Купить мерч «Эха»:

«Один» с Дмитрием Быковым

Дмитрий Быков
Дмитрий Быковпоэт, писатель, журналист

Россия на глазах стремительно устает от всей навязанной ей мерзости, от провокаций, от доносительства. Большинство людей ведь не рождено монстрами, и превратить их в монстров невозможно. Эти выборы позорные Россия будет вспоминать еще много лет как стартовую точку больших и спасительных перемен. Много всего будет…

Один1 февраля 2024
«Один» с Дмитрием Быковым 01.02.24 Скачать

Подписаться на «Живой гвоздь»

Поддержать канал «Живой гвоздь»

Д. БЫКОВ: Дорогие друзья, добрый вечер! Выходим мы, к сожалению, в записи, но тут уж  ничего не поделаешь. Потому что пока эфирное мое тело предстает перед вами, реальное читает курс «Как Гоголь создавал Украину», «Как Гоголь выдумал Украину».

Вопросов очень много. Очень многие, естественно, интересуются подробностями о «Мастере и Маргарите», о моем мнении. Я уже сказал – добавить к этому особо нечего, – что картина кажется мне выдающейся. Что в ней при отходе от буквы замечательно передан дух булгаковского романа, что послевкусие от нее – что особенно важно – превосходное, чистое и трогательное, хотя последние пять минут кажутся мне чересчур идиллическими. Ничего не поделаешь, сила таланта Цыганова и Снигирь такова, что их минималистская манера игры (без всякой педали), взглядами и мимикой, действительно прошибает зрителя насквозь и заставляет его поверить с полным основанием в огромную интеллектуальную близость, которая между этими людьми существует, полное взаимопонимание. Ведь их и сводит тонкое понимание того, что происходит вокруг них. А это уже порождает такую солидарность обреченных, солидарность изгоев.

Что касается сходства стилистики картины с «Гарри Поттером», то я действительно об этом не просто так написал. И в сцене бала у Сатаны, и в музыке, и в каких-то прямых аллюзиях музыкальных (хотя музыка там самая  разнообразная, вплоть до авангардного джаза, Аня Друбич молодец). Мне показалось, что действительно киновселенная «Гарри Поттера» оказала на Локшина определяющее влияние. Но это, понимаете, всего лишь возвращение долга, потому что, между  нами говоря, «Мастер и Маргарита» тоже оказал огромное влияние на Джоан Роулинг. И появление там Волан-де-Морта – это прямая отсылка к Воланду, с той лишь разницей – и это ей спасибо, – что она умудрилась написать необаятельного дьявола; дьявола, лишенного всякого очарования.

И мне кажется, что в данном случае ее заслуга огромна. Этот безносый змееуст, которого мы знаем в виде Рейфа Файнса (но мы все-таки читали и книжку); этот отвратительный злодей без единого светлого пятна, сумевший оказаться даже хуже Грин-де-Вальда, – это, конечно, привет от Воланда, только Воланда, лишенного всякого обаяния. Московский Воланд приписывал себе и философичность, и иронию, да и на фоне сталинской Москвы он выглядел действительно почти так же элегантно, как Аугуст Диль. А вот перемещенный в английскую закрытую школу магов и аристократов – добрых, просвещенных, advanced, что называется, – там он выглядит, конечно, гораздо хуже.

Вообще сталинская Москва представляет для Воланда исключительно выгодный фон. В любой другой ситуации персонаж ничего, кроме омерзения, не вызывал бы. Мне кажется, что некоторое его развенчание, которое происходит у Локшина, некоторый холодный цинизм Аугуста Диля, в котором что-то видится от лощеной немецкой военной аристократии, – это важная краска в характере Воланда. Да, вот это такой немец, действительно.

Ну а ситуацию вокруг фильма я не буду никак комментировать, потому что он раздражает не как антитоталитарное высказывание, а как талантливое произведение. Я уж кучу раз говорил о том, что главная причина всех «зет-перевертышей», причина переворотов сознания некогда приличных людей,  ныне зетующих или зигующих, – это связано у одних с желанием сохранить пост или свой театральный коллектив. Но у других, пребывающих в большинстве, это связано с гиперкомпенсацией. Они никогда не были талантливы, они всегда считали себя достойными лучшего, а их постоянно какие-то люди оттесняли (причем еще, как назло, евреи). Ну и вот теперь это такой их шанс свести счеты.

Никакой идейной составляющей в этом нет, никаких претензий к Локшину у них нет. Их просто дразнят, как красной тряпкой дразнят быка. Бык, правда, цветов не различает, его дразнят движениями матадора. Как тряпка, этого обобщенного «зета», дразнит чужой талант. Он не может с этим примириться. Любой человек, который умеет больше, пишет лучше, больше печатается или переводится, больше читается в мире, представляется ему врагом. И он ищет для него любой ценой какие-то признаки вражды.

Нельзя, кстати, не отметить, той замечательной оплеухи, которую получила российская  – в миллионе кавычек  – «дипломатия» (на самом же деле, российские спецслужбы), пытавшиеся исхитить «Би-2» и провести над ними показательный процесс. В камере придется плясать вовсе не «Би-2», а Андрею Луговому, который им это пообещал. Правда, ему еще не завтра придется это делать, но рано или поздно – обязательно. И он, кстати, прекрасно об этом знает. Потому что такие лоховатые убийцы, убийцы-неудачники, оставляющие за собой тьму следов и попалившиеся, не питают иллюзий относительно своей участи.

Всем, кто выцарапывал «Би-2» из недр миграционного центра Пхукета или Бангкока (там они в двух тюрьмах были); всем, кто помогал вернуть их (некоторых  – в Израиль, некоторых – в Австралию), огромное спасибо и привет. Это победа. Я не согласен с теми людьми, которые пишут, что это маленькая победа. Это победа большая и наглядная, особенно потому, что стали понятны контуры пранкерской (а на самом деле не пранкерской, а типичной гэбэшной) провокации с заманиванием на некую территорию всех российских инакомыслящих, в особенности литераторов, с последующим их или похищением, или уж не знаю, на что у них там хватает фантазии. Прекрасно, что это было взорвано в самом начале.

Из людей, о которых мы сегодня будем говорить (из западноевропейских авторов, американских), очень много интересных заявок. Но победил с огромным отрывом Ремарк, я понимаю почему. Мы поговорим о Ремарке. Я не могу сказать, что что-то новое придумал о нем за последнее время. Но он стал очень наглядно сбываться, поэтому Ремарк остается той темой, от которой трудно отвести глаза. Я, кстати, по случаю сегодняшней нашей лекции перечитал «Тени в раю». Не могу сказать, что эта книга мне понравилась. Она не нравилась мне изначально.

Вообще, я пришел к ужасному выводу, сейчас буду его развивать подробнее: практически все модернисты не умели писать диалог. Хемингуэй писал его совершенно бог знает как, ремарковские диалоги ужасно напыщенные и фальшивые, еще хуже хемингуэевских. Один Джойс, пожалуй, умел, потому что он и был настоящим модернистом – не только по мировоззрению и образу жизни, но и по способу письма. И то джойсовский диалог иногда довольно утомителен. Дело в том – как говорил Набоков, цитируя Кэрролла: «Дети не любят читать книжки, если в них нет картинок и разговоров. А я (добавлял он), если в книге много диалогов, вообще ее не открываю».

У меня тоже есть такое ощущение, что диалог – это какая-то изжившая, устаревшая форма, изжившая себя. Диалоги надо писать либо внутренним монологом, как у Джойса; либо ассоциативно, как у Улитина. Много есть способов, но такой обычный разговор: «я сказал», «я подумал», «я добавил», «она заметила», – это невыносимый архаизм, это лучше не читать. Более-менее интересно строится диалог у Гэддиса, но там тоже он предпочитает несобственно-прямую речь. Но диалог сам по себе свое отжил. Разговоры героев Ремарка – это что-то совершенно чудовищное. Мы об этом поговорим. Это не делает его плохим писателем, это делает его писателем несколько архаическим. Но, безусловно, главные его догадки, практически вся публицистическая часть его беллетристики продолжает вызывать у меня стойкое восхищение.

«Что изменилось в «ЖД»?» «ЖД» – это совершенно другой текст, в общем. В нем выброшено все лишнее, много лишних разговоров, зато восстановлены многие купюры, которые были сделаны в первом издании – по соображениям стилистическим или политкорректным. Это в значительной степени другая книга, которую, по-моему, стало гораздо интереснее читать.

«Подскажите безотказный рецепт от одиночества, а то хоть волком вой: 49 лет, ни жены, ни детей, только с котом». Прости, Господи, это очень печальная ситуация. Я только одно могу вам сказать: кота заводить, по-моему, бесполезно, довольно бессмысленно. Я не любитель котов. В минуты одиночества лучше помогает собака, как мы знаем:

Что ж! Камин затоплю, буду пить…

Хорошо бы собаку купить.

Но вообще-то если не можете усыновить никого (помните, как мечтал один из героев «Трудно быть богом», в фильме: «Взял я мальчика, думал – он один, я один. Будет нам вместе весело. А он взял и на меня донес»). Надеюсь, от такой ситуации вы будете застрахованы, но мне кажется, в мире есть много одиноких людей, которым вы могли бы помочь и пригодиться. 

Вообще же, понимаете, ситуация совместной жизни, ситуация гармонического брака не всегда спасает от одиночества. Единственное, что спасает. – это либо начать над чем-то страстно и увлеченно работать (но это не всем дано и не всем интересно), либо включиться в какое-то дело. Мне кажется, что здесь самым важным является волонтерство. Если сейчас начать волонтерить (а это можно делать в любой части света), то от одиночества оно вас избавить надежно. Я уж не говорю о том, что в волонтерах нуждаются больницы, хосписы, школы, да мало ли где. Единственный способ – найти ситуацию, где вы будете кому-либо насущно нужны.

«Мне кажется, что «Зима тревоги  нашей» – самое неудачное из сочинений Стейнбека. Какое ваше мнение? Нет, оно мне не кажется самым неудачным. Может быть, я недостаточно Стейнбека знаю. Но «The Winter of Our Discontent» мне всегда казался таким… Там «discontent» – это не совсем тревога. Это реплика из шекспировской хроники, переведенная в соответствии с традицией. Но мне кажется, что «discontent» – неполнота, неудовлетворенность, недовольство, незавершенность, и так далее. Нет, это совсем не плохой роман, но я-то больше всего люблю, допустим, «О мышах и людях» или «Заблудившийся автобус, «Квартал Тортилья-Флэт», то есть вещи более ранние. А больше Стейнбека я люблю Стайрона, у них много общего. Но «The Winter of Our Discontent» – полезная книга, во всяком случае, я ее люблю больше, чем пресловутые «Гроздья гнева». Потому что  мне кажется, что «Гроздья» с их настырным  и патетическим, поэтическим реализмом, с их почти библейской мелодикой, с их при этом жуткими  картинами бедности и нищеты, – это совсем не моя литература. Хотя я знаю, что это безусловная американская классика.

«Мне кажется, что история русской культуры – это обнуление, обнуление ее основы. Как по-вашему, правомочно ли такое обобщение?»

Наверное, правомочно. Видите ли, хотим мы того или нет, история всякой культуры – это череда обнулений. Нам вообще пока  – вот это важная мысль, – нужно перестать думать, что русская культура – это что-то эксклюзивноое. Вот немцы в «Тенях в раю» думают,  в чем же причина немецкой роковой предрасположенности к фашизму. Да ни в чем, как писал Михаил Успенский, «фашизм – нормальное состояние человечества». Сейчас эту эпидемию переживают русские:  не исключено, что не переживут. Эта болезнь смертельна, это такой рак нации. Можно пережить, а можно не пережить. Вот Германия, например, не пережила, она стала просто другой, это абсолютно другая страна. Россия тоже будет абсолютно другой, хотя немецкой пунктуальности, немецкой веры в идеалы нацизма в России нет. Есть пассивное проживание этих идей, пассивное и довольно медленное их внутренней преодоление. Но сказать, что в России 90 процентов поддерживают Путина, – опомнитесь, такого не было и в лучшие его времена.

Дело в том, что глобальные рейтинги, быстрые и тотальные, быстро и тотально обрушиваются. Поэтому никакой уверенности в тотальном рабстве и тотальной поддержке Путина быть не должно. Это та болезнь духа, которая поражает многие нации, которая является своего рода детской или подростковой. Показатель подросткового или детского состояния нации. Россия выйдет из этого, конечно, неузнаваемой. Можем ли мы ожидать подобного в Америке? Да конечно, можем. В любой стране можем это ожидать. И знаменитый роман «У нас такое невозможно» – этот роман на самом деле не так уж жестко сатиричен по отношению к Штатам. Эта книга в той или иной степени отражает явления духа человеческого. Думаете, только в Штатах мог появиться Трамп? Только в Штатах мог реализоваться Грег Стилсон из «Мертвой зоны»? Да где угодно, это очень распространенная вещь.

 И какая нация следующая, какая на очереди, мы не знаем. Но, судя по тому, что русские, как уроженцы Хармонта, везут в мир нестабильность и гражданские войны, то большое количество русских, прибывших сюда, вполне может поставить Америку на грань гражданской войны. Мне бы этого очень не хотелось, но нет гарантированного средства, нет панацеи от этой болезни духа, от этого рака духи, который захватывает в равной степени и англоязычные либеральные страны, и страны Европы, «священные камни Европы» с их огромной историей гуманистических ценностей. Это в любой толпе возникает и перепахивает ее страшное коричневое пламя. Это страшно, но с этим ничего не сделаешь. Человек не может преодолеть того, что Новелла Матвеева называла «соблазном толпозности». Вот эта «толпозность» – слово, которое ничем не приятнее «постозности», – вечное напоминание нам, что в нашей природе это есть. Толпозность, стервозность, мерзость разнообразная.

Естественно, много вопросов  о том, буду ли дальше, с моей точки зрения, задерживать российских музыкантов (и вообще гастролеров) в третьих странах? Я так не думаю. Потому что, во-первых, опыт Таиланда оказался, надеюсь, отрезвляющим. А во-вторых, немного стран, желающих проделать такую операцию над российскими refuges (релокантами, беженцами, эмигрантами). Да и вообще, как-то не выглядит эта ситуация больно приятной и триумфальной для задержавшей стороны. Не думаю, что будут задерживать. Но то, что будут пытаться дотянуться, – это 100 процентов. Почему они пытаются дотянуться. А потому что им будет не о чем говорить, кроме меня, грешного, Акунина, Козырева, Улицкой. Им не о чем говорить и думать, кроме как о наших текстах и сегодняшних высказываниях. У них нет ничего, поэтому они, конечно, будут тянуться. А показательные процессы (в обоих смыслах слова – и процессы, идущие в культуре, весьма показательны, и публичные суды тоже важны; и публичные казни  – если до этого не дадут схлопнуться. Россия выходит, как правильно писал Глеб Павловский, царствие ему небесное, на такой ивано-грозненский уровень, на уровень Московского царства.

Ничего хорошего в этом нет, я думаю об этом с крайней брезгливостью, но здесь, к сожалению, ничего другого не просматривается. При всем желании я не вижу никакого другого варианта. И сами они ничего не способны создать, и дикая зависть ими движет. И они продолжат искать темы за границей, внутри им искать нечего.

«Допустят ли Надеждина до выборов?» Ну это вы лучше меня в курсе, потому что вы сейчас сидите перед компьютером, а я даже не знаю, что там происходит в ЦИК вокруг Надеждина. Но я полагаю, что его не допустят. Это не потому, что так указывают инсайды, а просто потому, что им надо его не допустить. Это, во-первых, способствует окончательному закукливанию, окончательному бетонированию страны. Это делает все их действия  окончательно наглядными, окончательно интерпретируемыми. Это превращает ситуацию из драмтеатра в цирк. Конечно, с приватизацией общественного мнения у них ничего не получится: его остановить и приватизировать нельзя. Но мне кажется, что для них самый убийственный и самый гибельный сценарий (а они безошибочно выбирают самый плохой, совпадающий с вектором эпохи). Вектор таков, что Россию надо переформатировать, а прежнего государственного монстра – уничтожить, чтобы он не лежал на дороге, создать Россию свободную, культурную, перспективную, и так далее.

Этот вектор, как мне кажется, абсолютно совпадает с действиями российской власти, которая занимается таким маньячеством и уничтожением. Как мы знаем, для маньяка главное – уничтожить себя. Вот они и делают систематически «наиболее ужасный выбор». И сейчас для них, для нас, для всех лучше было бы, конечно, чтобы они Надеждина никуда не допустили. Потому что в результате слава Надеждина возрастет многократно. Да и собственный трон они подточат серьезно.

«Могут ли для Путина выборы стать точкой напряжения?» Могут, конечно. Могут и должны. Для Путина любое происшествие, любое отклонение от ровного, позитивного сценария является неприятным вызовом. И, понимаете, ведь в чем особенность ригидной, жесткой системы? У нее нет рессор; она вся твердая, она не умеет бороться с тряской. И на каком-то этапе, не очень понятном, они возьмут и наткнуться на камень, который лежит в колее. Другая система крякнула, треснула, но преодолела. А эта система при первой попытке не скажу сопротивления, а при первой глобальной нерешаемой проблеме (со здоровьем ли у кого-то из первых лиц, с просочившимся какими-то утечками о тайной жизни, о коррупции; – это совершенно не важно) рухнет от первого, от самого зыбкого столкновения с реальностью, потому что она с ней не соприкасается никак.

Поэтому все мысли о том, что в России бродят какие-то бешеные толпы, желающие погромов… Да эти толпы только и ждут, чтобы перевернуться.  А так, конечно, зачем Надеждина пускать на выборы? Это же создавать еще одну  точку напряжения. Они просто не понимают, что не пустив его, они запутают ситуацию еще больше и испортят ее еще отчетливее.

«Расскажите про «Острие бритвы» Моэма». У меня было такое впечатление от этого романа, что это такой ответ на «Конец главы» Голсуорси. Роман о Второй мировой войне, главный герой – летчик, по-моему, что ли. Это попытка ответить на «Цветок в пустыне» Голсуорси, где задается вопрос: «Вот мы, носители старой традиции, мы отмираем и это понимаем. Но ведь на смену нам приходят те, кто еще хуже. Потому что никакие перемены не улучшают мир и не меняют человека. В чем же правда – в фашизме или коммунизме, которые приходят на смену ограниченной аристократии?» Или, может быть, правда в религии? Но не случайно Дезерт («пустыня») там главный герой, который принял ислам под давлением, исполняя пустую формальность. У Голсуорси все это подробно изложено. Это герой как раз являет собой  такого мученика безверия. И Голсуорси выдвигает здесь очень важную мысль: а возможен ли человек без веры? Потому что если у него этой веры нет, для него неизбежна моральная порча. И поэтому Дезерт, добившись любви от красавицы, вроде бы вернув свою жизнь в прежнее русло, сталкивается с общественным негодованием. Он понимает, что за этим негодованием стоит определенная правда. И дальнейшая его жизнь становится бесплодной.

Если вы отказываетесь выполнять ритуалы, смысла которых вы не понимаете, которые вам абсолютно чужды, если вы отказываетесь от веры или любого морального правила, вы можете выжить. Более того, вы можете быть плодотворны и талантливы, но вы не можете любить, быть любимым. Иными словами, у вас ампутирована часть души.

Так вот, «Острие бритвы» – это такой своеобразный ответ. Это попытка найти в сегодняшних реалиях эти foundations, эти таинственные основания веры, на которых можно было бы построить ее здание. И главные герои там приходят к такому парадоксальному выводу: чем больше вы атеист (убежденный и идейный), тем в большей степени вы готовы принять веру. Может быть, потому, что жизнь без веры настроила вас на необходимость какого-то мощного внутреннего света, мощного внутреннего драйва. Если этого нет, непонятно, зачем все.

«Хотелось бы послушать, почему за 120 лет присуждения Нобелевской премии [по литературе], россияне получили ее всего 5 раз?» Знаете, надо развивать новые территории, надо осваивать новые жанры. Правда, Джойсу и это не помогло. Он принес свой Дублин в архив мировой классики, и Дублин этот стал одним из символов ХХ века, но, к сожалению, ничего не получается с Нобелевской премией. Видимо, они откладывали все на потом; может, думали дать ее Джойсу на его семьдесят, а он возьми да не доживи даже до шестидесяти. Может быть, они думали каким-то образом Джойса поощрить, когда все прочтут «Поминки по Финнегану», но этого не будет никогда, уверяю вас.

В любом случае, Нобелевская премия дается даже не за освоение новых литературных территорий: все-таки Джойс сумел так зарисовать свой Дублин, что по «Улиссу» его можно восстановить, как по генеральному плану. А между тем, речь идет прежде всего о границах жанров, об освоении новых, небывалых территорий. Я думаю, одного из ближайших Нобелей дадут за графический роман. Именно потому, что за этим жанром чрезвычайно интересное будущее.

Осваивать новые жанры, новые интонации, новые стили – есть ли более увлекательные задачи для писателя? К сожалению, российская литература вела себя в последние годы с чудовищной, удручающей традиционностью, с какой-то унылой скукой. Продолжать вечно вычерпывать темы и конфликты ХХ века… Они, конечно, никуда не делись из литературы и жизни. И Россия сейчас повторяет бог весть какой круг своей истории. Но если вас утомили эти повторы, если вам тяжело, значит, надо писать не о России. Тогда у вас появится шанс сделать нечто божественно  оригинальное и на что не похожее.  Писать о России оригинальную прозу нельзя, потому что все о ней уже написано, эта тема исчерпана. Вот когда она изменится волшебным образом, тут же можно писать второй том «Мертвых душ».

«Япония и Германия были выдающимися проводниками фашизма, а сейчас они едва ли не самые развитые государства в мире. Справедливо ли утверждать, что их национальному духу присуще стремление к экстремуму? Я нахожу занятными размышления Кормильцева о фашизме как о попытке обрести новую серьезность». Он не говорил «фашизм» (я помню, это было при мне). Он сказал: «Архаика как путь обретения новой серьезности».  Отношение его к фашизму было всегда довольно однозначным. Ну а что касается благотворности свободы… Так модернизация бывает разной. Для мирной модернизации, которой заняты, например, Европа или Штаты, конечно, война абсолютно губительна и не нужна. Но есть же способы военной, невротизированной модернизации. Если вы не модернизируетесь срочно, не настроите новое оружие, не выработаете каких-то смертоубийственных технологий, вас просто сожрут.

Поэтому, как мне представляется, мирный сценарий модернизации для России был бы очень хорош, но Россия не имеет такого опыта. Я не видел в России еще ни одной мирной модернизации. Все время, как Вальган в романе «Битва в пути»: все делается через надсад, через пупочную грыжу, через преодоление себя и – что особенно неприятно – через преодоление человеческой природы вообще.

«Почему именно Израиль спас «Би-2»?» Я не думаю, что только Израиль. В спасении участвовали и все знаменитые музыканты мира, которые подписали петицию в их защиту, и правозащитники многих стран мира, и те, кто распространял информацию. А что касается Израиля, то здесь великая роль и подчеркивание, что истинный праведник спасает одну жизнь, а на самом деле – целый мир», и так далее. Отношение к своим гражданам чрезвычайно бережное, вообще-то, принято в большинстве стран мира. Это в России оно непривычно, потому что вечно происходит какое- то тотальное пренебрежение человеческим материалом. Россия своих граждан не любит, она их защищать не будет. Это не та ситуация, когда консул сделает все возможное, чтобы вы не попали в тюрьму. Случилось у вас что-то – попробуйте дозвониться до консула! Россия бросает своих на каждом шагу, и здесь, конечно, понятно, что и ветеранов так называемой «спецоперации» (войны) она на самом деле бросит: это и к бабке не ходи.

Для Израиля жизнь израильтян – объективно существующая ценность. А россияне постоянно гордятся тем, что чужая шейка – копейка, да и своя головка не особенно дорога (перефразируя пословицу, которую любил цитировать Пушкин).

Вот эти все уверения, что наши спасатели лучшие в мире, потому что им жизнь не дорога, наши военные лучшие в мире, потому что смерти не боятся, – это все вечный результат рокового небрежения. Жизнь вам своя потому не дорога, потому что она не ваша. Право собственности на нее уже заявило государство. Поэтому никакие разговоры о долге соотечественникам неуместны. В России господствует наплевательское отношение к той человеческой массе, которая населяет страну. Горько об этом думать, еще горше – говорить. Но ничего не поделаешь.

«Кто еще из послевоенных авторов писал о построении прекрасного нового мира?» Вообще-то это Хаксли. Послевоенными являются все авторы, которые пережили Первую мировую войну. После Второй, как ни странно (хотя  ничего в этом нет странного), такой силы, такой мощи был культурный шок, что писать о Второй мировой войне начали не сразу. И писали о ней довольно поверхностно, старались ее не касаться или умалчивать о безднах, которые таятся в душе. Например, «Эсме – с любовью и убожеством» (или «Посвящается Эсме», «For Esmé – with Love and Squalor») – это, наверное, самый мой любимый рассказ из сэлинджеровской поздней «девятки». Абсолютно гениальный рассказ, и мальчик этот Чарльз, и девочка Эсме с ее трогательными маленькими ушками и аккуратными волосами, такой патологической вежливостью необычайной европейской. Это же все написано гораздо позже, да и война там не описана.

Строго говоря, военных романов так и не появилось тогда. Ведь даже Хемингуэй, который был уверен, что уж о Второй мировой войне он напишет главный свой роман, задумал трилогию «На земле, на воде и в воздухе», написал из нее водную часть – «Острова в океане», был ею недоволен (думаю, не без оснований) и при жизни это не печатал. Хотя Новодворская считала это лучшей его книгой, я же признать этого никак не могу.

Вторая мировая война, по большому счету,  не описана, потому что существует очень много идеологических препон на этом пути, слишком много вещей, которые нельзя говорить, слишком много откровений, недоговоренных до конца. По большому счету, у нас и военной-то прозы  нет. А уж прозы межвоенной; прозы, которая может появиться сейчас,  – я думаю, ее придется ждать чрезвычайно долго.

Я еще хотел сказать, что идея о череде обнулений – это идея романа Марины и Сергея Дяченко «Армагед-Дом», где паузы между этими обнулениями становятся все короче. Наверное, это та схема, которую чертит в романе «Пирамида» один из героев Леонова, где вся история человечества предстает как цепь треугольничков с уменьшающейся медианой. Катастрофы, после которых дым всегда пожиже, а труба пониже. Человеческая история, ничего не поделаешь, это череда глобальных катастроф, паузы между которыми становятся все короче, а результаты восстановления все жальче, все беднее. Не знаю, почему это так. В романе Дяченко делается предположение, что люди утрачивают альтруизм, поэтому они не берегут ни себя, ни мир, в котором живут. Вообще, «Армагед-Дом» – очень важный, великий и абсолютно пророческий роман.

«Смотрели ли вы сериал о Воланде в современном…». Слышал о нем, но, к сожалению, руки не доходили. Вы знаете, я вообще очень мало смотрю сериалов. «Мастера…» я посмотрел, потому что не казалось (и казалось не безосновательно), что мои догадки о романе совпадают с позицией авторов. И  это важно.

«Хорошо бы россияне нашли, как взять их жизни в свои руки, а заполнять пространство и мозг мнениями о фильме, даже и не шедевре, повторяется…». Ну тут это дискуссия о «Слове пацана», о Довлатове, о «Воздухе». В России вообще в последнее время за отсутствием жизни, за отсутствием политики болезненное внимание уделяется кино и поиску внутреннего врага. «А вот зачем этому фильму такой бюджет?» Хотя все прекрасно понимают, что фильм меньше всего зависит от бюджета. Больше всего он зависит от изобретательности автора, от наличия у него гениальной трактовки, и так далее.

Все эти разговоры о кино с тщательным подсчетом, какому врагу дали денег,  – это свидетельство страшной пустоты жизни. Должны были бы в этой ситуации обсуждать выборы президента (предстоящие), но нет – спорят о кино. Хотя, казалось бы, споры о политике более осмысленные, потому что вы можете здесь что-то поменять, от вас что-то зависит. А что зависит от вас в политике кинематографа, в политике Фонда кино; более того, что зависит от вас в уже снятом фильме, который все равно переснимать не будут? Мне кажется, это болезненное явление. Окуджава же говорил: «Когда поэзию слушают на стадионах, это чрезвычайно тревожный симптом». Это значит, что кроме поэзии, ничего больше не осталось. Это для  любого человека, для любой страны ситуация катастрофическая.

«Что все-таки случилось с крушением самолета? Ужасно, если это сделала Украина». Ужасно, если это сделала Украина. Еще ужаснее, если это сделала Россия. Но самое ужасное, что Россия это начала. Поэтому – увы – сетовать на ужасность украинского поведения здесь можно, но не надо забывать первопричину. Россия напала. Если бы не напала, ничего бы этого не было.

«Как вы думаете, появление «Мастера и Маргариты» сейчас не случайно?» Тут было несколько предпосылок и несколько разных людей. Главная предпосылка (и то, что Локшину это доверили) – это желание снять на русском материале яркий блокбастер. А какой яркий блокбастер на  русском материале можно снять, если это не насквозь фальшивый «Вызов» и такой же фальшивый, хотя временами очень смешной «Холоп»? Что можно сделать на материале России, на материале русской классики? «Война и мир» экранизирована уже очень много раз, «Анна Каренина» недавно была. А вот возьмем-ка мы «Мастера и Маргариту», тем более что книга с нашенским пафосом.

Почему – вечный вопрос – им дали так много денег; 1,2 млрд? Почему именно Локшин получил полномочия на эту картину? Вероятно, в Кремле действительно подумывают о реабилитации дьявола. А для реабилитации дьявола лучше площадки, чем съемочная площадка «Мастера и Маргариты», не подберешь. Они там понимают у себя, какой силе они продались. И по всем абсолютно проявлениям, по всем внешним признакам дьявольская сила вселилась во Владимира Путина. Они запустили картину еще под названием «Воланд», думая этим сделать ему приятное. Запустили картину, по сути дела, про него: про мифологию силы, которая творит благо, но хочет зла, про покровителя искусств, про любимого социального инженера империи. Должен был получится дьявол. Вот они и сыграли в эту игру.

Однако потом за это время Россия резко дьяволизировалась сама, и смысл фильма стал уже не только прямо антивоенным, но и напрямую социальным: необходимость осознать бездну падения и как-то из нее выбраться, ее для себя упразднить. Мне кажется, что изначальный посыл «Мастера и Маргариты» был действительно в оправдании зла. Если исходить из мысли, что это роман для одного читателя, то это действительно такой Афраний, привлекательный диалог Афрания с Пилатом: «И тем не менее, говорю вам, что его убьют».

Все это было попыткой обнулить гуманизм. Попытка внушить населению России, что единственный ее помощник – это дьявол. Все остальные от России отвернулись. Довольно распространенная такая стратогема, если угодно. И Воланд, конечно, замысливался с этой целью. Но потом что-то пошло не так, поменяли режиссера, который придумал для сценария свою интонацию и свои идеи. Вот поэтому и получилась такая болезненная актуальность «Мастера…». Тут же, понимаете, есть свидетельство гениальности книги или загробных возможностей Булгакова: он вмешивался в ситуацию, изо всех сил блокировал этот процесс. Но потом как-то получилось так, что Локшину он не помешал. Видимо, потому что он план Локшина уловил, и ему этот план понравился. Потому что получилась все равно картина о сегодняшней Москве, о сегодняшнем дьяволе, о сегодняшних дьявольских соблазнах. О том, что бывает с людьми, которые на этот соблазн клюнули. Потому что Мастер и Маргарита гибнут, однозначно и  безусловно. И гибнут, пройдя через очень многие трагические испытания.  Так что для меня это ни в коем случае не во славу Сатаны кино. А задумывалось оно как такое сатанинское клише.

Потому что, видите, у нас же не церковь, тоже не госидеология. У нас сатанинская секта – к сожалению, очень продуманная, простроенная, полная ужасных ритуалов. Поэтому фильмы о Сатане, о дьяволе в России всегда приветствуются и на них не жалеют денег. Локшин – молодец, что сумел это переломить в свою пользу.

«Можно ли лекцию о Кормаке Маккарти?» Со временем – наверное. Не зря же я тут купил «Stella Maris», не зря же я ее прочел.

«Мне кажется безумно интересным магический реализм – латиносы, Рушди, русскоязычные авторы. Интересно, почему этот жанр пишется в основном в Южной Америке или Восточной Европе, как у Павича?» Нет, конечно, нет. Павич – это не магический реализм, сказал бы я. Павич – это такой маньеризм, разнообразие форм. Как раз сами сценарии, сами сюжеты его романов зачастую довольно элементарны, если не сказать примитивны. Гениальны найденные там формы изложения – роман-клепсидра, роман-словарь; «Пейзаж, нарисованный чаем».

Павич – это при довольно бедном интеллектуальном насыщении, при довольно бедном понятийном аппарате замечательное умение рассказывать историю каждый раз другим способом. Эта нескучность делала бы его идеальным кандидатом [на Нобелевскую премию].

Почему магический реализм популярен в Европе, тоже понятно. Потому что это остатки постромантического мировоззрения, это желание рассказывать сказки вместо унылых производственных сочинений, вместо унылого монотонного реализма. Мне-то как раз кажется, что магический реализм родился вместе с Гофманом. Он умел сочетать сновидческую достоверность деталей и полную непонятность целого, что и создает эффект страшного и заставляет нас читать. Что нас цепляет, как-то мешает в страшной истории? То, что ее сказочная часть подчеркнуто алогична, подчеркнуто необъяснима, а бытовая до ужаса детализирована, как у Кафки. Это прозаический, мегаподробный отчет о преодолении всякой условности и, наоборот, реализм монотонный. Частности абсолютно понятны и прописаны дотошно, а целое представляет собой абсолютную фантазию. Вот главный прием магического реализма.

Я думаю, что и Гофман, и Гоголь очень хорошо чувствовали это. Вся гоголевская мифология поэтому – не что иное, как проекция гофмановских сюжетов на украинскую реальность.

А потом, главное, что еще характерно для магического реализма (довольно забавная вещь), – он не психологичен. Где есть психология, там нет сказки, фантастики. Именно поэтому большинство латиноамериканских романов в жанре магического реализма при всей своей пышной изобразительности не предлагают нам сколько-нибудь убедительного героя. Даже у Маркеса такой герой всего один – цыган Мелькиадес. Всех остальных путаешь.

«Можно ли в следующий раз рассказать о Пинчоне или о Капоте?» Пинчона я не настолько знаю, хотя очень люблю его роман «Against the Day», да и «V.» меня восхищает. Может быть, со временем. «V.» у меня даже стоит на почетной полке. Но больше шансов, что я расскажу  о Капоте, потому что это самый мой любимый писатель, наряду с Житинским, наверное. По крайней мере, самый близкий мне литератор из всех мне известных.

«Можно ли поговорить о творчестве Кафки?» Наверное, можно. Кафка – неизбежный этап в развитии европейской литературы. Без Кафки – это редкий писатель – ее сегодня не представишь. Если бы Кафки не было, его надо было выдумать.

Это человек, который с такой детализацией протоколирует ужасы, сочетая абсолютную обыденность с чудовищным садизмом, – это один из кузнецов реальности ХХ века. Но не потому что он это создал, а потому что он почувствовал это первым, он первым об этом сказал. Наделенный патологической (национальной и профессиональной) чувствительностью к нему, Кафка был «чувствилищем»: он ощущал происходящее вокруг насилие всей кожей, ежесекундно. И я думаю, что без кафкианского кошмара, кафкианского сна, где целое так отчетливо, а детали, как в «Охотнике Гракхе», страшно и принципиально непонятны,  – вот это сделало его главным сказочником ХХ века, братьями Гримм ХХ столетия.

«Мне нравится, как пишет Дрюон. Нельзя ли узнать о его жизни поподробнее?» Он много раз приезжал в Советский Союз, его любили. Как-то мне никогда не было интересно читать Дрюона (прости меня, Господи, я избалован Дюма), и мне никогда не хотелось что-то о нем узнать. Передавали, что это был очень старый абсолютный джентльмен, непосредственный.

«Мне кажется, что лучший текст Ремарка – это «Искра жизни» с мощной аллегорией». «Искра жизни» – это выражение, которое очень часто встречается у Ремарка, в том числе в «Тенях в раю». «Искра жизни» – это роман, скорее всего, метафизического плана. Дело в том, что Ремарк умел описывать то, что видел; то, что знал. Слава богу, он  никогда не был в немецком концлагере, поэтому там описание носит характер довольно умозрительный.

По крайней мере, там сказаны важные слова, которые будут повторены в «Жизни взаймы». Один там другому говорит после освобождения из лагеря: «Мне кажется, мы последние люди на земле». А другой говорит: «А мне наоборот кажется, что мы первые люди на земле». Ничего жизнеутверждающего в такой констатации нет: старая культура, если она ведет вот к этому вот, скомпрометировала себя и погибла.

Кстати говоря, культ молодежных субкультур всяких тоже связан с разочарованием в культуре, которая никого не спасла и ничего не восстановила.

«Можно ли вы рекомендовать Лимонова детям?» Почему нет? Мне кажется, дети знают побольше нас с вами, это во-первых. Во-вторых, уж конечно, Лимонов – писатель очень воспитующий. В каком смысле?

Вот Жолковскому принадлежит мысль о том, что при Лимонове нельзя было врать. Если вы оказывались в его присутствии, вы говорили о себе правду. Потому что сам он был до того органичен и сделал свою жизнь главным своим письменным инструментом… Он  не исписал себя, по сути дела – он истер себя о доску, как грифель. Лимонов настолько честен, что рядом с ним не получается лгать. Поэтому почитать его детям было бы очень полезно.

Я не думаю, что для кого-то из них так привлекательно сексуальное (если, конечно, не тыкать в нос самыми сексуальными, самыми эротическими рассказами Лимонова. Я-то как раз думаю, что Лимонов – писатель довольно целомудренный. Вся физическая сторона любви ему в тягость. Он любил одну женщину, любил ее безумно. Потом прибавились и другие. После этого ему все остальные были отвратительны. Да и сама идея секса без любви отвратительна. Потому что Лимонов – это не про секс. Лимонов – это про честность, одиночество, свободу, про вынужденное превращение доброго и мягкого юноши в железного героя, в мужчину.

Лимонов – это про мучительную операцию, производимую над самим собой, отсекание всяческих крайностей, привязчивостей, всяческой советскости, кстати. Лимонов – это такой гений проживания жизни и рассказывания о ней. Помните, «жизнь, чтобы рассказать о жизни» у Маркеса?

Поэтому Лимонова полезно и необходимо читать детям. Я думаю, что членство в его партии было не то чтобы полезно, но важно: оно воспитывало их в нонконформизме, а нонконформизм – это самая нужная штука. Как он сам объяснял: «Умение в перестроечной России крикнуть: «Завершим реформы так – Сталин, Берия, ГУЛАГ22», вне зависимости  от содержания этого выкрика провоцирует вас на наличие собственного мнения.

«Какие задания вы обычно даете детям?» Если вы имеете в виду занятия  в школах писательского мастерства, то там все просто: я даю первую фразу, последнюю фразу (мы их стихийно выбираем), и мы между ними простраиваем сюжету.

Вот этому ребенку, который пришел вам помахать, Катька дает ему задания. Я обычно даю ему самые простые задания – например, собрать паззл.  [Сыну] Где у нас космический паззл? Мне кажется, ты его куда-то унес. А, вот он. Хорошо, принеси, покажи. Давай сюда. Вот собрал он схему Солнечной  системы. Такие задания мы ему даем. Собрал вполне самостоятельно; правда, разбросал тоже самостоятельно.

А те задания, которые я даю студентам, представляют определенный интерес. На курсе «Каторга и ссылка в русской литературе» мы изучали «Остров Сахалин» Чехова. Там такая есть тема – Сонька Золотая ручка в изображении Чехова. Эту красавицу – а она действительно была красавицей – Чехов увидел скучной, постоянно принюхивающейся, sniffing and snorking, чихающей, похожей на мышь. Но после встречи уже с Чеховым, которого она не пыталась обольстить, Софья Блювштейн бежала с каторги. Ее видели в Иркутск, а потом, по некоторым данным, она смогла преодолеть Берингов пролив и попасть на Аляску, а оттуда – в Америку. Ее видели в Нью-Йорке.

Так вот, я даю задание: напишите рассказ о Соньке Золотой ручке в Америке. И дети с удовольствием кидаются это писать. Потому что они уверены: русские преступники с их свободой внутренней могли бы поучаствовать в создании Голливуда, «фабрики грез». Они очень смешно написали: «Сонька в Голливуде» – любой Буковски обзавидуется.

Или я получаю же от них очень странные сочинения. Два сочинения я получил после курса по Гоголю, по «Ночи перед Рождеством». Один ребенок пишет, что кузнец Вакула ищет себе женщину, которая напоминала бы его мать Солоху, то есть ищет ведьму. И Оксана – потенциальная ведьма. Я там спрашиваю, в чем особенность украинской женщины и украинского женского национального характера по «Ночи перед Рождеством»?

Другой ребенок пишет тоже совершенно замечательно, что кузнец Вакула – по преимуществу художник, и он ищет себе такую женщину, которая будет идеальной моделью. Женщина, которая зачаровывает, от которой не оторвешься, с которой не соскучишься. Поэтому он выбирает себе капризную, жестокую и эгоцентричную Оксану. Но она так красива, что рисовать ее – одно наслаждение.

И я подумал, что в своем выборе я руководствовался обоими правилами. Во-первых, я бессознательно абсолютно выбирал женщин, похожих на мать: умных, зловредных, филологически продвинутых, чтобы разговаривать было интересно. С другой стороны, я как художник всегда подсознательно выбирал модель: я выбирал женщину, о которой мне нравится думать, которую мне нравится описывать, с которой мне хочется списывать героиню. Да, вот такие интересные разговоры мы ведем с американскими студентами. Это действительно занятно. Я уж не говорю о том, что они любят сам процесс письма.

«Как вы относитесь к Фредерику Марриету? Читали ли его роман «Корабль-призрак»?» Тысячу лет назад читал, не вспомню.

«Ваше отношение к Эдгару По, назовите топ-3 любимых рассказа из его сочинений». Топ-3 любимых рассказа Эдгара По…Безусловно, «Низвержение в мальстрем» как самый мировоззренческий рассказ, из этого вышел весь Лавкрафт. Несомненно, «Падение дома Эшеров» как самый настроенческий рассказ, ну и «Методы профессоров Смоле и Перье» [«Система доктора Смоля и профессора Перро»]. Да, еще я, наверное, не уложусь в топ-3, пусть будет пять. Еще это «Правда о том, что случилось с мистером Вальдемаром», потому что это правда о том, что случается с Россией. Ну и с мистером Вальдемаром тоже. А пятый – «Колодец и маятник». «Вильям Вильсон» просится, конечно, на язык, но «Колодец и маятник» страшнее.

Понимаете, например, «Сфинкс» – сильный рассказ, как он принял за чудовище насекомое, ползущее за окном. Выдумка, конечно, но срабатывает. Видите, какая вещь? Эдгар По гениально понимал психологию страшного, у него можно этому делу учиться. Сейчас через месяц у меня выйдет книжка «Страшное» (поэтика триллера), и там вы найдете некоторые догадки того, как он это делал. Эдгар По в смысле страшного, наверное, абсолютный лидер по части мировой культуры.

«Расскажите о романе Синклера Льюиса «У нас это невозможно»?» Это то, о чем я неоднократно упоминал, даже уже в этой программе. Это портрет американского фашизма. Возможен фашизм в Америке? Да он везде возможен, он живет в человеке всегда. Нам надо понять, при каких условиях он начинает просыпаться. Льюис не отвечает нам на этот вопрос.

У меня, кстати, есть где-то купленное в одном из американских букинистов первое издание этого романа. Знаете, я  затовариваюсь там какими-то абсолютными  шедеврами. Там такие замечательные книжки есть! Все эти издания хранят какое-то очарование тех времен.

Это роман, по-моему, 1935 года – о том, что «у нас это невозможно». У Льюиса получается, что у фашизма все равно социальные предпосылки. А у меня ощущение, что это предпосылки даже не идеологические, а это отсутствие просвещения. Когда человек не занят активной работой, когда он не просвещается, когда он не ищет способа усовершенствовать себя, тогда, мне кажется, у него нет шансов избежать фашизма. Вообще, это любые формы торможения.

У меня в новом романе – грех себя описывать и себя цитировать – как раз такое движение, что электрички и скоростные поезда в Европе отменены. Появился человек, который доказал, что ездить со скоростью больше 70 миль в час вредно для здоровья. И там дальше развивается идея, что ускоряясь, мы сокращаем жизнь. Что если мы будем ездить медленнее, то и история пойдет медленнее. Потому что ускоренная история ведет к катаклизмам. Там описан такой мир, который радикально замедлился. И быстроумный герой, который живет в быстром мире, привык жить быстро, а внутри его есть девушка (второе «я»), которая все  время его подгоняет и поторапливает,  – он потому и вынужден скрываться, что выпадает из темпа. Уж конечно, опыт бегства, борьбы и скрывания за последние пять лет пребывания в России помог мне в некоторых отношениях, был просто целительным.

«Можно ли лекцию про Ирвина Шоу?» Я люблю только «Вечер в Византии» и «Ночного портье». «Богач, бедняк» тысячу лет не перечитывал. В общем, недостаточно знаю. Надо бы перечитать. «Ночной портье» – очень хорошая книга.

«Лекцию о Дэвиде Фостере Уоллесе». Надо перечитать «Бледного короля». «Infinite Jest» я более-менее помню.

«Нет ли у вас проекта сделать интервью с Губерманом?» Мы делали с ним три интервью больших, одно в «Собеседнике», два на радио. Мы много разговаривали вообще. Игорь Миронович – один из любимых моих собеседников. Если пересечемся, то почему бы и нет? Проблема в том, а где мне напечатать это интервью? «Новая газета» закрыта, «Новая газета Европа» нежелательна (хотя я все равно там сотрудничаю и буду там писать). Напугали вообще меня «нежелательностью». Да вы сами для меня нежелательны, козлы, прости, Господи! Нет, интервью бы я взял, просто это не тот жанр, который я люблю. Как говорил Юз Алешковский: «Жанр интервью я не люблю, а жанр трепа приветствую». Поэтому мы трепались.

«Не хотите ли вы заняться созданием многонациональной, мультикультурной, виртуальной школы «Мега-Хогвартс», в которой учили бы творчеству лучшие волшебники со всего мира, а то трудно становится противостоять паразитам и разрушителям?»

Я не верю в виртуальную школу. Я верю в ту школу, где атмосфера создана офлайн, где есть стены, которые можно пощупать. Но поучаствовать в создании русского Хогвартса – это моя судьба, мое предназначение. И, конечно, я буду этим заниматься. Конечно.

«Как вы считаете, какого возмездия достойны сегодняшние пропагандисты?» Понимаете, мне кажется, что любой процесс над ними, любая расправа над ними уронит нас. Просто есть определенная брезгливость, чтобы просто прикасаться к этим личностям. Ну не хочется. Я думаю, есть очень надежный способ: помните, Гамлета отправили в Англию с запиской «Человеку, который тебе это передаст, не делай ни добра, ни худа». Это как у Веллера в «Кавалерийском марше»: самый страшный приговор – «мы не судьи тебе», «мы тебя судить не будем».

Мне кажется, что в данном случае это будет просто объявление вне закона. Мы живем, у нас есть своя жизнь и своя страна. А вы нам не нужны. Просто объявить их негражданами, неучастниками, лишить профессиональных каких-то прав. Грубо говоря, поставить вне закона, вот и все. Потому что они перешли все законы, божеские и человеческие. И делать с ними после этого ничего не надо: надо просто делать вид, что их нет, как-то проходить сквозь них. Может быть, они воспользуются и такой ситуацией (они ведь все умеют оборачивать в свою пользу), но надо как-то постараться и избавить себя от возможности этого риска.

«Что вы думаете о цикле про Корморана Страйка Роулинг?» Лучшая книга – это «Бегущая могила», потому что она написана  на родную мне тему, близкую – на тему секты. Это тема сообществ, уверенных в своей правоте, жестоких, кровавых, повязанных всегда грехом общим и крайним сознанием собственной значимости. Я думаю, что Роулинг почувствовала, как Достоевский в сне о трихинах, главную опасность сегодняшнего момента – неспособность услышать другого. Я бы, конечно, назвал «Бегущую могилу» книгой года. Что касается остальных («Чернильно-черное сердце», «Смертельная белизна» – мать ее очень любила), то я бы не стал называть это ее шедеврами, но это полезное, нравственное и душесмягчительное, успокаивающее чтение. Потому что Роулинг верит в добро и верит в возможность установить в мире порядок, порядок без насилия. Это очень правильно.

«Неужели вы верите в то, что вернетесь?» Каждый раз почему-то об этом спрашивают с упорством, достойным лучшего применения. Зачем мне верить, когда я знаю? Я даже знаю, куда поеду прямо из аэропорта – в рюмочную на Никитской я поеду, потому что это был наш клуб. Я абсолютно уверен в том, что мы вернемся, что мы будем работать, построим новую систему образования и новую страну.

То, что Россия на глазах стремительно устает от всей навязанной ей мерзости, от провокаций, от доносительства. Большинство людей ведь не рождено монстрами, и превратить их в монстров невозможно. Эти выборы позорные Россия будет вспоминать еще много лет как стартовую точку больших и спасительных перемен. Много всего будет.

«Как по-вашему, уволят ли Залужного?» У меня в книге предсказано, что клин между Зеленским и Залужным рано или поздно будет вбит. Там написано, что, скорее всего, Залужный обречен стать политиком, кандидатом на выборах. Но пока, в ближайшее время, я думаю, ни Зеленского, ни Залужного не уберут. Понимаете, сейчас очень большие перемены произойдут в войне и в политике – уже в марте-апреле. Тут важно пережить холодный и тяжелый февраль. Пережить его в том смысле, что февраль этот будет, по моим ощущениям, полон таких копящихся напряжений, которые очень долго будут разрешаться. Месяц ничего не будет происходить. Будут запугивания взаимные, какие-то, может быть, московские изъятия собственности; может, погромы этой собственности. Но это не происшествия, понимаете? Это попытки отвлечь внимание от копящихся деструктивных сил.

Будут какие-то перемены, начиная с марта. Либо чудовищные по наглости подтасовки на выборах, либо недопущение Надеждина, либо какая-то очередная сакральная жертва; плюс, конечно, напряжение, возрастающее на фронте,  – все это приведет к тому… я не скажу, что в феврале-марте лопнет этот гнойник, нет; раньше 2025 года вряд ли в России произойдут судьбоносые перемены, но значительные подвижки в 2024 году в России будут. И первой ласточкой, конечно, уже стал фильм «Мастер и Маргарита», потом постепенно нарастающая поляризация, призывы к доносам, призывы доносить друг на друга, призывы к репрессиям против одних и других, неизбежный процесс самопоедания среди «зетов». Это все начнется и будет захватывать более широкие круги. Раньше апреля-марта перемен ждать не следует. Даже, может быть, их следует ждать в конце февраля.

Но сам февраль… как это объяснить? Он вообще тяжелый месяц, последний месяц зимы. Март еще, кстати, тоже не несет большого облегчения, но последний месяцы зимы – это всегда месяц авитаминоза, копящейся усталости, февраль всегда вьюжный. Хотя Синявский и называл его «мягкий и вкрадчивый месяц февраль», но это страшная, холодная вкрадчивость. Это как бы обещание весны, но до этого надо дожить.

И, кстати говоря, поскольку это високосный февраль, то будет очень много тоски и усталости. Как с этим бороться? Пить чай с корицей, глушить себя большим количеством кофе, заставлять себя ходить на лыжах – я же заставляю (если я заставляю себя, можете и вы; хотя меня заставляет Бэбз, тут ничего не поделаешь). То есть какие-то неизбежные самотормошения, самоподзаводы. Да, надо прожить февраль. А после февраля как будто щелчок какой-то раздастся и начнется  тихая (пока тихое, но впоследствии лавинообразное) осыпание русского ада, который с такой готовностью построили для себя на этот раз мои несчастные соотечественники. Хотя соотечественники мне и украинцы тоже.

«Как по-вашему, в чем секрет Иво Андрича? И «Мост на Дрине», и «Травницкие хроники» – сюжета нет, но читается на одном дыхании». Понимаете, я Иво Андрича начал читать с подачи академика Минца, с которым вместе мы были в Македонии. Иво Андрич подкупает не сюжетом. Это тоже немножко похоже на латиноамериканский магический реализм. Подкупает он точнейше переданной атмосферой этого маленького города или села – хорватского, сербского, карпатского, балканского. Вот это:

Нижне-южная Европа, полусредние века,

Кожей беглого холопа кроют конские бока.

Горы в трещинах и складках, чтобы было где залечь.

Камнеломная, без гласных, вся из твёрдых знаков речь.

Куст черновника чернеет на ощеренной земле,

Мёртвый всадник коченеет над расщелиной в седле.

Вот это ощущение страшно наполненной,  напряженной, дикой, но вместе с тем теплой и домашней, вокруг очага жизни.  Иво Андрич – в «Мосту на Дрине» прежде всего – замечательно запечатлел эту умирающую карпатско-балканскую, на перекрестье всех этих путей жизнь. Между прочим, и у Гоголя в «Страшной мести» тоже она замечательно запечатлена. Вот это чувство пограничья, пересечения всех со всеми. «Прага – беспокойное сердце Европы».

«Как по-вашему, что общего у прозы Блока и Окуджавы?» Что общего у поэзии Блока и Окуджавы, подробно написано у меня в книжке про Окуджаву. Что касается прозы, тут любопытная мысль. Поскольку я назвал Окуджаву такой инкарнацией Блока, новым воплощением этого типа поэта через 40 лет, то мне кажется, что душа в своих мытарствах чему-то может научиться, чего-то набраться.

У Блока была проблема в том, что при всей своей божественной музыкальности, при гениальности отрывков его прозы, о которой говорил Пастернак, он не умел писать сюжетные вещи. Когда он захотел написать сюжетную биографию (ему не далось «Возмездие» в прозе, он решил написать «Исповедь язычника»). «Исповедь» он довел до встречи с Любовью Дмитриевной, и как-то не пошло дальше.

 Но душа в своих мытарствах – помните, у Блока: «Душа мытарствует по России в ХХ столетии» – научилась каким-то новым skills, новым, небывалым навыкам. И действительно, проза Окуджавы, в отличие от Блока, не фрагментарна. Она сюжетна, фабульна. Она, конечно, немного скучновата. Там есть и определенное многословие, но мне кажется, что оно входит в условие задачи. Такая вымороченная, тягостная, тянущаяся реальность. Это есть в «Глотке свободы»: как появляется Пестель – начинается движение, как Авросимов – так все виснет, бог с ним со всем. Скучный человек. Авросимов появляется потом ненадолго в «Путешествии дилетантов», но уже как совершенно выродившийся,  оглохший старик. Хотя ему всего-то там 60 лет. На пасеке, что ли, он там появляется.

У меня вообще ощущение, что самое дорогое в прозе Окуджавы – это музыкальные лейтмотивы, как у Набокова, повторения, подспудные щебетания той или иной темы. Мне кажется, что Блок в посмертном существовании, чтобы опять воплотиться, научился писать прозу, научился писать сюжетные вещи. Правда, сюжеты у Окуджавы всегда очень своеобразно построены. Это, строго говоря, не сюжеты. Это те же самые чеховские чередования лейтмотивов.

Возьмем, например, «Путешествие дилетантов», а еще более типичный пример – «Свидание с Бонапартом», где три внезапно оборванных повествования образуют сложную ткань, и пронизывает их судьба Тимоши, самоубийство его; соприкосновение с застенком, после которого оказалось невозможно жить. Соприкосновение со страной Пряхиных, которые здесь дома. Они всегда предают, как будто ничего не происходит. Вот Опочинины – они опочили, они проиграли, как будто их больше и нет. Благородные, добрые, круголицые, музыкальные люди.

Опочинины не созданы для унижений и для того, чтобы холодные граниты петроградских набережных и Петропавловской крепости охлаждали эти горячие лбы. Но ведь Тимоша – это такое посвящение собственному отцу, ведь и книга посвящена его памяти, Шалвы Окуджавы, который в молодости ранней, даже в детстве пересекся с троцкистами, а потом всю жизнь каялся.

Но Окуджава пытается показать в «Свидании с Бонапартом» невыносимость, убийственность, унизительность любых контактов русского человека с государством. И именно в «Свидании с Бонапартом», именно в войне это выглядело с наибольшей яркостью.

Это сюжетная (более того, даже остросюжетная) проза, но написанная фрагментарно, загадочно, непрямо. Так писал бы Блок, если бы у него было время, если бы он отвлекся от беспрерывно идущего через него музыкального, стихового потока, которого не было в случае Окуджавы. Окуджава писал с огромными паузами, у него было время трех-, пятилетнего поэтического молчания, как он говорил, «поэтического удушья». Он писал, когда к этому располагала политическая эпоха, а большую часть времени он воспроизводил белый шум.

Периоды творческого вдохновения у него были в конце 50-х, первой половине 60-х… Настоящий взрыв в 1962-1964 годах (это встреча с Ольгой Владимировной), и первая половина 80-х. А так, когда в обществе не было запроса на жизнь, а был запрос на проживание и доживание, Окуджава спасался прозой – тоже музыкальной. Я думаю, что «Путешествие дилетантов» не уступает лучшим страницам его стихов, могут быть поставлены рядом с его песнями. [Николай] Богомолов, кстати, не соглашался: он говорил, что роман просто прекрасные, а песни – великие. Это другое». Окуджава был гением в одном роде литературы, но гением бесспорным.

Я думаю, что гениальные страницы есть и в «Путешествии дилетантов». Окуджаве, кстати, не нравилось, когда эту книгу хвалили. Он говорил: «Ну понятно, это любовная линия.  Вот серьезный роман – это «Свидание с Бонапартом»». Действительно, концептуально более серьезный.

Что касается «Путешествия…», то, во-первых, это потрясающий портрет Ольги. Лавиния Ладимировская, которая может, наверное, встать в один ряд с самыми очаровательными героинями русской прозы – взбалмошная, стремительная, с этими польскими корнями, с этим бешенством в глазах, с этой готовностью взорваться, броситься на этого Киквадзе, который их преследует. «Не может спокойно спать вся империя без двух людей, путешествующих…» Нет, это просто волшебная сцена, волшебная героиня. Я думаю, что реальная Лавиния была не такой. Но Ольга Владимировна  такая. И это приятно читать. Окуджава говорил: «Да, это любовная история, поэтому читателю приятно».

Я думаю, что Блок мог бы, если бы случилась эмиграция и выздоровление, если бы надо было учиться жить заново, мог бы использовать прозу как такой костыль. Честно вам скажу: когда вы начинаете жить в новой стране (Даже не новой для вас – что, Блок за границей не бывал? Бывал), в новой среде, писание стихов может и осложниться, а вот писание прозы – это тот костыль, с помощью которого можно как-то ходить. Или, если угодно, тот конструктор, с помощью которого можно себя пересобрать. Окуджава понял, что поэт, переживающий поэтическое удушье, не может вечно молчать. Он должен заниматься какой-то имитацией творчества, а потом это постепенно переходит в настоящее творчество.

«Сталкивались ли вы на Западе с русофобией?» Ой, сколько раз! Вот бывало, запрещают меня в России. Это что, не русофобия? Или провокацию устраивают против меня. Это что, не русофобия? Или, например, создают в России  невыносимые условия для творчества и работы, зато прекрасные условия для клеветы и доносительства. Это русофобия, конечно. Такой русофобии, как со стороны российских властей, я не видел ни на Западе, ни на Востоке, да даже на Севере не видел ничего подобного. Есть ужасное ощущение, что русская культура нужна всем, кроме российской власти. Она ей серьезно мешает.

«Какое место в литературе занимает Арсений Тарковский? Какое у него самое сильное стихотворение?»

Знаете, выбрать у поэта одно самое сильное стихотворение невозможно. Тарковский – поэт довольно ровный. Лучшие его периоды – это 30-е и 60-70-е годы. В конце 50-х, когда повеяло оттепелью, он стал писать, по-моему, водянисто и много. Но мы же поколение, которое знало Арсения Тарковского с голоса. Было две пластинки, которые мы выучили наизусть. А книги-то было не достать. По крайней мере, если вы не были вхожи в Книжную лавку писателей. Когда я познакомился с Матвеевой в 1984 году, и она нашла во мне какой толк, вместе с Иваном Семеновичем (он просто со мной подружился), я стал заходить в Книжную лавку писателей уже регулярно. У меня появился свой избранный «Окуджава». Ну и как-то у меня стали книжки водиться. Не говоря уже о том, что у них у самих была дома потрясающая библиотека, из которой  они меня подкармливали. Но Тарковского они не очень любили, поэтому его книги у меня не было.

Я знал наизусть его стихов, наверное, 60-70, и мне трудно выбрать одно. На меня, конечно, еще завораживающе действовал его голос, божественно-красивый, с легким акцентом южнорусским, божественная манера чтения, которую я запомнил и которую воспроизвожу:

Мне говорят, а я уже не слышу,

Что говорят. Моя душа к себе

Прислушивается, как Жанна Д’Арк.

Какие голоса тогда поют!

И управлять я научился ими:

То флейты вызываю, то фаготы,

То арфы. Иногда я просыпаюсь,

А все уже давным-давно звучит,

И кажется — финал не за горами.

Привет тебе, высокий ствол и ветви

Упругие, с листвой зелено-ржавой,

Таинственное дерево, откуда

Ко мне слетает птица первой ноты.

Но стоит взяться мне за карандаш…

В общем, понимаете, да? Это для меня далеко не самое любимое, далеко не лучшее стихотворение, но оно в меня вбито, и ничего не сделаешь. Равным образом как и:

Сколько листвы намело. Это легкие наших деревьев,

Опустошенные, сплющенные пузыри кислорода,

Крылья замученных бабочек, охра и пурпур надежды

На драгоценную жизнь, на раздоры и примиренья.

Я сознательно пропускаю строчку «кровля птичьих гнездовий», потому что она мне не нравится. Это же мы с моей тогдашней любовью ходим и шуршим по этим листьям, по этим Ленинским горам, в первую осень нашей любви журфаковской. Это же стало частью жизни, и очень большой.

Потом, когда та же Матвеева мне подарила трехтомник Заболоцкого, я прочел поэму «Деревья» и увидел, что Тарковский целиком растет оттуда. Знал он или не знал эту вещь, но приоритет Заболоцкого очевиден. Гекзаметр о деревьях  – это оттуда. Но даже когда я как следует узнал поэзию советскую, скрытую поэзию, я все равно не разлюбил Тарковского.  У него была своя нота.  Для меня цвет поэзии Тарковского – это цвет вечернего неба с моего восьмого этажа, первых звезд, вот этого звездного каталога. Я думаю – поскольку он астрономией серьезной увлекался,  – это как-то проникло в его стихи, этот удивительный синтез науки и романтики.

Брейтбург из этого сделал песню:

До сих пор мне было невдомек —

Для чего мне звездный каталог?

В каталоге десять миллионов

Номеров небесных телефонов,

Десять миллионов номеров

Телефонов марев и миров,

Пережду я очередь земную,

Поверну я азбуку стальную:

— А-13-40-25.

Я не знаю, где тебя искать.

Запоет мембрана телефона:

— Отвечает альфа Ориона.

Я в дороге, я теперь звезда,

Я тебя забыла навсегда.

Я звезда — денницына сестрица,

Я тебе не захочу присниться,

До тебя мне дела больше нет.

Позвони мне через триста лет.

Это шедевр. Ну и конечно, прости, Господи:

Здесь, в Риме, после долгого изгнанья,

Седой, полуслепой, полуживой,

Один среди небесного сиянья,

Стоит он с непокрытой головой.

Дыханье Рима – как сухие травы.

Привет тебе, последняя ступень!

Судьба лукава, и цари не правы,

А все-таки настал и этот день.

От мерцовского экваториала

Он старых рук не в силах оторвать;

Урания не станет, как бывало,

В пустынной этой башне пировать…

Ну что там говорить! И поэтому, наверное, Тарковский свое уникальное место такого одинокого астронома в поэзии занял. Другое дело, что потом я прочитал его страшные военные стихи: «Ел бы хлеб, да нету соли, ел бы соль, да хлеба нету», или вот это: «Тебе-то все равно, а я умру» («Беженец»), или: «Вытрет губы, наденет шинель и, не глядя, жену поцелует» (это сонет, как ни странно).

Но больше всего я, наверное, люблю «Где черный ветер, как налетчик, поет на языке блатном…» [«В дороге»]. Понимаете, кто ездил на этих ночных поездах и выходил на минуту на этих степных полустанках, как, кстати, в «Празднике саранчи» у Луцика и Саморядова.

Есть в рельсах железнодорожных

Пророческий и смутный зов

Благословенных, невозможных,

Не спящих ночью городов.

И осторожно, как художник,

Следит приезжий за огнем,

Покуда железнодорожник

Не пропадет в краю степном.

Совершенно божественная оркестровка на «о» – этот ночной воющий ветер в степи. Это, конечно, могучие стихи. Наверное, вот это. Я меньше гораздо у него люблю вещи, которые так рационально построены.

«Все ли еще на «Западном фронте без перемен»?» Ну, роман называется «На Западе без перемен». Нет, перемены есть, и перемены серьезные. Запад проснулся, Запад понял, с чем он имеет дело. Перефразируя, «Запад долго просыпается, но быстро бегает». И в данном случае бежит не от, а навстречу. Навстречу событию.

«Как вам свежие произведения Монеточки и Оксимирона?» Если под «свежим произведением» Монеточки понимать сына, то я в восторге, а если новый клип, то это очень талантливо.  Ну и вообще я Гырдымову люблю, я Монеточку обожаю. Я страшно горжусь, что я с ней на «ты», что она такая клевая, смелая и веселая. Прекрасный человек. Свежего Окси я не слышал: дело в том, что я от сына старшего получаю информацию о свежих проектах Окси, а ведь сын сейчас живет не со мной, не с  нами. Он делает свою карьеру, благополучно выживает в своих краях, и я общаюсь с ним не так уж часто. Реже, чем мне бы хотелось. Поэтому и о творчестве Оксимирона, и о последних киноновинках в жанре психологической драмы, и о последних его литературных увлечениях я знаю довольно мало. Но, наверное, узнаю скоро. Мы скоро увидимся.

«Как вам нравится последний фильм Косаковского?» Я его еще не видел. «Архитектон» вы имеете в виду?  Его, по-моему, никто еще не видел. Но я его увижу. Виктор Косаковский – великий режиссер и неплохо ко мне относящийся человек – обещал прислать его. Но я знаю одно: он мне понравится. Есть такие люди, которые имеют в моем сознании абсолютны кредит доверия. Косаковский не может снять плохую картину. И хотел бы, да не может. Поэтому вы можете быть уверены: новый фильм мне понравится, как понравилась мне «Акварель», как понравились мне «Антиподы», как вызвал у меня восторг до сих пор его самый любимый у меня фильм (по замыслу) «Среда». Да, он мастер.

«Из советской литературы: 50 лет назад зачитывалась Алексиным. Интересно ваше мнение». Я с Алексиным был немного знаком. Я интервьюировал его в Израиле (по-моему, в Тель-Авиве). Но знал я его еще по России. Как и большинство русских советских писателей, Алексин пережил свой творческий пик в 70-е годы. Надо сказать, что в 70-е годы все писали лучше всего: и Аксенов, и Вознесенский, ну и Алексин, детский автор. Коваль, кстати говоря.

У Алексина были превосходные подростковые повести. Я понимаю, в связи с чем задан вопрос: в связи с нашим курсом young adult, который начинается в Бард-колледже. Вот Алексин был чистый young adult. Это не для детей и это не для взрослых. Это для подростка, который решает для себя тяжелые нравственные вопросы. Самым любимым произведением самого Алексина у него был «Поздний ребенок». Мне очень нравилось «А тем временем где-то», из которой Васильев сделал блистательную картину «Фотографии на стене» (и благодаря песням Окуджавы, и благодаря потрясающей музыке легендарной, неизвестного автора, и благодаря совершенно гениальной – ну, не гениальной, но очень талантливой – повести Алексина с блестящим названием «А тем временем где-то»). Мы живем, а тем временем где-то происходит трагедия. И мы не знаем о ней, но чувствуем. Там потрясающий образ этой женщины.

Меньше я у него любил Алика Деткина, детективную повесть, где очень талантливо имитируется речь книжного подростка. Я вообще считал, что Алексин – писатель для интеллигентных детей, интеллигентных одиночек. Именно поэтому я никогда не мог ему повести «Безумная Евдокия». Я и при личной встрече ему сказал: «Я у вас люблю то-то и  то-то; все, вплоть до «Сигнальщиков и горнистов», нормально, но, простите, «Безумную Евдокию» я вам простить не могу. Потому что это повесть об эгоизме талантливой девочки Оли, которая ради первенства во всем довела до безумия свою мать. Там она в походе пропала, все ее уже мысленно похоронили, а она вот пошла обходным путем. О том, что талантливые дети, избалованные хорошим отношением, становятся черствыми. Это то, что я вечно слышал, вечно выслушивал (слава богу, не от своих домашних: «Эгоизм, зазнайство, отрыв от коллектива».

И Алексин начал мне объяснять, что талантливых часто травят, и его травили. Но он не имел это в виду. Он имел в виду действительно этот феномен, когда человек начинает рано, когда его рано объявляют гением и ломают его судьбу. Но все равно это плохая вещь, я ее не принимаю. Я думаю, на ней он и сломался. А вот действительно превосходные произведения – «Поздний ребенок», «Мой брат играет на кларнете», довольно забавная вещь «Тайный сигнал барабанщика», ранняя совсем.

Понимаете, он умел разговаривать с детьми. Умел с ними разговаривать. И – что хотите делайте, – но очень хорошая повесть «Третий в пятом ряду». Реально хорошая повесть.  Потом Алексин стал литературным чиновником, ходил под Михалковым, и это ему вредило. Но он умел – и это важно – разговаривать с этими тонкими, изломанными, нервными детьми советских 70-х. Потому что он сам был одним из них, и он это в себе сохранил.

Понимаете, тогда же было много подростковых писателей. Юрий Яковлев, например, с его «Рыцарем Васей». Я не большой был любитель Юрия Яковлева, я Алексина больше любил. Сотник, Коринец, Коваль – это были великолепные авторы. Коваль так просто гений, мне кажется. Ким, кстати, это мнение разделяет вполне, они же однокашники. Я думаю, что Алексин для нас и для нашего поколения многое значил и многое сделал. Вот это важно.

«Вы написали о своей переоценке Галича. А как вы относитесь к Киму?» Мое отношение к Киму достаточно детально выражено в статье в «Дилетанте». Я просто не стал лишний раз его афишировать, говоря о Галиче, но моя первая пятерка [бардов] – это, безусловно, Галич, Матвеева, Высоцкий, Окуджава, Ким, а на ближних подступах Городницкий. Это для меня несомненно. Конечно, Высоцкий самый известный человек из этой прослойки, Окуджава, на мой взгляд, был самым одаренным. Галич  – самым формальном совершенным. Ким – самый безжалостный, самый откровенный:

Отщепят, обзовут отщепенцами,

Обличат и младенца во лжи…

А за то, что не жгут, как в Освенциме,

Ты еще им спасибо скажи!..

Я вполне согласен с Ильей Мильштейном, который сказал, что главным бардом и певцом, главным хроникером (и не только в «Хрониках текущих событий») был Юлий Черсанович Ким. Лучший из лучших, писавший о лучших из лучших. Некоторые произведения Кима – в частности, весь цикл «Московские кухни», и «Блатная диссидентская», и «Адвокатский вальс» – золотыми буквами вписаны в русскую литературу.

 Просто Галич, как мне кажется, формально совершеннее. Он прошел формально более качественную школу. Но Ким, который учился у Давида Самойлова, научился блистательной небрежности, за которой как раз стоит титанический труд. И он, мне кажется, Галичу не уступает. Во всяком случае, многие сочинения Кима останутся в истории бесспорными шедеврами.

Понимаете, когда я говорю про Матвееву, Галича и Окуджаву, я имею в виду людей, стоящих на полке классики. А Ким ведь среди нас, дай бог ему здоровья. Он поет, пишет, живет, активно выступает. Надеюсь, что в конце апреля, когда мы будем устраивать здесь, в университете неподалеку (не скажу пока, в каком), показ «Гадкого утенка» Бардина, – так вот, надеюсь, что Ким, автор песен оттуда, будет с нами на прямой связи. Помните:

Слава, слава,  слава,

Птичья держава,

Наши юные птенцы,

Цыпа-цыпа-цыпа-цыпа-цыпа,

Хороши пером и пухом

И тверды умом и духом

Так же, как отцы!

Гениальное произведение. Ким умеет все. Но я больше всего люблю, конечно, его лирические песни и «Мою матушку-Россию», хлеще которой мало что написано, хлесткость – не последнее качество.

«Что слышно о новом романе Кинга?» Пока не знаю. Что-то анонсировано на весну, но я пока не в курсе.

«Какие изменения происходят с вашими ребятами во время и после курсов по писательскому мастерству?» Одно могу вам сказать, и это не очень радует меня самого. Когда они начинают писать, перестать они уже не могут.

Вот я в этом новом курсе в Рочестере дал два простых писательских задания, потому что современный школьник больше любит писать, нежели читать. Ему больше нравится пробовать, чем изучать. И я не могу теперь остановить это поток самодеятельных текстов. И я рад ему, потому что они хорошо написаны. Американский школьник воспитан на documentary, на true crime, на литературе расследований, и если уж он описывает ситуацию… Я как-то мельком вбросил им ситуацию: опишите идеальное преступление. И они выдумывают идеальное преступление очень подробно, они выдумывают антропометрические данные преступника, его биографию, место рождения, – все изучают очень детально, выдумывают блестяще, бэкграунд всегда прекрасно фундирован.

И вот я думаю: а не выступаю ли я крысоловом? Конечно, я даю им существенный способ аутотерапии. Они научатся писать прозу, а это всегда их будет выручать. Но ведь человек, одержимый писательством, воспринимающий писательство как манию (а там у меня  таких как минимум трое на большой довольно курс, и пишут они хорошо), – я совершенно не уверен, что они потом смогут найти себя в жизни. Ведь литература – это отравление голосами, это спойлеры всей вашей жизни. Так что происходит, по большому счету, одно – человек на это подсаживается. Но ведь это не наркомания, это даже не трудоголизм. Это самое яркое развлечение, ярче секса, поверьте мне. Поэтому я пробую дать инструмент самопознания,  но снять их с этой зависимости я уже не могу да и, в общем, не хочу. Это же лучше – написать.

Мне когда-то Миша Эдельштейн сказал: «Вот если бы Гумберт, вместо того, чтобы растлить Лолиту, написал роман «Лолита» – сразу, с самого начала. Всем было бы гораздо лучше». Это способ пережить некоторые вещи, которые иначе, может быть, вас съедят. Это и происходит.

Вот теперь переходим к Ремарку. В творчестве Ремарка две струи совершенно очевидных – беллетристическая и историко-публицистическая (или социальная и психологическая, назовите как хотите). Беллетристика – это «Три товарища», «Жизнь взаймы», отчасти «Черный обелиск». А были вещи, с помощью которых он пытался объяснить для себя, каким-то образом снять невроз фашизма. Он же понимал, что фашизм в Европу пришел. Он бродил до этого по миру, проявляясь то тут, то там. Первые признаки фашизма мы видим в Мултанском деле, в деле Дрейфуса, в деле Бейлиса. Фашизм уже был. И это не только антисемитизм. Это национальный психоз, толпозность (матвеевское слово, чувство толпы, которое нельзя преодолеть), ресентимент… Это бродит, это есть и непонятно, когда это нашло.

Одно время, когда Ремарк написал «На Западе без перемен», он думал, что эту кровь развязала война. Первая война, которая была развязана не из-за чего, которая стала могилой первого поколения модерна. В общем, у  него там есть довольно здравые мысли о том, что и война эта была развязана для того, чтобы не дать его поколению состояться. Это было поколение рано повзрослевших, молодых, умных, талантливых людей, которые были готовы переделать мир. Но их – простите за штамп – со школьной скамьи кинули в эту мясорубку, где у них остался только один интерес – выжить и пожрать. Ну и вот эта страшная солдатская жизнь, примитивизирующая, опустошающая, развязывающая кровь, – эта жизнь привела в конечном итоге к тому, что все обесценилось, обнулилось. И фашизм начал праздновать победу по всей Европе.

Но я думаю, что была у него и другая мысль – мысль, определяющая «Триумфальную арку» и прежде всего «Ночь в Лиссабоне», мой любимый роман. Это была мысль о тупике человеческой цивилизации. Ведь в «Искре жизни» и «Тенях в раю» не просто так появляется этот диалог: «Мы последние люди на земле… Нет, мы первые люди на земле». Да, почему бы не признать, что человеческая история закончилась, человеческая цивилизация пришла в определенный тупик. История как история личности, мир как история личностей – это все закончилось. Настала история массы. В истории массы человек растворен. Эта история закончилась социальным взрывом, моральной катастрофой. Россия, кстати, была в той моральной катастрофе на правильной стороне, но, к сожалению, от слишком близкого контакта заразилась. И в процесс этого заражения  – тут уж никуда не денешься – она превратилась в новую фашистскую державу. В ней появилось все это, отсрочилось благодаря Оттепели, отлежалось к 70-м годам и оформилось в виде «русской партии». Сегодня это расцвело в виде дугинщины, в виде этого цветущего гнойного прыща. Потому что, разумеется, та Россия, которую мы сегодня видим, то дугинское чудовищное, неприемлемое, невыносимое пространство, в котором мы живем, – это просто эхо той катастрофы, ее повторение. Закончится ли это все с катастрофой России или перепрыгнет еще на кого-то? В этом сегодня заключается главный вопрос времени, поэтому все смотрят с таким вниманием на Украину, которая этому монстру противостоит в тесном объятии, в страшной схватке и может заразиться от него. Вся надежда на то, что у них довольно высокая витальность. Это может произойти, не будем прятаться от этого факта. Это может произойти.

Ремарк искренне полагал, что фашизм начинается там, где соблюдаются три условия. Первое – комплекс неполноценности на почве или проигранной войны, или моральной травмы, или противоречия между архаическим базисом и быстро развивающейся надстройкой, как это было в России в конце 10-х, как это было в Германии в то же время, как это было в Испании, отчасти.

Второе условие – кризис образования. Ситуация, когда пришедшие к власти элементарные люди пытаются такими же элементарными сделать всех. Ну и третья идея, которая у Ремарка – одного, пожалуй, во всей европейской литературе – отражена. Это глубокий кризис модернизма. Дело в том, что модернизм, отравленный миазмами войны, отравленный революциями, разучается строить человеческие отношения. И у Ремарка (как и у Лимонова, кстати, тоже) очень точно показано, как люди хотели бы любить, хотели бы тянуться друг к другу, понимать друг друга, но в них неожиданно вдруг проступает звериное начало. Вот в «Тенях в раю» сцена их первого секса с Наташей, когда он сначала ее изнасиловал, вообще-то. Причем чуть не изнасиловал, а потом внезапно почувствовал, что ему не хочется совсем. Она уже лежит в постели, говорит: «Чего же ты не идешь ко мне?», а он говорит: «Я не могу ничего». Но потом он обнял ее сквозь халат, и там «все стало, как было», – радостно сообщает герой.

По большому счету, если брать Ремарка именно как писателя, он с такой точностью сумел отразить эпоху, потому что сам как личность, как писатель  – не гений. Он хороший беллетрист, крепкий, но именно поэтому он смог написать самые честные, самые правдивые слова. Он поставил самые честные диагнозы нации: сначала – в «Ночи в Лиссабоне», где он потрясающе описал тон немецких газет. Очень здорово это у него сказано. Сейчас я на втором компьютере включу «Тени в раю», чтобы мне было видно. Замечательные слова, которые недавно процитировал Владимир Пастухов:

«Сообщения о бомбежках Берлина, которые поступали теперь почти ежедневно, лишь на короткое время омрачали се настроение. Она переживала это всего несколько часов, но столь бурно, что в больнице Грефенгейму приходилось прятать от нее газеты. Впрочем, это не помогало.

Бетти вообще была человеком крайностей и постоянно пребывала в состоянии транса…. Ведь нервы всех изгнанников, раздираемых противоречивыми чувствами: надеждой, отвращением и страхом, были и так взвинчены до предела, ибо каждая бомба, упавшая на покинутую им родину, разрушала и их былое достояние; бомбежки восторженно приветствовали и в то же время проклинали; надежда и ужас причудливо смешались в душах эмигрантов, и человеку надо было самому решать, какую ему занять позицию: проще всего оказалось тем, у кого ненависть была столь велика, что она заглушала все другие, более слабые движения сердца: сострадание к невинным, врожденное милосердие и человечность. Однако, несмотря на пережитое, в среде эмигрантов было немало людей, которые считали невозможным предать анафеме целый народ. Для них вопрос не исчерпывался тезисом о том, что немцы, дескать, сами накликали на себя беду своими ужасными злодеяниями или по меньшей мере равнодушием к ним, слепой верой в свою непогрешимость и чудовищным упрямством – словом, всеми качествами немецкого характера, которые идут рука об руку с верой в равнозначность приказа и права и в то, что приказ освобождает якобы от всякой ответственности.

Конечно, умение понять противника было одним из самых привлекательных свойств эмиграции, хотя свойство это не раз ввергало меня в ярость и отчаяние. Там, где можно было ждать лишь ненависти, и там, где она действительно существовала, спустя короткое время появлялось пресловутое понимание. А вслед за пониманием – первые робкие попытки оправдать; у палачей с окровавленной пастью сразу же находились свидетели защиты. То было племя защитников, а не прокуроров. Племя страдальцев, а не мстителей!»

Это золотые слова, понимаете? Ведь если России придется расплачиваться за свою агрессию, у нас будет та же двойственность. Там  будет и своих жалко, и жалко тех своих, и жалко человечность, которая попирается. Развязав эту войну, Россия и ее лидер развязали страшнейшие чувства и соблазны, поэтому миру долго еще предстоит отряхиваться от этого ада. Во всяком случае, так это воспринимается молодыми и мной. И вот это сумел сформулировать Ремарк – человек с безжалостностью беллетриста, заботящегося о том, чтобы было честно и интересно. Вот со всеми этими качествами он сумел свои замечательные книги написать.

И, конечно, никто лучше Ремарка не описал чувства от возвращения – вечная мечта! – на родину, когда это под запретом. Там у него герой так соскучился по жене (в «Ночи в Лиссабоне»), что пересек реку и поехал домой, в Германию. Но то, что его ждало там, не имело ничего общего с тем, что он стал оставил. Это страшное перерождение. Наверное, как у Дикинсон сказано: «Пока птица не бросит прощального взгляда во второй раз, она улететь не может». Грешным делом, в стихотворении «Вторая смерть» я эксплуатирую ту же идею. Всегда надо вернуться. Если сильно тоскуешь, надо вернуться, чтобы увидеть, по чему ты тоскуешь. Увидеть, во что все превратилось, и уехать уже бесповоротно, как Розанова в 1975 году.

Мне кажется, что многие сегодня ностальгирующие люди, заглянув на секунду в дух и климат сегодняшней России, вспомнили бы о «Ночи в Лиссабоне», поняли бы все и сказали бы Ремарку еще одно спасибо – за избавление от страха и от тоски.

И еще что важно помнить: Ремарк показал, что, какой бы безнадежной ни казалась страна, под первыми порывами ветра человечности она приходит в себя. Вот «Тени в раю»: казалось, никогда не заживут люди по-прежнему, никогда они уже не почувствуют любви, никогда они не смогут говорить, поэтому все диалоги там такие аутичные и анемичные. Но проходит время, начинаешь смотреть по сторонам, возвращается человечность, уходит страх, и люди, как ни в чем не бывало, пытаются начать новую жизнь. Так что уже не зайти на этот круг.

Ремарк нам как бы говорит: ребята, все может быть. Может, мы не первые люди на земле, но попробуем. В конце концов, нельзя вечно предаваться отчаянию и мерзости. И поэтому надежда… Конечно, он писал роман «Искра жизни» памяти сестры. Но это роман о всех тех, кого взяли в заложники. И на краю этого романа, в последней его строчке есть не то чтобы надежда, а есть приказ начинать жизнь заново, потому что иначе это предательство, это неблагодарность. И, конечно, эта новая жизнь обязана получится.

Спасибо, увидимся через неделю, пока.