоссальная скорость усвоения, мышления. Люди, родившиеся в 90-е, – это гениальное поколение в том смысле, что оно воспитано айфонами, оно соображает быстрее гораздо, чем мы.

Вот я когда излагаю какую-то тему, они за десять минут все понимают, а раньше надо было тратить час, чтобы что-то сложное объяснить. Когда я переслушиваю свои лекции, готовясь, я замечаю, что у меня много повторов. Они это ловят сразу, им это не нужно. Вот это эпилептоидное топтание, повторение одной и той же мысли. Особенно это заметно в книгах Белинкова, когда его мысль просто бьет в берег, настаивает, повторяет и проговаривает. Пока не вколотит гвоздь в читательскую голову, не успокоится. Этим совершенно этого не надо, им скажешь два раза, и они понимают. А иногда некоторые даже с первого.

Еще, понимаете, что странно? Я не вполне понимаю этот феномен, но люди этого поколения (условно говоря, те, кому сейчас 26-27 лет) очень мало дали больших поэтов и писателей больших поэтов. И писателей больших тоже мало. Им как-то литература не очень важна, они не считают это делом жизни. Я, может быть, не знаю просто. То из них, что я читал, было очень литературно непрофессионально, сделано без интересна. Для нас литература была повод рехнуться, мы были абсолютно crazy about literature, мы были абсолютно подвинуты на профессиональной реализации. У них – другие сферы профессиональной реализации. Может быть, им лучше удается работа с людьми в силу эмпатии пресловутой, но я почти не видел, чтобы человек второй половины девяностых песни писал замечательные или стихи какие-то небывалые. Талантливых поэтов этого поколения я не знаю вовсе. Если вы знаете, присылайте; вы знаете, я все читаю.

Прозаиков пару-тройку человек я видел, люди шлют. Но мало видел таких поэтов. Наверное, видите, знаете, в чем дело? Человек, принадлежа к поколению, чувствует, какие занятия и темы будут востребованы. Было понятно, что советская, российская литература будет переживать не лучшие времена. Люди 70-х, отчасти 80-х годов рождения еще ориентированы на литературный успех. Было понятно, видимо, что при Путине литература будет в существенном упадке, она будет все меньше себе позволять, все быстрее деградировать. И поэтому они главным образом реализуют себя  в путешествиях, стартапах и стендапах.

«Поговорите о Леониде Сергееве, о книге рассказов «Солнечная сторона улицы»». Я, к сожалению, не читал ни одного текста этого автора. Леонида Сергеева я знаю только одного – замечательного барда, члена команды Андрея Кнышева «Веселые ребята». О нем я знаю очень мало, но я был с ним знаком, его песни я знаю, они замечательные. И рассказы тоже он писал, но он не писал никаких, насколько я знаю, детских произведений. «Солнечную сторону улицы» теперь придется читать.

«Какими вы видите перспективы современной детской литературы?» Ну вот, понимаете, проблема буллинга, например, острейшая. О ней я вижу пока одну хорошую книгу за последнее время – это «Стеклянный шарик» Ирины Лукьяновой. Это не потому, что жена бывшая (бывших не бывает), а потому что действительно мощный текст, кстати, очень популярный среди американских русских. Сейчас, я думаю, выйдет его американское издание.

Для меня из всех книг, написанных о буллинге, эта самая страшная, потому что автор не побоялся признаться, в каком страшном мире он жил. Но я вот сейчас писал про американский young adult,  так тема буллинга отсутствует практически полностью. Кастрированная литература, главный сюжет которой – это роман отличницы с хоккеистом. Но этот роман, простите, уже был написан, назывался он «Love Story» Сигала, и к нему до сих пор не научились ничего добавлять.

Увы, книга на тему «барышня и хулиган» ничем не лучше. Увы, книга о первом сексе, который оказался далеко не так ужасен, как боялись, тоже неинтересна. А вот подросток же заново открывает для себя одиночество, аутизм, все проблемы человеческой природы. А этого боятся.

Русская литература и американская оттачивали свои навыки, тренировали освоение новых тем, но делали это не на young adult. Весь бунт 60-х вырос из «Над пропастью во ржи» – любимой книги не только убийцы Джона Леннона, но и любимой книги всех рок-героев 60-х. Но чтобы эту книгу написать, нужно было обладать бесстрашием, чтобы так сформулировать свое отвращение к людям и к миру, не побояться в этом признаться. Холден Колфилд – не просто бунтарь-одиночка, а он аутист. Или Капоте с его «Другие голоса, другие комнаты», из этого выросло «Убить пересмешника», «Вино из одуванчиков» и вся американская детская готика. Но для этого нужно было с тем бесстрашием рассказать об ужасах южного городка. Пока я ничего подобного в современном young adult я не вижу. Напротив, у меня есть ощущение, что всю современную young adult пишет искусственный интеллект, который панически боится говорить о чем-нибудь всерьез.

«Какие книги недооцененных детских поэтов вы знаете?» Я не могу сказать «недооцененных». Но из детских поэтов, которых я ставлю выше всего, я бы назвал Марину Бородицкую. Но Марина Бородицкая – не детский поэт. Знаете, они все дружили: Долина, Михаил Яснов – абсолютно великий детский, но Михаил Яснов прежде всего огромный поэт сам по себе, а детская поэзия была для него способом заработка и способом приложения сил. Она ему удавалась, потому что он был вечным ребенком. Не инфантилом, это важно. Но он сохранял детскую любовь к матери, детское ощущение чуда. Как отличить ребенка талантливого? Если он идет из школы и выдумывает себе сказку, что за ним гонятся, если для него путешествие из школы пешком превращается в огромное приключение, если он знает всех кошек по дороге, если он знает все помойки, если у него есть враги, которых он опасается или есть любимый дом, любимое окно, которое он видит, и из этого окна на него смотрит таинственная девочка, про которую  он придумывает что-то, что она заколдована, – у такого ребенка есть перспективы. Если ребенок не умеет себе выдумать сказку, из него детский автор не получится.

Яснов умел на каждом шагу себе выдумывать сюжеты. Он рос в послевоенном Ленинграде, это для него был город, полный мрачных тайн. Я думаю, кстати, Валерий Попов, написавший «Темную комнату», хотя он, конечно, блистательный серьезный взрослый писатель… Но он открыл небывалый детский жанр – ленинградскую готику 40-х годов. Потому что это город , в котором следы войны на каждом шагу. И, кстати говоря, та самая темная комната (я могу, наверное, проспойлерить) – в ней же бомба оказалась. В этой комнате оказалась бомба, не взорвавшаяся со времен бомбы, и дети ее обнаружили. Они знали, что нераскрытое помещение в нем есть, но что в нем – этого никто не знал. Вот эта готика, которая пытается сказку сделать из ужасов войны, – да, выдающаяся литература, выдающееся явление.

«Кто круче – Алексей Толстой или Аркадий Гайдар?» Конечно, Гайдар. Гайдар – невротик, совершенно новый тип повествования. А Алексей Толстой был абсолютно нормальным человеком, я бы даже сказал, что оскорбительно нормальным. Может быть, именно поэтому Крандиевская-Толстая с ним соскучилась. Она его любила по-прежнему, продолжала любить всегда, но она поняла, что его талант – несомненно яркий – практически полностью израсходовался, наверное, к 1927 году. Как закончился НЭП, так и период «Гадюки», «Голубых городов», «Ибикуса» завершился. Все свое лучшее Алексей Н. Толстой написал к сорока годам. А вот «Петр Первый» – это уже такое, как правильно Катаев, «сейчас нужен Вальтер Скотт». Это Вальтер Скотт, и это ужасно скучно.

Я думаю, что при всем своем таланте, он стал писать прозу олеографическую, цветные картинки. Мне совсем не понравился «День Петра», мне совсем не понравились «Эмигранты», хотя это по-прежнему талантливо, Налымов – вечный его герой. Но, видите ли, когда кончилась эпоха безумия, которую он так мастерски описывал, кончился и Алексей Николаевич. Что касается Гайдара, то он находился на огромном взлете. Он должен был написать настоящий эпос военный о Тимуре, и Тимур – это подлинный герой нового времени, особенно важно, что его звали Дункан в первом варианте, как короля, убитого Макбетом. Это подчеркивало бы его жертвенность и обреченность.

Конечно, это была бы вещь с сиквелами, «Клятва Тимура» была бы продолжением. Тимура можно было бы сделать русским «Гарри Поттером», такой гениальный организатор.  Но, к сожалению, Тимура убили бы на войне, как самого Гайдара, или, что еще более вероятно, сожрали бы в годы послевоенных репрессий. Тимур же принципиальный мальчик.

Кстати, если есть среди вас талантливые писатели, то любовная история Тимура и Жени могла бы оказаться потрясающей. Женя – это такая Варя из «Детей Арбата» – чистая, сильная женская душа, одновременно добрая и выносливая, красивая. Такая героиня, может быть, у Домбровского есть в «Рождении мыши», такая красавица-актриса с литым телом, с которым ничего не делается; такая красавица немного мальчишка, она и  дружит с мужчинами, в ней нет ничего бабьего. Вот Женя. Ах, какой был бы роман – отношения Жени с Тимуром. Тимур вернулся с войны, они пытаются вписаться в новую реальность. То, что есть у Бондарева в «Тишине», но все-таки великой книгой «Тишина» не стала. И ее продолжение «Двое» тоже великой книгой не стало, хотя у Бондарева был потенциал. Вот, понимаете, надо написать то, чего не написал Гайдар.

У меня же была попытка продолжить «Голубую чашку» – рассказ «Красный стакан», это пролог, с которого начинается «Истребитель». Это все тоска по Гайдару, который в 37 лет погиб. Надо было обладать сердцем Гайдара, надо было обладать его умом, чтобы писать такую прозу. Прозу свою он знал всегда наизусть, потому что выговаривал ее, вынашивал, выхаживал, как стихи. Он был писатель классом гораздо выше Паустовского, с которым дружил. Я думаю, два таких было автора в то время – Фраерман и Гайдар. К тому же душевная болезнь Гайдара, его мучительное раскаяние, мучительные сны…Никита Елисеев рассказывал мне, что в архиве лежит его повесть «Дурные дни», которую никто не может расшифровать, потому что она написана каким-то особым шрифтом. Если кто-то что-то об этом знает, действительно ли она лежит, – расскажите, это люто интересно.

У него была повесть «Синие звезды», которая была не закончена. Ее можно бы продолжать. Гайдар же очень много написал. «Судьба барабанщика» – повесть класса «Мастера и Маргариты», в ней готика проникает в жизнь, появляется такой дядя, воландовский персонаж. Не побоюсь сказать: может быть, это не так хорошо написано, но по новаторству, по замаху «Судьба барабанщика» – это мастер, конечно. И, конечно, понимаете, Алексей Толстой – завершение традиции русского авантюрного романа, а Гайдар – это начало. Такого героя, как Тимур, еще не было.

«Кому лучше всего удавалось обойти цензуру и показать жизнь в советском обществе? Написал же Носов про капиталистов на Луне». Яну Ларри в наибольшей степени. Он сел за роман, который он посылал Сталину. Но «Необыкновенные приключения Карика и Вали» – это такая картина советского образа жизни, где хищные насекомые являются до известной степени картиной советского социума. И именно из этого получилась впоследствии лучшая книга Пелевина «Жизнь насекомых». Мало кто обращает внимание на то, что корни прозы Пелевина – советская детская литература; Гайдар, которого он упоминал во всех своих экзаменационных ответах в Литинституте на пари. Но самое главное – «Приключения Карика и Вали» как приквел, претекст к «Жизни насекомых», об этом почему-то никто еще не написал. А, может быть, и написали.

Видите, у будущего литературоведения будет много работы, ведь о Пелевине написано очень мало дельного.

«Можно ли сказать, что в советской детской литературе зашифрован протест против советских лидеров, например, что «Тараканище» – это портрет Сталина?» Нет, конечно, нет. Конечно, Чуковский не это имел в виду. Вот «тараканьи смеются усища», как впоследствии написал Мандельштам, но усища Тараканища у Чуковского со Сталиным никак не связаны. Но как и у Кэрролла (вот здесь влияние), опосредованное влияние советской реальность на детскую литературу есть, это безусловно так. Это литература зашифрованного протеста, зашифрованной загнанности. Наверное, наиболее ярко эта атмосфера советского невроза, самомучительства, вечного нагнетания и чувства вины, – наиболее наглядно это сказалось в романе Елены Ильиной «Это моя школа». Это была одна из моих любимых книг детства, потому что в ней страшный, уютный и все-таки чудовищный невроз проступал в каждой букве. Девочка Наташа, положительная героиня там, ее подруга Аня, которая борется со своими недостатками; замечательная веселая Ира Лодыгина, которая как бы трикстер советский такой. Ребята, это были женские школы, в которых воспитывали наседок.

Вообще, раздельное обучение – такой кошмар, такой ад! Многие его сейчас собираются вернуть – пусть возвращают. Чем скорее, тем лучше, тем быстрее это все рухнет. Так и хочется сказать: «К х…м». Но вот «Это моя школа» и «Четвертая высота», две книги Ильиной. Одна о Гуле Королевой, а вторая  – вот «Это моя школа». Сейчас я посмотрю. Это книга  о непрерывной адской невротизации. Дети невротизируются на каждом шагу. Может быть, в этой невротизации есть своего рода не скажу плюсы, но хотя бы какие-то моменты инициации. Но советская инициация была очень страшная, жуткая.

Да, вот Елена Ильина – русская советская писательница, Лия Яковлевна Прейс, урожденная Маршак, родилась в 1901 году, умерла в 1964-м. Ясно, что человек такой долго бы не прожил. Сестра Маршака и Ильина. Я не знал, что у Маршака была сестра. Знаю, что Маршак-младший писал под псевдонимом «Ильин». Дебютировала рассказом в журнале «Новый Робинзон», печаталась в «Еже» и «Чиже. Она – автор повестей «Медведь-гора» (видимо, об Артеке), «Переход через границу», «23-й пассажир», «Четвертая высота» о Гуле Королевой, «Это моя школа», повесть о Карле Марксе… И сборник документальных историй «Четыре мая». Ничего о нем не слышал.

Ужас весь в том, что то, что здесь о ней написано, показывает, что вся ее жизнь была непрерывной работой и такой же непрерывной невротизацией. Страшно смотреть, особенно в «Этой моей школе» там героиня мучается совестью по любому поводу, все время она ставит себе цели. Она такая образцовая отличница. Вот я в матери своей это знаю, она тоже была очень невротизированная отличница, медалистка, красная дипломница. Но я знаю в ней и другое: благодаря, может быть, дедовскому характеру в ней всегда была великолепная способность плюнуть и забить на все. И к любым неудачам относиться насмешливо, а к любым чужим требованиям издевательски. Как вот Алла Пугачева, которая говорила: «Я была типичная отличница, очкарик, а потом поняла, что это никому не нужно, кроме меня. Я ведь никому, кроме меня, себя не должна». И эта мысль меня очень греет и восхищает. А так-то вообще жизнь советского школьника – это пытка и паника непрерывная.  Главное – вот эта атмосфера, что надо что-то требовать от себя. Я совершенно не умел отдыхать, например. Сейчас вот так вспомнишь, посмотришь на мою советскую, российскую жизнь, которая была полна каких-то попыток реализоваться, сделать больше, успеть больше, самоутверждаться. А потом я научился отвлекаться немножко на личные нужды, наверное.

Вопросов много, почти всего они касаются той же детской литературы. «Понравилась ли вам книга «Муфта, Полботинка и Моховая борода?»
Эстонский писатель Эно Рауд был одним из кумиров наших. Вообще советская литература все время описывала скитания трех крошечных существ. Например, гениальная книга Ефима Чеповецкого «Непоседа, Мякиш и Нетак». Три игрушечных человечка, их делал ленивый мальчик, поэтому все они оказались немного недоделанными. Я мог увидеть Чеповецкого, он доживал (дожил почти до ста лет) в нью-йоркском доме престарелых.  К сожалению, я увидеться с ним не успел, но с его сыном – спасибо ему большое – вошел в переписку. Ефим Чеповецкий был очень интересный человек.

Книга путешествий трех вымышленных существ, трех добрых и надежных игрушек в жестоком мужском мире… У меня, знаете, была такая сказка; к счастью, я ее не дописал, потому что я вообще не рожден писать детскую литературу. В Ленинграде-Питере был магазин игрушек, игрушек очень хороших – самодельных, домашних, ручных, очень неожиданных и нестандартных. А этот магазин закрылся из-за того, что аренда была дорогая. Вместо него сделали автосалон. Я придумал сказку о том, как эти игрушки сбежали из этого магазина и пошли отстаивать его право на существование. Кто-то поехал в Москву доказывать, что нельзя, а кто-то стал разрушать автосалон, поджигать его по ночам. Но потом мне сказали, что подобный сюжет уже есть у Родари в «Голубой стреле», и я решил не писать. Может быть, когда-нибудь напишу. Интересный сюжет.

«Арктика сегодня из каждого утюга, а есть ли это в советской детской литературе?» Есть, потому что сегодня Арктика – это момент самоутверждения и военного расширения, геополитического, «Антарктика наша». А вообще, для советской литературы Арктика была таким символом героического, жюльверновского конкситадорства. Все время надо было расширять мир на те территории, которые для жизни непригодны. Все время выходить за пределы человечества. У меня эта тема есть в «Истребителе», ей целая глава посвящена толстая – полярная экспедиция; ледокол, затертый во льдах. Арктика – одна из главных тем 30-х годов, прежде всего роман «Два капитана», первая часть которого была предвоенная. Все время расширять границы человеческого пребывания в тех сферах, где человек жить не может. Не может дышать в стратосфере, не может жить в Арктике, но как раз сверхчеловечность обернулась крахом, потому что интересно только человеческое, только крошечная вот эта полоска, розовая или зеленая часть спектра, где человек может дышать. А все остальное  – это бесконечные, холодные, одинаково скучные пространства. Нет ничего скучнее и безысходнее космоса, в котором нет воздуха. Нет ничего скучнее и безысходнее полярной ночи, полярной зимы. «В царстве чахоточных сосен быстро сменяется осень долгой полярной зимой». Ничего нет ужаснее этой долгой полярной зимы. И никакой победы над человечеством вы одержать не сможете, ничего сверхчеловеческого в этом нет. Сверхчеловек – это человек par excellence, а там ничего человеческого не остается. Именно поэтому…

Понимаете, во многих отношениях этот рывок был рывком на Запад, который в советское время был переориентирован в рывок на север. «Два капитана» – это же продолжение идеи Льва Лунца «Вперед на Запад», то есть вперед к сюжету, вперед к авантюрному повествованию. А по большому счету, это лютая скука. И мне кажется, что это северо-западное направление (в противовес одесскому юго-западному) породило одну талантливую книгу, а именно нашего того самого Каверина, «Двух капитанов». До известной степени, еще «Водители фрегатов» Чуковского-младшего. А вообще ужасная тоска.

«Носов – это пророк, философ или просто детский писатель?» Носов – философ. Носов был философом в той же степени, в каком им был Толкиен. Удивительное совпадение, что два писателя одновременно стали писать о коротышках. Как объяснил БГ, это реакция на то, что великие дела стали делать маленькие люди. Главными героями ХХ века стали коротышки.

А, вот, кстати: «Я много раз в детстве перечитывал «Это моя школа»». Спасибо, я знал. «А в паре с ней – «Школьный год Марины Петровой» Эсфирь Эмден, про скрипачку»».

Понимаете, Эсфирь Эмден была тоже таким хорошим советским школьным автором, автором сентиментальных школьных повестей. Но что меня настораживает и в Ильиной, и в Эмден? Ну и «Счастливый день суворовца Криничного» тоже сюда же. Эти авторы описывают жизнь ребенка в казарме; в школе, где учителя добры, но строги, где к учителю господствует отношение как к полубогу, спародированное очень хорошо у Сорокина, где ребенок есть учительский кал.

Мне кажется, что в этих книгах совершенно нет школьного мастерства, духа школьного творчества. А противопоставлена им – и Ильиной, и Эмден, и бесконечным «Витя Малеев в школе и дома» – Сусанна Георгиевская. Почему я ее любил? Георгиевская, конечно, шестидесятница, хотя она начала писать в сороковые. «Галина мама» – это все вещи сороковых годов. Ее самая известная вещь – это повесть «Лгунья», повесть о девушке-красавице, очень эротизированной, сексуализированной с самого начала: ясно, что поцелуи героев далеко не безгрешны. Это романтическая женщина, которая не знает, чего она хочет. Она ломает и семейный мир, за что получает пощечину от матери, и школьный мир. Ее любят одноклассники и боятся учителя.

Для меня young adult имеет смысл только в той степени, в какой он оборачивается или буллингом, или бунтом. А если нет травли и бунта, то мне эта жизнь совершенно неинтересно. Герой, которого не  травят, вроде как и не человек. А постоянное навязывание недовольство собой, мук совести рано или поздно должно закончится вот этим бунтарским взрывом. Наверное, как у гениального Воннегута в рассказе «Ложь». Понимаете, мир английской или американской закрытой школы (как у Стивена Фрая в «Лжеце») – это мир такого же лицемерия, как и советский мир. Как «Сталки и компания» у Киплинга. Хогвартс тем и отличается, что это все-таки пространство ненасилия, это школа для талантливых, гениальных, где каждый не такой, и то Малфой умудряется буллить всех вокруг себя.

Советская школа была, разумеется, царством непрерывного насилия. И если это непрерывное насилие разрешалось травлей или бунтом, – о такой литературе имеет смысл говорить. Может быть, только детская литература об этом и могла говорить. Если, простите, она, так сказать, в основном о прелестях социализации и растворении в коллективе, то грош цена такой литературе, пошла она подальше.

«Иногда создается ощущение, что вы способны убедительно отстаивать практически любую точку зрения. Бывает, что вас ловят на противоречиях?» На противоречиях меня ловят те, кому не хватает сил вместить некоторую сложность мира. Но я как раз в своих убеждениях не могу сказать, что консервативен, но я очень постоянен. И отстаивать любую точку зрения  я не мог бы никогда. В свое время Соловьев и Гордон вели такую программу (забыл, как она называлась; то ли «Перекресток», то ли еще как-то), где именно они разыгрывали в орлянку ту точку зрения, которую предстоит отстаивать. Или «Процесс» она называлась… Они с большой убедительностью отстаивали эту точку зрения на чистых риторических приемах. Наверное, я мог бы отстаивать любую, но я этого делать не хочу, мне это неинтересно, я отстаиваю свою точку зрения. А если возникают какие-то противоречия, то ведь они кажущиеся. Просто я не всегда укладываюсь в готовый паттерн. Я как раз совсем не полемист, мне не нравится полемика, потому что, как говорила Новелла Матвеева, «истина рождается в споре, но погибает в драке». Боюсь, что примерно так.

«Порекомендуйте книги, которые хороши для детей в 12 лет?» 12 лет – это уже довольно сложный возраст, подростковый, не детский. Это не teen, но в 12 лет, безусловно, надо читать «Джейн Эйр», то есть готику, которая порождает дух сопротивления. Почему я так люблю Александру Бруштейн? В советской детской литературе был этот ужас, чувство борьбы с бесконечно противостоящей, бесконечно более ужасной силой. В советской детской литературе был этот кошмар противостояния стене, трактору, танку, который на тебя едет. Он розочками украшен, но он от этого не менее  танк.

И вот противостояние в безнадежной ситуации, причем иронически осмысленное – тема Александры Бруштейн. Я думаю, что еще в советской детской литературе (мне горько об этом говорить) важной мыслью была социальная ангажированность. И вот боюсь, что в литературе современной, особенно американской, этого нет совсем. Вот возьмите такую книжку – недавно она вышла, автора не припомню – «Теперь она мертва». Там дружба девочки богатой и девочки бедной. И в рецензиях все без исключения отмечают, что наконец в литературу возвращается классовая проблематика и классовая мораль. Но это, как пишут, грубая и лобовая тема. Мол, зачем об этом говорить? А надо об этом говорить! Потому что сочувствие к человеку труда, к демократическим ценностям, ненависть к снобам и богачам  типа Мели Нарейко, – это золотые качества, это необходимо. Я боюсь, что советская детская литература утратила одно главное – сочувствие к человеку  руда, сострадание к бедняку, изгою, Оливеру Твисту. Это же не советское, это диккенсовское явление. Это некрасовское «вы слышите ли, братья, тихий плач и жалобы детей?» «Плач детей» – самое слезное стихотворение Некрасова. Но ведь дело в том, что современный ребенок социально поставлен в условия, которые ничуть не лучше.  А что, «Страсти-мордасти» Горького – это плохой рассказ? Или «Мамаша Кемских» – лучший рассказ о материнстве, какой я знаю.

Мне кажется, что «Страсти-мордасти» – это эталонный рассказ о талантливом ребенке из трущоб. Рассказ, в котором доминирует не доброта, не сентиментальность, а ненависть и мстительность: как можно, чтобы такие дети так жили? Я думаю, что детская литература в наше время абсолютно утратила свой социальный запал. Мне очень горько думать о тех людях, которые будут к социальной несправедливости будут относиться как к погоде, как к естественной вещи, как к фону жизни.

«Почему вы ни слова не говорите о Швыдком?» Михаил Швыдкой написал статью о пользе цензуры. Но цель этой статьи не в  том, чтобы эту цензуру обосновать. Я не собираюсь его оправдывать, он в этом не нуждается. Но цель этой статьи показать, что литературой должны руководить не гэбисты, что литература – не место для силовых ведомств. Нужно создать, может быть, какой-то специальный орган, который занимался бы мягким цензурированием или ненавязчивым идеологическим руководством, но задача этого органа – вывести литературу из-под силовиков. И доказать, что нельзя написать нормальный роман, если у тебя на столе уголовный кодекс и ты его каждую секунду открываешь. Особенно учитывая то, что уголовный кодекс меняется и приспосабливается к нуждам (как и Конституция) ежедневно и ежесекундно.

Мы же понимаем, что книга Лосева «Похвала цензуре» является не только его кандидатской диссертацией (PhD), но и в известном смысле пародией, где он доказывает благотворность цензуры для появления в тексте второго дна, притчи, метафоры, и так далее. Я совершенно не пытаюсь приписать тексту Швыдкого  (хотя  он умеет писать многословно) какой-то протестный потенциал. Но идея была очень простая: отдайте литературу умным грамотным цензорам, а не силовикам, которые ищут в ней только повод возбудиться, возбудить уголовное дело или ненависть. Любая цензура омерзительна, но вообще говоря, если сейчас цензуру введут и впишут ее в Конституцию,  – это еще один способ бесконечно ускорить русскую катастрофу и русские перемены. Почему? Потому что в цензуре достаточно пробить крошечную дырочку, крошечную брешь, чтобы хлынула туда волна и снесла все. Понимаете, введение цензуры погоды не делает. А вот отмена цензуры в 1986 году привела к волне; к тому, что одна публикация стихов Гумилева, якобы нравившихся Раисе Максимовне, смела все барьеры. После этого стало можно Солженицына, а после Солженицына стало можно все.

То есть когда цензурный уже существующий барьер будет сметен, остановить этот вал будет невозможно. А так-то я вообще против любого рабства.

«Перечитываю «Семейный альбом» Акунина. Почему мы вынуждены жить рядом с Бляхиными? Ведь наши дети и внуки будут с ними дружить, создавать семьи. Что это – примирение, проклятие или высшая справедливость?» И с Квакиными мы рядом живем, как в «Тимуре и его команде», и с Ченцовыми, как в «Ожоге». Вопрос в том (это очень важно, его поставил Василий Павлович Аксенов), что делать острову Крым? Следует ли ему воспитывать остальную Россию, сливаться с остальной Россией или изолироваться? Нет, Аксенов говорил: острову Крым надо строить мост в Европу. Равным образом и вам: если вы живете рядом с Бляхиными, вам надо противопоставлять Бляхиным что-то более серьезное.

«Как вы относитесь к Тимоти Вилле?» С интересом, но, как и ко всем битникам, без особенного уважения. Мне больше нравятся работавшие в это же время социальные реалисты или люди глубокой психологической прозы, как Сэлинджер.

«В советской литературе часто звучит тема расставания. «Отчаянная осень», «В моей смерти прошу винить Клаву К.», и т.д. Не есть ли это намек на будущее расставание с жизнью? Посоветуйте что-нибудь в этом жанре?» Из советской детской литературы о любви – «Из-за девчонки», это хороший текст. Но я вам могу прежде всего посоветовать Константина Сергиенко, «Дни поздней осени». Он лучше всех писал о сложной любви.

Ну и конечно, Георгий Полонский  – все, что он написал: «Драму из-за лирики», «Подсвечник Чаадаева», в наибольшей степени «Доживем до понедельника» – и как сценарий, и как фильм. Это не было метафорой расставания с прежней жизнью. Вот Стругацкие говорили (Борис Натанович), что «Стажеры» – первая взрослая вещь Стругацких, где впервые появляются непреодолимые обстоятельства. Любовь в советской подростковой литературе  – это метафора непреодолимых обстоятельств. Если она не любит, ничего с этим сделать нельзя. «А что же делать?» – спрашивает герой в повести Михаила Львовского. И умный отец ему отвечает: «Страдать». Есть вещи, с которыми нельзя сделать ничего. И любовь была метафорой, примером такой вещи. Это повод вести себя достойно в непреодолимых обстоятельствах.

Советская и русская литература воспрянет, когда в ней появится сильный, талантливый young adult, потому что детский мир – это первое столкновение с несправедливостью, нелюбовью, непреодолимой силой, это начало самурайского кодекса. Должен появиться Тимур. Когда он появится в литературе, он появится и в жизни. Спасибо вам, ребята. До скорого, пока.



Боитесь пропустить интересное? Подпишитесь на рассылку «Эха»

Это еженедельный дайджест ключевых материалов сайта

Напишите нам
echo@echofm.online
Купить мерч «Эха»:

Боитесь пропустить интересное? Подпишитесь на рассылку «Эха»

Это еженедельный дайджест ключевых материалов сайта

© Radio Echo GmbH, 2025