Скачайте приложение, чтобы слушать «Эхо»
Купить мерч «Эха»:

«Один» с Дмитрием Быковым: О чём писать для подростков?

Дмитрий Быков
Дмитрий Быковпоэт, писатель, журналист

Ситуация, в которую мы попали (условно говоря, Трамп после Обамы), — это как раз ситуация, когда гораздо более примитивные, гораздо менее интеллектуальные люди начинают задавать повестку. Это не только в России, в Америке та же история. Я вообще думаю, что Россия с Америкой такие духовные близнецы. Вы знаете, да, когда один из них пил, пьянели оба, совершенно против своего желания. Поэтому Америка с Россией одновременно, к сожалению, впали в длительную интеллектуальную деградацию…

Один13 марта 2025, 22:03
550
«Один» с Дмитрием Быковым: О чём писать для подростков? 12.03.25 Скачать

Подписаться на «Живой гвоздь»

Поддержать канал «Живой гвоздь»

Купить книги Дмитрия Быкова на сайте «Эхо Книги»

Д.БЫКОВ: Доброй ночи, дорогие друзья-полуночники. Мы говорим сегодня о подростковой литературе, эта тема победила из четырех возможных. Дело в том, что я сейчас читаю в Бард-колледже такой семинар, который называется «Young adult как вызов», как challenge. Могу объяснить, почему, наверное,  young adult сегодня пользуется такой убийственной популярностью и почему большинство сегодня захотело поговорить о нем. Видите ли, young adult посвящен переходному возрасту и пишется для переходного возраста. А мы сейчас всей планетой находимся в переходном возрасте, причем в довольно интенсивном переходе.

Мне трудно сказать, к чему именно. Была у меня идея, что мы находимся в переходе из условно послевоенного мира (условно говоря, после 1945-го) в мир предвоенный, военный. Была другая идея – что мы переходим из мира рационального в более эмоциональный, где главным являются не мысли и не смыслы, а состояния. Где вам не важно быть правым, не важно созидать, а где вам важно пережить экстаз падения или восторг сближения, или где даже в ущерб своему состоянию и благополучию вам важно испытать те или иные эмоции, это является вашей главной ценностью.

Может быть, это переход из мира просвещения в мир средневековья, каковой переход происходит периодически. Новое средневековье, по Бердяеву, – не обязательно деградация, это может быть мир религиозный, более религиозный и менее рациональный, чем, например, античность. Религиозность в античности имеет характер домашний и почти бытовой, а тут вы переходите, условно говоря, в пространство инквизиции. Не знаю, разные есть варианты. Но то, что мы в переходе, в тектонической и титанической фазе, – вполне очевидно.

Естественно, что литература подростковая традиционно является самой чуткой мембраной, которая на это реагирует. Подростки вообще отличаются гораздо большей эмпатией, гораздо большей чуткостью к происходящему. Сегодня только в отделе young adult вы можете застать шумные читательские стайки, читательские обсуждения. Стоят такие диваны в американских книжных магазинах, на них сидят читатели и обсуждают современную литературу. Читатели как раз в том же возрасте, что и их герои. Чрезвычайно трудно увидеть толпу читателей в современном отделе fiction. Это так везде, не только в Америке: и в Европе, и в Австралии я это видел.

 У меня есть ощущение, что через young adult (как в 60-е годы) войдут, будут вброшены главные темы современного мира. Не только потому, что одна из главных тем сегодня – буллинг, травля, технологии массовой травли. Тут, видите, что мне представляется фундаментальным процессом подросткового переходного возраста? Главная проблема ХХ века – то, что политика стала делом масс; то, что она, делавшаяся до этого героями, царями, аристократами, стала затрагивать огромные социальные слои. Это касается не только революции, это касается любого масштабного действия. Не только политика – культура стала делом масс. Поэтому и адресатом культуры стали не продвинутые пользователи, а массовые. В этой ситуации этот главный переход сродни подростковому возрасту. Вы выходите из уютного мира детства, из довольно камерного мира, в котором были боги и герои, родители, ближайшие друзья, первые учителя. Возраст взросления, вообще процесс взросления – это колоссальное расширение контакта, ваша валентность колоссально улучшается, вы начинаете контактировать, взаимодействовать с огромным количеством разнородных химических элементов, которые вокруг вас летают. Процесс взросления – это, в первую очередь, расширение круга общения. Поэтому я думаю, что главная тема современности, главная тема жизни подростка – это мир, в котором огромным массам людей нужно научиться взаимодействовать друг с другом.

И подростку приходиться взаимодействовать со все более широким коллективом. Он из школы приходит в институт, в котором гораздо больше народу, чем в школе. Он приходит на работу и начинает взаимодействовать с огромным числом людей на разных континентах. Он регулярно выходит в интернет и становится частью мирового процесса. Если он не превращается в такого современного луддита, которому хочется максимально ограничить общение, круг занятий, такой изгой-отшельник… Такие люди есть, и у них есть хорошие перспективы. Вот Сэлинджер понял, что не может быть частью литературного процесса и организовал у себя литературный процесс на кухне дома (или в кабинете). Но для большинства взросление – это все-таки максимальное расширение круга.

И вот современный мир, который становится все более массовым, в котором слово получают все и от каждого может зависеть решение судьбы человеческой, – этот мир сродни революции, которая происходит в уме подростка. Поэтому главная, видимо, литература современности – это young adult. И мой совет начинающим авторам: если вы хотите сделать себе имя, пишите для этой аудитории, аудитории самой чуткой.

Есть еще способ… Я вообще, честно говоря, когда пишу, об аудитории не думаю, потому что я пишу в порядке аутотерапии. Но, поскольку я продолжаю себя  в хорошую погоду ощущать на 15 лет, а в плохую – на 24 года, я остаюсь тем подростком, с которым мне хочется взаимодействовать и разговаривать. И на это отзываются (более-менее) мои читатели. Надо сказать, что и идут ко мне записываться на мои семинары чаще всего (в Рочестере ли, в Бард-колледже, в Свободном университете, где мы, кстати, с понедельника начинаем заниматься, курс у меня называется «Советская культура 70-х», так что you’re welcome; там, правда, уже человек 120, но мы не ограничиваем количество, приходите), – как правило, ко мне приходят добровольно слушать и общаться люди или подросткового возраста, или подросткового склада. Поэтому мне проще с подростками, поэтому я считаю, что литература будущего пишется сегодня теми, кому 17 внешне или внутренне (или 20 лет). Я думаю, что тинейджер (в моей внутренней градации  – до 20)  – это как-то так.

Да, Лена, спасибо, я вам тоже очень рад.  «Как вы считаете, нужно ли принимать антидепрессанты? Почему они популярны у современной молодежи?» (тут же поправка, что не только у молодежи).

Никита, я считаю, что если какое-либо вещество не наркотическое, не одурманивающее, не приносящее вреда психике вам помогает жить, то почему бы вам, собственно, его и не попринимать? Если какая-то вещь стимулирует вашу психику или служит смазочным материалом между вами и жизнью… Как говорил Черчилль: «Алкоголь – это смазка для трения о жизни»… То я не думаю, что надо мазохически как-то ограничивать себя в этом. Если вас это не убивает, а даже делает вас сильнее…

Я помню, как Александр Мирер – мой учитель не только в литературе; один из самых значимых для меня друзей, один из самых важных редакторов, кого я знал – когда-то сказал: «Наступает в вашей жизни момент, когда только из себя достать медикаменты вы не можете. Вам нужны либо дополнительные вещества химические, либо люди, общение с которыми вам поможет; либо круг дополнительных занятий – новая профессия, занятие, посещение географии какой-то… То есть, иными словами, вы перестаете быть универсальным источником утешения для себя самого». Иногда вам нужен другой человек, иногда вам нужно успокоительное, какой-то мягкий, не слишком травмирующий успокаивающий сбор, вот такие вещи. Я не вижу в этом ничего дурного. Проблема в ином.

Мы знаем антидепрессанты, которые привели Дэвида Фостера Уоллеса к творческому бесплодию и самоубийству. Он действительно стал меньше переживать, но и думать, и чувствовать он стал меньше, он стал жить как бы в таком футляре, ящике. Ему стало легче, наверное, но при этом ему и стало невыносимо, потому что он лишился главной аутотерапии, а именно творческой.

Наверное, есть антидепрессанты, которые приводят к зависимости, к подсадке. Наверное, есть антидепрессанты, которые сужают ваш эмоциональный спектр. И я видел людей под их действием, я видел людей, которые становились необычайно спокойными, слишком спокойными. Поэтому у меня в этом плане есть три совершенно конкретных совета. Во-первых, я не психиатр ни в какой степени, но у всех же бывают ситуации, когда руки опускаются? Значит, нужны не столько антидепрессанты, сколько энерджайзеры. Нужно как-то накачиваться энергией сопротивления, ума, – всем, что может как-то стимулировать психику, желание жить. Самые примитивные энерджайзеры – это «ред буллы» разнообразные; есть и другие, более тонкие, более сложные, которые вам может прописать специалист. Но ведь в большинстве случаев депрессия – это страшная пассивность, невозможность голову поднять. А вообще, подросток счастлив именно потому, что энергия его распирает. Почему мы вспоминаем молодость как лучшее время? Потому что сил много.

И я думаю, что любой способ повысить свою энергию… Господи, на любой заправке американской вы можете купить «энергин», как мы его называем, эти четыре таблетки в упаковке, и даже одна как-то выгоняет вас из сна, вы начинаете более бурно реагировать на мир. А депрессия ведь разная бывает. Бывает, наоборот, бурное отчаяние. Тогда энерджайзер опасен. Но в принципе, мне кажется, здесь полезно все, что как-то может энергетизировать ваше сознание.

Второе: депрессия – это, как правило, нежелание общаться, нет сил на общение, невозможность общаться с другими людьми. Мне кажется, надо окружать себя теми людьми, которые приятны. Надо создать себе сферу, ту среду, в которой вы могли бы чувствовать себя комфортно. Чтобы вы могли прийти  в кафе, просидеть с человеком два часа и уйти здоровым. Это необходимо. Надо исповедоваться другу, а не психотерапевту. Тем более, как правильно сказал один мой студент: «Где я найду психотерапевта умнее себя?». Я сам всегда так думаю, эта формула мне очень близка. Чтобы человеку все рассказать, я должен верить и чувствовать, что он умнее меня, что он поймет, не предаст, не плюнет и не выбросит. Это важная вещь.

И третье: все-таки один из самых сильных стимулов жить – новизна. Когда вас за каждой дверью, за каждым углом подстерегает новое ощущение, а не это депрессивное ощущение, что и завтра все будет, все уже было, нет ничего нового под луной, и возвращается ветер на круги своя… нельзя жить внутри Экклезиаста.

Правильно сразу пишет мне Галя – киевлянка, мой астральный близнец,  – что войну без антидепрессантов не пережить. Галя, война – это вообще то экстремальное состояние, которому вообще никакие советы не подходят. Мы, в отличие от людей середины ХХ века, переживаем мировую войну с гораздо большим запасом знаний о себе; мы знаем о себе, о человеке, о человеческой природе гораздо больше, и спектр эмоциональных воздействий на нее гораздо больше. Мы знаем, откуда набрать огромное количество полезных средств, и не только медикаментозных. Война страшно сужает мир.

Единственным средством бороться с депрессией является регулярная новизна, причем новизна хорошая, положительная. Я думаю, что в первую очередь – это… Если вы находите интересное творческое новое занятие, если вы находите новый стимул.  Если вы чувствуете депрессию – да, вы на одном из направлений своей жизни зашли в тупик. Значит, вам нужно найти занятие или сферу, которая будет для вас радикально новая. Во время войны очень трудно путешествовать, страшно ограничена возможность путешествовать. Но новые сферы для занятий (ментальные сферы) от вас не закрывает никто.

Я помню, что для меня переезд в Штаты был во многом подсвечен тем, что я писал «Интим» (роман, который строится во многом на психиатрическом материале), и это было огромное новое общение. Во-первых, с профессиональными психиатрами, которые одарили меня не только консультациями, не только интересными книжками, но и познакомили меня со многими людьми, страдавшими от множественной личности. Кто-то страдал, а кто-то наслаждался. Один психиатр показал мне девушку, у которой это было просто маркировано: когда у нее доминировала 4-летняя девочка, она и одевалась как девочка, и ходила с куклой, не забывая с global experience на это посмотреть. Но у нее это была сознательная аутотерапия, она вытесняла память об очень сильном унижении профессиональном, ничего эротического, нет. Ее просто сломал профессионал, который внушил ей, что она профессионально несостоятельна. Вот она и убегала в эту девочку, в это платьице. Я видел, что она прекрасно сознает, кто она на самом деле. Она играла в эту девочку, но эта игра ее очень утешала.

Это было чтение огромного количества чужих историй болезней, книжек по психиатрии. Я не стал, конечно, профессионалом в этой области, но полгода я провел в подготовке к роману. Роман все равно потом обошелся большей частью без этих сведений: все, что было надо, я придумал. Но, пока я это придумывал, это было погружением в совершенно новую среду.

Или вот, например, одна женщина научилась таким образом рисовать профессионально. Я знал женщин (почему-то у женщин чаще происходит такое), которые начинают увлекаться вождением, причем вождением экстремальным. Один мой друг перешел на горные лыжи. Была такая возможность, да. То есть найти себе новую сферу и в ней реализоваться. Иными словами, понимаете, депрессия – дикое отсутствие разнообразия; однообразный мир, в котором нет привкуса блаженной свежести, божественности, которую мы помним по своим 16 годам, когда и свое тело, и свое окружение предлагает потрясающие новые возможности на каждом шагу. Когда ты понимаешь, что женщина – это совершенно другой мир, и контакт с этим другим миром – путешествие на другую планету. Помните, замечательная формула: «Женщина – как открытая книга. Книга по квантовой физике на китайском языке». Вот это удивительное чувство.

Иными словами, если появляется энергия и новое состояние, которое надо осваивать, то, конечно, путешествие – самое лучшее. Но самое ужасное чувство – это когда вы отправляетесь в путешествие, а за вами гонится все та же тоска. Как у Онегина, «хандра». Потому что этого зверя вы носите под курткой. Тут вариант только один – радикальная смена круга общения.

«Очень многие люди прекрасно сознают, что они делают. Не может быть, чтобы они морально заблуждались, ведь ситуации более чем очевидны. Зачем же они делают это?» Видите, судя по тому письму, которое приложено к этому вопросу, вы имеете в виду конкретный случай, когда конкретный человек написал ужасную гадость. Да, действительно. Сознает ли он? Конечно, не идиот же он, наверное. Сознает. В случае того конкретного человека, о котором вы спрашиваете, то это сознание своей недостаточной даровитости. Я читал уже этот очерк, эту статью в эфире, где человек понимает, что ему не хватает творческих способностей и думает, что экстаз падения, повышенная скорость этого падения даст ему недостающий творческий импульс. Когда человек не может летать, он думает, что, когда он будет падать, испытает невесомость. Да, наверное, бывает и такое.

Тут вопрос, зачем люди это делает? А зачем люди пишут доносы? К сожалению, мой курс «Поэтика доноса» перенесся на осень. Я весной собирался все это анализировать, но мы весной это сделаем. Чаще всего, в 90 случаях из 100, человек пишет донос не ради того, чтобы кого-то застучать и воспользоваться чужой квартирой, чужой должностью. Иногда – это устранение конкурента, это бывает. Но чаще – это попытка отвести подозрения от себя. 90 процентов людей, которые являются доносчиками (как, например, знаменитый вахтанговский актер Стефанович, он же поэт, который донес на Даниила Жуковского и Надежду… забыл, прости господи, фамилию… по-моему, Верещагину, но посмотрю; Шенталинский раскрыл подробно: из него не выбили показания, это был добровольный донос. На допрос его вызывали потом, постфактум, когда он уже все написал)… Я думаю, он сам ощущал себя очень социально уязвимым. Это же пишут все друг на друга такие кадры, которые принадлежат к бывшим. Они социально уязвимы. Их есть за что попинать: может быть, в разное время общались не с теми людьми; может быть, и сейчас чувствуют себя так… Знаете, есть люди противные, реально противные. И они вызывают желание на них написать донос. И большинство противных людей знают за собой эту противность. Они, допустим, очень завистливы или очень злы, или очень неприятны в общении, или просто от них плохо пахнет. Они это за собой знают. Кстати, на уровне плохого запаса это ощущается морально, а не физиологически.

Что можно сделать с таким человеком? На него доносят. Понимая свою уязвимость, человек хочет донести сам. Это ужасно, я не оправдываю никого из них, но я понимаю рациональный мотив, который к этому ведет. Это ведь как у Уинстона в «1984»: «Возьмите ее, а не меня». Просто отвести от себя этот ужасный дамоклов вещь, который нависает. Я думаю, в 90 случаях и 100, как уже было сказано, донос является агрессивной формой самозащиты. Или подстраховки, если угодно.

 Сразу вопрос: «А сами вы могли бы донести?» Мог бы, наверное, при каких-то обстоятельствах. Я про себя ничего не знаю точно. Я не мог бы (вот это я знаю совершенно определенно) убить, хотя в некоторых обстоятельствах такой соблазн есть, и он очень силен. И у меня есть даже любимые темы мечтаний насчет некоторых людей. Но я вряд ли бы стал так убивать их конкретно.

Кстати, просят прочесть стихотворение «Он говорит, а ты убивай…». Я не очень люблю это стихотворение, я по неосторожности его прочел раза три-четыре на разных американских концертах. Ну прочту, что делать; ни чье тщеславие не может противиться такому вызову. Но прочту без удовольствия.

«Последнее время наблюдаю рост популярности Маканина и Горенштейна. Хорошая тенденция, но с чем она связана?»  Можно, можно. Видите ли, трудно сформулировать, как очень трудно объяснить, о чем рассказ Маканина «Свое место»: человек находит в жизни свое место, но место это, как правило, очень неуютное: какие-нибудь заросли кипрея, сухие, высокие и ломкие стебли.

Если говорить прямо, в сухом, без метафор, ключе, то и Маканин, и Горенштейн вызывают чувство колючего дискомфорта. Знаете, как в колючем свитере неудобно сидеть, в детстве особенно. Я с годами даже стал любить колючие свитера, вкус в этом находить. В этом появляется ощущение какой-то грубоватой надежности. Но в принципе, конечно, неприятно. Особенно если под шею.

Так вот, Горенштейн и Маканин вызывают чувство дискомфорта (оба), но это не просто дискомфорт от депрессивного и трудного чтения.  Это дискомфорт от такого представления о человеческой природе. И Маканин, и Горенштейн предлагают тот взгляд на человека (неуютный взгляд я бы это назвал), при котором ни стремление к добру, ни сострадание, ни милосердие не являются важными человеческими чертами. А главной человеческой чертой (это любопытно, это их роднит) является желание занять место в жизни, устроиться в ее потоке комфортно, с минимальными затратами. Это касается и «Лаза», и «Буквы А», но в наибольшей степени, конечно, «Андеграунда». А вот Горенштейн весь об этом, и не только роман «Место». Это такое ощущение, что в жестоком хаотическом мире, не управляемом никакими ни моральными, ни футурологическими направлениями; в нем нет никаких векторов, которые бы позволяли его объяснить… Это не стремление к свободе, к эмансипации, это не стремление к любви. Я бы сказал, что в мире Маканина и Горенштейна является главным стремление к психологическому комфорту, то есть стремление найти какое-то… Как вагон электрички, которая поздним вечером куда-то тащится, а ты в ней разворачиваешь какой-то бутерброд, взятый из дома, с какой-нибудь ливерной колбасой (как у Горештейна в «Попутчиках»), и рассказываешь всю правду о себе. Поезд, который идет из Полтавы в Сумы. Найти уютное место в колючем и нечеловеческом, не антропном совсем мире,  – вот как бы я это определил.

Ну это как «Ключарев и Алимушкин», где одному везет, а другому не везет, но понять, по какому критерию, невозможно. У меня был такой класс в «Золотом сечении», там были дети абсолютно неуправляемые, но очень умные. По крайней мере, мне сразу дали такой класс, чтобы проверить, но сломаюсь ли я сразу же, с первого дня. Такая параллель, там были не классы, а группы: «а» – это отличники, «б» – хорошисты, а «в» – это умные, но неуправляемые. И вот я с ними однажды обсудил маканинский рассказ, «Ключарева и Алимушкина». Я обсуждал его с ними вместе с чеховской «Дуэлью». То же там противопоставление фон Корен и Лаевский… и вот мне как раз сказал там один очень умный и противный мальчик: «Рассказ Маканина отвратителен, потому что он вообще снимает критерии». У Чехова понятно: Лаевский – человек рефлексии, фон Корен – человек действия. Понятно, что они в противоречии естественном. Фон Корен – потенциальный фашист, Лаевский – потенциальный филистер.

А Ключарев и Алимушкин по какому принципу противопоставлены? Почему одному всегда хорошо, а другому всегда плохо? Более того, чем хуже одному, тем лучше другому. Как это связано? Действительно, рассказ Маканина как-то снимает представление о критериях. А по какому критерию один человек хороший, а другой – плохой? Не понятно, не объяснимо.

Я думаю, что самый лучший роман Маканина  – «Предтеча». Ну, это повесть. Хотя Веллер выше всего ставит «Где сходилось небо с холмами», где  так же поставлен вопрос: композитор состоялся, но его родной поселок в результате погиб. Весь песенный дар ушел в одного человек, и сплошь и рядом мы с этим сталкиваемся, когда мы всякое свое везение должны искупать чужими жертвами. Ужасное ощущение.

А вот «Предтеча». Маканинский потрясающий совершенно роман, где речь идет о советском оккультизме, о времени повального увлечения целителями, экстрасенсами et cetera. Так вот, этот мир был в известном смысле тоже подростковым. Это мир перехода от рациональных критериев, от эпохи просвещения к миру гадательному и во многих отношениях оккультному. Я рискну сказать, что описан там процесс (у Пелевина неоднократно фиксируемый), как разрушение христианства, то есть все-таки рациональной, с большой богословской традицией привело к оккультизму, то есть бульдозер разрыл под собой почву и провалился этажом ниже.

Я думаю, что «Предтеча» – это как раз описание оккультного, иррационального мира, в котором прежние человеческие критерии не работают, а работают именно такие хтонические, дохристианские. Когда тебе везет не потому, что ты  хорош; не потому, что ты хитер, а просто потому, что тебе везет, когда божественная воля принципиальна и стихийна, неформулируема.

Я думаю, что и Маканин, и Гореншейн выражали переход от христианства к оккультизму. Именно потому, что христианство в России (это чисто русская проблема) если и не было полностью уничтожено, то оно не было по-настоящему проповедовано никогда. И Россия с облегчением после революции провалилась в язычество. Тем более, что мир русского раскола был во многих отношениях, конечно, миром языческим; миром гораздо более жестоким, архаичным, чем христианство. Это то, что у Клюева было сформулировано:

Есть в Ленине керженский дух,

Игуменский окрик в декретах,

Как будто истоки разрух

Он ищет в «Поморских ответах».

То есть ищет в тексте  старообрядцев. Дело в том, что именно старообрядчество было провалом гораздо большим… Это было провалом не просто в древность, а в гораздо больший примитив. Я рискну сказать – это связывает ситуацию 70-х годов с нашей… Тогда, кстати, не только Маканин ощутил голос этой хтони. Тогда появилась трифоновская «Другая жизнь» – самая глубокая и тонкая из московских повестей, которая показывает, каким образом рациональная советская жизнь начинает  – «другая жизнь была вокруг»  – перерождаться. И не случайно ключевой эпизод там –  это эпизод про сон. Там есть спиритический сеанс, помните, когда Герцен говорит: «Мое пребежище река» (именно «пребежище»), – страшный кусок. Но самое лучшее там – это именно сон, когда приехали на городском автобусе, и этот городской автобус… Там «грибной выезд» так называемый, когда взяли советское предприятие и повезли в лес. В этом лесу героиня заблудилась. Как всегда, сон про лес, в котором заблудился, отражает ситуацию в жизни, из которой нет выхода: или тупик, или дебри. И она с девочкой своей идет за руку через лес, приходит в лесную больницу, и там душевнобольная женщина говорит: «Я вас сейчас проведу к автобусу и к дороге». Они идут по диким буреломам, ветки хлещут по лицу, паутина висит везде… И вот они приходят к лесному болотцу, поперек которого лежит бревно. Она говорит: «Вот мы и пришли. Вот ваша дорога, а вот ваш автобус».

Это было ощущение, когда советский, довольно рациональный дискурс начал заменяться этой хтонью. И Высоцкий, как самый социально чуткий советский автор, почувствовал этот ужас торжества иррациональности: «Кто верит в Магомета, кто в Аллаха, кто в Иисуса». И вот «Предтеча» – повесть о том, как советский интеллектуальный ценз снижается и заставляет верить в любую ерунду.

Но ведь простите, мы сейчас живем ровно в том же самом. Простите, но ситуация, в которую мы попали (условно говоря, Трамп после Обамы), – это как раз ситуация, когда гораздо более примитивные, гораздо менее интеллектуальные люди начинают задавать повестку. Это не только в России, в Америке та же история. Я вообще думаю, что Россия с Америкой такие духовные близнецы. Вы знаете, да, когда один из них пил, пьянели оба, совершенно против своего желания. Поэтому Америка с Россией одновременно, к сожалению, впали в длительную интеллектуальную деградацию, которая и привела к прекращению космической программы (там и там), к прекращению великого нового Голливуда. Я не собираюсь ругать «Анору». Но просто если вы сравните «Крестного отца-1» и «Анору», двух победителей «Оскара» с сорокалетней, а сейчас уже даже с пятидесятилетней дистанции, вы увидите удивительные вещи. Вы увидите… Это не деградация, это переход в другой жанр, это спин-офф, когда вместо движения вперед или назад наметилось движение вбок. Такая довольно сильная иррациональность.

Вот об этом Маканин и Горенштейн. Причем в первую очередь об этом Трифонов, которых любил их обоих, у которого учились оба. Ведь именно Трифонов рассказывает о том (не будем сейчас обсуждать отношение к нему), как старый рациональный мир просвещения, мир старых большевиков («ты уже обменялся», как в «Обмене»), постижимый мир родителей привел неожиданно к этому вырождению в Лену эту, жену Вадима в «Обмене» или в это все окружение. Мир Сережи, условно говоря, в «Другой жизни», превратился в мир нового мужа. Умер Сережа от сердечного приступа – и все. Человек, который занимался историей, исследовал временные связи… Или Ребров [в «Долгом прощании»]. Они исчезли из жизни Ляли, и вместо людей, понимавших, где вперед, где назад, где прошлое и настоящее, появилась такая «полная Ляля» – триумфальная на всех уровнях жизни. При этом Ляля очаровательна, но у нее нет головы, условно говоря.

Поэтому и Маканин, и Горенштейн, и Высоцкий, и Трифонов по-своему рассказывают об одном. И это, кстати, на нашем курсе про 70-е годы будет одним из ключевых явлений. Они рассказывают о том, как советское просвещение кончилось и началось советское средневековье. Предсказан этот процесс был еще в «Трудно быть богом», а его реальное осуществление – это проза 70-х. Понимаете, не от хорошей жизни герои Маканина и Горенштейна занимаются оккультными штудиями, спиритическими сеансами, пьют мочу, мумие достают или достигают просветления путем медитации. Это действия людей, заблудившихся в темном лесу, пытающихся в этом темном лесу молиться колесу. Вот что на самом деле происходило.

Были люди, которые пытались найти какие-то более-менее рациональные основания в собственных предках. Наверное, интерес к национальным корням характерен для этого всего. В 70-е годы интерес к национальным корням выражался в моде на литературу народов СССР. На Айтматова, на интерес к мифу. Как говорил сам Айтматов – человек трезвый и умный: «Интерес к моей литературе – не более чем интерес к мифу. Просто я этим мифом занимаюсь (так совпало), мной и интересуются. А так-то, в принципе, до моего детства и до Киргизии как таковой никакого дела нет, людей интересует мифопоэтическая конструкция». Поэтому, как он говорил, самая популярная моя вещь – это «Пегий пес, бегущий краем моря».

Вообще, интерес к мифу, мифопоэтической конструкции как к основе, характерен для всего мира в 70-е годы. Отсюда же и мода на Маркеса дикая. В России – это мода прежде всего на Искандера, на Гранта Матевосяна (великого, кстати говоря, писателя армянского); наверное, на литературу украинскую, которая, вопреки распространенному мифу, вовсе не пребывала в это время в загоне; к украинскому кинематографу, кстати говоря. Потому что, скажем, «Тени забытых предков» – главный (если не единственный) шедевр украинской драматургии и кинематографии этого периода, а потом уже появилась, кстати говоря, ничуть не менее выдающаяся режиссура студии Довженко 70-х годов; Мащенко, например.

Это все были попытки рассмотреть национальные корни или, скажем так, национальные альтернативы  космополитизму. Ведь давайте будем откровенны: интерес к национальному – это примета романтизма. А романтизм – это реакция на несостоявшийся проект Великой французской революции, поэтому весь мир начинает увлекаться национальными мифами. Прежде всего, Гоголем в России, Шиллером и Гете, Новалисом в Германии. Наверное, в Италии можно найти аналоги этого процесса, во Франции так уж точно. Вообще, мода на фольклор в Германии была, конечно, наиболее заметна. В Англии, пожалуйста, баллады народные. Все романтики интересовались страшными сказками, это потому, что главный жанр народного творчества – страшная сказка. В каком-то смысле «Страшная месть» – это такая альтернатива просвещению, потому что с точки зрения просвещения землетрясение бывает, потому что сдвигаются земные плиты. А землетрясение с точки зрения мифа – это огромный мертвец шевелится в Карпатах под землей и грызет свои кости. Вот что такое – попытка, по крайней мере, переключиться с рационального сознания на сознание мифопоэтическое. Мы в некотором смысле переживаем сейчас во всем мире что-то подобное.

«Вопрос, который сформулировался после вашей лекции про литературу будущего. Может ли литература вернуть себе положение главного медиума, какой она была до цифровой эпохи?»

Надо, конечно… Подождите, надо деботизировать диалог, убрать бота. Может ли литература вернуть себе положение медиума? Я не думаю, что единственного, но культура будет привлекать к себе больше внимания, конечно. Могу объяснить, почему.

Понимаете, некоторая диверсификация мирового процесса… Я вообще думаю, что диверсификация  – один из главных стержней истории в целом. Один безусловный вектор – это, конечно, эмансипация, раскрепощение, освобождение от все большего количества имманентностей, и так далее. То, что люди в процессе жизни все больше освобождаются и прогресс технический несет за собой прогресс социальный, – вы можете не хотеть, не любить и не верить в это, но это объективно так. Вторая вещь – это диверсификация, усложнение. И чем больших усилий, чем большей продвинутости будет требовать постижение экономики, военного дела или химии, современную физику вообще вряд ли сможет понять человек, который не занимался этим тридцать лет кряду, даже с учетом того, что наука – дело молодых… соответственно, очень сильно возрастет роль вещей, которые остаются универсальными, универсальным языком. Потому что… Кстати, вот тип короля-нарратора, откуда он появился, почему он вообще возникает?

Король-нарратор – это не тот человек, который создает дымовую завесу: когда мир кто-то грабит, а король отвлекает внимание. Нет, король-нарратор создает для страны тот сюжет существования, который не могут создать ни военные, ни геополитики, ни экономисты. Он строит мир, в котором интересно.

Я думаю, что огромная роль культуры, кино, развлечений связана с тем, что у людей все меньше сил (и, кстати говоря, все меньше желания) серьезно и рационально отдавать себе отчет в том, что происходит. Многих ли социологов читают сегодня? Последним широко читаемым футурологом или социологом был и остался Фукуяма. И то благодаря удачно найденной формуле. Я очень мало сегодня знаю популярных социологов, типа Кынева в России. «Популярный человек» не обозначает ведь «известный»; это значит «популярно объясняющий». Таких людей, которые про литературу, как я рассказывают, или про социологию, как Кынев или Шульман,  – таких людей, вообще говоря, сейчас уже много, но будет еще больше.

Именно потому, что популярная (не обязательно популяризаторская), доступно изложенная, демократично изложенная культура – один из главных запросов сегодняшнего дня. Моды на математику и на физику сейчас не может быть потому (как она была в 60-е), что это слишком advanced, что это требует слишком сильных и регулярных, многолетних потуг. А культура остается делом, которое всем интересно, которое будет вызывать… чтобы так обсуждать сериал, как обсуждали «Слово пацана», – это тоже говорит в известном смысле о кризисе социологии или о ее отсутствии. Это нужно.

Я думаю, что роль культуры как универсального языка и наиболее распространенного занятия будет возрастать. Хотя бы потому, что все остальное становится делом слишком узкой группы профессионалов. Наверное,  так. Ну и конечно, спорт – его роль будет возрастать колоссально.

«Ожидаете ли вы нового просвещения?» Новое просвещение возникнет, естественно, как реакция на инквизицию. Станет скучно соблюдать такое количество запретов.

Понимаете, всякая хтонь привлекательна может быть как такой запах прошлого, но все равно надо помнить, что это запах плесени, запах из бабушкиного сундука. Конечно, поначалу и новое средневековье с его религиозностью может быть очень привлекательным, но это же налагает огромное количество запретов и, я бы сказал, редукций. Мир отсекает то, се, пятое-десятое, становится все более фанатичным. И, конечно, просвещение как реакция на торжество дураков в мире, – да, просвещение неизбежно.

По нашим временам, я уже сейчас это вижу, тоска по рациональному взгляду на вещи, по внятному объяснению, по внятной картине мира огромна. И я не думаю, что большая часть людей так иррационально готова расстаться с понятной картиной мира. Я хорошо помню 70-е годы, я хорошо помню, до  каких глупостей, до какой стигматизации доходило. У меня была в свое время в «Огоньке» статья «Стигматы» – о людях, которые просто уродовали себя, занимаясь разного рода оккультными практиками. Просто язвы тропические у людей были из-за того, что они укладывали вокруг себя пучки травы и эти пучки поджигали. Это тоже стигматы новой веры. Тоска по рациональности в этих обстоятельствах будет возрастать.

[Жене] Катька, а что там делает бэбз? Ты уложила его спать, мне кажется? Приди, помахай народу. Что, ты не купила машину? Бэбз обижен: не купили машину. Слушай, а может мы его позовем? А то тут уже спрашивают: вы вовлекаете ребенка в политику, зачем вы это делаете? Давайте вовлечем ребенка в СМИ? Нет, все-таки помахать надо, да? Если не заснет, зови. А то, знаете, когда люди начинают говорить, что я вовлекаю ребенка в политику из-за того, что он флажком помахал на митинге в защиту Украины, – так я его не в политику вовлекаю. Я его вовлекаю, во-первых, в американскую общественную жизнь, потому что здесь митинги происходят регулярно и по любому поводу. А во-вторых, я вовлекаю его в сочувствие мирным гражданам, которых бомбят. И это сочувствие необходимо. Он не должен равнодушно смотреть на то, как убивают других.

Да и вообще, знаете, если ребенок живет в Америке и каждый день видит, что здесь что-то происходит, естественно, он вырастет политически ангажированным.

«С какого романа вы бы рекомендовали начать читать Пинчона? Некоторые рекомендуют «Выкрикивается лот 49»?» Нет, конечно. «Выкрикивается лот 49» просто короткий, но он по конспирологическим теориям, по своим заговорам и страшной плотности, подозрительности – для продвинутого читателя Пинчона. И это не первый роман. Пинчона надо начинать с «V.», потому что «V.», во-первых, мягче всего вводит в пинчоновский мир, а во-вторых, понимаете, он самый романтический. Я вообще считаю, что у Пинчона очень много лишнего в книгах. Лишнего не потому, что там много энциклопедических и википедических сведений в книгах, нет. Это я как раз люблю, когда сноски, ветвящиеся ссылки захватывают весь мир в такую координатную сетку. У Пинчона очень много описаний всякий мужских коллективов вроде корабельного или научных институтов, шуточек и фольклора, которые всегда возникают в этой среде. Это мне всегда люто скучно. Мне интересно там, где, во-первых, таинственные спецслужбы, посольства, слежки. А во-вторых, за что я его люблю? За тонкий запах рубежа веков: начало ХХ века, эти рыцари удачи, которые путешествуют по всему миру в поисках познания на своем дирижабле. Вот тот Пинчон, который про поиски таинственных женщин, сетку влюбленностей и таинственных связей, которыми оплетен мир, про странные провинциальные уголки мира, Европы… Какие-то кафе, в которых назначаются тайные встречи, таинственные заговоры, в которые вовлекаются роковые женщины. Этого больше всего в «V.» и в любимом моем романе «Against the Day». Там много и того, что мне совершенно неинтересно – например, быт американской угольной или сталелитейной провинции, но очень много и вот этого волшебного чувства рубежа веков, чувства романтической окраины мира, на которой живут загадочные племена, и эти племена передают какие-то секреты из века в век. Знаете, атмосфера журнала «Нива» какого-нибудь 1913 года. Великие катастрофы близки, но пока еще есть место прелестным легендам, мифологизированным персонажам. Такая, понимаете, некоторая… Это провинциальный шарм Европы.

Это сохранилось не везде, например, в Латинской Америке. Помню, ездил я в Перу, и гид повел меня в бар в Куско. Он назывался то ли «Президент», не помню, но это было место  наподобие Голливуда 50-60-х годов. Экзотические коктейли, фотографии красоток, играющих на бильярде, фотографии загадочных красавцев типа Грегори Пека с иронической усмешкой. Знаете, это атмосфера, которая была в фильме «Касабланка». За что мы любим фильм «Касабланка»? За атмосферу провинциального угла, в который съехались беженцы со всего мира и привезли легенды со всего мира. Это провинциальный кабак, в котором есть своя красавица, свой герой, в который съехалось отребье со всей Европы. Я всегда мечтал посидеть вот так в каком-нибудь приморском кабаке в какой-нибудь глубокой провинции на берегу океана. Хотя я прекрасно понимаю, что в реальности эти кабаки чаще всего бывают матросскими забегаловками, как она описана в начале «V.», с непрерывными драками и пивными краниками в виде сисек. Вот за это я Пинчона люблю.

Начинать надо с «V.», мне кажется. «Gravity Rainbow» – я и сам сложно отношусь к этому роману, далеко не все в нем люблю. Кое-что люблю ужасно, любовные линии все там люблю. А так там много лишнего, мне кажется. Я очень люблю «Мейсона и Диксона». Это из его романов, наверное, самый сказочный. Там происходит очень много путешествий по еще не до конца познанному миру, по этой Америке, в которой запросто, на каждом шагу встречаются не реальные, а мифопоэтические персонажи. Мой интерес к мифу не религиозный, не оккультный, а сугубо эстетический. Да, вот такой мир Пинчона я люблю очень. Я вообще люблю, когда сказки.

«Относительно young adult. Почему в эту категорию, на ваш взгляд, стали попадать зрелые авторы вроде Берджесса, Хаксли?» Это как раз очень объяснимо. «Классика переселяется в детскую», – сказал Набоков. Как, собственно, в детскую переехал весь Фенимор Купер, весь Майн Рид, часть Марк Твена, хотя он остается, по-моему, великим взрослым  писателем (и религиозным в том числе). Тут ведь, понимаете, какая вещь? Самые интеллигентные люди в стране – девятиклассники и десятиклассники. Ими  только что прочитаны классики и забыты еще не вполне», – говорил Слуцкий. Читающая публика молодеет. Прежде всего потому, что единственные люди, которым регулярное чтение нужно – это студенты. Просто потому что им нужно это профессионально. Есть еще, естественно, проблема – у других, например, времени нет.

Поэтому главная читательская категория – это те, кому от 15 до 25 лет, она же главная смотрящая, потому что кино для того, чтобы целоваться. И с этим, естественно, происходит две вещи. Во-первых, интеллектуализация подростков. И я рискну сказать, что самые умные люди в сегодняшней Америке – это студенты. А с другой стороны, происходит не то чтобы инфантилизация (может быть, это даже усложнение своего рода), но определенная подростковизация культура. Для подростка главные проблемы, как ни крути,  – это любовь, отношения с родителями, ну и разнообразные страхи, в том числе страхи тщеславия – «я такой как все», «я не такой как все». Эти темы выходят в литературе на первые места.

Я вчера, кстати, зашел в очень хороший бостонский книжный и посмотрел новинки. Подавляющее большинство – это, во-первых, детективы. То есть детективный сюжет стал обязательной составляющей, тем хуком, на который ловится читатель. Или семейные истории с семейными драмами, которые распечатываются по мере все более глубокой рецессии, по мере все более глубокого спуска в прошлое. Современный роман – странный микс мелодрамы, семейной истории и романа тайн. К сожалению, почти исчезли романы-карьеры. Может быть, потому что в современном мире карьеру делает каждый или ее стало сделать очень легко. Почти нет политических романов, ну и политики не стало, потому что король-нарратор вытеснил короля-политика. Зато много фэнтези, сказки – как правило, довольно примитивной. Мир утопии вообще превратился в утопию физиологическую – утопию здоровья или бесконечного долголетия.

Я не вижу в современной литературе принципиально новых сюжетов, зато я вижу – вот это верно – огромную и характерную именно для подростков напряженность морального вопрошания: «А вот то нравственно? А то безнравственно?» То есть, грубо говоря, какую-то попытку восстановить азбуку морали. Я пытаюсь найти книги, которые бы меня как-то захватили. Очень много книг о возвращении к природе, об умении слушать голос природы, о путешествии в глубокие и далекие провинции. Конечно, пока это подспудно зарождается, но помяните мое слово:  шестидесятые и особенно 70-е прошли под знаком латиноамериканцев. Не только потому что там появился гений Гарсиа Маркес, но и потому что вообще Латинская Америка в это время выясняла отношения с Америкой северной, пыталась нащупать собственный голос. Там тоже было много эпигонства всякого, но в массе своей это были тоже хорошие писатели.  Мода, даже культ латиноамериканской литературы, скорее, привел к расширению диапазона художественных средств. Я думаю, сейчас начинается мода на Африку. Еще пять-десять лет… Кстати говоря, некоторые русские авторы уже это почувствовали и начали про это писать.

Я думаю, что ближайшие пять-десять лет приведут к интересу не только к мифу (миф и сейчас в основном в Африке и гнездится), но именно черная Африка будет кладезем сюжетов, африканские путешествия… В подростковой прозе это будут новые Томеки Вильмовски из, так сказать, Шклярского. Кстати говоря, большая мода будет и на Восточную Европу, потому что Европа ведь становится центром мира. Украина, Польша… Эти все вещи… На Бруно Шульца будет колоссальная мода в ближайшее время, на Куничека, вовремя я это почувствовал. То есть, иными словами, Восточная Европа благодаря Украине как-то вытаскивается в центр мира. Но Африка – это будет просто … Знаете, африканский роман о женщине-корреспондентке, которая поехала разведывать какие-то тайны USAID или американских без вести пропавших миссионеров, или искать пропавшие деньги, вложенные куда-то, а потом там, в Африке, нашла смысл, счастье, новых героев, новых людей, – вот это может, наверное, в ближайшее время захватить миллионы и прежде всего читателя, как ни странно, русского.

Почему? Потому что у России огромный опыт взаимодействия с африканским мифом. Тут вам и Пушкин – «под небом Африки моей вздыхать о сумрачной России». Тут вам и Гумилев, и огромная традиция взаимодействия с развивающимися странами. Так в духе аксеновского «Мой дедушка – памятник» или «Сундучка, в котором что-то стучит». Кстати говоря, свои chums of chance были и у Аксенова  в «Ленд-лизовских». Он пытался описать такую команду скаутов, которые мир осваивают. Папа Пеппи Длинныйчулок, который долгое время был африканским королем…

Я думаю, что вообще интерес к Африке диктуется еще и тем, что практически все районы земли и все повествовательные техники опробованы, все уже надоело. Как Гумилев в свое время сделал из Африки себе такую визитную карточку, свою леопардовую мантию… Я думаю, что это будет в моде. Кстати ведь, африканские путешествия не очень дорогие, они дорогие в том смысле, что охрану надо нанимать и прививки делать многочисленные. А так-то, я думаю…

Вот когда я мечтаю написать масскультовый роман о путешествии, то действие будет происходить где-нибудь в Лагосе, где-нибудь в Нигерии. Была же у меня эта мечта: как я посетил в свое время город Nahui, который произносится как «Ньяуи», и была у меня мечта посетить селение Pisda, которое расположено в Нигерии. Вы можете найти его на картах, я говорил много раз, что там удивительный треугольник – Pisda, Suka и Gadina. Кто назвал их, я не знаю, на каком языке. Но в южной Нигерии, в болотах ее находится такой удивительный треугольник, который вы можете посетить и, наверное, много интересного там увидеть.

Я думаю, что, может быть, я спасу мир, совершив путешествие сначала в Hahui, а потом вот в эту «П-у». Я даже писал когда-то в «Собеседнике»: вот, мол у меня есть заветная мечта (я надеюсь, что газета «Собеседник» будет к тому времени опять существовать): приеду я в этот город, позвонит мне главный, потому что меня нет на редколлегии, и спросит: «Быков, ты где?». А я ему отвечу в рифму, и это впервые в жизни будет правдой.

У меня есть такое желание в Африку съездить. И не потому, что там меня сразу сожрут. Я думаю, что с этим штампом пора покончить. А потому что в Африке жил когда-то и работал мой любимый писатель Амос Тутуола. Я думаю, что Тутуола… Мне открыла его Лера Жарова – человек, который многие повествовательные техники и многие литературные имена для меня  раскрыла, это редкое явление, чтобы что-то было для меня ново. Но Воле Шойинка или Амос Тутуола, другие замечательные африканские авторы, часто – нобелевские лауреаты, часто – ничего не лауреаты, отлично знающие африканский миф. В свое время знаменитая сомалийская сказка о змее, которую Жолковский перевел и интерпретировал; сказка, поразившая меня какой-то даже не хтонической, а подземной гениальной мудростью, такая легенда, она была для меня одним таким шоком. Вообще, «Сказания о Лионго Фумо», сборник африканских легенд, был настольной книгой моего детства. Я помню, как меня пугали там эти все сказки о вуду; о том, как пупок прокалывают медной иголкой у статуи, и другие замечательные вещи. Думаю, что место Латинской Америки в сознании современного мира пресыщенного постепенно будет занимать Африка, пока не начнется мода на Антарктиду, когда уже и Африку исчерпают.

«Замечательная подростковая проза – «Лачуга должника». Назвал бы ее философской, но она сама по себе интересна. Что вы о ней думаете?» Я очень люблю Вадима Сергеевича Шефнера. Я его знал, я с ним разговаривал, у меня есть его автограф. Я вообще считаю, что лучшие его сочинения – это его военная проза, например, «Сестра печали», потрясающая вещь. Ну и автобиографические, детские – «Облака на дорогах»,  «Счастливый неудачник» (и фильм же был гениальный с Семой Мендельсоном – привет тебе, Сема»). Я считаю, что лучшая фантастическая вещь Шефнера, которая вошла в знаменитую антологию «Нефантасты в фантастике», – это, конечно, «Девушка у обрыва, или Записки Ковригина». Для меня вообще все эти гениальные аббревиатуры БАРСы, ПУМы, МОПСы и описание работы издательства, которое с графоманами общается стихами, – это все было замечательным воспоминанием моего детства. И на даче у меня лежит на почетном месте около кровати всегда эта «Девушка у обрыва». Кстати говоря, в том же томе была замечательная тендряковская повесть «Путешествие длиною в век», где предсказаны реставраторские все эти игры, там особенно хороша игра в Гражданскую войну.

Но в принципе, для меня Шефнер – это одно (хотя, может быть, и самое яркое) из имен авторов городских сказок, ленинградкой ненаучной фантастики. Это Катерли в первую очередь, понятное дело, Житинский и некоторые полуфантастические вещи Валерия Георгиевича Попова. Это Щеголев, Измайлов, многие люди из семинара Стругацкого. Чем больше я припоминаю, тем больше мне кажется, что литературный семинар Бориса Натановича Стругацкого был очень важной инстанцией тех времен, именно инстанцией вкуса. Попасть в этот семинар было чудом. А почему именно Ленинград стал столицей городского фэнтези? Во-первых, потому что город такой умышленный, призрачный, вещи такие происходят, порталы открываются и вверх, и вниз, и вбок. Туманный город, снежный, все время какие-то призраки бродят.

Во-вторых, если говорить уже более-мене филологично, то ленинградский миф сформировался потому, что Ленинград был более-менее альтернативой советскому официозу с его социалистическим реализмом, с его материалистическими объяснениями всего, с его довольно лобовой моралью – либо коммунистической, либо просвещенческой. А Ленинград  – это что-то дрожит, зыблется, мерцает, что-то рядом. Это сказки, это рок-культура вместо ВИА, это такие подвальные и подпольные студии вместо союза писателей, это рок-клуб вместо клуба перестройки, которая, кстати,  тоже началась в Ленинграде. Некий легкий аромат культурной интеллигентной подпольности был в Ленинграде. Не говоря уже о том, что Ленинград воспринимался как эстетическая альтернатива Москве, с ее роскошью, с ее зажравшимися нуворишами, с ее позолоченной лепниной. Вообще, Ленинград осыпающийся, Ленинград дробящийся, город Серебряного века, в запустении пребывающий, был в запустении московскому жирному величию, московскому самомнению. И я всегда любил именно ленинградскую культуру и ленинградскую живопись, музыку, кинематографию. Любил Авербаха больше, чем Панфилова. Любил Ярослава Васильевича Крестовского больше, чем московский суровый стиль. Любил Олега Каравайчука. И, конечно, моими любимыми писателями были Житинский, Попов и Катерли, эта  триада хорошо знакомых между собой людей.

Самым любимым был Житинский, который был просто моим голосом, моим вторым «я». Все, что он говорил или писал, было сказано не просто моим голосом, а было сказано лучше, чем я мог бы мечтать.

Я с радостью стал бы героем,

Сжимая в руке копьецо,

Могло бы пылать перед строем

Мое волевое лицо.

Слова офицерской команды

Ловлю я во сне наугад,

Пока раскаленные гланды,

Как яблоки, в горле горят.

Я стал бы героем сражений

И умер бы в черной броне,

Когда бы иных поражений

Награда не выпала мне.

Когда бы навязчивый шепот

Уверенно мне не шептал,

Что тихий душевный мой опыт

Важней, чем сгоревший металл.

Дороже крупица печали,

Соленый кристаллик вины.

И сколько бы там ни кричали –

Лишь верные звуки слышны.

И правда не в том, чтобы с криком

Вести к потрясенью основ,

А только в сомненье великом

По поводу собственных слов.

Молчи, сотрясатель Вселенной,

Астролог божественных душ!

Для совести обыкновенной

Не грянет торжественный туш.

Она в отдалении встанет

И мокрое спрячет лицо.

И пусть там герои буянят,

Сжимая в руке копьецо!

1975 год, и никаких у меня не было амбиций, и у него никаких амбиций насчет этих стихов. Просто интонация очень важна. Я Житинского любил не только как прозаика, сказочника, я чрезвычайно высоко его ценил как поэта, в котором не было этого пафоса, но и негромкости голоса тоже не было. Была мужественная точность. Конечно, в этом плане Ленинград для нас для всех значил колоссально много. Москва у меня и сейчас не вызывает ни малейшей ностальгии.

Странное дело: когда я вспоминаю о местах, которые я хотел бы посетить в Москве (помимо кладбищ), кроме рюмочной на Никитской и лектория «Прямая речь», мне ничего в голову не приходит. Я, наверное, рад бы был зайти на журфак, но любой американский университет замещает дух этого журфака. Засурский пытался сделать журфак таким американским универом с его духа поиска, а не оттарабанивания готовых истин. А так в Москве есть какие-то места детства, какие-то скверы, улица Дружбы, – может быть, да, но в принципе я не очень по ней скучаю, потому что Москва безумно эклектична. А вот какие-то места Питера, дух Питера, какие-то квартиры, которые я хотел бы посетить. А главное  – люди, в Питере осталось много людей, которых я люблю. В Москве их очень мало. Или они уехали, или они уехали давно.

«Как вы проводите указываемую вами черту между имманентным и приобретаемым? В ЖЗЛ об Окуджаве вы любуетесь его честью, достоинством, почитаем корней – как биологических, так и творческих, – хотя это вещи как раз имманентные. Не являются ли эти базовые признаки обязательствами для свободы выбора приобретенного?»

Это хороший вопрос, я легко вам поясню. Я не могу сказать, что я любуюсь аристократизм. Аристократизм мне чужд. Но я именно поэтому любуюсь, что это совсем чужое. Дело в том, что выбор между аристократизмом и интеллигентностью  – это выбор между честью и совестью. С совестью можно договориться, а аристократизм или честь – вещи вмененные; это то, что вы обязаны защищать вне зависимости от этого. Это как национальность: кто бы вы ни были, вы расплачиваетесь за ее грехи. Это как принадлежность к дворянству. Пушкин это понимал не как преимущество, не как повод для кичливости. Он это понимал как долг, и именно это имел в виду Мережковский, говоря, что после Пушкина русская литература предала аристократизм: она пошла по пути разночинства.

Я уважаю ценности, которые выбраны, но я глубоко преклоняюсь перед людьми, которые вынуждены защищать глубоко чуждые им вещи; вещи, в которые они не верят, но которые достались им по наследству.  Я не могу сказать, что я сознаю это чувство, но это трагедия, которой я любуюсь. Это трагедия, которая приводит к сильным художественным результатам, когда ты умираешь за то, за что не веришь, а умираешь только потому, что оно твое, что оно тебе досталось.

Я совершенно не разделяю ценности России, как она позиционирует себя сегодня. Но я уважаю и понимаю людей (и сам я разделяю эту ответственность), которые разделяют ответственность за то, чтобы быть русским. И зависеть от русской культуры, и писать на языке этой культуры, разделять культуроцентризм, для России характерный. Я понимаю и оправдываю людей, которые не хотят умирать за чужую веру. Как герой, скажем, «Цветка в пустыне» у Голсуорси, Дезерт; он не захотел умирать за свою веру и принял ислам. Я могу его понять. И в этой формулировке – или ты примешь ислам, или тебя убьют – я не знаю, как повел бы себя я, как повело бы себя множество людей. Человек, который дал убить себя за веру, – это убедительно, если он эту веру разделяет. А если нет?

Я думаю, что трагедия аристократов существует безусловно. Я готов уважать эту трагедию, я восхищаюсь теми текстами, к появлению которых эта трагедия приводит. Я всегда говорил, что, по сравнению с аристократом, интеллигент находится в слабой позиции, потому что за аристократом стоят ценности рода, ценности прошлого, огромный авторитет аристократа. Интеллигенту труднее, его биография – это список прочитанных книг. Поэтому я, с одной стороны, безусловно, любуюсь людьми свободного выбора, но я понимаю аристократию, разделяю ее трагедию и глубоко ей сочувствую. Так бы я сказал.

Как раз аристократизм Окуджавы в том, что для него долг выше выбора. Он был такой же, как и Искандер; человек, очень зависевший от своих корней, осознававший эти корни болезненно, мучительно, со всем дурным, что есть в национальной культуре. Но от этого освободится невозможно. И именно об этом Окуджава сказал:

Среди стерни и незабудок

Не нами выбрана стезя,

И родина – есть предрассудок,

Который победить нельзя.

Да, это предрассудок, потому что это до рассудка. Имеет смысл, разумеется, умирать за ту родину, ценности которой ты разделяешь. Но уж если ты их разделил, их надо отстаивать, тут вариантов нет.

«Что вы думаете об Алексине? Был ли он хороший подростковым автором?» Я его любил, у меня были с ним очень хорошие личные отношения, хотя я знал, что он старый лис, что он из михалковского руководства Союза писателей, что он был подхалим большой. Но при этом он был очень хороший писатель, писатель интеллигентный, писатель для интеллигентных подростков. Его повесть «Поздний ребенок» я ценил очень высоко. Чего я терпеть не мог (и я ему сказал сразу об этом при знакомстве, а потом мы в Израиле продолжили эту дискуссию, когда я был у него в гостях) – «Безумную Евдокию». Я ему сказал, что эта повесть об одаренных подростках многим одаренным подросткам просто стоила много крови. Мы чрезвычайно много натерпелись упреков в высокомерии, в отрыве от коллектива; в том, что мы недостаточно уважаем родителей…

Там такая девочка Оля, которая гениальная художница, которая именно поэтому во всем привыкла быть первой. Она из чрезвычайного своего тщеславия решила первой прийти и потерялась в походе, и мать сошла из-за этого с ума в прямом смысле.

Что касается Алексина, то он мне тогда же сказал – и это был интересный разговор, – что он написал эту вещь не против одаренных подростков, а против того культа вундеркиндства, который существовал в Советском Союзе, особенно в поздние времена, который сломал жизнь многим. Наверное, в этом плане Анатолий Георгиевич был прав. Потому что культ вундеркинда – это не тогда, когда Надя Рушева или Коля Дмитриев, действительно гениальные молодые художники; а когда вундеркинда делали из ребенка, вошедшего в моду, попавшего в моду. Начинали его эксплуатировать и на этом его иногда губили.

Все подумают, что я сейчас о Нике Турбиной. Собственно, вопрос о Нике Турбиной закрыл, конечно, Александр Ратнер, гениальный днепровский исследователь, который написал абсолютно увлекательную и потрясающую книгу, полную биографию Ники Турбиной, где он показал, что трагедия ее жизни и красота ее биографии, красота ее собственная, если знать, что она не писала своих стихов, что эти стихи за нее писали мать с бабушкой, которые и сделали из нее миф, которые ее и погубили, в общем. И слишком раннее начало ее женской жизни связано, в общем-то, с этим, когда она чуть ли не в 13-14 лет оказалась вовлечена в огромное количество отношений, в которых она не могла разобраться. Я ее не знал, ее знал Андрей Архангельский, который рассказывал, что она была безумно очаровательна и также безумно беззащитна. Она не умела жить совершенно: ее любой мог поманить и повести, а дальше за нее надо было отвечать, потому что она была очень развращена, причем не в примитивном физиологическом смысле, а развращена чужим вниманием, чужим интересом, использованием частым напрямую.

Из нее сделали вундеркинда, и этот культ – здесь Алексин прав – не просто ломал жизнь, он был, понимаете, такой заменой. Вместо того, чтобы систематически воспитывать талантливых детей, чтобы всем давать нормальное образование, это был субститут: брали одного вундеркинда как образец триумфа советской педагогики, демонстрировали его направо и налево, ломая ему жизнь. Хорошо, если кто-то умудрялся соскочить и вовремя начать жить нормальной жизнью, а не жизнью чудо-мальчика или чудо-девочки. Мне кажется, что культ вундеркинда – опасная вещь, и в этом плане, наверное, был прав старик Алексин. Хотя все равно «Безумная Евдокия» – плохая вещь.

Были у него и талантливые повести. Самая талантливая – «Тем временем где-то». Но и, конечно, «Мой брат играет на кларнете», «Поздний ребенок». Алексин очень соответствовал позднесоветскому умному ребенку. И вот с этими детьми, к которым я, кстати, принадлежал, детьми очень раннего развития, которые в 13 лет уже перечитали всю родительскую библиотеку. И вот с этими детьми, которые выросли, кончилась эта среда, кончился Алексин. Потому что писать о новых примитивных детях он уже не мог. Понравиться собственной внучке он уже не мог, хотя у них были прекрасные отношения. Просто он был другой.

Я думаю, что поздний Советский Союз – у меня об этом новый стишок как раз будет – был вообще-то довольно печальным местом. Это была тонкая ткань, сквозь которую уже сквозила совсем другая материя. Сквозь которую уже было видно какие-то трущиеся ужасные шестерни и механизмы. Я любил Советский Союз за его элегическую, позднюю, осеннюю увядающую теплоту. «Даже и в вечности негде мне более взять этой беспечности».

«Кто из русских – российских и советских – правителей, как вам кажется, был нарратором?» Понимаете, у меня в этом курсе есть отдельные лекции про Ленина, Троцкого и Сталина. Троцкий с наибольшим основанием может быть назван литератором, потому что он, в отличие от Ленина, не просто был политическим писателем, а он был автором вполне себе художественных текстов. Его воспоминания отличаются завитушками публицистическими, блеском и хлесткостью провинциального журналиста, но писал он профессиональнее Ленина, увлекательнее. Я знал одну старую большевичку, которая мне сказала: «Я слушала трех великих ораторов – Жореса, Ленина и Троцкого. Троцкий был самый зажигательный, мотивирующий; Жорес – самый красивоговорящий, а Ленни – самый убедительный, за ним хотелось встать и идти». Он был умело будящий самодеятельность, тщеславие, было желание к нему присоединиться: хотелось жить и работать. Она говорила: «Я понимаю тех людей, которые в ссылке около него заряжались здоровьем и желанием жить». Не зря говорил Куприн, что у него, как у всех рыжих, была кожа не просто бледная, а слегка красноватая, как у человека, только что умывшегося очень свежей и очень холодной водой. И такие же ярко-красные родинки. Вот, пожалуй, описание Ленина как очень свежего, бодрого, только что вошедшего с мороза, – да, это заражало.

Что касается нарраторов, то собственно нарратором был, конечно, только Сталин. Могу объяснить, почему. Сталин не питал интереса к поэзии и ничего в ней не понимал, сам как поэт был абсолютно десятистепенный. Но он обладал талантом драматурга, у него был интерес к драматургии. Отсюда его интерес к Булгакову (прежде всего драматургу, конечно, и в прозе в первую очередь драматургу, четко строящему диалог, композицию чувствующему безупречно). Сталин играл в такой театр террора, он развернул в России глобальный террористический театр. Большинство его решений, большинство его жестов – жесты сугубо театральные, хорошо просчитанные. Отсюда – тот оттенок ревности, с которым он наблюдал за профессиональными драматургами. Как в этом знаменитом диалоге с Киршоном: «Товарищ Сталин, я слышал, вы посмотрели «Хлеб» позавчера, на премьере были. Хотелось бы знать ваше мнение». «Позавчера, «Хлеб»? Не помню. В 14 лет, помню, посмотрел «Коварство и любовь». Помню наизусть. А «Хлеб» позавчера – не помню».

Это очень хороший ответ, такой немножко садический. Я не хотел бы этим любоваться, но Киршон и правда был очень плохой драматург, ну совсем никакой. Как поэту ему удалось один раз произведение – «Была ты мне любимая, а стала мне жена», которое, кстати говоря, очень искренне. Оно отражает еще искреннюю тоску человека, который любил революцию, старался ради революции, а досталась она другому. Литература досталась попутчикам, а не Киршону.

Мне кажется, что у Сталина было к драматургии профессиональное, ревнивое, немножко профессиональное отношение. Один мой студент сказал, что, будучи абсолютно ничтожным в литературном отношении, в режиссерском он, конечно, задумал и осуществил глобальную театральную постановку.

Вот тут мне, кстати, пишут люди, которые внимательно слушают: «Вы мне напомнили московские гастроли ленинградского ТЮЗа: играли «Наш цирк». Ко мне подошла незнакомая женщина: «Вы играли дрессированную собачку?» «Да, я». «Ой, я вас обниму. Я мама Анатолия Алексина»».

Да, Алексин был, кстати говоря, и драматург неплохой, но все, что он писал, бледнело перед его даром подросткового психолога. Вот подростковую литературу он чувствовал очень хорошо.

Возвращаясь к сталинской нарраторской сущности. Не случайно Кушнер написал: «Сталин и Мао слушают нас. Кто повлиял на нас больше? Они». Он в этом знаменитом стихотворении очень точно показал, что это был век Сталина и Мао. Причем к Мао у меня тоже отношение, с одной стороны, весьма негативное, с другой – меня чрезвычайно волнует и занимает эта фигура. Потому что Мао в чистом виде нарратор. Он все время занимал свой народ разными кампаниями. И гибли в этих кампаниях люди десятками миллионов. Но он говорил: «А что вы хотите? Страна, в которой 800 млн человек, не может жить мирно». Да, им надо все время что-то придумывать. И обратите внимание, что в этих во всех придумках, лозунгах – «пусть расцветает стол цветов», «большой скачок», «культурная революция» – он все время придумывал пышные метафоры, природные по большей части, связанные с Янцзы или с ботаникой… Он все время создавал для страны ситуацию, при которой смотреть на все это, читать и перечитывать гораздо интереснее, чем в этом жить. Жить в этом невыносимо: когда интеллигенцию толпами ссылают на сельхозработы, или когда из-за пьесы «Разжалование Хай Жуя», написанной У Ханем, миллионы людей каются публично. Кстати говоря, пьеса «Разжалование Хай Жуя» одна из самых сильных», это такая опера народная, и там потрясающие сатирические изображения неправедного судьи, взяточников. Не только там про коррупцию, там, конечно, и про идеологические всякого рода диктатуры.

Я думаю, что Мао, как Сталин, создал для своего народа гигантскую народную оперу, в которой весь народ сорок лет играл. Такая же история, кстати говоря, у Сталина, который свой театр террора с дневными праздниками и ночными арестами, выдумал эстетически очень продуманно, очень глубоко. И не случайно Булгаков видел в нем хозяина гигантского сатанинского бала. Не случайно Сталин видел в Булгакове соавтора и единомышленника. Скажем так, либреттиста своей оперы. Как это ни ужасно, но эстетически максимально полным выражением эпохи террора был роман «Мастер и Маргарита».

Потому что стилистика этого романа оказалась безумно востребована. И я даже рискну сказать, что это всего сталинского террора осталась только эта книга. Она обосновывает во многом не только то, что вся страна молилась дьяволу, обожествляла сатану, но и то, что образ разведчика в это время стал ключевым, главным. Это образ, конечно, Воланда, который сочетает троякую функцию: разведчик, докладывающий Господу; покровитель искусств  и каратель. Три разведчика, которые создали главный миф ХХ века и привели Путина к власти, – это Румата Эсторский, Штирлиц и общий их отец Воланд, срисованный с Бендера. Все это у меня описано в книге «VZ», которая сейчас вышла новым изданием. На следующей неделе она появится в Штатах, я смогу наконец-то вам показать американское издание. Хотя вряд ли вам так сильно хочется его видеть, но я не могу свое тщеславие сдержать.

Видите ли, для меня самое ценное, что есть в «VZ» – это третья часть. Там всего три части – комедия, трагедия и мистерия. И вот в этой третьей части мистериальной подробнее всего рассказано о мифологии, о корнях сталинской и путинской мифологии.

«Вы сказали, что любите Альфреда Жарри и находите в нем сходства с Трампом. Кто такой Альфред Жарри?» В нем я никаких сходств с Трампом не нахожу. Это в программе Плющева «Classic News», которая у нас общая, я сказал, что Трамп как литературный тип появляется как король Убю в пьесе Жарри. Это пьеса для кукольного театра, написанная Жарри (он тоже был вундеркинд, очень раннего развития юноша), когда он был школьником. Он описал там школьного даже не учителя, а привратника. Ну и какие-то черты учителя географии там были. Это такой тип, который все время орет: «Дерррьмо» (или, в другом переводе «сррррнь»), король Убю – убийца и хам, демонстратор своих голосовых и физических возможностей при полном отсутствии интеллекта. Да, «Король Убю» Жарри – это, наверное, предчувствие насчет кумира масс и народов, который в ХХ веке станет довольно популярным.

Что касается самого Жарри, то он прожил, по-моему, 34 года. Он был вечно больной, туберкулезный, вечно страдавший от злоупотреблений то веществами, то алкоголем, то от каких-то любовных похождений. Такой романтический бледный красавец. Но драматург гениальный, ничего не поделаешь. Я, когда перечитывал «Короля Убю», всегда хохочу. Кстати, гениальная была постановка в театре Калягина «Et cetera», где Калягин и играл короля Убю.

«Почему совсем забыт Радий Погодин?» Нет, он совершенно не забыт. «Включить северное сияние» – знаменитый фильм. Дело в  том, что Погодин был очень хорошим взрослым прозаиком. Как говорила Новелла Матвеева, «его силой запихнули в колыбель». У него было много вполне талантливых взрослых произведений. Он написал, кстати говоря, несколько замечательных сценариев. «Дубравка» – это его повесть, насколько я помню. Он был, кстати, очень хорошим художником, рисовальщиком; человек был невероятно одаренный и тоже он, как и Коваль, как и Алексин, закончился вместе с теми детьми, про которых писал. Его автобиографический роман «Догоню вас на небесах» – взрослая книга замечательная. Я думаю, что из его детских вещей «Шаг с крыши» – самая поразительная и лихая повесть. «Ожидание» и «Рассказы о веселых людях и хорошей погоде». Я сейчас просто смотрю его биографию.

Из взрослых, подростковых – «Мост. Боль. Дверь», наверное. Особенно мне нравилось «Что у Сеньки было». В Ленинграде вышло очень хорошее избранное, как раз, по-моему, у Житинского выходило. Нет, он замечательный был совершенно писатель. Дело в том, что у него была та романтическая веселость, та мания бродяжничества, радость открытого мира, которая чувствуется иногда. Едешь иногда в Штатах, видишь какую-то излучину реки, елку над самой водой, и так легко вообразить транзистор на верхушке этой елки, а рядом – палатку, в которой варят тушенку с лапшой. Эта прелесть освоения диких пещерных мест России, прелесть этого МНСовского отдыха в Штатах очень сохранилась, потому что внутренний туризм здесь процветает, здесь редкая семья не имеет лодки моторной, резиновой или железной, не совершает летом путешествия по рекам родного края. В Советском Союзе это было и было совершенно очаровательно.

Пара слов про young adult, почему я о нем говорю. Мне кажется, что young adult до сих пор крутится вокруг пяти довольно скучных тем. Он их перерос, и мы сейчас находимся на пороге резкого, решительного расширения жанрового и в особенности тематического диапазона этого рода литератур. Эти темы суть следующие (я почему это знаю, потому что я уже три семестра барабаню эти темы – у нас было это в Барде, и у нас в Рочестере): во-первых, это новенькая в классе. Иными словами, подростковый конфликт вокруг буллинга. Эта тема появилась и была легитимизирована, слава богу, давно уже во всей мировой культуре. У нас ярче всего это сделал Железников в «Чучеле», которое первоначально называлось «Шестиклассница Лена Бессольцева», а потом появилась эта страшная книжка «Чучело», которая Ролана Быкова просто вывела из себя и заставила снять свою лучшую картину.

Второй сюжет – это отцы и дети, отношения с родителями. Вечная такая тема, ее ответвлением является антиутопия на тему подростковой любви. Третья тема – подросток на войне, юный герой. Или подросток, вовлеченный во взрослые дела: Гаврош на баррикадах, пионеры-герои во время Великой Отечественной, молодой подпольщик, – все восходит к архетипу Гавроша. «Я пташка малого размера, и это по вине Вольтера. Играют мною, как в серсо, и в этом виноват Руссо. Не удалась моя карьера, и это по вине Вольтера. Судьбы сломалось колесо, и в этом виноват Руссо». Гениальная песня о трагедии французского просвещения.

Четвертая история – подростковая любовь, трудности и открытия новых возможностей в себе, в душе, теле, окружающем мире. Страшная трудность огромных чувств, просто в силу их масштаба, которые подросток испытывает, потому что еще все впервые, и полное неумение с ними справиться. Потому что опыта нет; не понятно, как вообще себя вести, как с этими обрушившимися на темя громадами – эмоциональными и чувственными, что отнюдь не синоним – с этим справляться.

Ну и пятая история – странствующий подросток; подросток, открывающий мир. Это, конечно, Томек Шклярского, но и в огромной степени это Индиана Джонс. Это почему хорошо? Подросток вообще всегда открывает мир, а когда он путешествует… Это хорошо и у ребенка, например, «Что я видел» житковское. Но для подростка, который просто обречен на какие-то экстремальные опыты (хождение по горным рекам, летание на воздушном шаре), в любом случае, удивительное сочетание новизны географической и социальной.

Но при этом абсолютно не востребованы пять не менее значимых направлений. Направление первое – это то, что мы придумали с детьми… Ну, не с детьми, а со студентами на новом Бард-колледже. Подросток ведь, понимаете, существует в мире совершенно невероятных переходов. Переходный возраст – это двоемирие, существование в двух мирах одновременно. Я бы очень охотно описал подростка (это метафора такая), который день живет во взрослом мире, а день – в детском. Это у меня так было, потому что я, скажем, работал одновременно в «Московском комсомольце» внештатником, где мной руководили два Андрея – Орлов и Васильев, и в детской редакции радиовещания, где я работал в «Ровеснике».

Миро детской редакции радиовещания был одновременно трогательным и инфантильным, хотя уже взрослым по профессиональным критериям. Мир «Московского комсомольца» был взрослым, там читали самиздат (это был 1982-1983 год), там работал Аронов, там спорили о Тарковском, там велись абсолютно антисоветские разговоры, там было первое приобщение к алкоголю, который я старался не пробовать, потому что он не доставлял мне радости.

Вот пограничность, переходность детского мира как следует не отыграна. У нас есть повесть о подростке, не захотевшем взрослеть (о Питере Пэне), но о подростке, который живет на разрыв в двух мирах – взрослом и детском, у нас, пожалуй, написаны только «Каникулы Кроша», которые, кстати, это пограничье дают почувствовать очень здорово. Хотя Рыбаков вроде бы крепкий ремесленник, но именно крепким ремесленникам иногда открываются великие мировоззренческие проблемы. Написал же он «Тяжелый песок», тоже к вопросу о поиске национальных корней. Кстати говоря, «Дети Арбата»  – очень хорошая подростковая вещь, где есть уютный мир Арбата, детский, а есть взрослый мир Юрков, которые пришли на смену взрослым коммунарам, они пришли прогнать их.

Второй род литературы, который, на мой взгляд, никак не освещен. У нас нет хорошего физиологического романа о подростковой любви, о подростковой драме. Кстати, многие спрашивают, как я отношусь к скандалу вокруг Оксимирона…  Я думаю, Оксимирон правильно делает, сам не комментируя. Но и расследование Нюберга, и, главное, потрясающий только что написанный текст Михаила Эдельштейна избавили меня от необходимости что-либо говорить. Михаил Эдельштейн сказал все, что сказал бы, что я по мере сил пытаюсь говорить. Я не хочу переходить ни на какие личности, но, разумеется, инкриминировать Оксимирону преступления и говорить о насилии в этом случае нет никаких оснований. Особенно подозрительно, когда жертва абьюзера с абьюзером потом вступают в профессиональные и, более того, в личные отношения. После, постфактум, на протяжении многих лет. Ну и, конечно, таинственное совпадение выхода некоторых альбомов и некоторых расследований тоже заставляют думать о том, что они абсолютно случайны.

Да, я, кстати, хочу добавить, что я никоим образом не прибегаю к аргументам, что для меня Оксимирон прежде всего талантливый автор и оправдываю я его из профессиональной солидарности. Нет, я вообще никого не оправдываю, это не мой жанр, мне просто не нравится присоединяться к травле. Но я одно могу сказать точно: секс с подростком – это абсолютно запретная зона. Это подростки должны делать. А людям взрослым, начиная с 18 лет, негоже выдавать себя за подростка. Если вам 18 лет, вы отвечаете за свои действия.

Мне кажется, что вообще любовь – вообще не та сфера, в которой возможен товарищеский суд и коллективное осуждение. Привлекать к этому, особенно публиковать фотографии былых возлюбленных, предъявлять им претензии задним числом, требуя товарищеского суда, – мне кажется, это не очень морально, в общем.

Но, еще раз говорю, история физиологического взросления – это ведь не только про секс, это и про новую лабильность, новую подвижность эмоциональную, невероятную подвижность подросткового мира. Я не люблю, когда люди много говорят о своих травмах, чувствуют себя, по Бродскому, жертвой. Само слово «травма» мне не очень нравится, если речь не идет о чем-то буквальном, что требует такого термина просто. На самом деле, мне кажется, что травма – все, все травмирует впечатлительного человека. Но если говорить о взрослении всерьез, то книги уровня «Ромео и Джульетты» у нас ведь нет.  Конечно, «Вестсайдская история» обнажает важную внутреннюю драму: подростки во враждебном окружении – это же метафора подросткового состояния души.

Третья вещь, которой у нас совершенно нет, – это роман карьеры. То есть подросток, который делает карьеру, богатеет, заявляет о себе во враждебном взрослом мире. Замечательная история.

Четвертое: совершенно не разобран и никак не представлен религиозный опыт. Дело в том, что для подростка важным этапом взросления является формирование отношения  к богу. Я думаю, что все подобные истории развиваются по одной и той же схеме. Первое – мир хаотичен, никем не управляем, никем не создан, безвекторен, и вообще все это «пестрая пустота», как говорил Набоков. Стадия вторая – в мире есть схема, в мире есть бог. И третья фаза, до которой не все доходят: этот бог – я. Это не мания величия, это осознание того, что хозяин своей жизни – ты, что мир – это твое представление, а не чье-нибудь. И большинство твоих впечатлений, действий и мнений есть яркий отпечаток тебя, твоей личности. Поэтому для подростка солипсизм в каком-то смысле нормальное состояние.

И пятая тема, которая напрочь отсутствует сегодня, – это подросток в политике. У нас нет подростковой политики, у нас нет подростковых изданий. В этом смысле я считаю, что «Пионерская правда», задуманная как школа журналистики, была гениальной для своего времени идеей. Это осуществление завета Ленина о том, что газета – главный коллективный воспитатель. Если ты не пишешь в газету и не делаешь ее, ты не понимаешь, как мир устроен. Это мой такой журналистскоцентризм профессиональный, но это нормальная вещь. У нас нет ни современной молодежной политической организации. Ее нет в России, «Наши» не были такой организацией. И в мире ее я не вижу. Даже в Штатах я вижу многое множество благотворительных организаций, где подростки работают с инвалидами, со стариками, друг с другом, но совершенно не работают политически. Потому что момент взросления, максимализма, ответственности за свои действия… Главное же – это момент храбрости, понимаете? Это, мне кажется, не очень развито. Конечно, чем больше подростков (как и нарраторов) будет в политике, тем эта политика будет честнее, веселее и в каком-то смысле ответственнее. Я за то, чтобы подросткам дали дело. «Дадим шар земной детям», как писал Марат Муканов. «И пусть они превратят его в куб».

Спасибо, нас ожидают интересные времена, интересные вещи. Уже ближайшие дни принесут нам огромные сдвиги в мировой истории. Будем как дети, а, точнее, будем как подростки. Будем достойны этой ослепительной, счастливой новизны.



Выбор редакции


Боитесь пропустить интересное? Подпишитесь на рассылку «Эха»

Это еженедельный дайджест ключевых материалов сайта

Все материалы и сервисы «Эха» остаются бесплатными и открытыми. Это возможно благодаря вашим пожертвованиям. Спасибо за поддержку!

Подписка через Boosty или Patreon даст вам дополнительные возможности:

  • эксклюзивный контент от любимых экспертов (Захарян, Смирнов, Шендерович, Шульман, Юзефович и не только)
  • доступ к закрытому чату Друзей «Эха» в Telegram
  • ежемесячный стрим с Максимом Курниковым
Российская
карта
PayPal
Периодичность пожертвования