Купить мерч «Эха»:

«Один» с Дмитрием Быковым: «Красное колесо» Солженицына

Дмитрий Быков
Дмитрий Быковпоэт, писатель, журналист

В ближайшее время России предстоит пересмотреть один главный концепт – это концепт родины. Мысль о том, что родина не может быть не права, что родина выше истины, – это заблуждение, которое предстоит отбросить. Потому что родина без истины – это всего лишь государство, которому в очередной раз нужна ваша кровь, вот и все. Довольно бессмысленно сейчас все эти разговоры вести, потому что в России любой честный, любой искренний разговор воспринимается как предательство априорное…

Один23 октября 2025
Один с Дмитрием Быковым. «Красное колесо» Солженицына / 22.10.25 Скачать

Подписаться на «Живой гвоздь»
Поддержать канал «Живой гвоздь»

Купить книги Дмитрия Быкова на сайте «Эхо Книги»

Д.БЫКОВ: Доброй ночи, дорогие друзья-полуночники. Счастлив вас видеть, Тема сегодняшней лекции, по многочисленным просьбам, – «Красное колесо», в общем, все-таки преддверие 7 ноября заставляет об этом вспоминать, а отчасти и сериал Кончаловского, который заставляет отчасти взглянуть и радикально пересмотреть наши взгляды не столько на русскую революцию, сколько на историографию, разные к ней подходы. Потому что если не смеяться, то можно так и не расстаться со своим прошлым.

Думаю, «Красное колесо» была задумана как гениальная книга, и разные консервативно-охранительные эстетические взгляды Солженицына не позволили ей состояться. По эстетическим своим симпатиям он был модернистом, не случайно он говорил, что на его прозаический стиль повлияли Замятин и Цветаева. Отсюда – экспансия тире, стремительный, со многими эллипсисами синтаксис, разумеется, диалог довольно-таки равный, что особенно в его сценариях и драматургии сказалось. С такими более-менее модернистскими взглядами и подходами нельзя быть консерватором политическим, возникает определенный диссонанс, который, к сожалению, и возник; который привел к тому, что «Красное колесо» совершенно невозможно читать. Неинтересны, по большому счету, его исторические герои, а герои реальные тоже как-то выскоблены, как Столыпин. А вот, например, написать о Распутине, как он того заслуживал, Солженицын мог бы, но ему помешал нравственный консерватизм. Если бы с историософским, историческим, философским запасом Солженицына совместить темперамент Пикуля в романе «Нечистая сила (лучшем его романе, безусловно), мы получили бы на выходе великое произведение. Другое дело, что «Нечистая сила» грешит антисемитизмом, которым и попрекали Александра Исаевича, но, понимаете, мы Пикулю можем многое простить за увлекательность.

Если бы кто-то с таким же увлекательным дискурсом, с таким же интересом к предмету, с такой же эмпатией подошел к материалу, несколько более с исторических позиций, то и книга Касвинова могла бы быть замечательно написана («23 ступени вниз»), и «Заговор императрицы» была бы хорошей пьесой. Надо уметь совмещать уважение к факту, уважение к истории и здоровый исторический дух, насмешку над национальными штампами. Если бы не была написана «Орлеанская дева» Вольтером, Франция никогда бы не стала республикой. Республика там не в том, что это кощунство, хотя это, разумеется, кощунственная поэма. Но там отвага в переработке, переосмысливании готовых государственных нарративов.

Понимаю, что сам Пушкин нашел «Орлеанскую деву» произведением циничным, но он же называл ее и «катехизисом революции». Так что, если бы чуть меньше пиетета к русской истории было в исторических хрониках, мы могли бы получить и замечательную книгу об Иване Грозном, и замечательную книгу о Гражданской войне, и книгу о русской революции в жанре плутовского романа. Давайте будем откровенны: единственные привлекательные герои в русской революции – это ее авантюристы, это ее веселые плуты. Но об этом мы поговорим подробнее, пока поотвечаем на вопросы.

Много вопросов о том, что нового сказал Кара-Мурза и можно ли выложить его доклад. Разумеется, можно, он много нового сказал. Правда, я должен вас, наверное, огорчить, потому что говорил он по-английски. Но, думаю, наших способностей нам хватит; говорит он хотя и очень быстро, но понятно, чрезвычайно членораздельно. Я думаю, что мы договоримся с универом и, по крайней мере, открытую лекцию мы выложим. То, что было на семинаре (там были ответы на вопросы) у меня, я подумаю, выкладывать или нет. Но, может быть, тоже выложу. 

В основном полемика была в необходимости принятия поправки о свободном ношении оружия. Вот это, мне кажется, его эта идея не вдохновила, а меня продолжает очень сильно вдохновлять, как и вдохновляет меня идея упразднения тюрьмы. Мне кажется, лучше, если люди будут действовать по принципу «надежда в бозе, а сила в руце». Если они сами, без помощи государства, будут сводить счеты с идейными, личными врагами. Ну да, отдельная тема, заслуживающая отдельной беседы и полемики.

Почему мы об этом говорим? Понятное дело, потому что очень скоро, очень быстро придется действовать после спонтанного, как всегда очень быстрого краха режима. Он может произойти завтра, а может – через пять или десять лет. Но в одном Кара-Мурза прав: очень короткое время, очень короткое окно возможностей будет на этот раз. Впрочем,  об этом говорил и Илья Новиков.

Раньше реформы в России встречали с надеждой и доверием. Теперь – с мрачным недоверием практически во всем мире. Практически весь мир уже не ждет от России ни перестройки, ни покаяния, ни сказанной правды. Всему миру Россия сумела с большей или меньшей долей убедительности (думаю, что с большой долей убедительности) внушить: она может быть или такой, или никакой. Уже, кстати, Александр Дугин (на что многие успели отреагировать) сказал, такое стихотворение в прозе он написал: «Непонятно, почему, но не во время войны Россия не может самоорганизоваться. Только война заставляет нас быстро и экстремальными способами расти». Без перестройки всей идеологии, экономики на военные рельсы Россия развиваться не может, она может развиваться только спонтанно, скачкообразно, и причем, обязательно, убивая своих и чужих. 

Думаю, Дугин в известном смысле выступил как жертва стокгольмского синдрома. Он оправдывает это свойство России и считает его неизбежным. Я так не думаю. Но, разумеется, пока российская история нам показывает, что сплотить, дисциплинировать, запугать российское население можно только с помощью одного дискурса: если ты осуждаешь своего правительство, ты предатель. А достигнуть этого можно только в условиях войны. Только война делает любого оппонента, любого критика предателем по определению. А предательство в России до сих пор самое страшное слово, хотя предатель, вообще-то говоря, это признак всякого модерниста. Если модернист не предал свои корни, он  не перешагнул. Это как писатель: если он не преступник, если он не преступил канон, он не заслужил звания писателя. Если он не предал, если он не нарушил какие-то вверенные ему с детства каноны, он лишен называться модернистом. Модернист всегда выступает предателем по отношению к традиции, а еще ему присущ комплекс вины – оруэлловский, кафкианский, замятинский. Но сейчас это бесполезно доказывать кому-либо.

Я думаю, что в ближайшее время России предстоит пересмотреть один главный концепт – это концепт родины. Мысль о том, что родина не может быть не права, что родина выше истины, – это заблуждение, которое предстоит отбросить. Потому что родина без истины – это всего лишь государство, которому в очередной раз нужна ваша кровь, вот и все. Довольно бессмысленно сейчас все эти разговоры вести, потому что в России любой честный, любой искренний разговор воспринимается как предательство априорное, и в этой ситуации, я боюсь, как было сказано в одном советском хорошем школьном фильме: «Бывает так, когда рота идет не в ногу. Но бессмысленно объяснять это роте, когда она тупо топает ногами».

Я думаю, что определенные подвижки в стране происходят, безусловно. Я имею в виду бунт молодых. И я думаю, что катализатором этого бунта может стать случай Наоко Логиновой, именно потому что она как бы протягивает нам свое зрение, свои глаза. Сам псевдоним замечательный – Наоко, как бы «на око». Она протягивает его нам на ладони. Конечно, очень важно подумать, какое лицо будет у протеста. Если у русского протеста будет лицо мужское, сколь угодно handsome, сдержанное, но мужественное, такое солдатское, – это не универсальная отмычка к сердцам. А вот лицо женское, при этом молодое, красивое, при этом недоуменное (прав Шендерович: «Ищущее в полицейском следы стыда, следы раскаяния»), – это совсем другое дело. Я уверен, что если бы у французской армии было бы не такое лицо, как у Жанны д’Арк, ее шансы на успех были бы гораздом меньше. Сжигать при этом совершенно не обязательно.

Я думаю, в ближайшее время России предстоит столкнуться с молодежным протестом, и какое же прекрасное стихотворение написала и прочла немедленно на концерте Монеточка, оно в поддержку Логиновой. Это прекрасное стихотворение и прекрасный гражданский жест. Монеточка на наших глазах становится уже лицом не русского протеста, а русской поэзии. И это очень важно, что женщины в России решительнее и отважнее мужчин. Вот любимая цитата моих студентов и в особенности студенток, потому что именно с этого движения, с семейной революции начинается осознание социальной несправедливости, эти знаменитые слова Добролюбова: «Самый сильный протест вырывается из самой слабой груди». Женщинам в России нечего терять, поэтому они пополняют ряды социального протеста. Самое время вспомнить Фигнер и Засулич. Хотя и мужчинам тоже не грех бы проснуться, но я никого ни к чему призывать не могу.

Я не могу призывать людей к тому, чего не делаю сам. А сам я сейчас не в России. И считаю это совершенно правильным решением, потому что здесь от меня больше пользы, чем в России. В России, если бы я там был, у меня был бы очень высокий соблазн заткнуться. Я не уверен, что я ему бы поддался. Потому что это надо быть сейчас очень храбрым человеком, чтобы выходить, а я не такой храбрый. У меня бывает несдержанность, но насчет храбрости я  не знаю, честно говоря.

«Посмотрели ли вы «Лермонтова» Бакурадзе? По мне, так это чудесная картина». Я согласен совершенно с Дуней Смирновой, с которой мы увиделись сейчас в Чикаго на американских гастролях спектакля «Не тот свет». Очень смешная пьеса, гениальная работа обоих актеров, но, конечно, Ксения Раппопорт делает чудеса. Весь набор первоклассных актерских умений плюс темперамент, а это то, чего никакими умениями не заменишь. Хорошая пьеса, смешная. Пьеса Степнова и Смирновой, она очень абсурдистская, но в ней есть поворот сюжетный очень хороший, который резко переводит происходящее в ранг космической фантастики, а это очень привлекательно.

Так вот, мы со Смирновой обсуждали, кто из современных российских режиссеров может быть назван интеллектуалом. И первым она назвала Бакурадзе. Не, ну, конечно, Тодоровский само собой. Но Бакур Бакурадзе – человек с замечательной интуицией и интеллектуальной смелостью. Его фильм о Лермонтове – это замечательная попытка (при этом это чистая поэзии, конечно) снять будничное кино о Лермонтове, снять последний день жизни Лермонтова каким он был, без пафоса, а не таким, каким его изображают лермонтоведы-романтизаторы и филологи разных пород. Это хороший фильм очень, взят правильный угол зрения. И Лермонтов правильный, такой mauvais mais charmant. Некрасивый, но харизматичный. Лермонтов был человеком невероятного воздействия на окружающих. С этим связаны, кстати говоря, и его триумфальные успехи у женского пола – разные, ранние, очень его развращавшие. Он действительно действовал на людей так… Помню, Дима Захаров дал ему трудную характеристику… Сейчас, секунду, письмо просто пришло…Радостное письмо, к тому же оно сообщает о деньгах, дошедших по адресу.

Так вот, в подходе к личности Лермонтова важна такая его ипостась: его воздействие на людей было диктаторским. Это сильная, чрезвычайно сильная личность, сентиментальная – да, уязвимая – да, в огромном отношении трагическая, но при этом его воздействие на  людей императивное, беспощадное. Он действительно не щадит женщину («и роковое их слиянье, и поединок роковой»). Тот образ Лермонтова, который присутствует здесь, отличается от традиционного образа поэта – сына гармонии. Это именно персонаж демонический и дисгармоничный. И оглядывается он, конечно, не на Байрона, а оглядывается он на Гете. Для Гете заигрывание с Мефистофелем гораздо более характерно. И идея просвещения, фаустианскаяидея в лермонтовском исполнении, пожалуй, страшнее, чем в гетеанском. Потому что Гете все-таки – это человек довольно гладкой биографии, невзирая на разные сомнительные эпизоды вроде смертного приговора, который он вынес. Хотя тоже там темна вода, надо все тщательно проверять. 

Мне кажется, что жизнь Лермонтова, в отличие от жизни Гете, была всегда жизнью мятежника, а вовсе не старца, рано созревшего. Гете – уже к сорока годам мудрец, Лермонтов – бурный, мятежный, неупокоенный дух, таким мы его воспринимаем в этом фильме. Это очень неудобный для окружающих человек. Мне очень нравится, что это в нем в картине подчеркнуто.  В нем нет благообразия, есть прекрасные бархатные глаза, невероятная гибкость и при этом общая, именно подчеркнутая дисгармоничность облика. Несоответствие верхней и нижней части лица, несоответствие лирики и поведения, несоответствие манер и кодекса. То есть человек, который на каждом шагу опровергает сам себя. Или, по крайней мере, ставит себя в ужасное положение. Поэтому и смерть его выглядит самоубийстввенно. Бакурадзе хороший сценарий написал, хорошую картину поставил.

О Лермонтове трудно что-то снять. Надо быть  в некотором отношении ему равным. Конечно, «Лермонтов» Бурляева – это титаническая работа, но титаническая именно в смысле бездарности, какой-то чудовищной аляповатости, нелепости. Действительно, если говорить о Никите Михалкове, личности которого я не хочу касаться, в связи с юбилеем особенно… Зачем человеку на юбилей говорить, что он не состоялся. Говорят: ужасно, если тебя после смерти сыграл Безруков. Ужасно. Но еще ужаснее, если тебя прижизненно снял Бурляев, если он тебя отпел. И фильм Бурляева «Никита» – это приговор, и приговор печальный, но вполне заслуженный. Конечно, рассматривать эту картину как заслуженный венок великому артисту или режиссеру, – совершенно невозможно. Хотя в какой-то степени и заслуженный.

О Лермонтове трудно снимать, потому что до какой-то степени нужно идти вровень хотя бы с лермонтовской драматургией. У Лермонтова слабые пьесы, юношеские – «Странный человек», «Люди и страсти», и даже «Маскарад» – слабая детская пьеса, но написанная гениальными стихами. Как к Лермонтову ни относись, гениально у него все – с первого слова до последнего. Он лишний раз доказывает, что вкус и совершенство – это совершенно разные вещи. Вкус требует канона, а совершенство иногда канон ломает. Но это тоже слишком чисто я в разное время повторял.

«Вы писали, что с радостью поговорите про Ишервуда. Есть ли у вас любимая история в «Прощай, Берлин!»?». Надо внимательно перечитать. У меня стоит толстый том дневников Ишервуда, я оба тома покупать не стал, но второй купил. Я с удовольствием его перелистал. Чем он мне важен, чем он для меня принципиален? Ишервуд не боялся в те времена быть изгоем, быть одиночкой. Для него в те времена это было принципиальной позицией.

Печальную вещь  я вынужден сейчас сказать. Понимаете, лучше всего протест удается тем,  кто и до протеста, до начала всех дел успел побыть абсолютным изгоем, изгнанником. Маргинальность, особенно протестная маргинальность хорошо удается тем, кого уже травили, кто уже побыл жертвой травли. Почему? Потому что позиция последнего, которую Ахматова так блистательно реализовала, предполагает давнюю готовность к унижению. Ахматова сумела написать «Реквием» потому, что последней из всех она уже была. «Неужто я всех виноватей на этой планете была?»

Она потому и прошла с таким достоинством навык травли, что она привыкла с этим самоощущением последней жить. Для Цветаевой это ощущение не органично, потому что она все-таки рыцарь такой. Она и любит рыцарей. Она и таким рыцарем – без должных, по-моему, на то оснований – пыталась увидеть Сергея Эфрона. Мне кажется, на этой попытке как-то его превратить в рыцаря она и сломала ему судьбу.

Для Ахматовой естественная позиция – «На позорном помосте беды, как под тронным стою балдахином». Первые да будут последними, она часто повторяла эту фразу, христианский канон. Ишервуд то ли в силу своей гомосексуальности, то ли в силу своей демонстративной антипатии ко всем силовым дискурсам, ко всей военной, милитаристской риторике, к любому маршированию, то ли в силу своей установки к неприятию среднего вкуса, общего вкуса, – он сумел написать о нацизме именно потому, что для него естественно было оказаться на позиции жертвы нацизма. Ну, наверное. Не жертвы, а противника нацизма.

Понимаете, обычно очень редкие люди смогут подать голос против большинства. Я думаю, единственная универсальная прививка от тоталитаризма, от торжествующего курса посредственности, – это или школьная травля, или какое-то изгойство в семье, что тоже очень бывает полезно, хотя и мучительно. У меня, слава богу, нет такого опыта, а опыт школьной травли был, поэтому я очень хорошо вписался в отряд маргиналов, не приемлющих коллективного публикования. Как-то нужно в себе это воспитать, а воспитать в вас это может только коллектив, ничего не поделаешь. Я не видел еще ни одного человека, который бы в результате самовоспитания стал бы оппонентом, нонконформистом. Нонконформизм – это вещь, которая вырабатывается как противоядие в долгом, мучительном сопротивлении толпе. Или стаду, или стайке. Вот поэтому у Ишервудаполучилось. Кстати, в фильме «Кабаре» это тоже очень понятно. Они оба – и героиня Минелли, и в голубом свитере персонаж – изгои  в своей среде, они оба выламываются, в идею… Помните, как у Блока: «Переходят за порог проститутка и развратник».

Тень вторая – стройный латник,

Иль невеста от венца?

Шлем и перья. Нет лица.

Неподвижность мертвеца.

В воротах гремит звонок,

Глухо щелкает замок.

Переходят за порог

Проститутка и развратник…

У проститутки и развратника больше шансов оказаться нонконформистами, потому что они не простые нормальные люди, они не обыватели. А обыватель и есть самая питательная среда для любого фашизма. Очень горько говорить, но ничего не поделаешь. Именно поэтому я думаю, что у травимых, одиноких, неблагополучных гораздо выше шанс стать христианами. Христос пришел к ним не потому, что он прямо предпочитает первертов, извращенцев, а потому что у извращенцев выше шанс прислушаться к нему. И условно говоря, отменить принципы и власть большинства.

Именно то, что в Америке всегда было повышенное уважение к изгоям  иодиночкам, и сделало ее демократической страной. Сейчас этого, к сожалению, мало, потому что очень мало людей готовы возвысить свой голос против большинства. Их мало, но они есть, и их становится все больше. Америка, может, потому и выбрала себе Трампа, потому что это кратчайший путь к общенациональному пробуждению, к напоминанию о каких-то важных американских ценностях. Прежде всего, такой ценностью всегда являлся нонконформизм.

«Видите ли вы параллели между Тацудзо Исикавой и Ильей Эренбургом? Прочитал «Soldier’s Pay», упорно вижу здесь параллели с «Дорогами Европы»». Я совершенно не читал Исикаву, есть у меня пробелы в образовании. Прочту – поговорим.

«В нескольких своих эфирах вы говорили, что опыт школьного буллингавзращивает нонконформизм. Но вот взять хотя бы Северуса Снейпа – он один из многих примеров, доказывающих обратное. Что вы об этом думаете?»

Нет, он доказывает то же самое. Он, как жертва школьного буллинга, сумел преодолеть свою затравленность и встать на сторону ордена Феникса. Понимаете, что делает с человеком буллинг? Он делает его более уязвимым, лучше понимающим чужую боль. Северусу Снейпу как уязвленному человеку, лежала прямая дорога к пожирателям смерти, к гиперкомпенсации, к «человеку из подполья». Я вовсе не говорю, что опыт школьного буллингастопроцентно благотворен. Но, по крайней мере, он приучает сомневаться, поэтому,  по крайней мере, он не стал слугой Волан-де-Морта. Или, по крайней мере, оставаясь слугой Волан-де-Морта, он стал двойным агентом.

Я, кстати, не знаю, как развивалась жизнь Азефа. У нас же нет профессиональной, скрупулезной, дотошной биографии Азефа, которая позволила бы рассказать, какую роль в его жизни сыграла его физическая некрасота. Возможно, был школьный буллинг, результаты травли… мы ведь знаем Азефа того, которого знал Борис Савинков, который слепо ему поверил. Мы знаем Азефа – двойного агента, слугу двух господ, гениального утонченного провокатора, и так далее. Но мы не знаем, что сформировало это больную личность. У Горького в «Караморе» этот вопрос тоже не отмечен. Карамора – классический модернист, он начинает свою исповедь как модернист, примерно так же, как Посторонний у Камю. Он говорит, мол, я не испытываю тех чувств, которые у меня должна вызывать смерть матери. Равным образом Карамора на первых страницах текста признается: я никогда не чувствовал навязанных, испытанных, диктуемых эмоций.  «Никогда я не чувствовал угрызений совести после убийства или сочувствия к страдальцу». «Видимо, как привиделось мне во сне плоское жестяное небо, так и мораль моя плоская и жестяная, не видел я никогда ничего человечески сложного». Почему это случилось, что сформировало его? Этого мы не знаем.

Конечно, бывают люди нравственно ущербные, рождающиеся без чувства, без солидарности, без понимания. Но это редкая вещь. Гораздо чаще мы  наблюдаем людей, в результате каких-то душевных травм отнявших у себя, отбивших способность к переживанию и сопереживанию. Я вообще думаю, что стихийным модернистом является только человек, который натерпелся от коллектива, который уже в этом коллективе наслушался эмоций предписанных, и больше он не хочет никаких. Он теперь до известной степени циник поневоле. Но моменты формирования Караморы, наверное, связаны с личностью его абсолютно авторитарного отца, который  никогда и ни секунды не хотел его понимать. А может быть, с тем, что он всегда, чувствуя свою малость и незначительность, мечтал об альтернативных способах самоутверждения. Он ни за счет таланта, ни за счет личной храбрости утвердиться не мог, поэтому решил утвердиться за счет доносительства, провокации. Вот здесь тоже можно размышлять. Но, к сожалению, Горький умолчал о том, какие именно переживания привели человека к таким печальным и неутешительным поступкам.

«Как вы думаете, «Хроники русской революции»  – это изучение истории Кончаловским, повлиявшее на него? Или это высказывание о сегодняшнем дне, и в нем можно искать актуальность?»

Я попробую сформулировать то, что я уже говорил в статье в «Репаблике». Спасибо, что он ее напечатал. Кончаловский тоже в известном смысле ощущает себя изгоем, потому что ему при всем большом интеллекте не додано очень важной человеческой составляющей. При большом уме и даже при замечательном художественном чутье ему не додано святости. Что в позднем Риме может делать человек, у которого не хватает силы духа, не хватает, может быть, метафизической культуры, чтобы стать христианином? Христианство – нормальная реакция на раздражение, на дух позднего Рима. Христианство – это протест, протест против этого выродившегося величия, против культа жестокости и разврата. В известном смысле, «Хроники русской революции»  – это такой сегодняшний «Сатирикон» Феллини. Фильм, который, кстати, у Феллини получился довольно скучным, но в конце он как-то умудряется добрать эмоцию. Фильм, в котором очень много отвращения, чисто физиологического, просто омерзения. Такое булькание нечистот.

Я думаю, что в «Хрониках..» похожее ощущение: страшная пресыщенность русской истории, страшная усталость от нее – это есть. Но Михалкову не хватает сил это все проклясть и стать в этом Риме первым христианином. Поэтому он снимает жестокую петрониевскую сатиру. В итоге «Хроники русской революции» – это жест отчаяния. Почему «арбитр» – слово такое нарицательное? Петроний был тоже «арбитром вкуса», человеком выдающихся добродетелей, в том числе гражданских. Но его, насколько я помню, принудили к самоубийству, что было единственным выходом для него – все понимающего и все ненавидящего.

Понимаете, если невозможно сделать метафизический рывок – тогда ты пишешь «Сатирикон»; книгу, в которой большая часть состоит из проклятий, издевательств и другого. «Хроники русской революции»  – это полный ненависти и отвращения пересказ всех дежурных дискурсов русской литературы. Это фильм, сделанный как бы глазами Эшендена – британского разведчика, попавшего в Россию. Там есть прямые отсылки к Эшендену, потому что сцена с британскими разведчиками – это прямая цитата из «Эшендена». Это Россия, увиденная глазами Моэма; брезгливыми глазамибританского шпиона, чуть ли не полковника; человека, для которого в России слишком много пьют, слишком много разговаривают, женщины неряшливы в быту и часто пьяны, мужчины болтливы и часто и пьяны, рыцарских добродетелей нет. Этот Рим развалился, все сгнило. И для Моэма, который культ Британии, культ Англии часто подчеркивает, для которого Англия – родина рыцарства, высших добродетелей, – для Моэма высказывание о революционной России в рассказе «Белье мистера Харрингтона» – убийственное и жесткое. Надо сказать, что то, как он увидел русских женщин (а это была самая очаровательная женщина русской революции  – Александра Кропоткина, с которой у него был мимолетный роман; слава богу, быстро закончившийся); то, как увидены женщины русской революции в образе роковой Аделаиды у Кончаловского, – это, конечно же, и привет Александре Кропоткиной, и Муре Будберг… Роковые женщины, которых тянет к роковым обстоятельствам, которые все время ищут идеального террориста.

Но, к сожалению, ни этим женщинам, ни этим террористам не дано подлинного, не дано героического. Им остается быть блистательными авантюристами. Так же увидена Кшесинская, кстати, весьма уважительно.

Я думаю, что сам Кончаловский – это такой тип трикстера, который жил в России, наслаждался трикстерской ролью, перескакивал с приключения к приключению, при этом он очень любил эту страну, как рыба любит воду, это была его среда. Но при этом ему не хватало сил, ни метафизической отважности стать настоящим русским художником, каким стал Тарковский, ни отваги стать бунтарем, какими стали многие люди его поколения, например, Аксенов. Он остался русским плейбоем, но талантливым русским плейбоем. Такой фильм мог бы снять Збарский, например. Збарский был бы главным художником этого фильма. Это талантливый герой, податливый аристократ, который в этой стране прожил жизнь и сделал карьеру. И вот он ее отпел – единственно возможным для себя образом.

Интересно, героини все роковые – они все похожи на героиню бунинского «Чистого понедельника». Разница в том, что Бунин ее любил. А мне кажется, что Михалкову-Кончаловскому не доставало всегда именно искреннего чувства, его слишком прельщает радость плейбоя-победителя.

Вот странная вещь: два великих (можно уже сказать, что великих), два очень больших художника начинали вместе, писали сценарий к «Андрею Рублеву», это лучший был сценарий. Почему я с таким смирением отношусь к Михалкову-Кончаловскому? Потому что лучший европейский сценарий (если не считать некоторых работ Бергмана) написан им в 25 лет, в 1962 или 1963 году был опубликован в «Искусстве кино». «Андрей Рублев» – это гениальная проза. Это сделано за пять лет до моего рождения.  Я обязан уважать человека, который уже тогда достиг этого.

Но вот возьмите, как разошлись судьбы этих двух больших художников. В 1962 году они написали «Андрея Рублева», а двенадцать лет спустя Тарковский снимает «Зеркало», а Кончаловский – «Романс о влюбленных». Они снимали рядом, они работали параллельно, в двух студиях у них происходило озвучание. Кончаловский посмотрел черновик «Зеркала» и сказал, что ничего не понял. Тарковский сказал: «Правильно, и хорошо, я сейчас сделаю еще непонятнее». 

Удивительно, что два этих художника пошли такими разными путями. Если угодно, определенное сходство было. Тарковский деконструировал свою биографию, свои отношения с отцом и отечеством, снимая «Зеркало» – разбитое зеркало своей жизни. Кончаловский деконструировал официальный дискурс, такой соц-арт. Я думаю, это самая соцартовская его картина, она похожа больше всего по стилистике на такие, знаете, фрески во дворцах культуры. Передовой, в суровом стиле рабочий в каске, девушка в мини и их ребенок на плече рабочего. Это, условно говоря, оформление дворца культуры в Тынде.

Культура, условно говоря, комсомольско-молодежная (кстати говоря, музыка Градского), который, кстати, написал в это время не только много рок-баллад, но и рок-оперу «Стадион», но и песню «Яростный стройотряд» Пахмутовой он же, по-моему, исполнил. И он же исполнил песню из фильма «Моя любовь на третьем курсе» – «В небесах отгорели зарницы…» («Как молоды мы были»). Соцартовская эстетика была вполне себе во многих отношениях для тогдашней России авангардной. Но когда Тарковский деконструирует и разбирает собственную биографию, докапываясь до корней своих трагедий, Михалков-Кончаловский в это же время деконструирует соцреализм, соцарт. То есть он решает внешнюю задачу. Может быть, потому что внутренние были слишком мучительны, чтобы к ним прикасаться. Может быть, потому что Тарковскому хватило выяснить отношения с отцом-поэтом, то Кончаловскому не хватило выяснить отношения с отцом-поэтом. Не знаю, может быть, это слишком саморазоблачительных вещей потребовало бы. Но в любом случае, сопоставление «Зеркала» и «Романса о влюбленных» выявляет две стратегии развития двух больших художников.

Я не сравниваю их по художественному уровню, потому что «Романс о влюбленных» в тех задачах, которые художник там ставит, он эти задачи стопроцентно решает. Другое дело, что это задачи не той высоты, которые стояли перед Тарковским. Но это стопроцентная удача в рамках стратегии автора. Может быть, временный успех, не знаю; может быть, чисто эстетические задачи. Именно поэтому, когда мы смотрим «Зеркало», мы испытываем детский восторг, чудо. А когда мы сегодня смотрим «Романс о влюбленных», мы испытываем иногда любопытство, иногда – понятную неловкость. Но это, в любом случае, шедевр только в своем жанре – жанре, который до известной степени упразднен.

Я думаю, что «Хроники русской революции» – это безусловный шедевр в жанре глумления. Но здесь есть очень важный момент: насколько это продуктивно, насколько это по-человечески хорошо? Я могу сказать, что это, как правильно говорил Илья Кормильцев, «если палку перегнули, то ее слишком долго перегибали в другую сторону». Наверное, слишком долгий пиетет перед русской историей, слишком долгое провозглашение ее чем-то исключительным привело к тому, что теперь с ней поступили вот так. Ее жестоко спародировали. Я хочу подчеркнуть, что ее спародировали не только в части курса революционного, социалистического… Спародировали конспирологию, частые происки англичанки, поиск честного человека среди русских спецслужб. Нет ничего противного в том, чтобы переиродить ирода, чтобы сделать пародию на все  тексты о русской революции не сказана до сих пор. А почему эта революция произошла, мы с вами говорили много раз. Потому что базис оказался во много раз проще, примитивнее надстройки; оттого, что пальма вошла в противоречие с теплицей. 

Интеллектуальный слой, культура страны оказались бесконечно сложнее ее примитивного, безынститутского, двухмерного политического устройства. И культура взорвала страну просто, это была статуя не по постаменту. Сегодня мы могли бы наблюдать то же самое, но проблема в том, что тридцать лет культуру вытаптывали… даже ельцинское правление (вне зависимости от его интенций) было временем расправы с культурой, ее исчезновением. Не потому что ее отдали на рыночное регулирование, а потому что ее целенаправленно уничтожали. Внушали очень долго россиянам, что культура  – это нечто избыточное, необязательное, что надо деньги зарабатывать, дело делать, и так далее. На протяжении 35 лет русская интеллигенция подвергалась именно институциональному вымораживанию. Не стало места, где она могла бы быть, где она могла бы реализовывать себя. Именно поэтому закончился русский проект. Не зря ссориться с интеллигенцией, интеллигенция есть главный инструмент перемен. Я бы сказал, что это единственный инструмент перемен. Она первой гибнет именно потому, что она первой прошибает эту теплицу.

Интеллигенция в России была истреблена полностью к моменту начала путинского правления. Если не истреблена, то оттеснена на вторые роли. Она была если не истреблена, то перестала что-либо значить. И в результате она не сумела прийти в противоречие с нынешним базисом. Ее просто нет. Травка не может продавить теплицу. Поэтому система погибнет не от столкновений, не от политической борьбы, не от реформ. Мы о самом главном не говорим – а нам же главное «больше никогда не упустить власть, никогда не допустить перестройки». Да скоты, это единственное условие вашей жизни, реанимация, запуск исторического цикла на следующий круг вы уничтожили, поэтому этот цикл больше не может перезапуститься. То, что с ним может теперь произойти, – это только гибель от естественных причин, его аутоиммунное заболевание. Некому отрегулировать, нет социальной критики, нет диссидентства, нет ротации элит. Помните, стишок у меня был:

И от этих праздников и боен

Все сильней душа моя болит.

Как страна, в которую не встроен

Механизм ротации элит.

Он в нее не встроен банально, и мы наблюдаем в результате страну, лишенную способности к самореформированию, самообновлению; страну, у которой есть только одна вероятность – развалиться от неуправляемости. И это произойдет неизбежно, это тот механизм самоуправления, который Господь в нее вставил.

Очень долго она разваливалась оттого, что она начинала меняться. И меняясь, она выходила на более высокую итерацию. Но теперь все кончилось. Как показал Леонов, каждое следующее сечение пирамиды периметром меньше, сечение уже. Каждая следующая стадия – это вырождение. В пирамидальной структуре ничего, кроме вырождения, нет. Двигаясь вверх, вы вместе с тем двигаетесь к вырождению. Это вырождение Кончаловский и снял, за что ему человеческое спасибо. А сумеем ли мы достаточно громко смеяться над всеми архетипами этой культуры, которая, собственно, описана у меня в книжке «Демон поверженный», сумеем ли мы довольно громко издеваться над всеми этапами этой культуры? Это зависит, грубо говоря, не от нас. Мне, по крайней мере, очень хотелось бы, чтобы нынешняя итерация оказалась последней, чтобы Россия начала после этого с абсолютно новых стартовых условий. 

Две главные вещи, которые в ней должны быть сделаны, чтобы она была жизнеспособной – это прежде всего местное самоуправление (многие называют это распадом, но никакого распада в этом нет, это нормальная самоорганизация на местах, без которого Украина бы не могла сопротивляться), второе – полная реформа пенитенциарной системы, конкретно – полная отмена тюрем. Что-то вместо тюрьмы должно быть. Вот мы как раз с Кара-Мурзой об этом достаточно жестко спорили. Он говорил, что и в самых демократических системах есть тюрьма. Ну да, есть, но это самое плохое, что в них есть. Мир должен отказаться от границ, которые, конечно, искусственно его перекраивают. Границы – это самый прямой способ к мучительству граждан, созданию новой системы унижений.. Визы должны быть отменены, границы должны пасть. Они так-то, по сути, уже упразднены. Вы не спасетесь от мигрантов, укрепляя границы. Вы только задушите себя репрессивными мерами. Границы должны пасть или, по крайней мере, визовая система должна треснуть. Люди имеют право путешествовать по свету и жить где хотят, если они готовы работать. И тюрьмы должны быть уничтожены. Тюрьмы – это тоже ведь границы своего рода. Тюрьмы не справляются с изоляционистской функцией, никого не могут изолировать, никого не исправляют. Зачем они тогда нужны? Вы полагаете, что они защищают вас от преступности? Дудки! Наоборот, преступность, которая выращивается в тюрьмах, хлещет оттуда с утроенной энергией, как хлестанула в России благодаря Пригожину. Тюрьма – это рудимент, средние века. С этим надо распрощаться.

Я думаю, если Россия попробует хотя бы главные свои рудименты оставить в прошлом, у нее есть прекрасный шанс начать на новом, важном поле. Это дает определенную надежду.

«Как вы собираетесь отмечать Хэллоуин?» Я здесь, скорее, сторона пассивная: его отмечают здесь все вокруг меня, а я раздаю детям конфеты, когда они приходят их требовать. Тут вот замечательная фраза Эрнста: «У кого лучшие ракеты, у того и лучшие конфеты». Нет, у того лучшие котлеты, тот и превращается в котлеты, в общем. Конфеты мы раздаем, скелет мы купили, тыква у нас есть. 

Тут, кстати, огромное спасибо Леше Игнатченко – химику из университета Иоанна Рыболова Джона Фишера. Он с коллегами-физиками устроил для детей потрясающее профориентационное мероприятие. Все дети сразу же захотели химией заниматься: фейерверки, взрывы, максимум химических экспериментов. И, конечно, высшей точкой этого празднества был взрыв, в результате которого из тыквы все вылетело, а на ней появились глазки и ротик. Как его сделано – бог его знает. Потом еще из ротика полезла зеленая пена. Как говорил радостно Шервуд: «Тыква блевала». Естественно, будут всяческие детские мероприятия, но у нас Хэллоуин почти совпадает с днем рождения Шервуда. Мы будем праздновать его. Желающие поздравить могут поздравить 30 октября. Пять лет бэбзу – первый юбилей, полуюбилей, но все равно приятно. Так что звоните, присылайте подарочки.

Хэллоуин нравится мне тем, что это глубоко фольклорный праздник. Для фольклора характерно не обожествление каких-то святынь, не сакрализация, а именно десакрализация и деконструкция, то есть насмешка над сакральным. Фольклору лучше всего удаются анекдоты или пародии, в мексиканском фольклоре все эти танцы со смертью. Это всегда мне казалось очень правильным, очень позитивным. Потому что невыносимо смешно смотреть на фальшивый, наигранный пафос. А мексиканские хороводы, карнавалы, в которых есть смерть, покойники, ужасы – это то же самое, что Хэллоуин. Это традиция искусственного разрыва официозной риторики. Мне очень нравится.

И, конечно, мне нравятся всегда рассказы ужасов. Потому что в них затронуты всегда какие-то очень важные, очень принципиальные вещи. Триллер – кратчайший путь к читательскому сердцу. Кстати, большая часть триллеров написана хорошо. Автор, пишущий плохо, не способен напугать. Об этом надо помнить.

«Что вы думаете о Василии Витальевиче Шульгине? Был ли он лучше остальных черносотенцев? Как вы оцениваете советский фильм о нем «Перед судом истории»?» Фильм плохой, он невыносимо фальшив, но другим он и не мог быть. Мы должны сказать спасибо Шульгину, который участвовал в картине, сам в ней выступил и обвинителем, и главным героем, выставив всю фальшь и глупость советской историографии. Шульгин был одаренный человек, и прав был Илья Манштейн, говоривший, что его книжка «Что нам в них не нравится?» прежде всего очень талантлива. Поэтому ее, невзирая на всю антисемитскую глупость и аморальность, читать все-таки приятно. Она позволяет евреям узнать что-то главное об антисемитах.

Василий Витальевич Шульгин был, наверное, самым талантливым публицистом из консервативного направления. И это выгодно отличает его от Михаила Меньшикова – примитивного, патетического… Меньшиков его банальностями, даже его судьба, долгий запрет и сама его смерть (он был расстрелян чуть ли не на глазах своей семьи), – это заставляет его жалеть, но любить его это не заставляет. Он был человеком, на мой взгляд, довольно дурным. И я уж не говорю о том, что антисемитизм Меньшикова гораздо менее привлекателен, чем антисемитизм Шульгина, который видит в евреях равного противника и радуется возможности с этим противником скрестить оружие. При этом – еще раз говорю – любой антисемитизм мне глубоко отвратителен. Бывает антисемитизм уважительный, а бывает презрительный. В исполнении Шульгина он уважительный. Он именно антисемитизм уважительный, антисемитизм борца, который видит противника. Он именно хочет проиграть, потому что понимает: за интернационализмом будущее, а за национализмом – всего лишь отчаянная попытка защитить свой маленький мирок. Именно поэтому, как мне кажется, еврейский национализм – до некоторой степени оксюморон, евреи всегда были агентами будущего, и не им защищать адептов прошлого, как мне кажется.

Кроме того, Шульгин, и его «Дни», и его «Двадцатые», и его публицистика поздняя, – все это прежде всего очень убедительно и талантливо написано. Убедительно в каком смысле? Не потому что человек может поверить ему. А потому что это убедительное свидетельство ораторского таланта. Его речь – это речь человека, который умеет увлечь. Он немножко гаер, тоже трикстер, но в нем есть и мужество, и – самое главное – в нем есть высокое уважение к еврейству, которое особенно чувствуется в главе про Дело Бейлиса. Именно поэтому он защищал Бейлиса. Потому что обвинение было построено бездарно и неумело. Такие умные государственники или националисты, как Шульгин, нужны и спасительны. 

Но ведь, понимаете, что они там сейчас решили делать? Они решили, что все умники, все интеллектуалы, даже если они лояльнейшие охранители, – все они потенциально опасны. Потому что любой умный рано или поздно взбунтуется. Именно поэтому в России сейчас есть некоторое количество талантливых зет-репортеров. И правильно совершенно написали то ли в «Инсайдере», то ли еще где-то (можно уточнить), что именно талантливые зет-репортеры – следующая мишень государственной пропаганды. Потому что они организовывали помощь фронту, а любые организационные потуги, любые организационные способности в наше время рискованны и самоубийственны. Не надо, хватит, нам нужны верные, а не умные. Это катастрофа. Если вы сознательно снижаете интеллектуальный уровень страны (что, кстати, очень точно в «Пирамиде» показал Леонов; он показывает, что надо любой ценой затормозить развитие человечества, великий тормоз, а не великий стимулятор), если вы лишаете страну интеллекта под предлогом лояльности, вы лишаете ее будущего. Люди, которые интеллектуально ничтожны, не способны ни нарисовать картину будущего, ни ее осуществить. Это очень печально. И когда я смотрю на современную Россию и на те героические усилия, которое предпринимает начальство, чтобы затоптать последние ростки интеллекта, последние ростки духовности, я понимаю, что это, во-первых, безнадежно, а во-вторых, может быть, оно и к лучшему, что еще одна национальная исключительность закончится так глупо, так позорно.

«Как по-вашему, отпустят ли Наоко?» У меня есть ощущение, что протест очень масштабен. Они могут, конечно, садически поступить: выпустить ее из приемника и тут же обратно арестовать за сопротивление, которого не будет. Но как бы то ни было, если бы они ее выпустили, если бы у нее был шанс оказаться за границей и там продолжить музыкальную карьеру, – это было бы отлично, это бы позволило ей продолжить музыкальную карьеру и действительно стать лицом оппозиции. А не стать лицом отсидки. Но тут решать только ей, хочет она или не хочет. Я думаю, она самостоятельный человек, чтобы делать выбор. А ее зарубежная музыкальная карьера могла бы быть очень успешной и очень полезной, потому что протестного голоса из России давно не слышно. Я не призываю к монетизации протеста, я призываю к тому, чтобы дать эстетическое оформление к политическому протесту. Сама она вроде как песен не пишет, она музыкант, но помочь ей с текстами, я думаю, готовы бы многие. Я очень надеюсь, что ее выпустят из-под административного ареста и не будут судить уголовным судом. Потому что сломать ей судьбу все равно не удастся, а испортить себе карму… Я не думаю, что в Питере так много людей, готовых это сделать.

«Сегодня на полке буккроссинга нашла сборник Дюморье «Don’t Look Now». Читали ли вы его, с чего лучше начать читать этого автора?» Естественно, я читал «Не оглядывайся»; наверное, это один из лучших ее рассказов. Сборник… я не знаю, какой сборник вы имеете в виду. У меня довольно много книжек Дюморье, таких первых изданий. Вот у меня стоит на почетной полке книга ее рассказов «Breaking Point» – это такая антология 1959 года, лучшие ее послевоенные тексты. Сейчас я перечислю просто, что здесь есть…

У нее, кстати, из рассказов, чаще других переиздающих, представлены замечательные совершенно «Голубые линзы»; «The Limpet» – прелестный совершенно рассказ, «The Alibi». «Ганимед» мне не нравится. «Бассейн» хорош, но тоже это не главное. Я бы посоветовал «Без видимых причин», с него я посоветовал бы начать. Если вы этот рассказ поняли, что все хорошо. «Don’t Look Now» – конечно, потому что это замечательная конструкция, композиция, идея рассказа сама по себе. Самый-то мой любимый рассказ, который я уже записал в цикле у Яковлева – это «The Apple Tree», «Яблоня». Кстати говоря, любимый рассказ очень многих моих студентов. «The Limpet» – не знаю, как его перевести, «Моллюск», наверное, или «Морской гребешок». Это все-таки хороший рассказ, но не самый лучший. Из этого сборника мне, безусловно, меньше всего нравится «Ганимед», а больше всего так сразу и не скажешь.

Кстати говоря, из ее мрачных рассказов, где человеческая природа подвергается жесткому, циничному взгляду – «Не позже полуночи», это такой хитрый текст. У нее же, понимаете, разные человеческие страсти, вроде инцеста, например, получали довольно жесткое моральное осуждение. Она же, будучи модернисткой, все-таки, как истинная британка, очень традиционна. И вот именно «For Now Reasons» – рассказ о том, каким страхом для девочки обернулась ее надежда на чудо. Там ее изнасиловали, и ей внушили (она же невинна совершенно, ей 12 лет было) забыть, что это с ней было, а она беременна. И ей внушили, что это непорочное зачатие, и она этого своего рыженького ребенка воспринимала как Христа. Когда его у нее отняли, она воспринимала это как чудовищную трагедию. Но потом она узнала, что из него выросло, когда он явился к ней мальчиком-рассыльным. Это очень страшный рассказ, такой грустный, невыносимый, так ее жалко, вы себе не представляете. Дафна Дюморье, при всем своем профессионализме рассказчицы, часто применяющей сюжетные твисты, она остается нежным и сентиментальным человеком. 

Кстати, у нее довольно четкое представление о расплате за грехи. Помните, «Маленький фотограф» – довольно серьезный рассказ. Здесь он, по-моему, напечатан под другим названием, но не уверен. Но, как бы то ни было, начинать читать Дюморье с рассказов не совсем правильно. И не совсем правильно начинать читать ее с «Ребекки», самого известного романа. Есть два романа, которые лучше всего иллюстрируют творческий метод Дюморье. Самый лучший – «Моя кузина Рэйчел», потому что в нем гениальное строение уравновешивающего сюжета, когда равное, сугубо равное число аргументов «за» и «против». Либо она святая, либо она убийца. «Моя кузина Рейчел» – любимый мой роман. То, как он сделан, как математически построен. Какая блистательная система лейтмотивов, какие чудесные и точные с самого начала темы двойственности и двойничества. Просто шедевр. Второй роман – «Козел отпущения», где человек начал проживать чужую жизнь и все разрулил. Хорошая история о том, как моральный человек может исправить аморальную ситуацию.

Мне роман «Козел отпущения» напоминает немножко последний роман Уайлдера «Теофил Норт», где человек берет на себя функции мага и вмешивается в чужую жизнь. Вот «Козел отпущения» в каком-то смысле – это  как раз история о человеке, который в последний момент влез в чужую историю и нормализовал там нравственные акценты, нормализовал ужасную жизнь этой аристократической семьи, где все ненавидели друг друга. Не знаю, это один из самых очаровательных романов, какие я читал. Наверное, его следовало бы перечитать, потому что я давным-давно не обращался к этому именно роману. А те вещи, которые я читаю регулярно, «Яблоню» прежде всего, их я и даю прежде всего студентам для разбора.

Кстати говоря, чем замечателен рассказ «Яблоня»? Моральные оценки там довольно четки. Но дело в  том, что эта Миртл (такая «плакса Миртл»), вечная плакса; женщина, которая свою и чужую жизнь делает практически невыносимой именно из-за обсессии, чувства долга, – это взгляд неожиданный. Потому что ведь вроде бы эта девушка хорошая, правильная, а он – жестокий эгоист. Но все читательские симпатии, читательское сочувствие на его стороне. И нам так жалко, что прелестная девушка Мэй не досталась ему, а погибла с мотоциклистом. Как они были бы счастливы вместе, веселые люди. И как прекрасна эта молодая яблонька, которая в последний момент касается его лица веткой. И как отвратительна эта старая яблоня, плодоносящая невкусными, гнилыми яблочками. Вот в Дюморье есть эта прелесть, свежесть, здоровье, отвращение к дурацкому насилию над собой. Вот это делает ее для меня одной из самых любимых авторов. Поэтому начните с «Яблони».

Хотя и «Don’t Look Now – характерный рассказ для Дюморье. Там, где носителем волшебных способностей, дара предвидения оказываются не монахини, а главный герой. Ладно, я выдаю вам главный сюжетный твист, но вы, я думаю, уже прочли рассказ, поэтому для вас это не так интересно.

«В давний топ ста ваших любимых стихотворений не попал Иннокентий Анненский. Какое место он занимает в русской литературе? Нравится ли вам «То было на Валлен-Коски»?» Ну, если что и нравится, то «Старые эстонки». Конечно, «То было на Валлен-Коски» – гениальное стихотворение. А «Лира» («Опять по тюрьме своей лира…»), а «Полюбил бы я зиму, да  обузатяжка…». Мне Кушнер как-то сказал: «О чем с вами, москвичами, говорить – вы Анненского не понимаете». Анненский действительно в Москве не любим и не понят. Он питерский поэт и поэт, как сказано у него самого, «стихи кошмарной совести», поэт отравленного сознания. Я очень Анненского люблю, но он мне и безнадежно чужой. Что-то есть в его лице, в его затянутости в мундир, что-то есть в его облике бесконечно закомплексованном и трогательном и все-таки строгом и бесчеловечном, – все-таки есть в нем что-то, что меня отталкивает от него. «Когда б не пиль и не тубо…» В общем, как нему ни относись, я потому его не взял, наверное, в свою сотню, что у меня были на тот момент более любимые тексты. При этом я признаю, что поэт он очень большой. 

Мое отношение к Анненскому начало меняться, я начал его любить, когда я купил уже здесь (у меня в Москве не было такой возможности) большую серию «Библиотеки поэта», и много его читал. Некоторые его стихи парадоксально напомнили мне ахматовскую фразу: «В нем уже есть в зародыше вся поэзия ХХ века». Даже Высоцкого я у него нашел, в одном стихотворении есть прямая предтеча «Диалога у телевизора», у Анненского это «Диалог двух дачников». Анненского я полюбил поздно. Как вот Ахмадулина писала: «Тютчева понимаешь после тридцати», так  наверное, и Анненского понимаешь после сорока лет. Он не поэт для младенцев. Но мои поэтические вкусы сформировались рано, поэтому я и Фета почти не знаю, поэтому я и Анненского понял поздно. Бальмонт вообще прошел мимо меня, я начал любить его… Понимаете, какие-то волшебные строчки храню в голове с раннего детства. Конечно, сейчас бы я, наверное, свою сотню составил иначе.

Тут правильный вопрос: «Сильно ли изменились мои литературные вкусы?» Не то чтобы сильно, но до известной степени стали более демократичными, наверное. Я многие вещи отвергал за их простоватость. Но мне в последнее время в поэзии нужнее живое чувство. Поэтому слишком многие стихи в традиции Исаковского мой снобизм литературный не позволял включать в топ-десятки. И у Твардовского, и у Исаковского очень много было замечательных стихов. Другое дело, что я так и не смог полюбить Сельвинского,  к сожалению, а Луговского всегда любил. Может быть, отношение к советским образцам испортило то, что я увидел, к чему привела в пределе, в развитии советская власть. Я стал гораздо хуже вообще относиться к конструктивистам, и так далее. Но при этом я ничуть не охладел ни к Антокольскому, который при всей своей книжности и вторичности, все-таки поэт первого ряда; ни к Багрицкому – их я как любил, так и люблю. В них есть чистая настоящая нота. Которую, конечно, советская власть испортила, но не загубила.

«Наталья Солженицына рассказывала, что ее муж много лет жил жизнью Ленина в себе, чтобы не загубить ее в работе над «Красным колесом». Солженицын признавался: «Чтобы разоблачить Ленина, я должен был стать им, чтобы понять его логику». Как вы думаете, удалось ли Солженицыну действительно разоблачить Ленина? Какой ценой для писателя обошлось это художественное перевоплощение?»

Я не считаю, что Солженицын обладал художественной эмпатией такой силы. Он мог побыть Лениным потому, что  между ним и Лениным было немало общего. Логика борца, прагматика, логика умелого манипулирования. Тут дело не в художественном перевоплощении, а в темпераменте. То в Солженицыне, что Олег Давыдов называл «нахрапом», оно в нем действительно было, но это не главное. Конечно, он человек понимающий. Проблема в другом: если уж называть вещи своими именами, то писатель Солженицын бесконечно, глубже и умнее человека Солженицына. Как человек он был тщеславен, эгоцентричен, иногда мелок, как-то не по-хорошему антиинтеллигентен. Правильно Марья Розанова говорила о том, что его антиинтеллигентщина, его антиобразованщина продиктована в огромной степени завистью и комплексом неполноценности. Он чувствовал, что эти люди лучше, чем он. Поэтому «Наши плюралисты» – завистливая статья. Он был человеком огромного литературного таланта изобразительного, но сравнительно небольшой эмпатии и небольшого этического диапазона. Он как человек был бесконечно проще своей литературы.

При этом близость его к Ленину подчеркнута им самим именно потому, что в нем был темперамент политического борца. Но вот в чем главная проблема Ленина; почему, собственно, Ленин потерпел поражение, но одержал победу? Ленин обладал темпераментом политического борца, но чувством политического, чувством будущего, он не обладал. Именно поэтому он думал, что разрушает империю, а он ее восстанавливал. И в конечном итоге он ее восстановил, он поэтому и отнесся к сменовеховцам с живейшим интересом. Потому что сменовеховцы показали: мы, консерваторы, должны с уважением относится к красным, потому что красные дали России нового царя. Если бы Ленину кто-нибудь сказал, что он восстановил Российскую империю… Да ему это и сказали, он это почувствовал, он и помер от этого отчаяния, все эти удары…

Он восстановил империю. Он думал, что будет строить военный коммунизм, а у него получился НЭП. Он думал, что разрушит монархию, а у него получилась монархия. Высшим чувством истории он не обладал, для этого он был слишком атеистом, а атеисты не обладают настоящей дальновидностью. Русская история воспользовалась им, а не наоборот. Он воспользовался тем, что Россия была слабым звеном. Но в этом слабом звене он произвел не левую, а правую революцию. Это было для него очень важно. Конечно, левые и правые с тех пор многократно поменялись местами, но революция Ленина была консервативной. Революция настоящая была в феврале, а в октябре, как правильно совершенно писали все, начиная с Павловского и Гефтера, был контрреволюционный переворот. То есть иррациональным, настоящим, интуитивным чувством политики он не обладал.

Я думаю, это Солженицына с ним роднит. В прозе Солженицына очень мало иррационального. Даже в «Раковом корпусе», где, казалось бы, речь идет о смерти, о метафизической ситуации, – даже там это ему не изменяет. Линия отношений с этой Ветой более живая, чем линия жизни, мысли и смерти. Солженицын, конечно, достигал масштабов того, с кем боролся. Когда он борется со смертью, он как писатель выше классом, чем когда, условно говоря, с тоталитаризмом. Но все равно «Раковый корпус» – вещь, которая не дотягивает до «Смерти Ивана Ильича», до высших образцов. Потому что для него жизнь и смерть – это все-таки советские понятия. Солженицын был и советским, и антисоветским в чем-то, но довольно двухмерным писателем. У него очень редко случается высокий настоящий прорыв к национальной правде.

Поэтому и Ленин у него получился, как замечательно это подчеркнул Жолковский, больше похожим на Остапа Бендера. Помните, у Жолковскогоесть замечательный очерк «Бендер в Цюрихе»? Это действительно прямая отсылка к Бендеру в Васюках. Те перспективы, которые рисует Ленин, перед европейскими революционерами. Кстати, те слова, которыми костерит европейских левых Ленин в фильме Кончаловского, – это, конечно, и авторские реплики.

Тут же, понимаете, какая вещь? Горько об этом говорить, но это правда. В большинстве обращений к образу Ленина все российские писатели – так уж они отравлены советским дискурсом – описывают не Ленина, а себя. Это всегда автопортрет. И вот как у Вознесенского: «И Ленин отвечает. На все вопросы отвечает Ленин». Но  там не сказано, как он отвечает, все вопросы мы берем у себя.

Однажды, став зрелей, из спешной

               повседневности

мы входим в Мавзолей, как в кабинет

               рентгеновский,

вне сплетен и легенд, без шапок, без прикрас,

и Ленин, как рентген, просвечивает нас.

Но что он просвечивает? Мы видим себя. Каждый из нас высвечивает то, что важно для нас. Может быть, потому что он сам – в известной степени пустое место, поэтому мы подменяем его собой. Боюсь, что и я вижу в Ленине какие-то свои идеальные представления, а так-то он чудовище. Но Ленин у Солженицына имеет солженицынские черты, у Казакевича в «Синей тетради» имеются черты Казакевича. У Шагинян, страшно сказать, имеет черты Шагинян. Хотя сам-то Ленин там отсутствует. По большому счету, «Четыре урока у Ленина» – книга без Ленина. У Катаева в «Маленькой железной двери в стене» подчеркнута его парижская природа, его любовь к Парижу, его картавое грассирование, то есть он увиден таким французом. Каждый видит в Ленине себя.

Но дело в том, что Ленин в русской системе ценностей заменял бога, а ведь каждый из нас – тоже кушнеровская реплика – просто помещал на место бога идеального читателя, а в каком-то смысле идеального себя. Боюсь, что это так. То есть мы действительно предпочитаем видеть в боге свой идеал, идеального родителя и идеального читателя, который все поймет. А в Ленине – такой идеал. Поэтому Ленин в исполнении Ткачука у Кончаловского – блистательный, наглый, циничный авантюрист, отражение авторской личности. Это вообще могла бы быть глубокая тема. Мы с Львом Аннинском как-то говорили, что как у каждого советского автора был свой роман с Солженицыным, так у каждого советского автора был свой роман с Лениным. И поскольку лениниана была едва не единственным легальным способом высказаться по любому вопросу, то вот от лица Ленина и высказывают свои мысли. Я думаю, что случай Горького… У него Ленин вообще озвучивает только то, что Горькому хотелось; то, что Горькому было важно, и так далее. Вот про Троцкого – «что он не наш». Ленин – идеальный авторитет, от чьего лица вещают все. Подлинный Ленин, боюсь, в литературе отсутствует, как отсутствует он у Солженицына.

Все будет фальшью, и сделать из него сделать бесконечного прагматика – неправда, но и сделать из него мыслителя – тоже неправда. Он, как правильно формулировал Костя Михайлов, не философ, а политик с некоторыми философскими убеждениями. Интересно было бы посмотреть на сколько-нибудь объективную книгу о нем, потому что «Пантократор солнечных пылинок», при всем очаровании этой книги, тоже то представление, которое хипстер пытается поставить на место Ленина. Данилкин, к сожалению, не оправдал тех авансов, которые ему были когда-то выданы. Может быть, он еще их оправдает, когда что-то великое напишет. У него вкус-то был, у Данилкина, когда он был литературным образователем «Афиши», но вкус очень ограниченный, классово ограниченный, как у Сталина, например. Поэтому он написал «Человека с яйцом» о Проханове.

Тут, кстати, интересно. Меня спрашивают, что я думаю о книге Данилкина об Антоновой. Ничего хорошего я о ней не думаю. Но тут проблема в ином: Данилкин, удивительное дело, будучи хипстером, голосом либерального читателя, все время интересовался проблемой власти, ему все время хотелось быть законодателем мод. Он написал книжку о Проханове – «Человек с яйцом». Он написал книжку о Гагарине, книжку о Ленине, книжку об Антоновой. Все это исследования психологии власти. И вот я с ужасом думаю: неужели у хипстера одна задача – как  стать властителем дум, вместо того чтобы стать думателем? Это очень горько. Я всегда чувствовал, что вопрос хипстерской революции – это прежде всего вопрос о власти, как говорит Ленин. И все эти светские герои, светские львицы в диапазоне от Собчак до Татьяны Толстой, тоже играли роль властителей, тоже в основном занимались проблемой овладения дискурсом. А есть ведь проблемы, которые гораздо интереснее власти. Просто гениальность не всем дана, и я сейчас не о себе. Я о том, что можно подумать о чем-то, кроме власти. К сожалению, Данилкин и большинство его читателей интересовались проблемой давления, власти. Проблемой довления. 

Кстати, Ирина Антонова, хотя и закончила ИФЛИ и была директором Пушкинского музея,  – тоже человек власти, а не культуры. Но это потому чтов России культура всегда была инструментом власти, и ничем боле. Это вот интересная тема. Эту тему хорошо было бы продумать: почему русская культура была так зациклена на проблеме овладения дискурсом, вытеснения всех остальных? Почему знаки власти – шапка как в «Шапке» у Войновича, привилегии, – почему они все так волнуют российского писателя. Неужели русского писателя волнует только власть? Прилепину оказалась нужна только власть, а не литературное совершенство. И, получив эту власть, он, в сущности, прекратил творческий рост, а стал только переписывать себя. Почему Никита Михалков добился всего, только чтобы добиться власти, а не чтобы снимать как Герман.

Ведь Герман (я имею в виду Германа Алексея-старшего, а можно и Бергмана вспомнить) никакой власти не имел. Можно было добиться максимального совершенства, а вместо этого добиваются максимальных возможностей. Можно было создать новое кино, а он добился того, что разрушил Дом кино, как разрушил знак предыдущей символической власти. Вот эта зацикленность русской культуры на проблеме власти, наверное, болезненна, наверное, маниакальна, потому что даже художественного совершенства здесь добиваются для того, чтобы, как Шолохов, начать диктовать, кого расстреливать, а кого – миловать. А ведь, собственно, цель культуры другая. Цель культуры – способствовать смягчению нравов. И вот когда Ленин говорит, что коренной вопрос всех революций есть вопрос о власти – нет. Коренной вопрос всех революций есть вопрос о движущей силе. Об азарте масс, у которых просыпается творческий интерес.

Дело в том, что власть – это такое смертное дело, оно легко выскальзывает из рук, легко теряется. А культура имеет установку на вечность. Я боюсь, большая беда русской культуры именно в том, что в ней на первые роли – на роли рупоров власти, на роли лоялистов – чаще всего выходили бездари. И вот для Фадеева, например, соблазн власти оказался сильнее, чем соблазн писать под Толстого, чем делать хорошую литературу. И для Федина он таким оказался, а для Пастернака – нет. Видимо, вся проблема в том, что у одних есть шанс на бессмертие, а у других он отсутствует. И у кого нет шанса на бессмертие, тому надо, ничего не поделаешь, да, завоевывать места, позиции. Вот это, наверное, самое печальное.

«Какое ваше любимое стихотворение Мартынова?» «Река Тишина», без вопросов. «Я хотел бы вернуться на реку Тишину, я хотел бы вернуться на ночь ледостава». Это единственное магическое стихотворение Мартынова. Так-то я люблю больше всего «Лунного внука» – оно сентиментальное, совпадает с моими чувствами. «В этой старой деревне никого нет, потому что она была сожжена дотла». Или про фарфорового мопса, помните? Мне  нравится.

Он, как и Слуцкий, совпавший с ним по судьбе… Тоже, кстати, Мартынов, кстати, с ума сошел, что бывает с рациональными людьми. Он, как и Слуцкий, обладал негнущейся прямотой и таким же сентиментальным сердцем. Сердцем харьковского еврея, и это сломало его.

Мартынов – хотя он харьковским евреем не был ни с какой стороны – тоже отчасти мучился от противоречий между своим литературным методом (довольно прямолинейным) и довольно мягкой душой. Лучшее, что написал Мартынов, – это, конечно, поэмы, которые Лев Лосев знал наизусть огромными кусками. Мы с ним цитировали друг другу, наслаждаясь этими его длинными кусками. У Мартынова очень хорошие куски стихопрозы.

Когда он видит вглубь земли,

Так он не стоит три рубли.

А коль он стоит три рубли,

Так он не видит вглубь земли.

Это гениально. Но из стихотворений я больше всего люблю ранний романтический период времен «Лукоморья», особенно «Реку Тишину», из других – стихи 60-х годов. Если вам интересно, я могу прочесть «Реку Тишину», не все же Анненского читать. Тем более что все чаще просят меня в программах именно читать стихи. Я совершенно не против. Не потому чтоя так это люблю, а потому что это продуктивнее, чем их обсуждать. Как мне мать когда-то сказала… Я ей говорю: «Ты представляешь, я детям рассказываю про Блока, а они говорят: «Львович, почитайте еще». Неужели им так неинтересно меня слушать?». Она: «Ничего-ничего, Блоку проиграть незазорно». 

— Ты хотел бы вернуться на реку Тишину?

— Я хотел бы. В ночь ледостава.

— Но отыщешь ли лодку хотя бы одну

И возможна ли переправа

Через темную Тишину?

В снежных сумерках, в ночь ледостава,

Не утонешь?

— Не утону!

В городе том я знаю дом.

Стоит в окно постучать — выйдут меня встречать.

Знакомая одна. Некрасивая она.

Я ее никогда не любил.

— Не лги!

Ты ее любил!

— Нет! Мы не друзья и не враги.

Я ее позабыл.

Ну так вот. Я скажу: хоть и кажется мне.

Что нарушена переправа,

Но хочу еще раз я проплыть по реке Тишине

В снежных сумерках, в ночь ледостава.

— Ночь действительно ветреная, сырая.

В эту ночь, трепеща, дотлевают поленья в печах.

Но кого же согреют поленья, в печах догорая?

Я советую вспомнить о более теплых ночах.

— Едем?

— Едем!

Из дровяного сарая

Братья ее вынесут лодку на плечах

И опустят на Тишину.

И река Тишина у метели в плену,

И я на спутницу не взгляну,

Я только скажу ей: «Садитесь в корму!»

Она только скажет: «Я плащ возьму.

Сейчас приду…»

Плывем во тьму,

Мимо предместья Волчий хвост,

Под Деревянный мост,

Под Оловянный мост,

Под Безымянный мост…

Я гребу во тьме,

Женщина сидит в корме,

Кормовое весло у нее в руках.

Но, конечно, не правит — я правлю сам!

Тает снег у нее на щеках,

Липнет к ее волосам.

— А как широка река Тишина?

Тебе известна ее ширина?

Правый берег виден едва-едва,—

Неясная цепь огней…

А мы поедем на острова.

Ты знаешь — их два на ней.

А как длинна река Тишина?

Тебе известна ее длина?

От полночных низин до полдневных высот

Семь тысяч и восемьсот

Километров — повсюду одна

Глубочайшая Тишина!

В снежных сумерках этих

Все глуше уключин скрип.

И замирают в сетях

Безмолвные корчи рыб.

Сходят с барж водоливы,

Едут домой лоцмана.

Незримы и молчаливы

Твои берега, Тишина.

Все медленней серые чайки

Метель отшибают крылом…

— Но погоди! Что ты скажешь хозяйке?

— Чайки метель отшибают крылом…

— Нет, погоди! Что ты скажешь хозяйке?

— Не понимаю — какой хозяйке?

— Которая в корме склонилась над веслом.

— О! Я скажу: «Ты молчи, не плачь.

Ты не имеешь на это права

В ночь, когда ветер восточный — трубач —

Трубит долгий сигнал ледостава».

Слушай!

Вот мой ответ —

Реки Тишины нет.

Нарушена тишина.

Это твоя вина.

Нет!

Это счастье твое.

Сам ты нарушил ее,

Ту глубочайшую Тишину,

У которой ты был в плену.

Очень таинственное стихотворение и очень похожее по своей диалогической структуре (не идеологической, а диалогической, диалог) на «Дознание» Леона Фелипе. Написаны они одновременно: «Дознание» Леона Фелипе в конце 30-х, и «Река Тишина» Мартынова. Сравните их, очень интересно. При этом ни Мартынов не знал Фелипе, ни Фелипе понятия не имел о Мартынове. Не зря Ахматова так любила Фелипе («Проклятый старик, это я должна была написать»), а Мартынова не любила, не знала его толком.

Поговорим о «Красном колесе». Это художественная неудача, бесспорно. Скажу почему. Десять томов, четыре узла, четыре замечательных историко-революционных романов, хранящих поразительные так называемые «сплотки», то есть наборы, сеты глав, содержащих только документы и цитаты. Как пособие по русской революции оно бесценно, но образов русской революции там нет. У Солженицына получаются все равно очень примитивная и, я бы сказал, убогая концепция. Были какие-то скрепы, традиции, их предали, их разворовали, и в результате вместо духовной и одновременно дисциплинированной, железной страны возникла русская революция как торжество разгула, аморальности. Примерно такая же концепция того же уровня, что у Михалкова в «Солнечном ударе». Попутчица отдалась юнкеру, и после этого случилась русская революция.  Или как у Шолохова примитивная концепция в «Тихом Доне»: мужняя жена пошла гулять с Гришуткой, а оказалось, что все семейные и религиозные традиции на дому давно позеленели, как эти старики с позеленевшими бородами. Внутри статуи труха. Морали нет, все спят со всеми, вот все и кончилось. И революция символизирована адюльтером – романом Григория с Аксиньей и рождением мертвого ребенка, от адюльтера, такого фаустианского персонажа, с Гретхен родилось нежизнеспособное общество. Классический фаустианский роман.

Роман Солженицына несколько сложнее по концепции, но суть одна. Была страна, в которой была вера, был крепкий хозяйственник Столыпин, замечательно показанный у Кончаловского совершенно беспомощным, бездарным… Хорошо бы, если бы он еще брата позвал на эту роль. Но это вечно сломанное кресло, которое стоит у Столыпина в коридоре, тоже символизирует очень многое. Конечно, никаким крепким хозяйственником Столыпин не был. Если бы он понимал иррациональную суть истории, если бы он верил, что великие потрясения как раз и есть великая Россия, он бы, может быть, не дал себя убить так бездарно. Он ведь погиб в том числе из-за того, что был уверен, что защищает мертвое дело. А к живому делу не был готов. 

Так вот, если бы роман Солженицына обладал более сложной, менее бинарной, чуть более богатой концепцией, если бы этот роман был выдержан в более серьезном жанре, а не с помощью старозаветным приемов эпопеи, то, наверное, можно было бы верить, что Солженицын справился с задачей.

Русская революция была явлением очень во многих отношениях глупым и смешным. Не надо было бояться изобразить охранителей дураками, а  революционеров – смешными. Но тогда, вы скажете, главным героем этой революции будет провокатор, слуга двух господ. Да, ведь так оно и было. Самые интересные герои русской революции – это именно провокаторы. Не зря именно о нем, о доносчике, написан роман «Убиты камнем». Не зря именно о провокаторе написана «Карамора». Не зря «Азеф» – лучший очерк Алданова, уж конечно, лучше, чем его роман «Самоубийство». Не зря и Ленин – классический авантюрист, подпрыгивающий на волнах русской истории, такой шар, такой буржуа. Как говорил Лимонов, «его легко представить в полосатом купальнике или цилиндре. Но на борца он не тянет. Он великолепный бутус».

Я думаю, что если бы к русской революции подойти как к истории русской дури (так Аннинский говорил о Пьецухе), как к истории бессмысленного и беспощадного бунта,  как о неумении распорядиться, как к истории о глупости и недальновидности охранителей, такой же плоскости разрушителей, – могла бы получиться великая книга.

И Кончаловский, который строит свои «Хроники» как историю любви между террористом и провокаторшей, между, условно говоря, Лютером и Ореандой, – в этом он почти Шодерло де Лакло, он пишет новые «Опасные связи». И это прекрасный подход. Из этого может получиться великий роман.  Фильм еще не закончен, но я думаю, что он очень значителен. Я, правда, не знаю последнего кадра. Первый кадр очень интересен, он начинается с ограбления, с секс-бомбы, со взрывателя-куннилингуса. И очень интересно, что там получится в финале. Но одно для меня несомненно: подлинная героиня русской революции  – это Лариса Рейснер. Вот если бы роман о сексуальной валькирии русской революции мог бы быть написан… Или такой роман, как «Правда» – наш с Максимом Чертановым (кстати, поздравляю Чертанова с днем рождения).  Вот роман о русской революции с Лениным, как классический плутовской роман «Правда». Роман смешной. Да и сам роман правда смешной, я часто вижу его в русской эмиграции, многие люди взяли его с собой. Это мне очень приятно. Я не удивлюсь, если от нас с Чертановым (который тоже написал довольно много) останутся в конце концов только этот роман «Правда», который писался с таким наслаждением, что это наслаждение тоже передается читателю (косвенно). 2005 года произведение, двадцать лет прошло, а книга жива. По нынешним временам это большое достижение.

Если бы «Красное колесо» было историческим плутовским романом, если бы оно позволяло себе больший жанровый диапазон, чем просто кинематографические главы, документальные главы, личные главы, оно могло быть стать подлинно великой книгой. Но в результате оно построено на пошлейшем приеме – попытке соединить роман семейного упадка, любовный роман с романом историко-революционным. Это не монтируется, не блокируется. Надо взять в центр русской революции такого героя, который был гениально угадан Эренбургом (Хулио Хуренито), а дальше он варьируется в разных романах. Это «Порт» Берзина, это «Похождения Невзорова, или Ибикус» А.Н. Толстого, это Гарин того же Толстого, «Гиперболоид инженера Гарина». Самое поразительное в русской революции то, что она породила не роман о пролетарии, а роман об Остапе Бендере. Остап Бендер – истинный герой русской революции, трикстер. Русская революция была мутной водой, в которой трикстер плавает, авантюрируетсвои авантюры, соблазняет кого ни попадя, и в результате эмигрирует в следующий тип романа – в Аргентину, где становится Штирлицем. Вообще, великий по-настоящему роман ХХ века; роман, который вобрал в себя по-настоящему весь ХХ век, можно было бы написать на материале революции, войны и оттепели, сделав его любовной историей. 

Если уж писать «Красное колесо», то она аристократка-медсестра (как в «Острове Крым» у Аксенова), потом их же приключения за границей, когда он оказывается там после эмиграции второй волны. А после он приезжает во время оттепели, возвращается сюда. Три главных сюжетных блока – 10-20-е, сороковые-роковые и шестидесятые. Кому есть время, кто хочет – напишите такой роман, закончите с русским ХХ веком. Концепция его очень простая: рода, обреченные на сто лет одиночества, вторично не появляются на земле. Сто лет одиночества в русской истории, которые закончились вот так. Отличная могла быть книга.

Может быть, я сам такую напишу, когда разберусь с метафизической трилогией, с трилогией о природе веры, с «Океаном». Может быть, я на старости лет оставлю время для такой юмористической трилогии. Диада волит триадой: герой бендеровского склада, потом – герой штирлицевскогосклада, герой войны, разведчик, а в шестидесятые такой герой, кстати говоря, не появился, он не был создан. 

Мой герой вернулся бы из эмиграции в революционный Петроград, ему в 1918 году… Штирлиц же был задуман таким героем, но был испорчен советской властью и получился слишком идейным. Я думаю, если бы Солженицын в центр «Красного колеса», вообще в центр исторического романа поставил бы великого авантюриста и его глазами показал бы все происходящее, – я думаю, такой роман был бы под силу только Денису Драгунскому, с его стилем… Он же написал такую книгу о Шолохове, о его романе с Ежовой, Женей Хаютиной, – это была бы великая книга тоже. Может быть, она уже и написана.

В любом случае, провести героя через эти три блока – 20-е, 40-е, 60-е  – было бы интересно. Умер бы он, наверное, в 80-е. Попыткой провести народного героя через войну был «Чонкин», и это гениальная книга, но «Чонкину» в какой-то момент, может быть, не хватило масштаба.  Войновичу не хватило дерзновения. А у Солженицына и дерзновения было в достатке, и таланта, но его погубила паучья серьезность, с которой он подошел к вопросу. Если бы «Красное колесо», особенно «Октябрь шестнадцатого», было написано с должной долей черного, сардонического юмора, потому что распад империи – это всегда зрелище комическое, если бы автор не побоялся упреков в кощунстве… о, как бы он изобразил и это временное правительство… Таким героем русской революции был бы Савинков – ужасно комический, но кончивший трагически. Ведь, в сущности, любимая тема Семенова «операция «Трест»» (в романе о Дзержинском)  – это могла бы быть очень смешная тема. Кстати говоря, сам Дзержинский при всей серьезности – тоже такой фарсовый персонаж, серьезный революционер-католик. Но этого персонажа русской литературе не хватило ума написать.

Я на одно надеюсь: когда произойдет крах всего этого гибельного режима, реакцией на его гибель и распад будет нормальный вал кощунства, веселого кощунства, сметающего все идиотские запреты. И кто-нибудь из ныне живущих молодых писателей напишет великий плутовской роман на материале «Красного колеса».

Есть ли в «Красном колесе» удачи? Да безусловно, только не Саня Лаженицын, ни полковник Воротынцев к таким удачам не принадлежат. А вот кто удачно взят, так это Александра Федоровна и царь, августейшая монаршая семья. Солженицын не может не скрыть довольно оскорбительного, довольно высокомерного чувства к ним. Вот про Николая Второго замечательно говорил Чехов: «Вы все думаете, что он тиран и сатрап, а он прапорщик». Вот надо сказать, что этого прапорщика и изобразил на известном портрете Серов. Когда во главе империи в критический момент оказывается примитивный человек… Послушайте запись его голоса на одной из записей парада – это именно голос унтера. Вот слышим мы голос Куприна или Андрея Белого, то ясно, что это голос блистательных интеллектуалов. Да, пусть актерство, но это голос умного человека. Или Багрицкого. Самый умный голос у Куприна. Ну и у Льва Толстого замечательный. А вот голос Николая Второго, командующего на параде, – голос, интонации, тембр унтера. При всем уважении к его мученической судьбе и смерти, при всем сострадании к его семье и участи, нельзя не признать, что он категорически оказался не на высоте положения. А мог ли кто-то другой там оказаться?

И, кстати говоря, такой унтер, как царь,  – это просто скучно. А вот такой трикстер, как Манасевич-Мануйлов (как к нему ни относись тоже, очень неприятный персонаж), в фильме Кончаловского он один озвучивает по-настоящему верные диагнозы. Именно он, кстати говоря, и подкинул этому «Михаилу Прохорову» Борисову все разоблачительные документы на Кшесинскую. Кшесинская, правда, тоже, видимо, была предупреждена и поставила его в идиотское положение, но сама сцена смешна и убедительна. Это такой мастер-класс Алексею Учителю о том, как правильно надо снимать. 

Я уверен (я на этом настаиваю), что великий роман о ХХ веке, при всех трагедиях его, будет романом мрачного гротеска. И я призываю современную молодежь уже сейчас об этом задуматься, чтобы, имея талант Солженицына, не повторить его ошибок, а осуществить его мечту. Нобелевская премия приложится. Услышимся через неделю, пока. 



Боитесь пропустить интересное?

Подпишитесь на рассылку «Эха»

Это еженедельный дайджест ключевых материалов сайта