Купить мерч «Эха»:

«Один» с Дмитрием Быковым

Дмитрий Быков
Дмитрий Быковпоэт, писатель, журналист

Никакого голосования для меня быть не может, никакого участия в этом разводе – тоже. Но надо ли приходить в полдень на избирательные участки? Каковы риски?..

Один14 марта 2024
«Один» с Дмитрием Быковым 14.03.24 Скачать

Подписаться на «Живой гвоздь»

Поддержать канал «Живой гвоздь»

Д.БЫКОВ: Доброй ночи, дорогие друзья-полуночники. Естественно, самое большое число вопросов связано с предстоящими российскими выборами, со стратегией, с возможностью какой-то стратегии, с необходимостью голосовать или не голосовать.

Я обычно даю только те советы, которые могу выполнить сам. Сам я нахожусь не в России. Никакого голосования для меня быть не может, никакого участия в этом разводе – тоже. Но надо ли приходить в полдень на избирательные участки? Каковы риски? Уже предупредила прокуратура, что это будет считаться несанкционированной акцией. То есть уже сам выход на выборы считается несанкционированной акцией. Они запутались, там все понятно. Будущее у них не радужное: судя по нападению на Волкова или сделанному на коленке ролику, где некие «навальнисты» обещают взрывать избирательные участки в России, с профессионализмом там тоже все плохо. Естественно, в ближайшее время эта ситуация станет обостряться, потому что в Россию пришла война. Она давно стучалась в двери, периодически она залетала дронами на НПЗ и жилые кварталы. Сейчас эти атаки дронами стали более массированными и массивными.

Я думаю, что в России произойдет то, о чем предупреждал Ленин. Он ставил это как лозунг, но я боюсь, что это не лозунг, а формула неизбежности: из войны империалистической будет война гражданская. Строго говоря, война империалистическая в ее нынешнем сценарии – это тоже война гражданская, потому что воюют две части бывшей империи. Для большинства украинцы – как для меня, во всяком случае – остаются соотечественниками. Это не значит, что надо их присоединять, насильственно внедрять русский язык. Но это значит, что я не воспринимаю их как чужих. Это ключевой момент.

Что касается гражданской войны, то нет войн более зверских, чем между близкими родственниками. Эта гражданская смута на российской территории обещает существенно продлиться за счет репрессий. Большой террор, о чем и Шолохов говорил, – это тоже форма гражданской войны, ее продолжение. По обе стороны русские, и уничтожают они друг друга со страшной силой. И попытки увидеть с одной стороны только евреев (не важно, со стороны репрессирующей или репрессируемой, такие попытки делались в обе стороны) одинаково бесперспективны, в общем. Потому что в любом случае русскими  – именно как гражданами России – являются абсолютно все, в диапазоне от грузин до бурятов. Это не значит, что их национальная идентичность каким-то образом исчезает. Это значит, что она несколько пригашена. В России общий колониальный (или государственный) гнет так силен, что межнациональные различия отступают на второй план. Это нормальная гражданская война, где одни русские сажают, казнят или избивают на улицах других русских.

Кстати говоря, нападение на Волкова только в одном случае знаменует собой некую новую стадию: оно поразительно по наглости своей. Действительно, среди бела дня человека бьют молотком, ломают руку, наносят 15 ударов по ноге, большая кровопотеря… Это происходит без какой-либо маскировки. Ясно, что никаких врагов у Волкова в новом месте проживания, которые с такой решительностью стали его избивать, у него не могло появиться. Это тот же стиль, который узнаваем по случаю Кашина, и так далее. Они ничего, кроме как бить (и делать это более нагло), не умеют. И делают это теперь уже с заходом на чужие территории.

Никаких не может быть сомнений, что это продолжится. Кстати, сам Волков это предсказал, сказав: «Нас будут убивать по одному». Но им трудно довольно проникать в Европу, теперь стоят серьезные барьеры на их проникновение. На американский континент тоже. В Европе их тщательно отслеживают, тем более, что они, как Луговой, умудряются наследить везде. Иными словами, они будут стараться,  но им будет нелегко: против них тоже будут стараться.

Эта гражданская война, по всей вероятности (а это,  безусловно, формат гражданской войны), продолжится на территории России, где людей будут арестовывать по все более идиотским поводам. У кого-то нашли на сумке голубые и желтые цвета, кто-то употребил слово «война» в разговоре, а кто-то невовремя сходил на избирательный участок. Это неизбежно будет, потому что никакой другой повестки, кроме репрессивной, этот режим породить не может. А насколько плавным будет это перетекание гражданской войны в ее нынешнем формате в настоящую смуту а-ля 1921 год, зависит от многих обстоятельств.

Если будет плохо с деньгами и нельзя будет больше деньгами заливать проблемные регионы, то это произойдет резко, внезапно и быстро. А если у режима как-то хватит сил (насчет ума  – не думаю) подтормаживать эти процессы, то еще год стабильности у Путина есть. Насчет больше года – не думаю.

Видите ли, проблема в том, что Россия в ее нынешнем виде не резистентна. Если она на может (закон этот довольно печален, но можно его уже вывести, это довольно очевидно) сопротивляться внутренней колонизации, то она плохо противостоит и внешнему врагу. Резистентность, если она снижается, то снижается абсолютно по всем направлениям и во всех проявлениях. Да, действительно, люди не могут организоваться, чтобы выбрать кого-то вместо Путина. Люди не могут организоваться толком, чтобы организовать акции в защиту политзаключенных. Но не будем опять же недооценивать уровень их самоорганизации, потому что они неплохо противостоят режиму на похоронах Навального, но все это пока  в пределах Москвы и Петербурга. Если люди не могут внятно сопротивляться колонизации,  то, естественно, и внешней агрессии они будут сопротивляться не очень уверенно. Нам это показали многие примеры: для того, чтобы серьезно сопротивляться,  надо иметь инициативу на местах. Как, например, в городах Украины, в которых главной опорой режима являются, между прочим, мэры, а вовсе не сотрудники Банковой, не работники президента. Сопротивление на местах в России обставлено очень плохо: здесь пока вам не скажут, что делать, никто и шагу не ступит. Я помню, какая паническая растерянность царила в Беслане. Элементарно ничего люди сделать не могли, хотя диктовались какие-то простейшие меры. Пойти на переговоры не могли, выйти к террористам не могли. Пока вот не скажут сверху (а сверху же всегда говорят с большим запозданием, не было случая, чтобы Путин быстро и оперативно отреагировал на вызов – с «Норд-остом» так было, и с Бесланом)…

Так и сейчас происходит: я не знаю, легион ли это «Свобода России», провокация ли это спецслужб, какие-то третьи силы, которые выдают себя за украинские войска, – не важно. Важно, что деревня Теткино оказалась вне контроля российской власти на какое-то время. Никаких реакций в интервью Путина, которое в это время записывалось, мы не увидели. А интервью было такой попыткой сдать назад, нажать на тормоза; сказать, что в военно-техническом смысле (красиво звучит!) мы готовы применить ядерное оружие, но это значит, что мы вот так вот лоб в лоб к нему скатываемся.

Нет, да это значит, и вы скатываетесь. И вы не можете этот процесс остановить, потому что все остальное вы уже сделали. Вам до применения кнопки остался один шаг, а именно шаг на территорию НАТО. И вы этот шаг сделаете, потому что вы не можете остановиться. Не важно, где – в Латвии, Литве, Молдавии, Румынии. Не исключено, что вы сделаете этот шаг (Румыния вообще член НАТО, Молдавия – нет, но там все близко)… Я уж не говорю о Польше, которую большинство обозревателей фейк-фрик-шоу, которые показываются по российскому телевидению, давно рассматривают как легитимную цель, как свою легитимную территорию. Так что да, вы сделаете этот шаг.

Все эти  разговоры  о том, что «мы не хотим первыми применять ядерное оружие», да тут еще и Штаты добавили («Мы не видим признаков применения ядерного оружия Россией»). Ну, вы, может, и не видите,  но они-то уже говорят об этом открытым текстом, это неизбежная вещь. Главная особенность маньяка, тирана или диктатора – это сделать все, что можно. Его ничто не ограничивает. И, конечно, самый естественный выход из этой ситуации, самый естественный ее конец – окончательная попытка России захватить мир. Россия на этом пути уже достигла довольно значительных результатов. Она, мне кажется, уже всех убедила в том, что собирается это сделать. Собирается так собирается, мир будет на это реагировать соответственно.

Я думаю, что в ближайшее время гражданская война в России, которая набирает обороты, приведет к тому, что смерть станет, грубо говоря, не страшнее жизни. Что жизнь во многих отношениях станет непривлекательнее, в некоторых отношениях противнее смерти, потому что она налагает на вас еще и какие-то обязанности. И когда государству, режиму, диктатору совершенно нечего вам предложить (не осталось плюшек никаких в резерве), вся эта пропаганда героической смерти, которой занимается Дугин, достигнет прямо противоположного результата. Люди спросят себя: «А с чего это мы должны все время умирать?» Россияне больше склонны к гедонизму, чем к героизму, особенно в последнее время.

Я еще хочу напомнить, что рабы и трусы – плохие защитники, плохие союзники. Вы можете добиться от страны стопроцентной покорности, что она будет стопроцентно вам послушна. Но это означает всего лишь, что когда придет другая сила, люди будут с ней фоткаться, а по возможности к ней присоединяться. Вам Пригожин это показал. Но им же все кажется мало, им кажется, что Пригожин недостаточно убедителен. Придется, видимо, какой-то новой силе их в этом убедить.

Опыт сопротивления тоталитарной силе всегда абсолютно приводит к долгим поражениям. Это показала и Великая Отечественная, и война 1812 года. Естественно, в какой-то момент Россия собирается в кулак и начинает отвечать, потому что появляется поколение солдат. Тут вопрос, появятся ли они в новой России. И, главное, есть ли, из кого им появляться? Потому что все-таки Россия образца 1941 года (про 1812-й          не знаю, не жил, а про 1941-й знаю много источников) – у нее был превосходный человеческий ресурс, чтобы организовать сопротивление. Это были люди, искренне и фанатично убежденные в том, что они – лучшее в мире государство нового типа, и они защищают человечество от коричневой чумы.  У них была серьезная мотивировка. Мотивация, правильнее говоря.

Что касается людей современных, людей сегодняшних, то, мне кажется,  у них очень неважно обстоит дело и с пониманием уникальности своей страны (она уникальна только в двух отношениях – она очень большая и очень архаичная). Тут, кстати, приходит много вопросов, как я понимаю модерн и архаику. Тут нечего понимать, существуют совершенно четкие, консенсусные определения. Одна, не побоюсь этого слова, неадекватная женщина, начала писать: «Как можно Путина называть архаикой, когда в его распоряжении легионы ОМОНа и искусственный интеллект, лучшие айтишники?»  Так вот, как раз в этом и заключается парадокс: в распоряжении современной архаики находится ядерная борьба. Но это не делает ее более модерновой, более современной. Мы помним, что всякая архаика обожествляет три вещи: предков, смерть и врожденные данности (национальность, возраст, пол). Любой модерн стремится прочь от этого, обожествляет будущее и ваши личные заслуги. Меритократия такая. Поэтому никакие новые определения модерна и архаики невозможны. Все, что надо сказать об архаике и России, сказано в книге Эткинда «Russia against modernity». Там все точки над «i», которые Путин обещал расставить, давно расставлены.

Поэтому такое сугубо архаическое, антимодерновое государство, как нынешняя России, сама отсекает у себя будущее. И никаких надежд на то, что она долго без будущего продержится, я думаю, нет. Россия 1941 года была более модернистским государством, чем Германия. Хотя бы потому, что классовая мораль гораздо более прогрессивна, чем расовая. Класс – это дело, которое вы до какой-то степени выбираете и на него влияете. А расовое дело абсолютно врожденное. Вы не можете изменить национальность, кровь, предков, и так далее. И, конечно, у России 1941 года было ощущение, что она защищает будущее. У всех абсолютно. Россия была в этом плане достаточно идейной. А у современной России есть ощущение, что эту войну начала она. Поэтому когда на нее прилетает расплата, у большинства людей есть подсознательное, подспудное ощущение, что эта расплата глубоко заслуженная. Мне очень горько об этом говорить, но это так.

С ощущением греховности, с ощущением вот-вот собирающегося сюда ревизора Россия живет не первый год. Гоголь первым сформулировал это ощущение скорой расплаты, которое носится в воздухе, которое присутствует в русском характере. У меня есть сильные подозрения, что этом плане все стало только хуже, все сместилось. Я думаю, что ощущение скорой расплаты за содеянное сегодня в России доминирует. Не только после этого россияне увидели появившийся в сети фильм «20 дней в Мариуполе». Кстати, надо бы уточнить, что это первые 20 дней Мариуполя. За пределами картины, после отъезда авторов (Мстислава Чернова, прежде всего) остался взрыв драмтеатра. За пределами очень многое осталось. Полное уничтожение «Азовстали», много крови. И, кстати, первые визиты русских деятелей культуры в Мариуполь тоже в картину не вошли. Они добавили бы ей, прямо скажем, остроты.

То есть ощущение того, что Россия сильно нагрешила и сейчас будет расплачиваться, – это ощущение в современной России живет. Не нужно делать вид, что его удалось полностью задушить. Живет и жить будет. Поэтому смуты ближайшего времени, репрессии и восстания ближайшего времени, особенно тот страшный кавардак, в который Россия погрузится примерно с лета-осени, большинством ощущается как нечто неизбежное, заслуженное и закономерное. Понимаете, когда Россия защищалась в 1941 году, она все-таки защищалась от агрессора, а сама она себя агрессором не ощущала, даже после раздела Польши. А сейчас она себя агрессором ощущает, спрятаться от этого факта нельзя. Можно сутками лить в уши: «Если бы мы не начали, они бы начали», хотя ни одного доказательства нам так и представили, как это они собирались напасть на Россию. Мы пребываем в полной уверенности, что эту войну начали мы, что агрессоры – мы. И некоторые даже считают это доблестью и добродетелью. Никакой надежды малейшей, что эта ситуация каким-то образом изменится, что у россиян появится ощущение правого дела, – нет, надеяться на это совершенно нельзя. Правые дела такими методами не делаются. Особенно когда вы кричите о денацификации, будучи при этом последовательными нацистами, когда вы сами поощряете антисемитизм, откровенно симпатизируете ХАМАС, своих родных еврейчиков оставшихся гнобите, как можете. О чем тут говорить? Нацизм есть в России, он сейчас существует. А противостоять нацизму и защищать нацизм – это большая разница, поверьте мне. Поэтому ощущения своей исторической правоты в России не было, нет и не будет. По крайней мере, в этой войне.

Тоже очень многие спрашивают, ожидаю ли я терактов на избирательных участках. Судя по этому видео (которое, как уже было сказано, сляпано на коленке) со «сторонниками Навального», которые якобы собирают какую-то взрывчатку, собираются что-то там взрывать на российской территории, на избирательных участках… Все это, конечно, очень наивно. И эта наивность лишний раз подсказывает, что своих умных они, вероятно, прогнали. Но одна вещь несомненна: какие-то провокации будут, конечно. Не станет, конечно, британский МИД с хорошей разведкой, и американское посольство с хорошим разведданными, просто так предупреждать своих граждан, чтобы люди не посещали публичные мероприятия и большие скопления народу. Людные скопления людей сейчас опаснее всего, это очень неприятная перспектива. Поэтому то, что они будут что-то подобное делать, – да, это совершенно несомненно. Просто потому, что у нас же есть опыт предвыборных кампаний Путина разных лет. Все эти предвыборные кампании сопровождались масштабными провокациями. Это понятно: чувства собственной правоты в Кремле тоже нет. Я не знаю, есть ли у них объективная социология. Но они тоже понимают, что поддержка Путина в сегодняшней России очень инерционна, очень кратковременна. Она рассчитана на недолгие и несерьезные вызовы. А сопротивляться энтропии, сопротивляться нищете, разорению, новым 90-м в современной России совершенно не готовы.

Еще раз: когда вы в рабское состояние подвергаете страну, вы должны быть готовыми, что вас эта страна тоже защищать не будет. Свободные и гордые люди хорошо защищают себя, которым есть, что терять. А что терять современному россиянину, я в упор не понимаю, потому что у него в любой момент можно отобрать работу, квартиру, жену, ребенка. Особенно, конечно, первой жертвой становится в этой ситуации молодежь, которую арестовывают очень бурно или – так же императивно – отправляют на войну. А когда режим так жадно, так жалко отсекает у себя будущее, он опирается в основном на инерцию, на людей за пятьдесят (я себя не выделяю из этого состава, как вы понимаете), для которых любые перемены страшнее всего. И вот этого я очень бы не хотел.

Потому что известно, что от молодости, от заряда оптимизма, активности, который есть у молодых, в конечном итоге зависит судьба страны. Строить каким-то образом будущее на людях, которые помнят советский строй и радуются возвращению советской риторики, совершенно безнадежно. Тем более, что, будем откровенны, ничего советского не возрождается. Советское – это, конечно, абсолютно кондовая внешняя политика и абсолютно милитаристское ее содержание, но при этом рука об руку с просветительским проектом, с мирной риторикой, с некоторым развитием искусства, которое поощрялось. Советское несло не только репрессии, но и какое-то просвещение. Современная путинская Россия воюет со своим народом по всем направлениям. Она отнимает у него медицину, образование, консюмеризм пресловутый. Не очень понятно, что она ему оставляет. Готовность погибнуть? Уверенную гордость оттого, что какие мы молодцы и нагнули весь мир? Что-то пока не очень видно, что мы его нагнули.

Я пройдусь по вопросам. Что касается темы, понимаете, я стараюсь выбирать тему, которая совпадает с моим внутренним запросом. Пришло три всего (но это хороший результат) заявки на Дафну Дюморье, а Дафну Дюморье я люблю безумно. О ней я попробую поговорить.

Тут, кстати, много вопросов, какое чтение я порекомендовал бы подросткам, особенно девочкам, особенно умным, начитанным… Ну вот, умным подросткам Дафну Дюморье я рекомендовал бы в первую очередь. Прежде всего потому, что она сама всю жизнь оставалась таким умным подростком. Первый свой роман она написала в 19 лет, первые рассказы – в 17 лет. Они неплохие, кстати, они опубликованы. Иными словами, Дафна Дюморье – идеальный тип вечно молодого (для своих 80 лет) автора, который сочетает замечательное умение строить готический сюжет с умением убедительно, наглядно его описывать. Когда вы читаете Дюморье, вы верите всему. Прежде всего потому что она очень точна физиологически.

«Можно ли рассказать о Гюго?» Гюго – любимый писатель истинных романтиков. Конечно, он не выдерживает никакой критики на реалистический взгляд. У него было очень плохо с чувством меры. Если бы «Отверженных» писал даже Бальзак с его манией описывать, инвентаризировать весь мир, роман был бы вдвое короче. В «Отверженных» сильный сюжет, но количество исторических, культурологических, военных (целая глава про Ватерлоо, где все сделано, чтобы вывести фигуру Тенардье – впоследствии трактирщика, а тогда мародера) отступлений, – все это невероятно тяжелый текст. Когда густое мясо текста виснет на тоненьких ребрышках фабулы, она с трудом это выдерживает.

Это очень тяжеловесный роман. При этом и некоторые фигуры там (такие, как Жавер с его стеклянными глазами, который жизнь положил на преследование Жана Вальжана; или сам Жан Вальжан, который стал прочно ассоциироваться с лучшим образом праведника в литературе ХIХ столетия, как его Габен сыграл, так его, наверное, все воспринимают), – это мощные фигуры, это настоящий художник писал. Просто этот художник, как и всегда в творчестве, не отделял поэзию от публицистики, историю от географии, прозу от культурологии. Это такой жанр свободного романа. Конечно, именно «Отверженные», вышедшие 1862 году, дали Толстому окончательный толчок, чтобы написать «Войну и мир» именно в этом формате.

Я часто спрашиваю студентов или школьников: «Почему Толстой, к 1856 году придумав «Декабристов» (когда начали возвращаться декабристы), начал писать роман в 1863-м?». Большинство отвечает: «Пятидесятилетие 1812 года». Но уверяю вас, юбилейные факторы не так сильно на Толстого влияли. Другие говорят: «Женился». Но если бы все женившиеся начинали писать на уровне «Войны и мира», мы жили бы в другом мире. А то, что в 1862 году вышли «Отверженные», и Толстой заимствовал в них художественную форму… Кстати, даже послесловия авторские – и Гюго к «Отверженным», и толстовское послесловие к «Войне и миру» выдержаны в одном тоне: «Я сделал неправильную вещь, но это единственный способ ее сделать». Вот примерно так.

Я думаю, что форма этого свободного романа у Гюго, к сожалению, оказала большее влияние на литературу (в особенности на русскую), чем его содержание. Мало кому приходит в голову, что «Доктор Живаго» – это прямое продолжение линии «Отверженных», тогда как «Война и мир» – в некотором смысле анти-«Отверженные». Роман Толстого перпендикулярен, противопоставлен идее Гюго. Смотрите: главная мысль Гюго та, что все события истории нужны для формирования человека. Главным результатом истории – и Ватерлоо, и Наполеона, и реставрации – является существовании такого человека, как Жан Вальжан – нравственного человека, который сочетает замечательную физическую силу с нравственной мощью, который может стоять поперек любого режима и любой власти, который отстаивает человечность, добытую им в долгих каторжных размышлениях и общении с епископом Мириэлем. Человек, который сумел перевернуть свою судьбу и перелопатить себя. Весь исторический процесс имеет результатом появление свободной, самодовлеющей, самодостаточной личности. Кстати говоря, та же мысль есть и в «Докторе Живаго»: русская революция, гражданская война и все предыдущие были нужны для того, чтобы поэт и его женщина пробыли некоторое время вместе в Варыкине. Чтобы Юра Живаго написал «Рождественскую звезду», условно говоря. То есть целью истории является не переход одних земель в другие руки, или переход власти из одних грязных рук в другие. Целью истории является созидание свободной личности. Как сказано в последнем стихотворении цикла Юрия Живаго:

Не потрясенья и перевороты

Для новой жизни очищают путь,

А откровенья, бури и щедроты

Души воспламененной чьей-нибудь.

Это же, понимаете, не вопрос геополитики или социального строя. Это вопрос моральных переворотов в одной человеческой душе. Вся русская революция была нужна для того, чтобы были написаны стихи доктора Живаго, чтобы Лара и Юра два месяца пробыли вместе (или меньше).

А вот «Война и мир» – это совершенно другая история; история о том, что роль человека ничтожна, а определяется все некоей иррациональной, равнодействующей миллионов воль, параллелограммом сил. Мы можем сколько угодно спорить об этом. Мне тоже толстовская точка зрения, шопенгауэровская точка зрения (такая «мировая воля») прагматически, наверное, ближе. Я не верю, что идеальным результатом истории является формирование отдельной человеческой личности, хотя бы моей, хотя бы вашей. Ну а как художественная идея – это гениально, это очень полезно. В этом плане Гюго написал гениальный роман, в котором главным результатом истории Франции является Жан Вальжан. Ну и, может быть, участь Козетты, которая находит какое-то будущее… Тоже сложно все.

Я верю, что поражение Жавера, которое венчается самоубийством (гибелью в любом случае), поражение Жавера – это тоже очень важный результат. Но в совесть современного Жавера я не верю. А вот в Козетту верю, в бедного жаворонка, который никогда не пел. Конечно, идеально было бы поженить Козетту и Гавроша. И Гаврош как потрясающий образ французской души – это детская великая душа, это, безусловно, заслуга Гюго.

Не удалась моя карьера,

И это по вине Вольтера.

Судьбы сломалось колесо,

И в этом виноват Руссо.

Я не беру с ханжей примера,

И это по вине Вольтера,

А бедность мною, как в серсо,

Играет по вине Руссо.

Предсмертная песня Гавроша, наверное, становится вечным завещанием французского духа. Тем более, что именно Вольтер и Руссо являются главным не скажу «виновниками», но главными стимулами того, что там происходит, в «Отверженных».

Конечно, великое преимущество духовной истории человечества над материальной – так это открытия Гюго. Что касается детей, то, наверное, я детям не рекомендовал бы начинать с «Отверженных». Порекомендовал бы я им начать с «Человека, который смеется». Потому что вот эта сцена, когда Гуинплен с девочкой по снежному плену, по снежной пустыне пробираются, – это лучшие 20 страниц Гюго. Да и вообще сам образ Гуинплена – один из самых привлекательных в истории. Кстати, это одна из любимых книг молодого Ленина. Я понимаю, что в «Человеке, который смеется», много наивного. Но умение сформулировать, сформировать в молодом человеке ненависть к угнетателям, ненависть к убийцам,  – это существенная задача литературы.

Когда литература начинает казаться развлечением или средством примитивного школьного воспитания, она умирает. Литература – это все-таки такая школа переживания, школа сопереживания. И Гюго заставляет с такой силой сопереживать несчастным. Да, он жмет на все педали, да, он пережимает страшно (как и все романтики, это естественно). Но, все-таки, человек, который этой школы не прошел, что-то существенное в жизни утратил.

Поэтому чтение Гюго, даже тяжеловесного, полезно. С  «Собора парижской Богоматери» я начинать не рекомендую, с «Тружеников моря» – тоже. А вот «Девяносто третий год» – полезный роман, особенно для тех, кто обдумывает роль революции в истории. Франсовские «Боги жаждут» после этого уже оказываются довольно посредственным чтение.

Хотя, знаете, я сейчас готовлю к печати (она выйдет во «Freedom Letters») книгу Натальи Роскиной – по-моему, абсолютно величайшего советского мемуариста, одного из величайших литературных людей в русской истории. Она мало прожила, но в ее жизни были и дружба с Ахматовой, и брак с Заболоцким, и дружба с Гроссманом. И вот я готовлю к печати (спасибо ее дочери, которая нам передала это) ее письма. Поразительное дело, когда их читаешь: 18 лет девочке, она учится на филфаке МГУ, изучает французский, для нее это единственное окно в большой мир. И она все время  читает и перечитывает Франса, и для нее Франс – главный источник мужества и свободы. Я даже Франса как-то зауважал. Понимаете, даже если такая храбрая и очень красивая девушка во Франсе черпала какой-то источник внутренней силы и свободы,  – наверное, он не такой плоский, как мне казалось. Наверное, там что-то есть, какой-то источник свободы. Хотя «Таис» мне всегда очень нравился.

Наверное, его юмор и его рациональное мышление для человека 40-50-х годов в России значили больше, даже чем для французов, условно говоря, 10-х годов. Там, кстати говоря, лишний раз я убедился, какая продвинутая и даже, я бы сказал, сексуально свободная молодежь росла в Советской России. Какой бунт, какая сексуальная революция скрытно, под маской советского лицемерия там происходила! Вот Роскина пишет в 18 лет друзьям: «Я предпочитаю общение  с мужчинами, потому что женщины – во всяком случае, девушки с  нашего курса – говорят только о косметике или противозачаточных средствах, причем ни в том, ни в другом не  разбираются абсолютно». Предполагалось, что она разбирается значительно лучше.

Действительно, я начинаю приходить к выводу, что ранняя не скажу «сексуальная», но ранняя личная зрелость, умение принимать решения, влюбляться, добиваться характерно для интеллектуалов. Интеллектуалы раньше приобщаются к запретным радостям и интеллектуалы быстрее к ним охладевают, быстрее их оставляют. Их быстрее это перестает волновать. Запретный плод как только перестает быть запретным, становится для них абсолютной рутиной. И вообще, читать эти письма, лирический дневник молодой, умной, обаятельной, храброй, начитанной девушки 1949 года – это такое потрясающее духовное напряжение. Я уверен, что когда эта книга выйдет у нас во «Freedom Letters», она будет революцией. Революцией не потому, что довольно давно не переиздавались так называемые «Четыре главы» – гениальные воспоминания Роскиной; лучшее, что написано о Заболоцком и Ахматовой. При этом очень жестко написанное, без флера. И стихи ее потрясающие. Она феноменально одаренный человек, но, общаясь с Ахматовой и Заболоцким, она знает цену своих стихов и не публикует их никогда.

Но главное, понимаете, вот этот навык трезвого видения вещей вопреки любой пропаганде, любой лжи, любому государственному насилию – это бесценно. Я эту книгу, если, не дай бог, мы не сможем ее издать (а мы сможем, не сомневайтесь), напечатаю для себя и буду распространять на вечерах. Просто потому, что дневники, письма, воспоминания, стихи Роскиной, ее характеристики, которые она дает Чуковскому, чьим литературным секретарем она была, или, допустим, Казакевичу, с которым тесно работала, – это бесценное достояние даже не истории литературы. Это бесценное пособие к истории советского человека. Советский человек – не так просто, как кажется. У советского человека были ресурсы духовного сопротивления, и они происходили не только за счет чтения западной литературы. Они происходили отчасти за счет, как в свое время сказал Александр Гордон: «Советская власть породила не  только мощный текст, не только интересный подтекст, но и чрезвычайно перспективный антитекст, контртекст». Это, безусловно, так.

Человек равен своему врагу. Культура российского диссидентства во многих отношениях – и в своей усердности, и в своем величии  – непосредственно зависела от советской власти. Именно поэтому у советской власти были довольно приличные враги. И так называемая «диссида» была источником вдохновения и породила великую литературу. А сегодняшняя постсоветская власть в качестве мейнстрима может породить только то, что ей равно. «И меня только равный убьет». Именно поэтому, конечно, Навальный выглядит на этом фоне одиноким метеоритом. А в основном все мы более-менее равны нашим врагам. И я мог бы быть гораздо лучше, если бы я при советской власти диссидентствовал.

Кстати говоря,  я думаю: мало кто знает Роскину. Мне было бы интересно: те люди, которые хотели бы получить эту книгу, ее воспоминания о Чуковском, ее переписку с родителями и друзьями, ее переписку с отчимом Сергеем Спасским – замечательным поэтом и другом Пастернака, вообще ее дневниковые записи 60—70-х, ее переписку с Копелевым и Орловым, – напишите, кому это было интересно. Я не думаю, что это повлияет на издание книги. Книга будет издана в любом случае. Потом когда-нибудь и в России, пока она будет издаваться здесь у нас. Но мне надо, чтобы вы мне написали, чтобы я почувствовал: вам это нужно? Вы этого хотите? Ну и заодно мне надо понимать, читал ли кто-нибудь «Четыре главы». Потому что, понимаете, более пронзительно, с такой любовью написать о Заболоцком, наверное, не удавалось никому. Наверное, потому что Катя Заболоцкая, первая жена и окончательная, ничего не писала. Она просто любила его и к нему вернулась в конце концов от куда более интересного Гроссмана.

Это ведь Роскина описала нам этот потрясающий эпизод: Заболоцкий позвал ее в ЦДЛ обедать, сделал ей предложение совершенно неожиданно (просто от отчаяния, чтобы что-то сделать, пошлые шуточки отпускал, какие-то глупости говорил, он мог это и особенно по пьяни) и вдруг зарыдал. Она спрашивает: «Что случилось?» Он стал повторять: «Как я несчастлив, как несчастлив! От меня ушла жена». Роскина первым делом задает правильный вопрос: «К кому-то или просто так?» Потому что если к кому-то, то эту ситуацию можно выправить, если просто так – это безнадежно; значит, это ты надоел. Заболоцкий говорит: «К другому писателю». И Роскина, будучи профессиональным редактором и хорошим поэтом, задает первый вопрос: «К хорошему?» И Заболоцкий, как истинный литератор, ей сквозь слезы отвечает: «Не очень, но это не важно».

Конечно, по сравнению с гением Заболоцким Гроссман в лучшем случае первый ряд, но не выше. Это он не читал «Жизнь и судьбу», конечно. И вот Роскина и Заболоцкий стали жить вместе. Больше всего Роскина страдала от его запоев. Но, знаете, написать о нем с таким благоговением, с такой любовью, с таким преклонением перед его сложной личностью… Видно было, что те два года, когда он прожил вместе с ней, когда он ее обижал, когда ей с дочерью приходилось бежать из дома во время его буйств, когда он фактически выгнал ее (может быть, ради ее же блага), – все равно, поверх этого ей было жутко интересно.

Это, знаете, как записки Рейснер, наброски романа о Гумилеве. Она же перед смертью сказала: «Если бы он сейчас, со своим желтым лицом, косыми глазами, безобразными манерами предстал  передо мной и сказал: «Иди за мной босиком на край света», я пойду». Это к вопросу о том, что такое поэт. И поэтому для меня книга Роскиной абсолютно бесценна. Напишите мне, кто хочет такую книгу иметь. В крайнем случае, я подготовлю к печати ее сам, напечатаю и вам разошлю. Хотя, надо сказать, что готовлю к печати ее не только я. Это я говорю, чтобы вас как-то мотивировать. Очень хороший, очень профессиональный филолог сокращает, комментирует, располагает… Все готовят очень серьезные люди.

Позднюю лирику почитаю, но не сейчас. Очень много вопросов про Филипа Дика и про Филипа Рота. Видите, эти два Филипа сыграли огромную роль в мировой литературе, но меня как-то совершенно не трогают. Я попробую про Дика. Зарубежная фантастика – одна из моих тем. У меня следующий курс в Бард-колледже – «Дистопия». Ничего не поделаешь, придется и Дика читать, и Рота (хотя его в меньшей степени, он все-таки не по этому делу). Но Дика придется проштудировать, хотя он написал колоссально много. И как-то это мимо души абсолютно, до сердца не добивает абсолютно. Но придется читать.

Я обещаю, что про хотя бы 2-3 романа Дика я в ближайшее время расскажу. Тут, видите, какая штука? Я отравлен Стругацкими в  той степени, что их фантастика очень прочно укоренена в реальности. Борис Натанович как раз и говорил, что фэнтези никак не соотносится с моей жизнью, и я никак не могу заставить себя это читать. С моей, может быть, и соотносится как-то, но я не убежден. Но фэнтези все равно меня глубоко не трогает никогда. Точно так же абсолютно отвязная фантазия Дика, гениально праздничная, пиршество этой фантазии трогает меня далеко не так, как, скажем, Ле Гуин, которая далеко не так богата, но при этом гораздо ближе к реальной проблематике.

«Левая рука тьмы» – история с  непроизвольной сменой пола внутреннего; с тем, что ты бываешь то мужчиной, то женщиной, то кем-то еще, – вот это мне близко и понятно, потому что гендеры мне всегда казались слишком узкими, слишком бинарными. Человек к ним не сводится. Там же гендер – не более чем метафора идентичности. Когда ты можешь менять идентичность, когда ты можешь семь идентичностей менять по ходу дня, – это мне понятно. А вот все фантазии Дика, особенно спровоцированные веществами, я – поскольку никогда регулярно веществ не употреблял и не знаю, в чем их прелесть – не понимаю. По этой же причине мне у Уоллеса многое непонятно. Но я пообещал, значит, сделаю.

«Ваша любимая книга о животных». Никогда не любил читать о животных, все эти «Майкл, брат Джерри», все эти «Белые клыки» лондонские, весь Сетон-Томпсон (Окуджава, кстати, говорил, что его как писателя сформировал Сетон-Томпсон, рассказы о животных)… Меня как-то нет. Два писателя есть американских: я понимаю, что они формируют человека очень хорошо. Но, может быть, я был сформирован до того. Сетон-Томпсон и Брет Гарт. Два автора, которые очень душеполезны, я это знаю. Но они меня никогда не впечатляли, по большому счету. Мать, кстати, очень любила Брета Гарта. Почему-то мне это казалось очень наивным. Я любил всегда такую литературу с подковыркой. Не знаю, почему. Может быть, потому что я сам человек, не очень стандартно мыслящий.

Я попробую, безусловно… Что касается животных, то у меня сейчас потрясающий курс на Барде. Там, правда, не очень молодые студенты. Ну как «не очень»: в диапазоне от 25 до 35 лет там люди. Кто-то уже из ЛИТО записался туда, кто-то  – еще до ЛИТО. И вот мы с ними обсуждаем курс «Young adult как вызов», «Young adult is a challenge». И мы разбираем, в каком направлении пойдут молодежные моды, молодежные интересы, вообще главные моды ХХI века. И вот один не скажу «юноша», молодой человек, замечательный взрослый писатель предположил замечательную версию, что главной модой ХХI века (когда закончатся войны, весь этот период пубертата) станет разумное животное, а именно такой результат генной инженерии, которое, с одной стороны, совпадает полностью с собакой, сохраняет все черты собаки (как голован у Стругацких), но при этом генетически сделан разумным, он может быть собеседником. И мы придумали рассказ; придумали, как это всегда бывает, коллективным усилием: кто-то сказал одно, кто-то другое, покатили ком, ком растет, на его все налипает, и бац – появляется гениальная идея. Это самый дорогой результат в процессе работы, я приятнее ощущения не знаю. Катят, катят, катят, и вдруг появился шедевр. Как на предыдущем семинаре у нас появился «Харон» – повествование о Хароне, который девушку выводит из Аида, и сам выходит вместе с ней, а потом говорит ей: «Ты иди, а я останусь».

Значит, мы придумали рассказ «Друг человека». Живет мальчик-подросток, такая гадина. Даже не совсем Холден Колфилд, а просто злой мальчик, он противный, плохой, архетип злого мальчика. И он умный, поэтому он интеллектуально глумится над окружающими. И у него есть собака, которая все про него понимает. Она ведет с ним долгие увещевательные беседы, она пытается на него воздействовать, она приводит примеры из собачьей жизни, из человечьей истории. Он почти всегда ее побеждает: в какой-то момент он кричит: «К ноге!», и она бежит к нему. В какой-то момент он бросает палку, и она бежит за палкой. Инстинкт, понимаете?  В силу инстинкта она не может от него уйти. Она к нему привязана – он ее щенком выкормил. И она говорит: «Я же все про тебя понимаю, Рик. Ты сволочь, но я не могу от тебя уйти. Я к тебе привязана силами, которые сильнее моего интеллекта псиного».

Мне сразу кто-то сказал, что это рассказ о любви, и они таких супружеских пар знают миллионы. Наверное, да. Но ведь понимаете, в супружеских парах жертва абьюза (или как это еще называется, зависимости)… кстати, сейчас я испытываю желание походить по классу, потому что, когда ходишь, мысль лучше работает. Но сейчас я не могу походить, потому что мы с вами связаны статичной видеокамерой. В чем проблема? Если женщина остается с абьюзером, это на 90 процентов результат свободного выбора. И иногда финансовых обстоятельств, которые от нас не зависят.

Но здесь инстинкт, а это сила более страшная. Вы не можете уйти от абьюзера потому, что он мучительно действует на вас, на самые тонкие, на самые болезненные струны вашей души, на ваше прошлое. Вы были щенком, когда он вас подобрал, понимаете? И вы благодарны ему за это. Причем он абьюзит людей, вы – собака, с вами он уважительно разговаривает, с вами – особый счет, вас он не мучает никогда. И эта собака (она, естественно, девочка) понимает прекрасно: если она от него убежит – мы  там придумали еще, – что ее соблазняет сосед, что он ее может увести. Сосед – хороший человек, добрый. Мы придумали там, что когда он гладит эту собаку в гостях, то всегда говорит: «Ну что, плохо тебе, Джейн? Плохо тебе, маленькая? Я бы с тобой жил совсем иначе». Но она не уходит. Кроме того, она для всех делает вид, что она не разговаривает. Она разговаривает, посылает сигналы свои только с Риком.  А так все думают, что она просто собака. Ну голован и голован.

Она не лает, у нее есть своя система передачи импульсов. К концу века эта проблема решится. Она не может уйти именно потому, что, если она уйдет, он останется совсем один и погибнет. И она – последнее, что его удерживает. И в конце они плачут, обнявшись. Джейн думает: «Я чувствую, что слезы его фальшивые. Да и за свою искренность я не могла поручиться». Вот такой финал. По-моему, это будет превосходный рассказ.

И я, понимаете, как всегда бывает на этих курсах про young adult… Ну это классический такой young adult: мальчишке 16 лет, а он уже гнида. И, значит, пока придумываешь, все хорошо. Потом придумываешь, кто будет писать. Ну вот, например, с рассказом про анкеты… Не помню, рассказывал я вам эту историю или нет. Приходит девочка новенькая в класс и начинает всех анкетировать непонятно зачем. Не буду рассказывать. Но там, по крайней мере, сразу понятно было, кто будет писать. Председатель совета отряда (я придумал, я вызвался, я же написал). Спасибо, кстати, всем за добрые отзывы.

А вот с этим «Другом человека» мы уперлись в некую стену. Боятся писать: девочки боятся впасть в сентиментальность, мальчики боятся впасть в насмешливость неуместную. И как-то повис рассказ, некому его писать. Я уж как-то говорю: ребята, если вам робко это делать по разным причинам, давайте, я напишу, хрен с ним. Хотя вообще задача семинара – научить писать вас. Но этот сюжет настолько привлекателен, что, если он будет пропадать, то мне жалко. Я возьмусь. И пошло робкое шу-шу-шу, и одна девочка наконец сказала: «Хорошо, я возьмусь, вы и так уже написали дохренища, а это я возьму». И вот к пятнице я должен получить этого «Друга человека».  Мне кажется, что это будет упоительный рассказ.

Кстати, что касается остальных текстов, которые там пишут… Я не знаю, имею ли я право светить это или нет. Наверное, имею – иначе это застолбят. У нас там был семинар по конспирологической подростковой прозе, иными словами – имеет ли заговор подростков какие-то шансы на успех и на читательское внимание. «Зеленое кольцо» Гиппиус, «Конь бледный» Савинкова. Простите меня, «Бесы» Достоевского – это young adult, там все, кроме Лебядкина, очень молодые люди. Это дело молодых. А уж Коля Красоткин в «Карамазовых» – это вообще мальчик. Так их и называют – «русские мальчики». Типичный young adult чистый, тринадцать лет. Я уж не говорю про роман Достоевского «Подросток», который тоже был бы young adult, если бы там были менее взрослые проблемы поставлены. Если бы там не было Версилова.

Но что важно? Если структурально, структуралистски, «жолковски» подходить к проблеме young adult, то в основе конспирологического романа всегда лежит опасное меньшинство. Оно является опасным именно потому, что у него есть тенденция  расти и побеждать. Это с точки зрения антисемитов – евреи, с точки зрения русских имперцев (например, Крестовского) – это поляки, с точки зрения современной российской власти – самоорганизаторы, навальнисты, «Сеть». И когда нет такой организации, они ее выдумывают.

И вот одна девочка чрезвычайно умная, Настя Морозовская… Ну как «девочка», ей под тридцатник. Но она сохраняет в себе черты умного подростка, умна страшно. И вот она придумала, что дети, вообще говоря, в современном мире тоже являются опасным меньшинством. И придумала заговор детей. Эта организация «Расправа», которая мстит родителям. Кто-то из родителей пристает (там отчим пристает к девочке), кто-то из родителей оказывается купить дорогую вещь, кто-то из родителей систематически абьюзит ребенка. Вот такая организация «Расправа», которая набирает людей. Они их ищут в интернете, ищут тех, кто хочет справедливости и имеет определенные навыки. Поскольку это глубокий, темный интернет, я знаю, что это не провокация. Туда приходят дети на первое собрание и начинают рассказывать о своих проблемах. Главное условие раправы одно – заявитель не имеет права участвовать в расправе, она будет осуществляться чужими руками.  Один мальчик говорит: «Но я хочу увидеть кровь отчима, я хочу лично». Нет,  нельзя, тогда вы покидаете организацию немедленно.

Она очень страшно придумала. Особенно она страшно придумала (там от лица девочки идет рассказ, девочке 14 лет, она очень умная, очень продвинутая, знает два языка, умеет обращаться с оружием): героиня не только не испытывает к родителям симпатии или эмпатии,  нет. Они для нее просто пустое место. Это самое страшное. В современной России деградация семейных связей, по-моему, достигла апогея.

И вот когда я читал первые две главы (эскиз она мне прислала, Настя Морозовская, повесть так и называется – «Расправа», наверное, не без привета тендряковской «Расплате»), я ловил себя на двух ощущениях: это здорово написано, это жутко интересно. Во-вторых, я ловил себя на ощущении какого-то хтонического ужаса. Потому что мы не знаем, кто эти дети. Мы, может, растим себе могильщиков и этого не понимаем. Не знаю, но, когда выйдет вещь (а она выйдет безусловно), мы будем разговаривать. Вышел же у Воронова «Господь мой иноагент», и не просто вышел, а распродается триумфально. Практически все люди, которые выходят из моих ЛИТО, они довольно быстро начинают реализовываться. Но просто понимаете, работа над этими подростковыми повестями наводит меня на такие горькие размышления…

«Вы ни разу не упомянули моего любимого англоязычного поэта Хаусмана. Некоторые его вещи не могу читать без слез. Скажите о нем хоть пару слов». Ну как же не упомянул? Я как-то даже показывал в нашей программе… Пришел я как-то в наш итакский букинист, увидел там «Шропширского парня», первое издание, причем в футляре, прекрасной сохранности, с каким-то прекрасным экслибрисом профессорским. Схватил и на цену не посмотрел, купил. Потому что «Шропширский парень» хотя и очень традиционная поэзия, но в нем, как и Иннокентии Анненском, были семена всего, во всех дохнул томление. Так и в Хаусмане примерно содержится вся английская поэзия ХХ века. Все это очень прозрачно, рифмовано, тонко, но такой заряд черного юмора во всем этом сидит,  такая психологическая глубина…

Понимаете, когда в литературе начинается психологизм? Это очень интересная тема. Психологический роман, условно говоря, начался с «Принцессы Клевской», а формально, если брать шедевры, то, конечно, с  аббата Прево, с «Манон Леско». И вот что такое психологический роман? Какое главное противоречие лежит в основе психологической прозы? Как объяснил мне  один мой студент, это когда человек делает не то, что он хочет. Мы все знаем, что есть добро, что есть зло. Но поступаем вопреки этому знанию. Мы все знаем, чего мы хотим, но поступаем вопреки этим хотениям. Веллер подробно разобрал эту тему, думая, что мы стремимся к максимальному действию. Ответ интересный. Думаю, что есть и другие ответы на этот вопрос, всегда чрезвычайно увлекательные. Ночная кукушка дневную перекукует, человек стремится к наслаждению, а не к радости (это формулировка одного из моих студентов, «человек стремится к наслаждению, а не к счастью). Но, по большому счету, по этой формулировке enjoy больше, чем joy. Но психологическая проблема, условно говоря, главная проблема искусства ХХ века в том, что человек осуществляет не то, к чему стремится. Что человек живет не с тем, с кем хочет. Что не таков образ жизни, как ему мечтается. И внешние обстоятельства тут ни при чем. Как правило, человек боится своих желаний. И вот вся психологическая поэзия, поэзия, которая была в ХХ веке, содержится у Хаусмана в первом сборнике стихов.

Вообще-то Хаусман не был профессиональным поэтом, он был профессор, изучал античную литературу. Может быть, именно изучение античной литературы (например, понятие рока) способно человека в очень важном каком-то духовном направлении продвинуть. Именно потому, что в античной литературе существует, помимо воли человека и обстоятельств, существует воля богов, против которой ты победить не можешь. И воля богов исходит из более сложных, более высоких принципов, нежели отмщение, нежели воспитание. Вот ты неправильно себя ведешь, поэтому Одиссей разгневал Посейдона, ослепил циклопа, и теперь они мстят. Но ведь проблема не только в этом. Одиссей не может остаться на Итаке не только потому, что она него гневается Посейдон. А потому что пока Одиссей скитался, в его природе оказалось скитальчество, и он должен дальше идти, дойти до тех земель, где его, при виде весла, спросят: «Что за лопату несешь ты?»

Иными словами, античная литература к мотивам человека – рациональным, прагматическим мотивам – добавляет мотив рока, мотив воли богов. А воля богов не всегда жестока, не всегда императивна, она не имеет целью воспитание. Воля богов иррациональна. Иногда бог любит смертного, и тогда он хочет им овладеть. Иногда бог ненавидит смертного и не снисходит до объяснений. Иногда бог наказывает смертного, как Аполлон несчастного Марсия. Но он ни в чем не виноват; только в  том, что он дерзнул соревноваться,  но это не есть его грех.

Иными словами, античная культура привносит в психологию сильнейший, катастрофический момент иррациональности. Поскольку Хаусман это понимал, этот горький привкус иррациональности лежит на всех стихах «Шропширского парня». Как это связано, как это работает, я не знаю.

«Правда ли, что вышел американский тираж «VZ»?» Это вышел пока американский тираж, распространяемый в Штатах. Он пока еще вышел по-русски, исправленный и дополненный, там некоторые ошибки сняты. Но абсолютно точно, что перевод  книги, законченный и вычитанный, по всей вероятности, выйдет осенью по-английски. Там немногое сократить пришлось, кое-что, из того, что английскому, американскому читателю или неинтересно или непонятно.

«Что сделал Зыгарь, что его объявили в розыск?» По-моему, пока не в розыск. По-моему, пока просто против него дело возбудили. Но что он сделал, как раз очень понятно. Зыгарь обладает даром популярно рассказывать историю. Рассказывает ли он о колонизации и большой войне Украины («Война и наказание»), рассказывает ли он о том, что империя должна умереть, о кремлевских ли терках времен Ельцина,   – он собирает огромный материал и увлекательно его излагает. Зыгарь – автор бестселлеров.

А для современного кремлевского начальства человек, умеющий увлекательно рассказывать, очень опасен. Сами они увлекательно рассказывать не умеют. Понимаете, о какой наглядности еще думать, но Господь действительно все делает в России убойно наглядным, предельно очевидным. Посмотрите, хоть одна талантливая Z-книга появилась за это время? Хоть одна талантливая Z-проза, хоть одно стихотворение, которое бы ушло в язык? А ведь там были талантливые поэты, там изначально были талантливые прозаики. Рудалев смертельно обиделся, цитируя меня: Нам разрешали постоять с литературой…». А рядом еще смертельно обиделся Александр Пелевин, который так гордился, что я похвалил его «Калинов предел», «Калинов рубеж» [«Калинова яма»]. Но тем не менее, действительно была одаренная книга. И он говорит: «Да, тем, кто не из 57-й школы; тем, кто не из элиты; тем, кто из спальных районов, в литературе не было ходу». Мужик, что ты несешь, опомнись?

Я никогда не учился в 57-й школе, я вырос в спальном районе, мои родители не имели к литературе ни малейшего отношения, кроме того, что мать ее преподавала. Но это, как вы понимаете, не какой-то там стартовый рубеж. Я сделал себя целиком сам. Сначала пошел в журналистику, потом меня стали печатать, потом – обратили внимание. Можно ли найти в современной российской литературе карьеру, которая была сделана за счет родительских возможностей? Покажите мне такую. Алексей Иванов – юноша из Перми, школьный преподаватель, руководитель кружка краеведения. На чем он стал самым читаемым российским автором? Что, ему семья помогала, родители вкладывались? Наоборот, вся литература 2010-х годов – это self-made man’ы. Или Виктор Пелевин, может быть, который тоже ни к какой элите не принадлежал. Или Михаил Шишкин, который тоже был сотрудником журнала «Ровесник». Откуда вы взяли, что какая-то элита чем-то рулила?  Сами мы себя делали! А им теперь, значит, хочется, чтобы горничная в Переделкино им жареную индейку подносила. Откровенность поразительная. Если бы Александра Пелевина не было… Во всем, начиная с его желания печататься под знаменитой фамилией и кончая такими же вторичными литературными мечтаниями, – во всем «ничто-жество». Не ничтожество, а «ничто-жество», полное ничто. Хотя и не лишенное кое-каких способностей, которыми оно так ужасно распорядилось. Тоже мне, нашли представителей элиты. Можно подумать, что Прилепину кто-то из богатых предков помогал. Ведь Прилепин тоже состоялся абсолютно сам и никто нему не помешал, никто не пытался его куда-то не пустить: наоборот, тащили в литературу, как репку.

Стоило кому-то талантливому, кому-то способному появиться на горизонте, как его в литературу втаскивали: «Только знай, пиши». Но, простите, говорить о том, что русскую литературу сделала элита… Из всех современных русских писателей, которые до какой-то степени заметны, в 57-й школе учился один Максим Сонин, который, кажется, сделал все, чтобы отец не повлиял на его литературную карьеру, чтобы учеба в 57-й школе, описанная им чрезвычайно жестко, превратилась в скорее негативный фактор, нежели позитивный.

Кстати говоря, меня многие спрашивают, кто сегодня интересно пишет. Вот Макс Сонин очень интересно пишет. Читать его – наслаждение. Это еще и потому, что у Макса Сонина в душе сидят тяжелейшие внутренние конфликты. Вот кто пишет реальный young adult. У него религиозное чувство, как у большого писателя, конкурирует с абсолютно материалистическим мировоззрением, они входят в ужасный клинч. Но читать интересно, он очень конфликтный молодой человек.

«Как вы относитесь к нашумевшей статье Добренко о христианстве?» Понимаете, я знаю, что она уже успела нашуметь. Но Евгений Добренко, выдающийся исследователь позднего сталинизма, один из любимых моих мыслителей и писателей. Я бы, пожалуй, назвал из профессионалов филологических трех людей, которых поэзия или история, которой они назывались, вывела на крупные философские обобщения. Кстати, в тот момент, когда я с вами разговариваю (почему я не могу выйти в прямой эфир?), я сижу в гостях у Жолковского и Лады Пановой. И час разговора с Жолковским просто в смысле интеллектуального напряжения, провокации, чего-то еще делает для меня больше, чем час любого чтения или чем час любого увлекательного путешествия. Просто он продолжает думать над такими интересными вещами. Как с Богомоловым было. Понимаете, вот Богомолов занимался самым интересным – оккультизмом, Серебряным веком, сложными эротическими связями, Зиновьевой-Аннибал, Минцловой.

Я как-то ехал с Богомоловым в метро. Мне было выходить на «Университете», ему – на «Проспекте Вернадского». Так проехал я «Университет», пока он рассказывал про Минцлову. Где было взять этого всего! А он все знал, понимаете? Вообще, Минцлова, ее загадочное исчезновение, ее переписка с Вячеславом Ивановым, ее загадочные контакты… Ох, какая была потрясающая шарлатанка! Некрасивая, но магнетически влиявшая на людей. Но это я далеко ушел.

Короче, вот три мыслителя, которых высокая филологическая культура вывела на радикальные обобщения, на очень глубокие догадки. Это Жолковский, благодаря открытиям которого я сумел перекроить собственную жизнь. Он никогда не имел этого в виду, но мне это очень помогло. Александр Эткинд, час общения и любая переписка с которым меня продвигает колоссально. Я час просидел у Эткинда дома, получая «Russia against modernity», просто кофе он меня угощал. За этот час он успел сказать больше, зацепить во мне большее количество струн, нежели любой, иногда самый талантливый филолог за год общения. Потому что Эткинд думает о том, что насущно.

Пожалуй, я и четвертого добавил. Это Олег Лекманов, который чем больше думает и над такими серьезными, глубокими закономерностями; который чем меньше решает прикладных задач и чем больше начинает осмысливать литературный процесс в целом, тем становится интереснее.

А четвертый, конечно, Добренко – гениальный историк позднего сталинизма, вообще советской истории, который написал сейчас эту статью о христианстве. И мне, и многим он написал, что, наверное, она многих с ним рассорит. Но я из этой статьи – Женя, вы как хотите, можете обижаться, можете – нет – сделал оптимистический вывод. Да ,это статья, безусловно, о кризисе современного богословия. Не только православного, но и прежде всего католического. Это статья о том, что церковь во времена Средневековья была центром просвещения и иногда миролюбия, сделалась сегодня центром обскурантизма. Понятно, почему мы обо всем этом думаем: Папа Римский Франциск призвал Украину поднять белый флаг… Как замечательно писал Сакен Аймурзаев, человек глубокого католического образования, сфотографировав украинский флаг: «Белого флага не наблюдаю». Аймурзаев, кстати, тоже из тех мыслителей, которые много для меня значат. Он-то в католичестве понимает больше других, у него большой собственный трагический, духовный опыт.

Так вот, у меня есть такое чувство, что мы находимся на пороге эволюции богословия. Может быть, это придет из России, кстати говоря. Самый сильный крик, как мы помним из Добролюбова, вырывается из самой слабой груди. В России, как мы помним, традиции богословия, в общем, не было. Андрей Кураев прямым текстом говорил: «Наша страна не катехизирована». Я думаю, что и писания Флоренского (наиболее талантливого, как мне кажется, российского богослова), и писания Сергия Булгакова, и даже писания Александра Меня все-таки это еще разбег перед стартом. Мне кажется, что русское богословие может состояться сейчас. Богословие радикализма и силы, но силы не военной. Преодолевая страшное наследие московской патриархии, преодолевая страшный «Велесов храм» в Одинцове, страшное наследие язычества, которое сейчас торчит отовсюду, мы должны сделать некий решительный шаг и создать новое христианское богословие; богословие, которое будет радикальным, которое не будет жертвенно покоряться силе, которое само станет силой. И у которого будет философия жертвенная (да, в первую очередь), но не только жертвенная.

Дело в том, что Христос нигде не проповедует покорность мерзости и сам против этой мерзости довольно активно восстает. Христос был распят как враг Рима, об этом надо помнить. Христос – государственный преступник. Радикальное христианское сопротивление… Не скажу «панк-христианство», но христианство образца Ежи Попелушко, великого польского священника, который был душой «Солидарности». Вот это надо вспоминать, мне кажется. Христианство Мартина Лютера Кинга. Христос – не только та жертвенная фигура, скорбная, не тот агнец, которого нам проповедуют и пытаются навязать. Христос – тот, которого увидел Пазолини, из «Евангелия от Матфея», из аскетической этой картины, во многом левацкой, во многом шестидесятнической, во многом наивной. Не надо забывать, что он Евтушенко хотел снимать в этой роли. Можно представить, что это было бы. Слава богу, обстоятельства вмешались. Хотя, может быть, это на судьбу Евтушенко как-то повлияло. Знаете, человек, сыгравший Христа… А с другой стороны, ну что – и Бурляев сыграл, и Безруков… А где их духовные прорывы?

Как-то я, в общем… Я думаю, что сегодня время пересматривать «Евангелие от Матфея». Для меня статья Добренко показалась, скорее, пророчеством не о кризисе христианства («Кризис – нормальное состояние мыслящего человека», любит повторять Андрей Кураев; богослов, от которого я жду очень многого, как и от Уминского), но для меня совершенно несомненно, что… Сейчас, подождите, отвечу, важное сообщение…

Тут пишет сосед мой, я сейчас в Лос-Анджелесе. Мне на адрес университетский пришли десять коробок этого американского тиража «VZ», мной заказанные коробки. И сосед по кабинету, профессор, в панике пишет, что ее расхватывают. Ну и слава тебе, господи. Понимаете, я же ее заказывал не для того, чтобы продавать, а для того, чтобы раздавать на выступлениях.  Кто-то купит ради автографа, а кто-то просто возьмет. Я не на это живу. Но вы не представляете себе, товарищи, как приятно получить эсэмэску о том, что твою коробку с книгами растаскивают. Это просо на грани не знаю чего… Просто ощущение какой-то нужности своей.

Так вот, возвращаясь к скорому триумфу русского богословия. Статья Добренко меня прежде всего тем обрадовала, что признак кризиса – это признак оптимистический. А если нет, то уже все.

«Читали ли вы новый роман Олега Радзинского?» Олег Радзинский закончил роман, в ближайшее время  он будет его издавать. Но насколько он готов, я не знаю. Он обещал мне его прислать. Я очень многого жду от Олега Радзинского. Это один из самых дорогих, самых любимых друзей. Пожалуй, из современных прозаиков я многого жду от Дениса Драгунского всегда, а от Олега Радзинского  – как у него есть настроение. У него не всегда есть настроение писать. Но, как и Драгунский, он унаследовал отцовские гены (здесь блестящая династия), и это писатель гениальной одаренности. Особенно мне у него нравится «Агафонкин и время», где перемещение во времени описано с потрясающей визуальной, физиологической убедительностью.

«Расскажите об Уоллесе». Я написал уже, что Уоллесов много. Есть Дэвид Фостер Уоллес, а есть Ирвин Уоллес. Вот у меня позавчера случилось выдающееся событие: моя коллекция Уоллеса стала полной. Я купил в Аризоне, в Финиксе, на книжном развале, в магазине букинистическом купил «Семь минут». Я могу вам даже показать этот безумно потрепанный экземпляр, другого не досталось. Попробуйте где-нибудь купить Уоллеса. И вы убедитесь, что нигде не найти. Его редко издают, мало помнят. Но попробуйте найти где-нибудь «The Word», «The Man» или «Pigeon Project». Вы не купите их нигде. Я ухватывал их в такой американской глубинке, в таком Арканзасе! Но в результате я полного Ирвина Уоллеса собрал, у меня на полке он стоит.

Значит, Ирвина Уоллеса в России особенно лоббировал Евгений Витковский, которому очень понравился роман «Слово». Думаю, замечательная религиозная книга, которая определенным образом иллюстрирует великую мыслью: «Откроюсь не искавшим меня». Там атеист, разоблачая религиозную фальшивку, оказывается настолько упорен, что приходит к богу. «The Man» – потрясающая книга размышлений  о том, что такое человек в целом. «Pigeon Project» – роман о бессмертии великолепный. Наверное, на «Амазоне» где-то что-то можно купить. Дело в том, что Ирвин Уоллес – это такой… Он не так чтобы уж давно жил. Он помер в 1990-м, что ли, дай бог памяти, 74 года ему было. От сердечного приступа умер. Он при жизни был автором бестселлеров, но они сослужили ему дурную службу. Его стали считать коммерческим писателем, что не правда.

Он умеет в поразительно увлекательной форме ставить поразительно вечные вопросы. И вот «Seven Minutes» – это, конечно, исследование скандала с «Лолитой»; о том, как порнография может или не может считаться искусством, как она постепенно преодолевает границы гетто, в которое она загнана, что считать порнографией, что нет. Это крайне сильный роман, который рассказывает о великом порнографическом романе. С ним там происходят замечательные трансформации. На обложке его изображена женщина, которая лежит, широко раздвинув ноги, и издателя этой книги арестовывают, торговца арестовывают, потом начинаются скандальные процессы. Книга представляет собой мысли женщины в течение семи минут полового акта, много рассуждается о том, как описать половой акт. В общем, по большому счету, это великий роман о любви; о том, как любовь связана с ее физиологической природой, унизительна для нее эта природа или, наоборот, только через физическую природу можно прийти к пониманию любви, через оргазм. Это большой роман, 600 страниц.

Но Ирвин Уоллес… Почему я люблю его больше, чем Дэвида Фостера Уоллеса? Потому что он умудрялся ставить в популярной форме абсолютно великие вопросы. Он очень американский писатель, вот этот мужик с трубкой, чью фотографию вы найдете в «Википедии», с прожженно-циничным выражением лица, поставщик книг, которые экранизировались стабильно очень успешно, которые были бестселлерами… Ныне он не то чтобы забыт. Я, кстати, испытываю страшный соблазн, чтобы сделать его героем следующего очерка в «Дилетанте». Именно потому, что он безумно увлекателен и при этом всерьез для себя эти вопросы ставит. Он подходит к ним немножко по-обывательски, но с таким честным американским объективизмом. Он пытается всерьез подойти к самым болезненным вопросам бытия – религии, сексу, человечества, эволюции, бессмертия. И он отличается от Дэна Брауна, который является его поздней инкарнацией; отличается тем, что Дэн Браун – манипулятор, он играет на чужих струнах, на чужих темах. А Уоллес решал эти проблемы для себя. Ирвин Уоллес, большой писатель.

Когда меня американские студенты спрашивают, что серьезного можно почитать, я всегда называю его. И не было случая, чтобы кто-нибудь был разочарован. Говорят: «А почему мы его так мало знаем?» А кого много знаем, скажите пожалуйста? Джойса, которого положено знать, и то не знает никто.

Кстати, вот вопрос – как всегда они парами: «Что лучше почитать о Джойсе?» В свое время Гениева говорила о том, что «Поминки по Финнегану» выглядят сложным романом, потому что там сложный язык. Но сюжет их предельно прост. Да, живет семья, два брата, дочка, папа и мама, которая одновременно река. И отец испытывает инцестуозные фантазии, братья конкурируют за внимание женщин, дочка  – олицетворение души, девственной, неопытной и безумной при этом. Как считал Кубатиев, этот роман – попытка Джойса написать роман для своей сумасшедшей дочери, шизофренической, на таком же сумасшедшем безумном языке, на котором она думала. Не знаю. В любом случае, лучший анализ этого романа содержится в книжке Малькольма Брэдбери «Modern World», о которой я уже говорил.

Есть замечательная книга Эко «Поэтики Джойса», где он рассматривает концепцию, что «Портрет художника в юности»  – это реализм, «Улисс» – модернизм, а «Finnegan’s Wake» – постмодернизм. Но «Поэтики Джойса» – очень трудная книга. Я пробовал ее читать, но для этого надо быть структуралистом класса Эко. Я думаю, если вы можете это прочесть, для вас это может быть увлекательно. Но если можете.

«Какой перевод Шекспира вы считаете оптимальным, то есть сочетающим вульгарное и возвышенное?» Мне нравятся переводы Кузмина, который в той же степени сочетал вульгарное и возвышенное. Может быть, они мне нравятся потому, что «Троил и Крессида» была у него любимой вещью, он ее ставил выше «Гамлета». И у меня это тоже любимая вещь Шекспира. Выше «Гамлета» не ставлю, но очень люблю. У Корнеева хорошие переводы. Пастернак, понимаете… Пастернаковский перевод «Короля Лира» мне кажется лучшим. Перевод «Гамлета» лучше у Лозинского,  там сохранены высокие темноты, кроме того, он эквилинеарный. А насчет остальных, понимаете… Опять, «Макбета» много есть разных версий. Но трудно  мне выбирать. У Андрея Чернова довольно интересный «Гамлет». И у Алексея Цветкова довольно интересный «Гамлет». Они думали… Хотя Цветков переводил не только это. У него была идея перевести шекспировский канон заново целиком.

У меня была мечта перевести «Лира», потому что «Лир» труднее всего переводится по сочетанию возвышенного и низкого. Насколько ужасен перевод буквальный, дословный показано в статье «Что такое искусство?». Но даже у него видно, что это великая поэзия. Вот «Лира» я, может быть, перевел.

Если говорить серьезно, то, конечно, ничто не заменит аутеничного, оригинального Шекспира. Но Пастернак, Кузмин в «Укрощении строптивой» и, наверное, Лозинский в «Гамлете» подошли ближе всего. О Корнееве я говорил уже. Что совершенно невозможно перевести, так это «Бурю» и «Зимнюю сказку». Две последние вещи, которые написаны как бы оттуда, из неземного пространства. Кстати, как я убедился, рэтлендианская гипотеза среди студентов очень популярна: ну как же вот, Шекспир после смерти Рэтленда перестал писать? Разве это не доказательство? Очень интересно. Реально гипотеза очень остроумная, потому что ведь у Рэтленда были ученики Розенкранц и Гильденстерн. В любом случае, понимаете, вне зависимости оттого, хороший перевод получится или нет, работа над Шекспиром полезна. Вы растете, с ним общаясь.

«Пару слов об Илье Звереве». Илья Зверев, умерший от сердечного приступа лет в 38, что ли, или в 40, – это такой писатель и журналист, друг Окуджавы, автор замечательных повестей на школьную тему. Автор повести «Защитник Седов», которая стала гениальным фильмом Цымбала и в перестройку прославилась. Илья Зверев, работая журналистом, никогда не мог полностью реализоваться как писатель. Он откладывал это на потом, а в 38 лет оказалось, что этого потом у него не было. Но он был очень талантлив, очень чуток к эпохе. Ему мешал всегда шестидесятнический идеализм на грани конформизма. То есть он все понимал, но какие-то вещи запрещал себе видеть, запрещал себе  о них думать и говорить. Я думаю, если бы Илью Зверева поместить каким-то чудом в середину 70-х годов, он написал бы ту великую школьную прозу, которая осталась ненаписанной, которая осталась в замысле. Ближе к ней всего подошел Тендряков, но он взрослый писатель. А Зверев сохранял в душе какое-то детство. Может быть, Велтистов еще, что-то такое.

Велтистов, кстати, тоже рано умерший, был серьезным, умным прозаиком. Лучшая фантастическая повесть об одиночестве, которую я знаю, – это «Гум-Гам». А «Приключения электроника» – это отдельная его слава. Он – автор совершенно серьезной, реалистической повести «Прасковья», очень серьезного «Миллион и один день каникул». Знаете, вот, пожалуй, два писателя, два очкарика – Велтистов и Зверев – умели со школьниками разговаривать, как со взрослыми. Это редчайшее умение, во многом утраченное, теперь совершенно недосягаемое. Но это великое искусство, этим надо заниматься.

Конечно, если бы Зверев прожил годом-двумя дольше, он бы оказался в диссидентском движении. Люди, умершие на границе 70-х годов, не успели осуществиться.

«Хотелось бы о Пинчоне, Прусте и Рембо». Пруст исключен, я его никогда не понимал. То есть Кушнер научил меня его читать и воспринимать, но любить он меня не смог научить. О Пинчоне я готов поговорить, то есть поговорить про «V.», которую мне в свое время открыл Сергей Кузнецов, за что ему спасибо. «V.» я считаю гениальной книгой. Самая моя любимая, которую гениально перевела Ольга Брагина в Украине, – это «Against The Day». Вот это моя любимая книга о моем любимом периоде – рубеже ХIХ – ХХ веков. Книга, полная таких удивительных догадок, вставных новелл, такая чудесная панорама сложной жизни этого периода модерна, его начала, – это божественно, конечно. О Пинчоне можно.

О Рембо мне просто: он меньше написал, да и я его лучше, как мне кажется, понимаю. Многие просят про Генри Миллера… Лучшая книга Генри Миллера – это не все эти «Сексусы» и «Плексусы», не «Черная весна» и не разнообразные эротические «Тропики», а «Время ассасинов», «Время убийц». Это книга о Рембо. Когда я писал ЖЗЛ о Маяковском в Принстоне, она была у меня абсолютно настольная. Исхищенная из магазина «Лабиринт»… То есть купленная там по дешевке. Это лучшее, что написал Миллер. Потому что, в отличие от секса, к которому он относился слишком прагматически, слишком как практик, Рембо он понимал, Рембо он чувствовал. И это очень важная штука. О Рембо я готов поговорить.

Про Умберто Эко есть моя большая статья в «Дилетанте», я вам ее рекомендую. Там все сказано. Эта статья вызвала даже одобрение Костюкович – главной переводчицы Эко. Видимо, там что-то в ней было.

«Джеральд Даррелл». Видите ли, ни Джеральд Даррелл, ни Лоренс Даррелл в ближайшее время предметами лекции не станут. Джеральда я всегда любил, но он никогда мне не казался великим. Я ценил его главным образом за азарт охоты, замечательно у него описанной, охоты на зверей. Что касается Лоренса Даррелла, то «Александрийский квартет» – титаническое сооружение, но дальше первой книги я не мог продвинуться никогда. Что хотите, скучно. При этом я понимаю, что Александрия великий город, что описание всех этих тайных квартир, таинственных пересечений, тайных кафе, – все это ужасно приятно, как запах пряностей на восточном базаре. Но не проникает.

Что касается Бориса Виана, то, пожалуй, я сделаю следующую лекцию о нем, да. Потому что «Пена дней» не главное, а вот «Красная трава» и «Сердцедер» – это два романа, которые меня глубочайшим образом трогали. У меня по Виану был гид – Сережа Козицкий, который работал по соседству с «Собеседником» и «Огоньком». Мы периодически друг у друга встречались и выпивали. Козицкий – переводчик с французского, который лучше всех переводил рассказы Ромена Гари, который по-настоящему открыл мне позднего Сартра. Он Виана мне объяснил. Он дал мне «Осень в Пекине» почитать – главный, как многие считают, роман Виана. Он дал стихи его мне почитать, песен пластинку дал. То есть он для меня после «Пены дней» Виана открыл. И пояснил его связи с академией патафизиков. Пояснил, что Виан – глубоко трагический писатель с вечным комплексом внезапной смерти, всегда к ней готовый (с больным сердцем), с трагическим отношением к женщинам. Эта его великая фраза, которую так любила Маша Аннинская: «Одной ногой я в могиле, а другая машет одним крылом». Вот гениального Виана он мне открыл, мне было легче его читать. И я стал Виана понимать, трагедию его, страшную, детскую беззащитность Виана перед миром. Наверное, я начал это понимать благодаря грамотному Козицкому. Вообще, прежде чем начать читать Виана, послушайте его песню «Барселона» или «Дезертир».

Вот тут про Барнса пишут, что у него очень цепкие произведения… Не знаю, в чем эта цепкость: мне никогда не нравилась «История мира в 10,5 главах». И «Шум времени», конечно, интересный текст. Но Барнс – это писатель с претензией на охват широких мировых проблем, на ключ к миру. А  это мне всегда интересно, это всегда интереснее, чем частности.

«Как по-вашему, какие книги сейчас читает Путин?» Я думаю, что-нибудь, чтобы заснуть. Что-нибудь детское, успокаивающее. У него ментальный кругозор довольно низок.

«Как можно купить ваши книги? Из магазинов они изъяты». Ну, во-первых, изъяты не из всех. Во-вторых, они есть в интернете. Я много заботился о пиратстве, скачать можно все. В-третьих, довольно много сейчас можно купить благодаря «Freedom Letters», где они регулярно выходят. Сейчас выйдет «Квартал». Все мы продолжаем.

«Что вы думаете о Даниэле Кельмане?» Даниэль Кельмкан – это такой вундеркинд немецкой прозы; автор, который наделен (единственный, мне кажется, в современной европейской литературе, включая английскую) даром писать реально увлекательно. Даже дело не в его романе «Исчисляя Вселенную» [«Измеряя мир»], который был самым кассовым немецким текстом, книга про немецких ученых великого научного переворота XVIII-XIX веков. Ну вот «Слава» – роман в рассказах, эпизодах… Не оторвешься же, пока все эти истории о маленьких людях не прочитаешь…

Сейчас, подождите, стоп, стоп. Открываю дверь, входит Бэбз, это же важно.

Так вот, у Кельмана, когда читаешь  «Славу», начинается все с очень простой истории человека, которому продали чужой номер мобильника, и ему звонят другие люди. Простой, элементарный сюжетный ход. Но ты не оторвешься. У него замечательный дар рационализировать, переводить в такие рациональные истории. Главное чувство современного человека – страх перед миром, неуверенность, страх перед техникой, перед сингулярностью, перед прогрессом. Я далеко не все читал у Кельмана, но те книги, которые читал (не только романы, у него же всегда это на грани), были жутко интересны прежде всего. Я не могу сказать, кто он… Знаете, он такая следующая ступень после Зюскинда.

[Сыну] Чего ты рожи корчишь, улыбнись людям и помаши. Молодца, беги.

Кельман – следующая ступень после Зюскинда, потому что он обозначил некоторый предел, некоторую истощенность человека, если угодно, некоторую тоску по новой концепции человека. Мне кажется, что у Кельмана такая концепция есть. Это человек научный, который живет в мире, находящемся на грани великого технического скачка. И вот это ощущение мне присуще, присуще еще и потому, что войну, сейчас идущую в мире (и в Израиле, и в Украине) я расцениваю как отчаянную попытку отсрочить великий технический, нравственный и религиозный скачок. Как очередную попытку любой ценой остаться в до-модерне. Ребята, не выйдет: модерн наступает по всем направлениям, вы  ничего с ним не сделаете. Не в технике дело.

Про Дюморье поговорим, просто потому что Дафна Дюморье – самый любимый, самый важный для меня писатель. Самый важный в том смысле, что она сочетает гениально в себе готику, увлекательность и абсолютную серьезность подхода к жизни, абсолютную серьезность проблематики. Почему я за это выступаю? Потому что мне вообще кажется, что литература должна быть, с одной стороны, вкусна (ненавижу это слово), увлекательна, аппетитна, что ее хочется поглощать. А с другой стороны, литература должна все-таки отвечать на тайные внутренние тревоги. Чем рекомендовать что-то, чем как-то описывать Дюморье, как она работает, я бы предложил перечень ее любимых текстов. Практически все они вошли в сборник «Не позже полуночи», просто лишний раз это подтверждает, что у советских издателей был хороший вкус.

Лучший рассказ Дюморье – «Яблоня». Это рассказ о мужчине, который всю жизнь прожил с нелюбимой женой. И теперь ему кажется, что после смерти душа этой женщины перешла в уродливую, некрасивую, страшно изобильную яблоню с маленькими яблочками, которая растет у их дома. И дальше начинаются его посмертные отношения с этой яблоней. Жену его звали, насколько я помню, Мидж или Митч, и  она все время делала то, чего не хочет. И всю свою жизнь превратила в цепочку неприятных зависимостей, тяжелых. И это большое горе, когда человек сам свою жизнь делает настолько невыносимой. Это очень здорово придумано, потрясающий характер. И все-таки, когда он эту яблоню срубил, пенек ему отомстил: застрял он в нем ногой, не смог выбраться и погиб. Сам он по природе был добрый и счастливый человек. И если бы он женился на той подавальщице, которая ему нравилась, на веселой стройной девушке, которая тоже напоминает ему яблоньку, все было бы иначе и были бы они счастливы. Но вот, знаете, такие душнилы, как Митч, душные люди, которые способны отравить собой все (имя я точно не помню), изображены у Дюморье с потрясающей ненавистью. Люди, которые отравляют все вокруг себя, отравляют атмосферу тяжелыми, скучными, ненужными делами. И сами они несчастны, и делают несчастными всех вокруг себя. И метафора там, конечно, замечательная.

«Монте Верита» – потрясающий рассказ об истине;  о том, что если вы увидите истину в лицо, она вам не понравится. Там герой все время ищет роковую красавицу, а, когда ее находит, он видит ее уже прокаженной. Не прокаженной, конечно, а пораженной болезнью, старостью, ужасом. Иными словами, любой искатель истины должен быть готов к тому, что она откроется ему не такой.

«Рыжий» – потрясающая версия на христианские темы. Наверное, одна из самых страшных у Дюморье. И вот, понимаете, когда я читаю Дюморье, я вижу у нее личное, замечательное точное понимание того, что мир в принципе к человеку не дружелюбен, что, может быть, он и был когда-то задуман для человека, но мир сегодня  – это довольно страшное зрелище. Но при этом надо понимать, что вести себя надо прилично. Вся Дюморье – это вопль к человеку о том, чтобы он соблюдал лицо, сберегал лицо в обстоятельствах тотальной лжи, насилия, постоянного извращения и обмана. История – это такой набор извращений лучших чувств. Но надо вести себя по-человечески. Так бы я это охарактеризовал.

Из романов Дюморье самый известный – это, конечно, «Ребекка», где у главной героини нет имени, отсюда версия, что ее тоже звали Ребеккой. История о том, что зло всегда будет ярче добра. История о том, что зло необычайно привлекательно, притягательно, мужественно, последовательно и красиво. Безымянная молодая добрая героиня, которая утешает своего Макса и пытается заменить Ребекку, все время чувствует, что на ее жизни, на ее судьбе лежит тяжелая тень, черная тень Ребекки. Это очень страшное ощущение. Другое дело, что в романе Ребекка, при всей своей омерзительности, вызывает безотчетную симпатию. Мы понимаем, что эта женщина огромного мужества, которая борется с болезнью, которая скрывает свои страшные боли. Которая хоть и отравляет чужую жизнь, но ведь ее собственная жизнь при этом отравлена.

И здесь то, что мне так дорого в Дюморье. Это ее высокая амбивалентность. С одной стороны, Макс де Винтер – привлекательный человек, а Ребекка – добрая и славная девушки. Мэндерли, этот замок, требует такой, как Ребекка. В общем, у Дюморье все время мир балансирует на грани, и автор на этой грани балансирует. Все время привлекательное и мужественное, красивое зло оказывается если не сильнее,  то как-то бесконечно обаятельнее робкого и слишком правильного добра.

В этом смысле самый  главный роман Дюморье – это, конечно, «Моя кузина Рейчел». Не зря его так часто экранизируют. Там тоже монета остается на  ребре. Вопрос о том, была ли Рейчел несчастной жертвой или коварной убийцей, остается открытым. В последней экранизации, где ее играет Рейчел Вайс (все-таки у Аронофски прекрасный вкус), она играет ее такой, что ее нельзя не полюбить. Она превосходная женщина. Но аргументы против нее, ее убийственная природа, ее коварство тоже ярко торчат из текста. И я не понимаю, как с этим справиться. То есть для меня однозначного ответа в романе нет. Я понимаю, что сохранять лицо не всегда возможно.

Кстати, понимаете, в «Не позже полуночи» или в других рассказах у Дюморье все время остро подчеркивается, что представители добра отличаются какой-то поразительной пассивностью, какой-то беспомощностью. Как в «Козле отпущения»: люди проигрывают именно потому, что у них навыка настоящего сопротивления нет, как нет его у Макса Винтера, который позволил этой Ребекке полностью вытереть ноги об себя.

Наверное, главная проблема добра у Дюморье в том, что оно трогательно и беспомощно. А зло всегда наделено чертами триумфальными, убедительными, победительными и, самое главное, отвагой. Вся Дюморье – это крик о том, о чем пишет Добренко. О капитулянстве западной цивилизации, о неготовности Запада противостоять новым, серьезным и трагическим вызовам. Может быть, поэтому страшная безысходность и тоска, которая исходит от лучших рассказов Дюморье (например, от «Синих линз»), по-своему плодотворна. Может быть, она поэтому любила свой туманный Корнуэлл, потому что в нем всегда конец истории теряется в тумане. Может быть, если бы герой «Яблони» внутренне был готов к сопротивлению, у него бы тоже все получилось.

Наверное, самый умный рассказ Дюморье – «Не оглядывайся», «Don’t look now», по которому Роуг сделал великолепный фильм с Сильвией Кристель, по-моему. Там лучшая любовная сцена во всем европейском кино, монтаж потрясающий. Секс нигде не снят лучше, чем в этом фильме. Но прелесть фильма не в этом. Прелесть фильма в том, что там поставлен очень радикальный вопрос. Ведь главный герой – на самом деле провидец, у него есть дар видеть будущее, в отличие от этих сестер-монахинь, которые себе этот дар приписывают. А у него есть он по-настоящему, он умеет. Но он не дает себе труда этот дар реализовать, у него не хватает сил настоять на своем. И он гибнет именно потому, что оглянулся. А не надо оглядываться.

Я всем советую читать Дюморье, потому что она доказывает: ваши первые порывы верны, ваши тайные догадки справедливы. Делайте то, что вы хотите, умейте постоять на своем, как героиня ее романа «Мэри Энн» – единственного романа у Дюморье, в котором добро умеет защищаться. Это не значит, что добро должно быть с кулаками. Но вообще-то оно должно. Всем, у кого есть свободное время, прямая просьба: немедленно взять и перечитать «Don’t look now».  Или посмотреть картину, а потом действовать, исходя из этого. Будем живы – не помрем, увидимся через неделю, пока.