«Один» с Дмитрием Быковым: Феномен интересного
Мне пишут некоторые «доброжелатели»: «Неужели ты, сука, еще надеешься приехать в Россию?» Да, сука, надеюсь. Я понимаю, что «сука» – это у вас вроде определенного артикля или обращения «брат». Я не просто надеюсь, я знаю, что я приеду, и приеду не по экстрадиции, а по доброй воле, когда будет завершена вот эта часть российской истории, этот ее период. Приеду, когда надо будет спасать Россию…
Подписаться на «Живой гвоздь»
Поддержать канал «Живой гвоздь»
Купить книги Дмитрия Быкова на сайте «Эхо Книги»
Д.БЫКОВ: Доброй ночи, дорогие друзья экстремисты и террористы! Маски сорваны; бэбз, барабань! У нас сегодня последствия посещения хэллоуинского магазина. Открылась торговля; спасибо, Шервуд, ты очень сенсационно и мрачно все проделал. Как вы понимаете, смешно было бы не выйти в эфир после приговора. Семь лет, как Синявскому; правда, общего режима. Без штрафа (спасибо!), потом поспешили «друзья» из «Лайфа» и «Комсомолки» объявить об аресте квартиры. Суд дал разъяснение: ничего подобного не было. У меня даже задолженностей нет по оплате. Несмотря на то, что у меня, как у экстремиста и террориста, арестованы все счета, на которых, правда, ничего и не было, за квартиру я продолжаю платить. Есть надежные люди, готовые выступить посредниками.
Что вам сказать по поводу приговора, вынесенного мне за фразу о жертвах среди мирных жителей в программе «Честное слово» у Нино Росебашвили? И за непостановку плашки, но, вы знаете, я физически не могу себя заставить наклеивать это клеймо. Мне нравится, что я жил не зря, что мой труд был оценен по достоинству. Мне нравится, что я успел уехать. Унизительно было бы дать себя схватить. Мне нравится, что определен наконец мой литературный масштаб: у Акунина, например, 14 лет, и я тем самым ровно вдвое или менее талантлив, или менее влиятелен. Это каждый решает для себя и выбирает наиболее лестную формулировку. Но спасибо судьбе Барановой, спасибо моим адвокатам, спасибо, я думаю, общественному мнению, которое меня так тепло поздравляет.
Я не буду жаловаться. Многие люди жалуются на то, как сильно приговоры осложняют им жизнь. Тем, кто остался в России, конечно, сильно осложняют. Мне, с одной стороны, они добавляют некоего престижа в посещении моих лекций. Наверное, больше раскупается публичных выступлений. С другой, это повышает несколько мое самоуважение. Один из студентов мне так и сказал: «Нельзя себя переоценивать». Нельзя, как говорил Пастернак, покупать себе правоту неправотою времени.
Мне пишут некоторые «доброжелатели»: «Неужели ты, сука, еще надеешься приехать в Россию?» Да, сука, надеюсь. Я понимаю, что «сука» – это у вас вроде определенного артикля или обращения «брат». Я не просто надеюсь, я знаю, что я приеду, и приеду не по экстрадиции, а по доброй воле, когда будет завершена вот эта часть российской истории, этот ее период. Приеду, когда надо будет спасать Россию.
Помните, у меня был такой стишок: «Не буду восклицать, как Галич-бард, что прибегу по первому же зову»? По первому же – вряд ли. Но несомненно, наши руки, умы, навыки и наша выдержка не раз еще России понадобятся. Я допускаю, что это будет не последняя итерация ада, не последняя его репетиция. Я допускаю, что в России будет еще свой Пиночет. Может быть, военные, которые никогда еще здесь не брали власть, возьмут ее. Будет такая последняя судорожная короткая попытка одновременно арестовать всех либералов или все правительство и нанести ядерный удар. Путч классический пиночетовский. Но это будет совсем быстро, совсем неумело, и из этого уж точно ничего не получится. Это будет симметрично августу 1991 года, когда это продолжалось три дня. О чем Юлиан Семенов, невзирая на инсульт, семье сразу же и сказал: «Три дня». Это были последние его внятные слова. Думаю, так будет и здесь.
Ну и потом, главное – не дать навязать себе их повестку. Потому что когда люди все время думают про обыски, аресты, доживем мы и до реставрации смертной казни за измену родине (все это будет), когда люди все время думают о конфискации квартир… некоторые пишут, что у меня элитная недвижимость, но, когда эта недвижимость была приобретена, когда нам дали эту квартиру (в 1967-м, сразу после моего рождения), это была окраина Москвы, дальше начиналась деревня. Никакой элитности, никакой престижности в районе Мосфильмовской тогда не было. Как нет и сейчас, в общем. Не в тех домах мы живем. Мы живем в 14-ти и 9-этажках.
Я думаю, что страх перед лишением недвижимости, перед объявлением иноагентом, перед судебным приговором, – все это лишние эмоции, их лучше не переживать, лучше себя от них обезопасить. Мне кажется, что навязывать себе эту повестку еще хуже, чем ставить себе иноагентскую плашку. Я понимаю, что есть люди, которые обязаны это делать, потому что у них родственники, и так далее. Не нужно давать себе, условно говоря, затемнить свой горизонт, заслонить горизонт своего будущего их навязанными искусственными и больными представлениями. Тем более, с учетом путинской завтрашней речи на Валдае (которая, как утверждает Песков, будет обсуждаться всем миром)… я думаю, учитывая это сборище Валдайского клуба, которое как-то симметрично американскому генеральскому, думаю, мы вступаем в такую фразу резкого военного обострения. Если у тебя не идет война с одной страной, надо навязать войну всему миру. И я сильно подозреваю, что ускорение событий резкое, тронувшаяся лавина, – это на некоторое время отвлечет россиян от внутриполитических проблем. На это, собственно, и расчет.
Я сильно подозреваю, что вместо пяти или семи лет, которые могли бы оставаться у режима при продолжении или консервации российско-украинской войны, сейчас все уложится в более быстрый срок. Я хочу надеяться, что в тридцатые годы Россия вступит без Путина. Или, во всяком случае, без этой власти. Владимиру Путину я желаю физического здоровья и достойного самочувствия, потому что он необходим для вдумчивого и тщательного изучения того, что происходит сегодня в России. Его показания бесценны, свидетельства – уникальны.
Я думаю, что при таком резком и бурном развитии событий, мы все окажемся втянуты в мировую войну гораздо раньше, чем предполагаем. И исход этой войны, конечно, непредсказуем. Вполне возможно, что в Централ-парке (как когда-то в Трептов-парке) русский солдат будет кормить тушенкой американских пенсионеров и спасать американских девочек. Вполне допускаю, возможен любой сценарий. Я знаю одно: эта война будет концом этого этапа человеческой истории. Скорее всего, ядерного конфликта мир не переживет. Всегда приятнее определенность. И потом: человек любит быструю езду, потому что жизнь человеческая коротка. Я очень надеюсь, что искусственные препятствия в виде войн, престарелых агрессивных лидеров, архаики всякого рода будут убраны с естественного пути развития человечества. С пути развития России, как я раньше говорил, надо всего лишь убрать дохлую лошадь, не размышляя слишком долго о том, в чем ее историческая ценность и уникальность. И я надеюсь, что 30-е годы в истории мира будут такими же плодотворными и веселыми, как 60-е. Хотя и там было много своей ерунды.
Но думать о будущем бесконечно интереснее, чем сводить счеты с довольно опостылевшим прошлым – с этими репрессиями, с этой подозрительностью, ночными звонками, обысками, стуками в дверь, выпиливанием ее болгаркой, и так далее. Это все унизительно очень. Чем быстрее мы выскочим из этой повестки, тем лучше это будет для всех.
Поотвечаем на вопросы, которых, как всегда, много. Особенно приятно, что многие мои студенты – бывшие, нынешние – интенсивно шлют мне приветы. Будь я несколько более слезлив, я бы сейчас разрыдался от благодарностей. Слава богу, большая часть вопросов все же относится к литературе, а не к приговору, к отсидке, разнообразным вариантам посещения России, и так далее. Обидно мне одно: мы могли бы вообще-то служить стране не своими разоблачительными материалами, даже не своими проектами будущего обустройства, а именно разнообразным улучшением жизни. Весь мир занят проблемой улучшения жизни, а Россия занята проблемой, как бы весь мир остановить. Она такой катехон, как она для себя придумала: удерживает его на пути, как она думает, в ад, а на самом деле – в рай. Это навязанная, искусственная, мрачная, насквозь унизительная повестка – это такие слезы, понимаете?
И вообще, сама идея тюрьмы – это настолько осталось в прошлом, в позапрошлом веке… Конечно, как только у России не станет системы ФСИН, не станет системы наказаний, как только Россия станет первой в мире страной, упразднившей тюрьму как институт изоляции и исправления, перед ней откроются ослепительные перспективы. И жить в ней станет престижно – надеюсь, во всяком случае. Она не станет Меккой для мировой преступности, она станет Меккой для творческих натур, для мечтателей, для тех, кто мыслит космополитически, а не суверенно. На это у меня серьезные упования.
«Сегодня у евреев Кипур». Да, поздравляю, получить в такой день приговор – большое счастье, теперь я внесен в книгу судеб, и внесен на правильной стороне. «День признания грехов и поиска прощения. Нужен ли такой день русским, чтобы осмыслить свои грехи и преступления перед другими народами?»
Так есть ведь такой день и у русских – Прощеное воскресенье. Мне всегда это казалось очень искусственными, все друг у друга просят прощения. Я не большой любитель просить прощения. Я, как Дональд Трамп (он признался в этом недавно), не умею любить своих врагов. Мне вообще сама традиция искусственно каяться, просить прощения, один день для этого выделять, кажется глупой. Перед кем я виноват, перед теми я и так каюсь постоянно, перед семьей прежде всего. А традиция в Судный день смывать грехи перед Господом, я думаю, должна быть распространена на весь год.
Русским не хватает другого – не хватает азарта исторического делания, который на короткий момент разбудил Ленин, азарта реального исторического творчества радостного. Хотелось бы, чтобы у России и русских появилось желание обустраивать свою жизнь и отвечать за нее, чтобы не правительство было вечно виноваты, чтобы нельзя было вечно сидеть на кортанах, сплевывать шелуху от семечек и скептически улыбаться в ответ на все: на новые ужесточения, на войну, на перестройку, на либерализацию, на реформы… Нет, эта поза должна быть покинута. Нужно впервые в российской истории начать за что-то отвечать. При Ленине в короткое время российской истории это было. Но, к сожалению, Ленин сам несколько увлекся расстрелами и диктатурами. Последняя часть его правления, последние два года перед роковым третьим ударом (четвертый его добил), он более-менее репрессивной частью повестки увлекался больше, чем конструктивной. Условно говоря, резолютивная часть приговора для него стала важнее констатирующей.
Это очень обидно. Как известно, нет ничего более постоянного, чем временное. Поэтому, пообещав России временную диктатуру (и потом отмену государства), он диктатурой увлекся настолько, что, как минимум, государство отменить не успел. Я не говорю сейчас об отмене государства, но отмена этих всех репрессивных скреп, отмена страха как главной основы поведения – с этим надо что-то делать.
«Как интерес к определенным темам формируется в обществе? Как отличить искусственно созданный интерес от подлинного?» А нельзя сформировать искусственный интерес. Это много раз подтвердилось. Все попытки навязать людям повестку заканчиваются ничем, как и все попытки загнать людей в кинотеатры и смотреть фильм «Толерантность». Ну не идут, не интересна им проблема Брейвика и европейской толерантности. Им интересно про сейчас.
Тут в той же «Комсомолке» (называю ее так по старой памяти, хотя от прежней «Комсомолки» в ней ничего нет) интересуются: а почему наши режиссеры снимают два подряд сериала о Лиле Брик, неужели им не хочется высказаться о современности? Да хочется высказаться о современности, но высказывание о современном (вот «Август» они снимают – это ведь тоже про 1944 год) предполагает пересечение некоторых двойных линий и разметки, а на это, к сожалению, большинство режиссеров пойти не готово.
Серьезная рефлексия, серьезный анализ происходящего сейчас в России, к сожалению, уже немыслим уже потому, что это слишком больно. «Ходить бывает склизко по камушкам иным. Итак, о том, что близко, мы лучше умолчим». Вообще, интерес к истории – это приговор современности. Это значит, что разговор о современности запрещен. Серьезный анализ, серьезный подход к трактовке нынешних событий в современной России запрещен начисто. Это очень горько. У меня такое ощущение, что как раз взрыв, расцвет современного искусства начнется с упразднения этих табу, и тогда люди начнут говорить, как говорили они во времена перестройки. Я до сих пор помню на здании театра Ермоловой этот лозунг: «Говори!» (название спектакля по публицистке Овечкина, по «Районным будням»; тоже не очень актуально, но все-таки). Так вот, когда лозунг «Говори!» станет общечеловеческим, причем подхваченным изнутри, – ох, тогда Россия скажет о себе много.
Конечно, будут и тогда пытаться ее заткнуть, что это все русофобия, что «мы открыли не шлюзы, а кингстоны» (как говорил тогда Сергей Михалков), что нечего чернить все прошлое масляной краской… Знаете, в чем преимущество этой эпохи, которая настанет после Путина? Все временное, ограниченное будет упразднено. Никакой косметики не будет, это будет ломка до основания и с нуля. Поскольку у российских реформаторов никогда не хватает решимости это все доломать (потому что им приходиться ломать собственный трон, в конце концов), здесь история все сделает сама. Эта конструкция рухнет от ветхости, от некомпетентности, от войны, но она будет разрушена полностью. Российская опричнина, опричное государство, государство деления на своих и чужих, всевластия тайной полиции, государство пыток, сатанинская секта сегодня, я думаю, окончательно будет упразднена.
Опричнину еще сам Иван Грозный запретил даже упоминать в 1572 году, после семи лет опричнины, но она осталась, никуда не делась. Единственный российский институт, который пережил все ломки, – это институт тайной полиции. И толпа не просто так побежала громить Лубянку в 1991 году. Уверяю вас, в этот раз она добежит. Я надеюсь, у Лубянки хватит реформаторов, чтобы хотя бы частично предотвратить кровавый бунт. Это будет не бунт, это будет полное разрушение. России надо разрушить Бастилию, а она находится на Лубянке. Даже не в Лефортове, на Лубянке. Разрушение Бастилию произошло не в один день, ее крушили долго. Это происходило чуть ли не два года, ее растаскивали на кирпичики, на сувениры. Я не против того, чтобы этот аттракцион с разрушением Лубянки занял некоторое время, но он обязан произойти. Потому что пока Россия не растащит на кирпичики эту крепость, этот Forte Tre Sassi (назовем это так), эту фортецию, ничего не изменится, не сдвинется.
Я против того, конечно, чтобы сводить российские перемены к разрушениям зданий, свержению памятников, нет. Тут прежде всего надо строить институты, вместо тюрем что-то другое быстро изобретать, об этом надо думать сейчас. Производить реформу образования, потому что только умная страна может быть застрахована от подобных перемен – перемен в репрессивном смысле. Но, безусловно, символический акт разрушения Бастилии должен случиться, это должна быть Лубянка. Пока это здание стоит, его мрачная тень ложится на Москву, никаких перемен ждать нельзя.
«Как вы считаете, был ли Святополк-Мирский искренен в своих марксистских воззрениях? Или изменение его воззрений было наносным? Как вы оцениваете его творчество?»
Я тыщу раз говорил, как я его оцениваю. Святополк-Мирский представляется мне гениальным критиком, лучшим российским критиком в истории, лучше и Белинского, и Писарева. Может быть, это так потому, что мои вкусы и его оценки всегда совпадают. Так же его формула типичного, которой воспользовался Маленков, украв ее, представляется мне верной. Типичное – это не то, чего много, а то, что выражает дух эпохи. Святополк-Мирский описан замечательно… слава богу, успел это сделать главный редактор Андрей Петров серии «ЖЗЛ», успел до своей безвременной смерти утвердить книгу Ефимова о Святополке-Мирском. Лучшую книгу о Святополке-Мирском, написанную в России за рубежом. Я читал не все, но многое.
Святополк-Мирский (здесь прав Набоков) – автор лучшей истории русской литературы (двухтомной, по-английски написанной), автор блестящих статей об интеллигенции, определенных в книгу очерков «Intelligence», автор гениальных писем, потрясающих программных документов. При этом он был сторонником евразийства, даже скифства, но я все равно понимаю величие его ума и пророчества, провидчества его публицистики. Его возвращение в Россию было вынужденным. Он понимал, что у него нет перспектив за рубежом; понимал, что в Англии его никогда не будут любить и понимать по-настоящему. Понимал, что в революционной России есть шанс (и шанс был) построить модернистское государство. И он был великим модернистом, но у него не вышло. Потому что модернисты сделали ложную ставку, ставку на красного царя – на Сталина, а надо было делать ставку на народ, как изначально хотел Ленин. Именно поэтому Ленин к сменовеховству отнесся изначально скептически, полагая, что они люди полезные, но недалекие.
Тот, кто видит будущее в монархии, не знает Россию. Россия свое отношение к монархии полностью выразила в 1917 году и последующих. Монархия была для нее более неорганична. Попытки ее возобновить в сталинской итерации были провальными.
Я думаю, ошибка Святополк-Мирского была в том… То есть это не ошибка, это вынужденность…. Что он несколько недооценил российский народ, он попытался услужить ему, реконструируя эту красную монархию. Это и ошибка Устрялова, это ошибка всего сменовеховства. Конечно, патриотические устремления Святополк-Мирского, вера его в Россию заслуживают всяческого одобрения, но вот стихи Ярослава Смелякова о том, что «лучше уж русскую пулю на русской земле получить» – это как раз свинские стихи. В русской пуле нет ничего хорошего, хуже получить русскую пулю, гораздо честнее было бы работать вне действия этой пули. Тем более Святополк-Мирского никто не расстреливал, а умер он от пеллагры, он голода и истощения, до последнего читая Пушкина, если не врет легенда. Но такие легенды ходят о многих.
Мне кажется, что Святополк-Мирскому, когда он вернулся, не хватило, может быть, храбрости или веры в Россию, чтобы поддерживать совсем другую, не монархическую тенденцию. Но, с другой стороны, где бы он взял эту тенденцию? Троцкий уехал, был выслан, а других революционеров, которые готовы были бы сделать революцию более-менее перманентной, не наблюдалось. Россия в очередной раз перевернулась в воздухе, упав на прежнее место, отстроилась в империю. Если бы Святополк-Мирский нашел в себе силы бороться с этим имперством… Но у него, я думаю, не было бы внутри России шанса, а вне России он себя, к сожалению, уже не мыслил. Он был слишком крупной фигурой, чтобы оставаться в эмиграции.
Понимаете, в чем особенность тогдашней эмиграции? Сегодняшняя на нее совсем не похожа. Тогда таланты уехали, а гении остались, потому что в России шел великий эксперимент, и им хотелось в нем поучаствовать. Сейчас – ровно наоборот, сейчас Россия уходит с мирового пути, сейчас Россия сворачивает в глухие тупики, переулки. Поэтому те, кто хочет работать, кто видит перспективу, те уезжают. Кто считает себя еще нужным человечеству, тот уезжает. Кто не видит этой перспективы, те остаются. Остаются те, кто не мыслит своего бессмертия, кто хочет все получить здесь и сейчас, кто понимает, что их талантишко невеликий рассчитан на 10-15 лет. Есть в России такие поэты, которые правильно понимают, что им не светит бессмертие. Надо хапнуть здесь и сейчас. Я их понимаю. Но те, кому бессмертие светит, должны реализовываться в другом пространстве, не давая задушить себя лишней, обременительной тюремно-лагерной повесткой. И я абсолютно уверен, что Женя Беркович, если бы она уехала, и ставила, и писала прекрасно. И это было бы лучше для всех. То, что она осталась и находится там, где находится, пишет гениальные тюремные баллады и письма, – это ее личный подвиг. Но мне кажется, что лучше для всех и для нее самой было бы находится вне зоны доступа, назовем это так.
«То, что режим развеется, как смрадный дух, несомненно. И это, видимо, произойдет скоро, потому что самые пострадавшие от режима – бояре. Для чего они живут, если самодурство власти по своей злой прихоти лишило их довольства Куршавелей. Они найдут способ избавиться от мучительной боли за бесцельно прожитые годы. Но тогда Россию ждет новая беда – возвращение с фронта убийц, душегубов, злодеев, и в первые годы после завершения «трехдневной войны» Россию ждет вполне судная ночь. Эти пацаны вполне могут устроить охоту за всеми, кто в период их бранной славы был против. Это будет такая месть снизу».
Юра, нет. Народ обладает некоторым историческим чутьем и понимает, что репрессивная повестка в России исчерпана. Одна игра – не потеха, нельзя вечно играть в большую кровь. Те люди, которые идут с этой войны… не нужно думать, что они подсели на иглу садизма, на иглу садомазохизма. Это утомительно. Садистом хорошо быть с дивана, а когда ты все время орудуешь среди расчлененки, тебе немного хочется побыть в семье. Я думаю, очень многие люди, которые вернутся с войны, не захотят бесконечно заниматься пытками, пассатижами бесконечно зубы вырывать. Весь садизм хорош в теории, а когда человек все время копается в чужих кишках, – это на уровне запаха и тактильных ощущений быстро надоедает. Я сужу по тем, кто побывал и вернулся; по тому, что они рассказывают.
Ну нужно думать, что все население России отравлено садомазохизмом. Я пишу сейчас книжку, которая рассказывает как раз (это побочный промысел, так-то я пишу роман «Океан», но в свободное время пишу эту книжку) о садизме в российской истории, а конкретно о банде Рогова. Это такая одна из самых страшных фигур в Восточной Сибири. Вот я пишу о нем и о Владимире Зазубрине, который был главным летописцем русского сатанинского сектантства (автор «Щепки», и так далее). Это развлечение для немногих. Подавляющее большинство людей хочет сбросить этот эротический избыток и позаниматься нормальной жизнью. Вы не поверите, с какой скоростью Россия вернется к этой жизни, и совершенно не надо никого будет насильно убеждать, уговаривать. Страна естественным путем, устав от крови, на короткое время попытается забыться в созидательной повестке. А чтобы повестка оказалась привлекательной – вот это уже наша забота. Не дать опять соскочить в Гражданскую войну. Россия именно в недоигранную Гражданскую войну соскочила в 1937 году. И пошла Гражданская война в новой итерации. Точно так же, как Гражданской войной была братковская война в 90-х. Это были в чистом виде продолжения бандитской вакханалии и махновщины.
Я думаю, что человека можно пересадить с аддикции кровавой на аддикцию профессиональную, рабочую, на более здоровый секс, менее садистский (если угодно). Это очень легко делается: достаточно указать какие-то пути развития. «Эй, мальчик со сбитнем, попробуй! Ей-богу, похвалишь, дружок». Со сбитня пора слезать. Это был Игорь Северянин, если вы не узнали.
«Почему Булгаков назвал своего героя мастером, ведь мастер – это тот, кто создает из ничего. Мастер в смысле создатель». Нет, происхождение названия понятно. Это Сталин, который в разговоре с Пастернаком упомянул Мандельштама и спросил: «Но ведь он мастер?» Этот разговор, его содержание было широко известно в Москве, причем распространял его не только Пастернак; я уверен, распространял его и Сталин. И в книге о Пастернаке, ныне запрещенной в России, но широко продающейся в остальном мире, я пытаюсь это разъяснить. Кроме Сталина и Пастернака, распространять эту легенду было некому. Сталин рассказал об этом большинству – о том, что Пастернак не защитил друга. А Пастернак рассказал об этом очень немногим. Он не считал нужным об этом разговоре повествовать направо и налево. Он считал информацию эксклюзивной.
Сталин не скрывал, что задал этот вопрос. Слово «мастер» должно было войти в русскую историю. И именно мастерство было совершенно неподходящим критерием для серьезных поэтов. Не случайно Эйхенбаум что-то угадал: на творческом вечере Мандельштама в Политехническом (по-моему, в августе 1934-го… меня поправят, если надо) говорил: «Слово «мастерство» к Мандельштаму неприменимо, мастер – Кирсанов». Гаспаров, кстати, считал, что Кирсанов был не только мастером, а был гением. Но в любом случае, упоминание мастерства – это сталинский нарратив. С его точки зрения, поэт должен быть профессионалом. Как профессионал, например, Шостакович. Отсюда – особая роль мастера в литературе того времени. «Уральский» период русской литературы начинается в конце 30-х, когда пишутся одновременно несколько романов о мастерстве. Данила-мастер появляется, «Хозяйка Медной горы». И сюжет «Фауста» – это и есть сюжет о мастере. Это сатана, падший ангел, который делает ставку на профессионала. И делает ее совершенно осознанно: должен появиться профессионал экстра-класса, который нуждается в Сталине как в защитнике и держателе контракта на работу. Ключевая фигура всех этих эпох репрессивных вовсе не палач. Не случайно и роман называется «Князь серебряный». В данном случае в основе лежит профессионал битвы, а, может быть, профессионал-камнерезчик; а, может быть, профессионал слова. Писателю или художнику, или военному, или ученому для того, чтобы реализовывать свой творческий потенциал, нужен сатана, нужен Воланд – защитник и покровитель творцов. И мастер – это ключевой персонаж мифа о созидателе.
Мастер появляется у Булгакова как мессир в книге о Мольере. Мольер как хозяин театра и мастер, драматург, профессионал. И очень неслучайно сейчас поставлена в МХТ «Кабала святош». Потому что, я думаю, речь идет о каббале – у Булгакова нет случайных названий. Каббала ведь тоже – собственность мастеров, толкователей, профессионалов в области искусства. Миф о сатане как покровителе искусств активно насаждается самим сатаной. По большому счету, единственная категория людей, которые поддерживают сатанинскую власть, – это художники или ученые, проектная физика. Атомная бомба – это плохая мораль, но великолепная физика. Им даются немереные возможности для профессиональной реализации. Только этим объясняется их лояльность к власти. Поэтому мастера – это их самый прочный ресурс. Опричники ненадежны, это Басмановы: «последнею наглостью избавился от ожидавших его мучений». А для профессионалов серьезных, наверное, тоталитарная власть есть последнее прибежище. Последнее прибежище не негодяев, а профессионалов. Отсюда важная тема мастера, ключевая.
«В романе «Март» Куничека читаю и не вижу моментов, связанных с сатанинской сектой». Дочитайте до второй части (в моем издании – страница 250, в вашем – попозже), когда найдете – тогда и поговорим. Роман большой, 900 страниц, там много есть сектантского, сатанинского, спецслужбистского… Хотя главной темой это не является. Вы прочтите (если найдете, сейчас же мои статья старательно вымарываются из интернета) в «Дилетанте», там была моя статья о Куничеке, где этот диалог про Шамбалу переведен полностью. Я всегда читателю стараюсь указать.
«Как вы считаете, с чем связана мизантропия Блока? Откуда он взялась, как отразилась на его творчестве?» Я бы не сказал, что это была мизантропия. Если вы имеете в виду фразу «есть еще океан» (когда он узнает о крахе «Титаника», о его гибели), так для него «Титаник» – олицетворение прогресса в самом общем его виде, комфорт. Олицетворение цивилизации, гибели всемирной пошлости. Есть еще нечто, что можно противопоставить олигархии, торговле, продажности всего и вся. Иными словами, для него «Титаник» – манифест сытого и наглого богатства, тот Вавилон, который, кстати сказать, увидел в нем и Бунин в «Господине из Сан-Франциско»: этот корабль, на котором танцует фальшивая пара, олицетворяющая фальшивую любовь, а в трюме лежит труп, олицетворяющий весь мир. «Горе тебе, Вавилон, город крепкий». Было ли это символом бунинской мизантропии? Нет, это отвращение к Вавилону. «Пошел вон, Вавилон». И Блок видел в «Титанике» точно такой же символ зажравшегося прогресса, лоснящейся, торгашеской цивилизации.
Был ли Блок мизантропом как таковым? Да нет, у него в дневнике есть фраза: «Я так озлобился, что идя на службу, толкнул маленького мальчишку. Прости меня, Господи». Он фиксируют свою озлобленность. Временами он действительно люто ненавидит людей. Но это оттого, что в нем все человеческое задавлено и оскорблено оттого, что он перестал слышать звуки, музыку сфер. А так-то Блок сердится на людей главным образом потому, что они ему мешают слушать эту музыку. К тем людям, в которых он видел музыкальное начало, он был добр и на редкость толерантен. В число таких людей входил для него Горький, хотя, конечно, Горький – явно не лучший объект для любви. В число таких людей входил, конечно, Зоргенфрей, которого он трогательно любил и с которым дружил. Сережа Соловьев… Вообще, персонажи из детства. Да и Любовь Дмитриевна, кстати. Все, что было с ней связано, было для него свято.
Его любовь была в некотором смысле самурайской преданностью, как у Маяка. Об этом никто не писал (собирался написать Синявский), но они оба были представителями рыцарской традиции. Маяк, который в Дон-Кихота играл в детстве, сделал деревянный меч и латы, разил им окружающих. Свою книгу о Маяковском Синявский собирался назвать «Новый Дон-Кихот», у него было много черновых записей к ней. Часть я даже видел.
Маяк был рыцарь, последний представитель такой, пусть поместной, мелкой и жалованной, но все-таки аристократии. И Блок – последний представитель дворянского, усадебного рода. И у них было самурайское представление, рыцарское представление о любви. Раз выбрав прекрасную даму, они служили ей рабски, самоотверженно. И эта прекрасная дама для них была воплощением таланта в том числе. Мне кажется, Маяк искренне верил, как Антей, оторвавшись от земли, теряет силу, так и он, оторвавшись от Лили, перекроет себе раз и навсегда источник таланта. Маяк сильно записал по-настоящему, когда к нему явилась эта трагическая любовь. Лиля это понимала, и она любила его именно как прекрасная дама любит своего паладина, как любит своего трубадура, трувера. Прекрасная дама, которой посвящают баллады. Она сознает свою ответственность, сознает свою роль великой вдохновительницы. И для Маяка, и для Блока эта раз и навсегда избранная женщина была непререкаемым авторитетом. При этом и Лилия Юрьевна была мудра «мелочной мудростью женщины», продолжая Куприна, и Любовь Дмитриевна не была умна совсем. Но она гениально умела слушать, она была наделена высокой степенью интуиции.
Блока никак нельзя назвать мизантропом, потому что он любил страстно и защищал тех, кто был ему близок. На один вопрос (я не знаю, правда это или миф) какой-то анкеты – «сколько у него было женщин?» – он ответил: «Две, Любовь Дмитриевна и все остальные». Так и люди делились для него на условно своих (очень узкий, глубоко интимный круг) и огромное количество чужих, которых он не ненавидел, но к которым был глубоко безразличен. Но разве не таковы, вообще говоря, все мы? Есть люди, которые общительны, контактны, которые широко распределяют себя между окружающими, широко общаются, делятся собой. И сам я не принадлежу к таким людям и, честно говоря, их не понимаю. За своего я в лепешку разобьюсь, но чужие мне не то что безразличны, а я и не хочу с ними сближаться. Мне это не нужно.
Мне кажется, что раскол человечества – это не то что неизбежно, а это процесс, полным ходом идущий сейчас. Диверсификация – это главная особенность всего, как проза раскалывается на документальную и фэнтезийную, уходя от повествования про вымышленных героев в реальной среде, так и все в мире сейчас раскалывается – на своих и чужих, это нормальная диверсификация.
Мне кажется, что такая мизантропия (ну, не мизантропия, а избирательность) – довольно благородная черта. Когда человек готов общаться с кем ни попадя, общаться при этом радостно и щедро, – мне видится в том какая-то ущербность, страх перед одиночеством. Человеку с самим собой не должно быть скучно. Как Блоку не было скучно, мне кажется.
«Сохранилась ли ваша любовь к сапогам и униформе? Чем вы ее объясняете?» Я говорил уже, что это такая подсознательная жажда раствориться в среде, контуры утратить. Но если говорить серьезно, то сапоги – это самая удобная обувь, особенно зимой, они быстро надеваются и сравнительно легко снимаются, страхуют от варикоза. Ну и кроме того, это удобно. Я всегда к сапогам относился (по нашим сырым местам, что в России, что здесь) с пониманием. И чепелевские грибные походы, и здешние – они стилистически очень похожи.
А камуфляж… Ну, мне нравились всегда эти веточки, листочки. Это же камуфляж не охраничий, не военный, а камуфляж охотничий, условно говоря. И вот подаренная Лосевым любимая рубашка с лесом… когда она мне приглянулась, он немедленно мне ее купил, сказав: «Это вам, наверное, на дачу; на людях-то не наденешь». Но я ее носил везде, и она осталась у меня одной из любимейших. Слава богу, я сохранился в тех пределах, на которые она была рассчитана. Мне нравятся цвета не камуфляжные, а именно вот эти, позволяющие раствориться в среде. Может, это тоже жажда слияния с фоном, жажда не отличаться слишком… Не знаю, почему мне это нравилось. Может быть, потому что это красиво и как-то напоминает среди зимы о лесном пейзаже. У меня не было никогда того, что Стругацкие называли инфантильным советским милитаризмом. В моем случае это, скорее, инфантильный советский минимализм.
«Буквально накануне вторжения в Украину в Питере был скандал с молодым философом, который преследовал сына своей подруги-художницы. Лично для меня это было тяжелым потрясением и напомнило эпизод из романа «Июнь». Есть ли такая связь?»
Роман «Июнь» говорит об одном – о том, что предвоенное напряжение в обществе приводит к брутализации, к ожесточению самого интимного – личных отношений. Отношения мальчика с девочкой перестают быть романтическими, становятся милитаристскими, становятся непрерывной борьбой за лидерство. Дух войны проникает в межчеловеческое общение и отравляет его. Об этом снята одна картина – замечательный фильм Миндадзе «Милый Ханс, дорогой Петр», ну и в литературе это тоже отражается. До известной степени в романе Бондарева «Выбор», когда роман Васильева с Марией, происходящий в 1940 году, носит потрясающие следы непрерывной конкуренции, непрерывной борьбы. Помните, когда она искусанными губами, на следующий день после романтической встречи, ему говорит: «Запомни, Ромео: никакого свидания с Джульеттой у тебя не было и не будет». Он ее потом завоевал, добился, но для этого потребовалась война.
Страшная сцена их любовного, в 1940 году, соития, в десятом классе… Она очень важна именно потому, что Бондарев – тогда еще художник – интуитивно понимал: все это поколение было отравлено войной. И Илья Рамзин, который представляется дочери Васильева молодым богом, – его сверхчеловечность – тоже яд, тоже отравленность. И Нагибин был таким. Они были, безусловно, поколением сверхлюдей. Но безусловно и то, что отпечаток кровавой эпохи на каждом из них лежит. И об этом надо помнить. Это было и в Львовском, и в Самойлове. Но у Львовского было сильное отторжение, поэтому его роман с Лялей был совсем другим. А Самойлов был завоеватель, конкистадор, он говорил: «Окуджава – сентименталист, а мы романтики». Да, это верно.
«Неужели вас не убеждает злорадство и радость реакции ботов? Неужели вы надеетесь, что это сползет с России?» Злорадство было в России всегда. Я же говорил, что, когда кого-нибудь сажают, человек радуется, что сажают соседа. Это было, это примета этих веков репрессивных, антигероических, конечно. Дело в том, что невероятная пластичность, убеждаемость российского населения убеждает меня в том, что никаких особенных реформаций и революций не потребуется. Люди внутренне готовы к концу очередной эпохи. Люди внутренне устали и готовы к тому, чтобы им предложили что-то новое, что-то другое.
Я далеко не убежден, что это произойдет легко и быстро. Но для меня совершенно несомненно, что не придется завоевывать симпатии избирателей. Избиратели привыкли к тому, что они голосуют за того, за кого скажут. Как только за переменами в России почувствуют силу; почувствуют, что за этим – выражение духа времени, эпохи… Уже и сейчас в России сильно ожидание предстоящей расплаты. Понимают, что нагрешили, и понимают, что должно прилететь. За эту кровавую баню, которую устроили в Украине, а сейчас пытаются устроить во всей Европе (и я почти уверен, что получится это начать), за это внутренне готовы расплатиться. Не нужно думать, что у всего российского населения главное счастье – умирать и убивать. Это удел немногих, не очень счастливых людей. Конечно, я уверен, что это закончится.
Я уверен, что как только у людей появятся более серьезные удовольствия, более увлекательные и привлекательные занятия, это дикое идиотское кровопускание перестает быть занимательным.
«Только что закончил читать «Дугу»». Спасибо. «Сказать, что понравилось – ничего не сказать, тут же сел перечитывать. То, что сделала волна с обитателями Радуги, – это то, что сделала война со всеми нами. Она извлекла из нас самое дурное. Но финал повести выглядит очень жизнеутверждающим. Не кажется ли вам, что Перси Диксон в вашем романе, – это Навальный, центр которого тоже стал везде, а окружность – нигде. Почему Горбовский не верит, что Перси пропал навсегда?»
Он не верит, потому что слишком долго с ним летать, он его любит, вот и все. А то, что Перси перешел в новое состояние, состояние в каком-то смысле тоже сверхчеловеческое, – это в каком-то смысле общая надежда. Надежда на то, что выход из катастрофы волны может быть не только в минус, но и в плюс. Перси именно как самый подверженный переменам, самый влюбленный герой в этом романе мне показался в каком-то смысле наиболее уязвимым, наиболее доступным для выхода в плюс, для человеческого преображения. Кстати, Перси, который дает всем подергать себя за бороду, – это в каком-то смысле такой идеал. Горбовский, в отличие от Перси (как, по крайней мере, получилось в «Дуге»), довольно рассудочный тип, а Перси переживает новое рождение.
«Будет ли электронный вариант книги об Арестовиче продаваться на BABook?» Уже полным ходом продается, уже вызывает полярные оценки.
«Сегодня вы обещали лекцию о феномене интересного?» Да. «Интересно, как человек сам, усилием воли способен развить в себе интерес? Сам ли человек выбирает, что ему интересно?»
Нет, конечно, человек реализует свои таланты. Но человеку, безусловно, интересно только то (здесь не надо притворяться), что ему внутренне близко. Я много раз наблюдал: человечество доказывает, что навязать интерес, навязать талант невозможно. Человек так или иначе сворачивает – я вижу на своем примере – на то, что ему глубоко внутренне родственно. Можно любого Льва Абалкина заставить заниматься прогрессорством, а интересны ему все равно будут голованы и контактерство. Из него можно сделать гениального, физически подготовленного, умного прогрессора. Но нельзя из него сделать прогрессора искреннего, любящего это ремесло. Он все равно будет искать голована Щекна и устанавливать с этим Щекном свои магические контакты.
Я абсолютно не верю вообще в способность любого воспитания, любого насильственного воздействия переделать человеческую природу. Интересно человеку то, что у него получается. Очень справедливо сформулировал Борис Никольский: «Человек любит делать то, что умеет. Надо уметь». Мне присущ с детства был интерес к буковкам, к литературе, и я хочу этим заниматься, и занимаюсь. Если б из меня вырастили технаря, я бы все равно занимался литературой.
«Кто-то мне недавно сказал, что при всем интересе к интересному человека сделало человеком умение скучать. Со скуки человек может задуматься». Не думаю, что это умение скучать… Это умение выбирать интересное и не выбирать скучное. В свое время Ахматова сказала: «Для меня самое творческое состояние – состояние скуки, я называю это «творчески скучать». Я скучаю над всем остальным и постепенно выбираю то, что мне интересно». Наверное, так. Скука, наличие большого количества свободного времени стимулирует занять его чем-то уникальным, чем-то необходимым.
Я не думаю, что, когда человек бесится с жиру, бесится со скуки, он может что-то великое создать. Но, конечно, избирательность начинается со скуки. Когда вы скучаете на уроках по обществоведению, вы просто понимаете, что вам говорят какие-то лишние скучные вещи. Мне страшно подумать, как скучна жизнь сегодняшних людей из репрессивных органов. Они пишут фальшивые приговоры, повторяют там ложь, повторяют в приговорах обвинительные заключения, копируя дословно вместе с описками и опечатками. Вообще, большая ошибка – подумав, что это безопасное место, идти сейчас в репрессивную систему. Это, во-первых, место небезопасное, совсем, поверьте мне. Всех съедят. А во-вторых, мучительно скучное. Дело в том, что по-настоящему интересна только недостаточность; то, что человек сам по себе не самодостаточен. То, что ему нужен другой.
Почему так интересно читать про любовь? Потому что это неразрешенная проблема – зачем человеку нужен другой? Для сходства, для эмоционального резонанса… Один мой школьник сказал: «Для самозащиты, потому что ты тогда не один». Я вот думаю, наоборот (мы обсуждали просто это вчера на семинаре, поэтому я весь еще в пылу этой полемики), что дружба… Обсуждали мы вопрос, чем отличается любовь от дружбы. И вот я считаю, что дружба – занятие эгоистическое. Дружба прибавляет вам уверенности в себе, делает вас защищеннее. А любовь делает вас беззащитнее. Любовь – это сдача на милость: вы полностью зависите от другого человека, вы попадаете от него в аддикцию. Это не делает вас увереннее или триумфальнее. Наоборот, любовью делает нас уязвимее, но мы жаждем этой уязвимости, мы бежим к ней. Как человеку присуща жажда исповеди, жажда рассказать о себе. Это тоже делает нас уязвимыми, это подставляет нас, но мы готовы на это пойти, мы жаждем этой уязвимости. Это какое-то счастье – сбросить латы. Сбросить то, чем ты всю жизнь от мира защищен. И открыться другому человеку. Это наслаждение, поэтому любовь, при всей своей уязвимости, уязвляемости является именно результатом несамодостаточности одиночества. Я очень уважаю людей, которые самодостаточны, но сам я о себе этого сказать не могу.
«Как вы относитесь к Леониду Зорину? Знали ли вы его, видели ли спектакль Михаила Козакова на Малой Бронной? Как думаете, чем вызван интерес к нему Константина Богомолова?»
Константин Богомолов интересуется всеми советскими явлениями, может быть, они привлекают его некоей стилистической цельностью. Хотя Зорин, конечно, наименее советский из всего советского, что в это время существовало. Я знал его хорошо. Мне общаться было с ним всегда интересна. Татьяна Геннадьевна Поспелова, его жена, не даст соврать. Он охотно нас с Катькой звал в гости и всегда интересовался моими стихами, просил их читать. Он для своих 96 лет сохранял поразительный здравый смысл, в год писал по повести, продолжал писать стихи, которые он начал читать в пяти- или даже трехлетнем возрасте. Он был человек гениальной одаренности, но мне кажется, ему мешал ум, как Бернарду Шоу. Помните, как Толстой о нем словами самого Шоу говорил: «He has more brains than is good for him». Слишком много мозгов, слишком много мыслей. Может быть, если бы больше чувства, было бы больше интуитивного следования в его работах, они были бы лучше. Но не знаю, я не берусь судить Зорина, у него несколько было гениальных пьес. Здесь народный вкус не обманулся.
Это и «Царская охота», это и «Пропавший сюжет» (замечательно глубокая и точная пьеса). Вечно ему присущ сюжет о любви умного, мозгового (как его адвокат Алексей) персонажа к диссидентке, дикой и безбашенной. Дикая страсть. Вот «Пропавший сюжет» об этом же, там адвокат влюбляется (или юрист, или просто с годами обыватель, интеллектуал эстетствующий) в девушку-бомбистку, влюбляется взаимно. Безумное родство темпераментов Зорину удавалось как никому.
Понимаете, тут еще спрашивают о фильме «One battle after another», что я думаю о нем…. Там, в общем, тот же сюжет. Не хочу спойлерить, но все уже и так знают, многие даже и посмотрели. Там такая история, когда консерватор-ксенофоб, белый маскулинный квадратноголовый военный безумно влюблен в террористку, в «черную пантеру», действительно черную, своего рода Анджелу Дэвис. Может быть, она там и узнается. И дикая любовь эта носит взаимный характер. Она ему отдается с особенной страстью. Это тоже элемент садо-мазо. У нее одновременно роман с Ди Каприо, и они не знают, собственно, от кого из них у нее ребенок, дочка. Но на самом деле, генетический анализ показывает (это тоже можно проспойлерить), что, скорее всего, это дочь от консерватора. У консерватора к ней действительно такая страсть, что именно он оказался отцом.
Действительно, существует взаимная тяга у консерватора и анархистки. Я это знаю на своем опыте, потому что я человек по своей природе консервативный, но мне всегда нравились такие девушки бунтарского склада. Просто со временем мне это надоело. Я понял, что неумение себя вести далеко не всегда есть признак высокой души, далеко не всегда есть признак бунта. Все-таки в бунтарках, особенно анархистского склада, как в этом фильме или как у Зорина в «Пропавшем сюжете», – у них все-таки дурновкусное поведение. Они любуются собой, и кровожадность их очень кокетлива. Я могу понять кровожадность, но не тогда, когда она оглядывается все время в зеркало: «А как я вижу с автоматом?»
Поэтому, наверное, я бы не смог сейчас уже влюбиться в такую женщину. А у Зорина и, кстати говоря, в фильме Андерсона очень хорошо это получилось, убедительно. Фильм – комедия, он везде и заявлен как комедия, очень черная, циничная, трезвая. Понимаете, я бы не стал впадать в такие преувеличенные восторги, хотя там изумительный сценарий, виртуозные диалоги, потрясающие визуальные решения. Американские горки – это холмистая дорога в Калифорнию, она потрясающе решена. Ближе к финалу фильм набирает колоссальную изобразительную силу. Но в фильме нет ничего того, что сопровождало великие явления кинематографа – такие, как «Летят журавли» или «На последнем дыхании». Там нет нового взгляда на вещи, который был у Тарковского, скажем. Это не «Андрей Рублев», это не новая визуальность. Это, скорее, умение режиссера чутко, точно и сильно заранее откликаться на больные вопросы эпохи. Вот тогда происходит резонанс, он попадает в нерв, потому что актуальность этих картин фантастическая. Начинается все со сцены прорыва нелегальных мигрантов через мексиканскую границу. Полное ощущение, что он снимал это вчера, а снималось это два года назад. Вот это удивительное умение писать с опережением… тем более, что вдохновляла его пинчоновская «Винляндия», видимо, где типаж усталого бунтаря Ди Каприо напрямую угадывается. Это умение входить в резонанс с эпохой – важное достоинство художника. Сил нет уже смотреть на сведение счетов с прошлым. Сил нет уже смотреть про ретро-сериалы. Хочется чего-то про русскую, про мировую современность. Мир переживает огромный глобальный раскол, а мы все еще пытаемся делать вид, что этого не происходит.
«На кого и кого раскалывается мир в «Океане»?» В романе «Океан» я отчасти использовал наши с Мишей Успенским диалоги, когда он собирался писать «В доме отца моего». Я не беру его идею, но идея Миши заключалась в том, что рождается новое поколение детей – очень интеллектуальных, но абсолютно лишенных механизма самозащиты, абсолютно не способных за себя постоять. Рождаются новые люди, которым совершенно чуждо любое насилие над человеческим телом, над душой. И они рождаются абсолютно беззащитными. И взрослые, вымирая, приходят в ужас от того, какой мир они оставляют этим детям. Вот и все.
Но у меня немного другая идея. Одна из версий… «Океан» же на то и океан, чтобы у него не было границ. Там непонятно, что выходит из океана – куда, почему, зачем к океану в последний момент устремляются и Майорана (один из героев романа, реальный), и Джемисоны, и человек из Сомертона, и Питер Бергман, и женщина из Исдален. Там все к этому подведено. Или герои со свинцовыми масками. Почему они в последний момент поворачиваются к океану, что они ждут увидеть выходящим оттуда? Зверь, выходящий из моря. Мы не знаем. Там есть главный герой – беженец из Киева, на которого все нанизано. Он как раз насилие не переносит совершенно. Но я не думаю, что это его основополагающая черта. Может быть, его основополагающая черта – это любопытство. Для меня одна из таких главных версий, которые, по крайней мере, в романе разрабатываю я сам, – это нежелание, неспособность участвовать в войне. Отказ от войны как от главного человеческого занятия. Это такая эволюционная штука. Я не думаю, что следующая ступень эволюции должна быть обязательно лучше. Может быть, это люди, которые гораздо более беспомощны; может быть, это люди, которые сентиментальны. Может быть, вообще, человечество – тупиковая ветвь эволюции; может быть, этот тупик мы наблюдаем сегодня на «растленном Западе», где люди не могут больше отстаивать свое жизненное пространство. Там есть герой, который исходит из этой парадигмы. Когда роман будет закончен, сказать не могу. Я плещусь в нем, плаваю в нем с такой радостью, с таким наслаждением, что совершенно не хочу его заканчивать. У меня есть последняя фраза, есть последняя глава; я знаю, что там будет. А писать я его буду столько, сколько захочу.
«Когда интересное становится скучным?» Когда становится понятным, когда исчезает тайна.
«О чем будет ваша лекция 8 ноября?» Она уже анонсирована, по-моему. Том и Гек, начало американского эпоса. Я попытаюсь рассказать о Томе Сойере и Геке Финне как о двух главных героях американской мечты. Меня многие родители спрашивают, а будет ли эта лекция понятна детям… Уверяю вас: будет. Я так долго адаптировал свои лекции для детей, что я более-менее умею говорить понятно. Я хочу объяснить, почему именно Том и Гек дали старт американской мечте, в чем эта американская мечта заключается, как она трансформировалась сегодня. Это, безусловно, мечта демократическая, мечта о спасении малых сих; чтобы у Джима была свобода и счастье. Но Том Сойер – вообще такой авантюрный характер. Не надо думать, что американский герой – это паинька. У Твена же был рассказ о хорошем мальчике и был рассказ о дурном. Американский герой с этой точки зрения – это, конечно, веселый авантюрист, он не обязательно трикстер, но он больше похож на Уленшпигеля, а еще больше он похож на коннектикутского янки при дворе короля Артура. «Я янки из янки», – говорит он о себе. Но не только потому, что он прагматик, а потому что он еще и циник, авантюрист, искатель приключений. Для него даже женщина – не главный аттрактант в мире, а главное – техническая победа.
По большому счету, именно на этот сюжет были написаны впоследствии «Новогодние приключения Маши и Вити». Это же, в общем, тоже попадание технаря, технократа в русскую сказку. Изготовление из ниток искусственной мыши, чтобы кот Матвей попался. Всегда у мальчика полон карман двигателей: обмотал двигатель нитками, подключил батарейки, и получилась искусственная мышь. Вообще, я думаю, что сюжет «Янки из Коннектикута» Марка Твена определил и задал всю литературу о попаданцах. А так ведь, по большому счету, это американский миф о попадании технократа в наивную среду. Илон Маск – абсолютно логичное развитие сюжета, продолжение «Янки при дворе короля Артура». В некотором смысле любой современный двор – это двор короля Артура. В него попадает человек, умеющий делать электричество, умеющий делать «Теслу». Вот, грубо говоря, я так пытаюсь посмотреть, как Марк Твен стал отцом американского мифа. Не Готорн, не Уитмен, никто из американских романтиков. В некотором смысле американский романтизм не завершился. Я думаю, что и Пинчон – продолжение романтического склада.
«Кому дадут Нобелевскую премию по литературе?» Знаете, что это та еще лотерея. Сильно подозреваю, что это будет представитель Латинской или Северной Америки. Давно этот континент, начиная с Боба Дилана, ничего не приобретал, не получал. А Латинская Америка вообще очень давно была на отшибе. Я не удивился бы, если дали Рушди. Но мне хотелось бы, чтобы получил кто-то из украинских кандидатов – Жадан, наверное… Там много. Разумеется, из тех, за кого больше всего голосуют, называют очень много прекрасных имен. Костенко – безусловно, потому что она сохраняет замечательный дар и замечательную способность и к стихосложению, и к прозе… Ей 96 лет, но ее интервью с Жаданом – это просто шедевр. Она пишет роман сейчас о 17-м, по-моему, веке украинской истории, о гетманском периоде, о Запорожской Сечи. Лина Костенко – гениальный пример того, что здоровый ум поддерживает бодрость в теле. Ну и стихи гениальные абсолютно. Вполне переводимые, потому что она такой смысловик, как и Жадан. Большая часть ее стихотворений не переведена, а их переложить на русский было бы несложно. Мелодия там, конечно, важна, но важнее мысль, нестандартные ходы мысли.
Со своей стороны, я бы очень приветствовал, если бы Нобелевскую премию получил Томас Венцлова. Не только потому что огромный поэт и прекрасный человек, один из людей, с кем я хорошо знаком (приятно было бы быть знакомым с нобелевским лауреатом), но прежде всего потому, что Венцлова – носитель духа восточноевропейской вольности, которая сегодня подвергается таким испытаниям… Я бы очень хотел, чтобы Венцлова заслуженно вполне, вслед за лучшими поэтами своего поколения, вслед за старшим поколением, за Милошем, за Бродским, получил своего Нобеля. Он пишет много, кроме того, он не просто поэт, он автор гениальных исследований о мистике Серебряного века – об ариманизме, о люциферианстве, обо всех попытках разложить дьявола на хаотическое и творческое начало. На упорядочивающее и хаотическое, на скуку и творчество. Это попытка безнадежная, но Венцлова их замечательно анализирует. Кроме того, у нас есть гениальные переводы его на русский язык от Ани Герасимовой. Если почитать, вы убедитесь, какого масштаба это поэт. Ему я очень хотел бы Нобеля присудить.
Я считаю, что и Людмила Улицкая, и Людмила Петрушевская в огромной степени Нобеля заслуживают. Поддержать настоящую русскую литературу сейчас было бы очень невредно. Но как к этому ни относись, одно несомненно: сейчас настало время Нобелевскому комитету высказаться всерьез по актуальным проблемам эпохи. Конечно, если опять будет диктовать искусственно навязанная повестка, если будут давать самой развивающейся литературе или самой забытой литературе, или нанесению на географическую карту новой территории, – это оправданно. Оправданно так же, если дадут за расширение жанрового диапазона, дадут Мартину за сказку… Лучше бы дали Роулинг: по-моему, она наработала на Нобеля давно, обоими циклами своими – и Кормораном Страйком, и Гарри Поттером. Ну как вот дали Дилану за песню, а кому-то могут дать за графический роман. Но я бы приветствовал высказывание по сути, высказывание о тех, кто противостоит мировому хаосу и мировой архаике. В этом плане Украина заслуживает больше всего. И, конечно, Нобелевская премия Лины Костенко дала бы нам шанс услышать великую речь, сказанную на очень хорошем украинском языке.
Если же награждать наиболее перспективных авторов, то здесь Жадан – один из самых молодых из поэтов и прозаиков Европы. Человек универсального дарования; кроме того, находящийся, насколько я помню, на фронте. Не все время, но значительную часть времени там проводящий. Жадан, конечно, заслуживает. Ну и просто по литературным критериям, по гамбургскому счету Жадан Нобеля заслуживает вполне.
Через неделю это будет, в следующий четверг. Мне кажется, если сейчас Нобелевский комитет отделается разговорами не по существу, а разговорами в пользу бедных, в пользу всего хорошего против всего плохого, – это будет уникальный протраханный шанс.
Иногда премии подчеркивают свою актуальность, как, например, премия Шишкина «Дар». Он, конечно, там не главный, но идея принадлежит ему. Она уже объявлена нежелательной организацией и иноагентом. Значит, правильно все делает, о чем сам Шишкин сказал совершенно справедливо.
«Неужели вы верите, что Украина может победить?» Что называть победой? Украина не может одержать над Россией победу в традиционном понимании, то есть захват, парад в столице… Украина может спасти свой суверенитет, уже спасла, доказав, что она – сильнейший духом противник. Моральную победу она уже одержала. Кроме того, мне кажется, неспособность России реализовать все свои заявленные цели – это и есть самый объективный, самый наглядный сценарий военного поражения, как хотите.
Потом, мне кажется, что все-таки перерастание войны в глобальный конфликт нужно Кремлю. Кремль этого хочет; боюсь, что это неизбежно. Поэтому это как бы желание, что ли, размотать, размазать, замылить недостижимый Россией результат. Недостижимость поставленной цели. Не можешь выиграть в локальном конфликте – преврати его в глобальный. Тогда, по крайней мере, поражение будет не так заметно. Это было бы, конечно, победой, и победой довольно значительной.
«Хотелось бы услышать ваше мнение о книгах Майкла Ньютона о переселении душ?» Не читал.
«Когда вы пригласите кого-нибудь?» У меня будут гости. Я собираюсь на ближайшее время позвать… Сегодня у меня просто не было время договориться. Но я позову в ближайшее время одного очень хорошего украинского политолога, не самого известного, но очень трезвого человека. Я знаю, что он сейчас нас слушает. Мы договаривались с ним на этот раз, но теперь, видимо, договоримся на следующий или потом… В общем, в октябре появится украинский политолог, который сможет дать важные инсайды; рассказать, что сейчас происходит в стране. И других я собираюсь звать. «Один» ведь не значит, что я все время один. У меня гости появляться могут. Мне Венедиктов это разрешил.
«Когда пропадет интерес к литературе как к форме выражения мысли? Возможно ли это?» Человек все равно мыслит словами. Поэтому буковки перестанут ему интересны тогда, когда он забудет язык.
Тут, кстати, хороший вопрос, верю ли я, что язык трансцендирован, или он имманентен?» Я как раз читал лекцию о русской концепции государства, the state, понимание государства в русской философии… Это было в рамках курса «Russia Now». Конечно, гегелевская идея о том, что государство трансцендировано, что государство – образ правления божьего на земле, – мне эта идея не нравится. Другое дело, что характер правления совпадает с главным национальным мифом. Или, как это называла известная гадина Карл Шмидт, «номосом», стилем поведения нации. У греков на Олимпе была такая демократия афинского плана, у России в православной монархии – триединство, троица, когда государь воплощает собой духовную, юридическую и физическую власть. Все три ветви власти в одной, и при этом как бы Троица. Разное, но единство – это самый запутанный тезис, нет бы просто сказать, что государь нам за всех, за бога-отца, за бога-сына и бога-святого духа. Причем в роли бога-сына выступает народ, вечный жертвенный агнец.
Я думаю, в одном Гегель бы безусловно прав: народ, имеющий плохое понятие о боге, имеет и плохое государственное управление. Государственное управление – модель реализации основного национального мифа. Но я не думаю, что он трансцендирован, как и язык не трансцендирован. Я думаю, что язык развивается постепенно сам собой, и представление о государстве формируется само собой. По Аристотелю: сначала семья, потом – полис.
Вообще, идея трансценденции, идея трансцендентного происхождения всего великого мне совершенно несимпатична. То есть я верю, что люди в основном своим умом доходят до жизнеустройства и языка. Хотя некоторые люди, серьезные математики, мне говорили, например, логическая структура иврита настолько совершенна, что он мог быть дан только извне, мог быть дан, а не сформирован. Я помню, обсуждал с Галяминой этот вопрос. Она, наоборот, считает, что все развивается естественным путем. Ну, она вообще атеистка. Это мне очень симпатично, но трудно.
«Как по-вашему, возможно ли появление человека со сверхспособностями; человека, способного создавать события? Может быть, странные события последних лет, ведущие к хаосу, скорее всего, связаны с наличием среди нас такого индивида». Это красивый фантастический сюжет, но я в этом не верю. Другое дело, что я верю, что проявлением национальной интуиции было появление Путина в русской власти или избрание Трампа. Это появление тех людей, которые наиболее эффективно разрушают старый порядок для того, чтобы устроился порядок новый. Путин, безусловно, для разрушения российской империи сделал гораздо больше, чем все остальные.
«Недавно я для себя составил библиотеку и кинотеку, включил туда шедевр Швейцера «Маленькие трагедии», роман Толстого «Анна Каренина», «Мастер и Маргарита» Булгакова и роман Пьюзо «Крестный отец». Все это о том, как тяжело становление человека. Что вы можете сказать о Тарковском, «Сталкере» и «Солярисе», о чем это?»
«Сталкер» в конце концов (как он сформировался) о том, как человек творит новый миф. Не новый мир, а новый миф. Почему он его творит? Потому что ему надо как-то мартышке дать понять, почему она инвалид. И он выдумывает, что это было пришествие инопланетян. На самом деле, это была обычная техногенная катастрофа. Но у девочки действительно есть сверхспособности, и она как бы гиперкомпенсирует свою инвалидность, свою безногость этим волшебным способом.
Про что «Солярис» – не знаю, «Солярис» Тарковского не про то, про что «Солярис» Лема. У Лема есть идея принципиальной непознаваемости иного мира. Время жестоких чудес – это именно время контакта с тайной, логика которой нам не понятна. У Тарковского «Солярис» про другое; про то, что мы и в космосе ищем прежде всего отца. Так мне кажется, во всяком случае. Но у Тарковского никогда нельзя сказать, про что. Главная тема искусства у Тарковского – это праведник. Он сам бы праведник, зацикленный на максимальном совершенстве. То, что Стругацкие называли «судорогой творца». Поэтому и «Андрей Рублев», и «Зеркало», и «Сталкер», а особенно, конечно, «Жертвоприношение» – это о существовании праведников в принципиально неправедном мире. Что он может сделать? Создать великое искусство, как Рублев? Поджечь свой дом, как Александр, герой «Жертвоприношения»? Поджечь себя, как герой «Ностальгии», второй вот этот безумец городской. Главная тема Тарковского – святость. Почему, собственно, «Дневник сельского священника» (или «Зимний свет» Бергмана) были его любимыми картинами.
Праведник – не человек, ведущий себя моральным образом. Праведник – это человек, маниакально сосредоточенный на совершенстве, на достижении высшего совершенства. Это и есть настоящая праведность, когда ты ничем, кроме поисков идеала, не занят. Когда именно этот идеал составляет содержание твоей жизни. В этом плане Тарковский был абсолютный праведник. Если ты лучше всех играешь в мяч, играй в мяч. Наверное, так.
«Желаю семь лет заочного заключения провести максимально плодотворно, а потом уйти на рецидив. Надеюсь, напишете. Приговор – очередное признание вашего ума и достоинства». Спасибо большое, я тронут. Я надеюсь провести не только эти семь лет, но и весь остаток жизни, во-первых, на свободе, не дать себя поймать. И во-вторых, все-таки написать то, что я должен. У меня есть четкое понимание… у меня много замыслов. Я много раз рассказывал: я должен довести до ума и потом опубликовать пенталогию «Нулевые», из которой первая часть – «Списанные» – уже увидела свет. Соответственно, «Убийцы», «Камск», «Американец» и «ЖЗЛ»… когда-нибудь, наверное, я их тоже напечатаю, это пять романов о моем альтер-эго – Сергее Свиридове. Но это романы маленькие, толстых книг у меня больше не будет (надеюсь). Биографий чужих я тоже надеюсь больше не писать. Но ключевые мои мысли связаны с трилогией «Океан», «Интим», «Автор». Скорее всего, третьей частью трилогии будет «Океан», но закончу я ее первой, потому что она яростнее всего проклевывается, долбится наружу, как птенец из яйца. Я не собирался ее писать сейчас, но от меня потребовало, чтобы я сейчас это написал. Моей рукой водило и водит нечто. И состояние полного растворения в этом замысле, зацикленность на нем, способность говорить только об этом, всем навязывать новые главы, посылать, требовать мнений, чтений, обсуждений вслух в «Зуме», – это упоительное состояние. Заблуждением это быть не может: это хорошая книга.
Ну и, равным образом, «Автор», который высказывает мою концепцию религиозную наиболее полно. Потому что мы все пытаемся объединить бога, достроить его до целого. Как дьявол пытается выстроить себя из крестражей, так и мы пытаемся объединить бога. Те куски души, куски бога, которые есть в каждом из нас… Мы стараемся построить то общество, в котором бы простимулировалось это творческое начало. Ну а «Интим» – это, понятное дело, мое высказывание о природе любви, самые дорогие для меня вещи и мысли там тоже сформулированы. Вот с этой трилогией связана моя ближайшая задача. Думаю, Господу интересно, что получится.
У меня есть такая концепция бога-читателя: пока богу интересно, что ты делаешь, он тебя сохраняет. Я надеюсь, ему не наскучит. Вот моя главная задача. Конечно, я постараюсь провести американское время с наибольшей пользой.
«Вы говорите, что троечники – становой хребет нации. Но быть троечником чаще всего – не личный выбор». Ну понятно: человек становится отличником, если для этого есть условия труда, как в картине «Опять двойка» ясно, что их нет… И предпосылок нет. Нет, я так не думаю. Человек становится отличником, если в нем есть перфекционизм, если в нем есть желание любой ценой доводить свою работу до совершенства. Это и есть праведность, это и есть тот праведник, без которого не стоит село. Не стоит без праведника, простите за выражение. Для меня именно способность маленького человека добиваться совершенства и роднит его с богом, делает его Человеком. Не размер потери делает смертного равным богу, как у Бродского, а желание пожертвовать свою жизнь не ради чего-то, а ради достижения совершенства, смысла. Я думаю, что последние десять минут фильма Тарковского «Жертвоприношение» – это лучшее, что есть в мировом кинематографе ХХ века. Лучше красной пляски у Эйзенштейна, лучше всех снов у Линча, лучше фон Триера, вместе взятого… Даже не десять минут, а, может, двадцать минут или последние полчаса. Я так люблю «Жертвоприношение». Это фильм, в котором таланта больше, чем во всем европейском кинематографе. И то, что Тарковский успел его снять, смертельно больной уже, умирая от рака легких, довел эту картину до конца. Она не была никем понята. Это из тех фильмов, которым дают премию ФИПРЕССИ. В общем, унизительно-уважительный приз за «общий гуманизм».
Но формотворчество, отвага этого сценария, гениальный сам сценарий, придуманный Аркадием Стругацким, – это все было, мне кажется, не оценено. Прав бы Андрей Шемякин, который сказал, что «Жертвоприношение» – не завещание Тарковского, это первый шаг к новому направлению. Первый, а не последний фильм. Хотя в нем сходятся все мотивы, но у него же в каждом фильме эти мотивы присутствуют. Конечно, Тарковский – это пир визуальности прежде всего. Но стоит за этим одна главная мысль: ты должен довести свою картинку не до вылизанности, нет; а до того, чтобы она вдохновляла. Я люблю рассказывать этот эпизод: я помню, со страшной мигренью смотрел «Солярис», и голова прошла. Потому что гармоничность, сила фильма такова, что как-то.. Мигрень же в основном психогенного происхождения. Видишь что-то прекрасное, и голова сама становится на место.
«Кстати говоря, Бродский и Тарковский не блистали в школе». Нет, они блистали, но блистали в том, что им было интересно. Тарковский – в рисовании, в истории живописи. Он ее знал, как никто. Ну и в географии, которая его очень интересовала. Бродский – в литературе, хотя он еще тогда писать не начал, но восприимчив и памятлив был необычайно. Почему же, он именно блистал. Валерий Попов, который с ним учился, вспоминает (Бродский учился двумя годами младше): «От него исходило такое рыжее сияние. Я до сих пор вспоминаю, как он бежал мне навстречу, хохочущий, счастливый, и этот счастливый 10-летний Бродский запомнился мне как символ полноты, такое сияние от него исходило». Так что он как раз блистал.
«Почему обыденное так трудно представить интересным? Почему нужны элементы триллера, мистики и фантастики?» Ну, в свое время писал Саморядов… то есть говорил он, что самое интересное – производственный роман. Сделать производственный роман – задача мастера высокого полета. Потому что производственный фильм – это как раз то, где интересное. Там нужно преодолеть сопротивление энтропии, преодолеть сопротивление мира. Это мы уже ненавязчиво переходим к теме о феномене интересного. Я сегодня закончу минутки на три пораньше, потому что мне надо бэбза отвозить на секцию. Ну за три минуты вы не соскучитесь. Сейчас, кстати, внизу истерика у собачки, переносящей одиночество… Сейчас я ее запущу в комнату, потому что этот отчаянный лай не то чтобы мешает эфиру, но я не могу, когда рядом со мной существо, которое так несчастно. Корги, как вы знаете, очень не любят, когда они одни. Их над постоянно куда-то приманивать.
Так вот, сама по себе ситуация интересного – это, как правило, борьба с несовершенством, с энтропией, с хаосом мира. Поэтому прав был Саморядов, говоря, что производственный роман потенциально – это абсолютный бестселлер, а производственный фильм – это потенциальный блокбастер. И они хотели такую картину написать, и «Дети чугунных богов» были задуманы таким фильмом. Но Тамаш Тот, замечательный венгр, сделал эстетское кино. Как, собственно, из боевика Александр Хван, царствие ему небесное, сделал «Дюбу-дюбу», довольно эстетский фильм. А ведь она такая интересная, такая жуткая, в ней так угадан дух времени, такой афористически убийственный.
На самом деле, элементы хоррора и триллера в искусстве совершенно не обязательны, если есть тема. Тема, как у Дэвида Фостера Уоллеса, который пытался написать увлекательный роман о налоговой службе. А повесился он не потому, что роман не получался, а потому что у него после лечения антидепрессантами стала пропадать творческая способность. Может быть, он неправильно лечился.
Вообще, идея сделать интересным самое, казалось бы, безнадежно тоскливое, унылое и скучно-бюрократическое, – это грандиозный вызов. Феномен интересно наиболее подробно освещен в работе философа и историка-античника Якова Голосовкера, которая, по-моему, так и называется «Феномен интересного». Он там делает совершенно правильный вывод. Как Дзялошинский любил говорить, что информация – это не энергия и не материя, Голосовкер говорит, что интересное находится вне этики и вне эстетики. Скажем, романы Пруста прекрасны, они эстетичны, но назвать их интересными не повернется язык. Музыка Вагнера прекрасна, но тоже, оперы Вагнера никак не принадлежат к разряду интересных. Точно так же многим нравится смотреть на публичные казни, но все равно это не самое интересное занятие.
Вот феномен интересного, безусловно, находится вне поля этического, потому что людям чаще всего интересно безобразное зрелище. Равным образом, говорить о каком-то этическом начале (скажем, о том, что добро привлекательно) тоже трудно. Интересное, скорее всего, связано (это одна из моих больных тем) с изначальной человеческой недостаточностью. Интересно то, чего человеку острее всего не хватает.
Например, вот любовь. Читать про любовь всегда интересно. Мы не понимаем феномена человеческой недостаточности. Мы не понимаем, почему нам нужен другой человек, зачем? Это не защита, не подпереть себя, не подоткнуть одеяло со всех сторон. Нам интересно проникновение в другого, потому что в другом тоже есть частица бога. Это стремление достроить себя до целого. Как помните, у Пелевина 66 и 34 образуют 100, сияющую полноту, плерому. Вот я думаю, что большая часть людей бессознательно стремится к тому, чего у них нет. Это одна из граней интересного. Нам интересно то, чего нам люто не хватает: обрести какую-то гармонию в знаниях, в математике…
Я выделил в свое время на преподавании в creative writing десять триггеров, которые срабатывают всегда. То, что делает книгу интересной. Во-первых, человеку интересен он сам. Если вы исповедуетесь, человеку всегда интересно читать вашу исповедь, потому что себя со стороны он не видит. Это как Мопассан (хотя это считается апокрифом): «Почему вы ходите обедать на Эйфелеву башню, которую ненавидите? Это единственное место в Париже, откуда ее не видно». Человек – это единственное место, откуда его не видно. Он видит все, видит горы, леса, облака и небеса, но не видит ничего, что под носом у него.
Человек больше всего обычно интересуется своими фотографиями, своими записями, голос звучит всегда не так, как мы его слышим внутренним ухом. Именно потому что человек сам себе непонятен. Он видит внутренние мотивации, но как это выглядит извне, ему абсолютно непонятно. Помните, как у Кнышева: первое с большим отрывом место в рейтинге наслаждений – рассматривать себя в зеркале в обнаженном виде. На втором месте – то же, в одетом.
Значит, второе, что человеку всегда интереснее динамика, быстрая смена событий. Почему? А почему интереснее ехать, чем стоять в пробке? Казалось бы, стоять в пробке – такое медитативное занятие. Есть время отдохнуть, подумать, посмотреть на окружающий мир, пейзажи всякие. Но человеку нравится ехать. Есть физиологическое наслаждение от быстрой езды и наслаждение от чтения page turner, когда быстро перелистываешь страницы, и интересно, что дальше. А заглядывать неинтересно, потому что потеряется процесс. Это все равно что глотать не жуя, не насладившись. Я думаю, это связано с конечностью жизни. Сознавая эту конечность, человек стремится жить быстрее. Наполнять события, наполнять день свой так, чтобы была плотность; так, чтобы не пропадало ни минуты. Вот динамика интересного связана с конечностью жизни, хотя тут тоже вопрос, верю ли я в перспективу бессмертия? Скопировать человека можно, но ни память, ни опыта вы не скопируете, в этом весь ужас. Если даже вы просканируете и скопируете все клетки мозга, память и вечность исчезнет. Будет человек с интеллектуальными потенциями, с амбициями, но личность остается в душе. Душа не копируется (пока так мне кажется). Но Миша Кузнецов, мой ближайший друг, умерший в 2021 году от ковида (царствие ему небесное), мне говаривал, что, наверное, если мы делаем копию овцы Долли, это будет овца Долли. Но если мы делаем копию человека, это будет другой человек. Он был биолог, технарь, он лучше понимал естественные науки, чем я.
Я думаю, что человека скопировать невозможно. Поэтому душа остается невоспроизводимым феноменом. Поэтому конечность жизни, к сожалению, влияет на все наши желания и преимущества, даже если физическое бессмертие будет достижимо. Личность конечна или она переходит в другую форму существования. Это возможно. Я, скорее, поверю в бессмертие личности, нежели в возможность ее клонирования.
Третье, что всегда человеку интересно, – это тайна. То есть история, в которой не хватает некоторого паззла или есть лишние паззлы. Человеку нравится собирать паззл, и, как правило, интереснее ему, если есть лишние детали. Чтобы их отсеять, понять, что не относится к предмету.
Четвертое – человеку нужен феномен его личной недостаточности. Это то, о чем я только что говорил. Человеку интересна любовь. Непонятно, зачем нужен другой, но зачем-то нужен. И не всегда понятно, какие ваши валентности присоединяются к этому другому. Что в вас взыскует этого другого. Из каких паззлов собирается бог? В каком-то смысле весь мир – это собирание паззла.
Пятая вещь, которая всегда интересна, – это структура. Мы чувствуем, что в мире эта структура есть, что он создан, сотворен. Но наличие критериев… Понимаете, мой любимый анекдот: есть два способа заставить женщину замолчать, но оба они науке неизвестны. Зато науке известно, что их два, они видят здесь структуру. Помните, как у Лема (вот уж кто понимал природу интересного) в «Эдеме» внутри бруска есть некая разомкнутая структура, инженер ее чувствует. Там есть некая разомкнутая цепь. Но зачем она, инженер не понимает. Так и здесь: мы чувствуем, что в мире есть структура. Если нам обещают ее раскрыть, как обещает Пелевин, мы читаем, не отрываясь.
Далее – simple pleasure, греховность. Человеку интересно неприличное и запрещенное. Человек любит нарушать запреты. Тесно связанный с этим седьмой момент – человеку интересно рискованное, риск. «Все то, что гибелью грозит, для сердца смертного таит неизъяснимы наслаждения, бессмертья, может быть, залог…». Почему бессмертия залог? Потому что если человек так тянется к риску, он понимает, что бессмертен. Если бы он не знал этого подсознательно, он бы боялся. А он бросается навстречу риску, этой щекотке, потому что будь мы смертны, мы бы не любили рисковать.
Восьмое – прагматика, прагматика так или иначе интересна, а последним бестселлером будет кулинарная книга. Если информация, которая вам дается, принципиально полезна, вы будете эту книгу читать. Девятая вещь, которая связана с остальными и с прагматикой тоже, – это новизна. Человеку интересна новая информация. Новая именно потому, что она, как говорил Леонид Леонов, «все достоверно о неизвестном». Тайна притягивает. Как Стругацкий формулировал: «Писать надо о том, что знаешь лучше всех, либо о том, чего не знает никто». Вот неизвестное, новое освоение небывалых пространств человека продолжает притягивать, о чем бы ни шла речь. Путешествия, география… С этим связан десятый триггер, о котором часто забывают. С наслаждением читается то, что с наслаждением пишется. Есть читательская эмпатия – описание вкусной еды, хорошего секса, путешествий… да даже если вам интересно (как у Синявского в «Кошкином доме») описывать гайки и болты… Там он пишет оду гаечному ключу 18х24, или там на сколько…. Если вам интересно описывать технический процесс, он все равно будет интересным, даже интереснее секса. Потому что человек обладает способностью передавать на письме то, что ему нравится; то, что его волнует. Если он с этим справляется; если он может заразить своей любовью, своим наслаждением другого, то книга будет интересного.
Вот, собственно, к этому всему и сводится феномен интересного, но самое правильное – это тайна. Потому что тайна – вот самое важное… «Чтобы задать правильный вопрос, нужно знать большую часть ответа», – сказал Шекли. Для того, чтобы тайну создать, девять десятых этой тайны должны быть вам даны. Должна быть иллюзорная легкость раскрытия. Но если этой иллюзорной легкости нет, читатель за вами не потянется. Нужно всеми силами показать, что так или иначе читателю важно присоединиться к поиску истины; показать ему, как эта истина привлекательна.
Спрашивают: «Когда мы с вами можем увидеться?» 5 октября в Нью-Йорке (я не знаю, есть ли места, но я проведу, волшебное слово то же самое – «один»), адрес выступления есть в телеграме. Да, мне запрещено администрировать, но я не для того уехал, чтобы выполнять этот запрет, этот завет… У меня свои внутренние запреты. Поэтому 5 октября в шесть вечера – лекция про Гарри Поттера («Гарри Поттер-2025», условно говоря, чем он для нас актуален). В восемь – поэтический концерт, он будет построен по новому принципу – гадания. И новогодние концерты будут по нему же. Я беру свой сборник стихов, вы называете страницу, а я читаю стихотворение. Это стихотворение становится прогнозом на ваше ближайшее будущее. Большинство моих стихов о счастье, поэтому прогнозы будут позитивные. Точный адрес встречи указал в телеге и на многочисленных рекламах. Приходите 5 октября, если вы в Нью-Йорке, а если вы не в Нью-Йорке, прилетайте. Увидимся и поговорим. А в «Одине», естественно, увидимся через неделю. До скорого, пока.

