Купить мерч «Эха»:

«Один»: Рождественская тема в Докторе Живаго

Дмитрий Быков
Дмитрий Быковпоэт, писатель, журналист

Как бы вы ни относились к Маску, он интересный человек. Но он именно персонаж, он из тех людей, чей уход будет не гладким. Вряд ли он скончается в 93 года в своем кресле, куря сигару и поучая внука. Ему не светит классический американский миллиардерский период мирной старости. Он из тех людей, которые либо устроят себе катастрофу на личном самолете, либо полетят в космос и взорвутся по дороге, либо ринутся в какое-то сафари и попадут на носорога…

Один9 января 2025, 22:05
Один. Дмитрий Быков / Рождественская тема в Докторе Живаго 08.01.25 Скачать

Подписаться на «Живой гвоздь»

Поддержать канал «Живой гвоздь»

Купить книги Дмитрия Быкова на сайте «Эхо Книги»

Д.БЫКОВ: Доброй ночи, дорогие друзья. У нас с вами первый… Ну как «первый»? Собственно, в новом году мы уже с часу ночи, с полуночи в эфире были. Но, скажем так, сегодня первый в  традиционном формате «Один» 2025 года. Вопросов много, они интересны, и я решил сделать темой сегодняшнего разговора «Доктора Живаго». Поскольку в «Докторе Живаго» сказано, что Блок – явление Рождества, а я позволю себе сказать, что и сам этот роман до известной степени рождественское явление в русской литературе.

Он сочетает в себе и рождественское счастье, более горькое, чем пасхальное, потому что жизнь впереди, и жизнь эта будет нерадостная. Потому что ощущение жертвы, которую приносит мать, и страшные опасности, в которых пребывает святое семейство. Поздравляю всех, конечно, с Рождеством, даром что сегодня уже восьмое. Ну, мы празднуем два дня, а если с учетом 24-го, так и три. А с учетом Старого Нового года праздновать не прекращали вообще. Хотя, как вы понимаете, фон – будь то обстрел БПЛА, обстрел в Энгельсе или обстрел Запорожья – далеко не праздничный. Но Рождество – вообще праздник со слезами на глазах. Мы же понимаем с вами, что рождественское чудо, по крайней мере, для Марии – это чудо довольно горькое. Я пытался как-то в поэме «Дева, радуйся» добавить своего понимания, свой текст в эту копилку рождественских образов, хотя прекрасно осознаю, что мне там рядом с Заболоцким и Пастернаком ничего не светит. Сердцу не прикажешь.

Так вот, рождественская радость – радость не пасхальная, это радость в условиях крайней опасности, в хлеву, в обстановке преследования и полной неопределенности завтрашнего дня; рождается святой младенец, жизнь которого окончится трагически и скоро, и Мария это знает. Потому что Благовещение уже было. И в этой обстановке, как вы понимаете, о жребии человечества думается без особенного оптимизма. Но, вместе с тем, чудо приходит, и, как говорил Бродский в одном из немногих рождественских стихотворений, подчеркнуто непраздничных:

Знал бы Ирод, что чем он сильней,

Тем верней, неизбежнее чудо.

По-моему, это стихотворение 1972 года, в котором как раз наступление 1972 года, роковое в его судьбе («В Рождество все немного волхвы…» – по-моему, это 1972 год, если я ничего не путаю) соединялось с предчувствием поворотов в его собственной судьбе. Перелом в судьбе мира тоже происходит сейчас на наших глазах. Я много говорил о том, что 2025 год открывает штормовой период. То есть штормовой период уже идет, но это будет уже не ожидание, не планирование, не подготовка, а непосредственно воронка, «низвержение в мальстрем», из которого, конечно, можно выйти. И повествователь выплыл, если вы помните, но мир, который он увидел, был другим.

Много вопросов, какие занятия, на мой взгляд, сейчас оптимальны. Даже пришел довольно забавный вопрос в письме: «Как сейчас лучше послужить России?». На что мне, честно говоря, хочется ответить стихами Дениса Новикова:

Что нам жизни и смерти чужие?

Не пора ли глаза утереть?

Что – Россия? Мы сами большие,

Нам самим предстоит умереть.

Подумать сейчас надо о себе. В вопросе «что же будет с родиной и с нами?», мне кажется, стоит сделать ударение на слове «с нами». Потому что с родиной все уже произошло. Разумеется, у нее впереди возрождение. Но для того, чтобы прийти к этому возрождению, надо пройти через крестные муки, муки довольно серьезные. И, в отличие от Христа, она сама себя распинает, и довольно успешно. «Тот, по крайности, распятием не командовал своим». Помните эти стихи у Слепаковой?

Тот, что нелицеприятием

Пуще бога был томим,

Тот, по крайности, распятием

Не командовал своим.

Так вот, мне кажется, что России, хотя Россия будущего это абсолютная абстракция (я не представляю, какой она будет; кроме того, что она будет счастливой, ведь несчастной она была довольно долго), России будущего поможет сейчас тот, кто поможет быстро и с наименьшими травмами пройти период этой бифуркации, этих приключений. А о себе надо подумать в одном плане: что вам представляет наибольшую радость? Вот этим и надо заниматься. Сейчас Россия (да и мир, в общем, послевоенная конструкция мира) переживает сейчас примерно тот период, который описан у Стругацких в «Далекой Радуге», когда уже ясно, что идет волна, но до ее прихода остается полчаса. Кто-то в это время, как Горбовский, сидит на берегу; кто-то, как Роберт и Таня, мирятся. А вот четверка, несущая на спине слепого, удаляется в бесконечный океан, и он уплывает у них на спинах, играет на гитаре и поет: «И, не склоняя головы, смотрела в прорезь синевы и продолжала путь». Это такой, знаете, самый сильный финал из всех Стругацких.

Надо сказать, что Стругацкие финалы писать умели, но часто оставляли знак вопроса в конце, открытую такую ситуацию, как и в «Волны гасят ветер», как и в «Обитаемом острове». И особенно, конечно, как в «За миллиард лет…». А вот здесь финал ударный. Он тоже может некоторыми интерпретироваться как открытый, и я написал свою «Близкую Радугу», я написал свой вариант продолжения, который скоро в книге моих рассказов будет опубликован. Там Горбовский пережил волну, все остальные тоже пережили волну, но они изменились сильно. А то, как они изменились сильно, этого я вам не скажу. Но это хорошо придумано, долго я старался. Тоже там остается довольно большой разброс. Желающим пришлю, конечно.

Я просто хочу сказать, что в последние полчаса перед волной надо заниматься тем, что способно вам доставить наибольшую радость. Либо сидеть у этого рояля и играть «Далекую радугу, сочинение последнее, не оконч.», либо думать, либо подводить итоги. Либо играть в мяч, если вы лучше всего играете в мяч. Когда святой Гонзаго отвечал, что я продолжу играть в мяч, он ведь отвечал не потому, что «я с неуважением отношусь к концу света или с брезгливостью». Мол, я не удостаиваю сменить род занятий по этому поводу. Нет, а я буду играть в мяч, потому что я это делаю лучше всего. И сходная мотивация присутствует у жонглера Богородицы: «А что я могу для тебя делать? Я могу для тебя жонглировать». Сходная мотивация присутствует у Блаженного Августина. Он говорит: «Я много в молодости уделял внимания игре в мяч, но игра в мяч удавалась мне лучше всего, и это была моя форма служения Господу».

Поэтому сейчас надо делать то, что у вас лучше всего получается или – а это, как правило, совпадает – то, что приносит больше всего удовольствия. Момент конца света и как бы перехода… У меня что придумано в «Близкой Радуге»? Там этот звездолет успел, но не все захотели улетать. Вот это самое главное. Что они, которые остались, примирились с участью. Этот капитан, которого все ждали, говорит: «Все, я здесь, полетели, только быстро». А они не хотят суетиться, им суетиться надоело. Честно говоря, мир, который мы сейчас знаем, заслуживает коренной реформы, он заслуживает того, чтобы пройти определенную бифуркацию и чтобы, понимаете, момент внезапного спасения и нормализации просто многих разочарует. Ведь эсхатологическая катастрофа – почему это частый финал в русской фантастике? Это же единственный сценарий преображения, и в России всегда так было.

Кстати говоря, Марина и Сережа Дяченко это очень хорошо чувствовали. Почему «Армагед-Дом» и пользуется, наверное, наибольшей популярностью из написанного ими. Что такое «Армагед-Дом»? Мир, для того чтобы обновиться, проходит через катастрофу. Русский мир для того чтобы обновиться, тоже проходит через катастрофу, регулярную. Залогом этой катастрофы является столкновение базиса с надстройкой, когда, так сказать, земля наскакивает на небесную ось. Садится на Луну. Интеллигенция обгоняет остальное население раз и навсегда, входит в конфликт с костной политической системой, и система обновляется. Так было и в 1917-м, и в 1991-м. Сейчас это тоже  так будет. Только уже не происходит радикального обновления, интеллигенция перестала воспроизводиться, и система разрушится сама. Но она разрушится, не сомневайтесь. Она войдет в столкновение с будущим, если вам нравится такая форма.

Перед этой изменяющей, радикально меняющей всю систему катастрофой миру предстоит настроиться на серьезный лад. Знаете, как перед смертью – надо приготовиться воскреснуть, приготовиться воскреснуть в лучшем виде. Мы знаем, для того, чтобы проснуться в хорошем настроении, надо его создать, засыпая. Надо перед сном создать какой-то красивый и интересный сюжет, какую-то надежду на будущее, придумать себе, что ты будешь делать завтра. Так и здесь. Нас ждет очень масштабное перерождение. Те из нас, кто выживет, как у Вознесенского, вкусят радости эксперимента. Хотелось бы каким-то образом это заранее на себя спланировать. Иными словами, чиста та душа, которая будет очищаться перед катастрофой, заниматься своим.

Я вот практически махнул рукой на общественную пользу. Все, что я делаю, кроме преподавания и написания книжек,  то есть все эти эфиры радийные… сейчас я буду мутить (простите за выражение) некий телевизионный проект… все это совершенно бесплатно, и это мне нравится, потому что совсем чистое искусство. Например, «Один» – пространство чистого бескорыстия. Я не получаю за него ни копейки (ну, иногда что-то придет на «Патреоне», но это не главный источник моего существования), но зато нет никакого начальника, который мог бы мне сказать: «Извини, нет, мне кажется то, что ты делаешь, не рейтингово». «Да и бог с тобой», – сказал бы я ему в такой цивильной форме. Нет такого начальника, который бы мне что-то сказал насчет «Одина». Как нет начальника, который мне посоветовал писать другие стихи. Я пишу очень много в последнее время, и книжка «Новый свет» почти готова, мне там три стишка осталось дописать… То есть они придуманы, мне надо сесть и, дождавшись вдохновения, написать их, личной погоды дождаться. Я в этом плане очень зависим от погоды, люблю снег за окном. Правда, он у нас начнет таять интенсивно, у нас оттепель начинается. Завтра, и оттепель бурная.

Так вот, я впал в то состояние, когда мне никто не начальник, кроме жены. Угождать ей стопроцентно я до сих по не научился. Но она, слава богу, творческой частью не руководит. Поэтому вам всем я желаю того же – избавиться от начальников и начать для себя в чем-то упражняться.

Мне уже тут пришел вопрос, что у меня там делает четвертая гитара. Четвертая гитара появилась в достаточной степени случайно, потому что просто одна студентка моя, гитаристка, которая помогала нам писать все эти былины, готовить презентацию нашего курса на ежегодной вечеринке такой русской,  – так вот,  она решила освоить семиструнку. И польский друг, приехав в Рочестер, мне эту семиструнку привез. Пока, временно, она стоит здесь. Ну у нас как? Действительно, прибавился четвертый член семьи – собака. Видимо, она олицетворяет собой эту гитару. Гитара номерная и элитная, друзья просто решили мне сделать роскошный подарок. Сами они не играют, и я, кстати тоже. Но учился я играть именно на семиструнной гитаре.

Вот Коля Дмоховский, который описан в поэме «Памяти Николая Дмоховского», норильский лагерник, играл на семиструнке. И первую гитару, которую он мне подарил в восемь лет,  – это была детская ленинградская семиструнка, которая сейчас лежит у меня дома на шкафу. Она сохранилась. Вот для меня этот подарок очень символичен. И пока я Лизе ее не отдам… А я не знаю сколько, дня три она у меня эта гитара поживет….И я попробую вспомнить некоторые вальсы Дмоховского, которым он меня учил. А в основном это были песни 20-х годов, которые потом перекочевали в «Остромова». «Два друга повстречались и друг другу руки жмут», и прочая прелесть. Для меня это, в общем, такое чрезвычайно приятное событие. И потом, мне нравится, когда четыре гитары в ряд тут стоят.

Да, почему мне важно, что гитара номерная и редкая? Потому что собака тоже оказалась породистой и редкой – две страницы одной родословной. Поэтому какие-то параллели между событиями, совпадения, как называл это Льюис, по-моему, в моей жизни продолжаются.  Я такие совпадения очень люблю. Я, например, вчера смотрел, как обычно, со слезами и размышлениями творческий вечер Давида Самойлова. Мне для одной лекции, которая у меня скоро будет, мне надо было пересмотреть вечер 1977 года. Я с ужасом понял, что он начитывает этот вечер в то же время, в том же возрасте, в каком я сейчас. Ему 57 лет. И насколько он старше меня. Не за счет войны, конечно, хотя война тоже делает большую разницу.

И жестокость наивной твоей правоты.

Я тебе не поставлю в вину,

Потому что действительно старше, чем ты,

На Отечественную войну.

Так писал Межиров – не самый мой любимый поэт из этой плеяды, но для меня важный. Мне, кстати, сейчас Анна Тоом, дай бог ей здоровья, спасибо огромное, прислала стенограмму своих многолетних разговоров с Межировым, с его разрешения и даже, отчасти, я думаю, с его одобрения она свои разговоры с ним записывала слово в слово. И это необычайно интересно. Какой феноменально интересный был он человек! И игрок азартный, и гонщик по вертикали… Надо будет, конечно, переслать с позволения автора это Евгению Марголиту, для которого Межиров – самый любимый поэт. Для меня Межиров онтологически враждебен, но момент этого чтения был люто интересен.

И вот я вчера смотрю Самойлова, самого моего любимого поэта из этой плеяды, временами дико меня раздражающего, но любимые всегда раздражаю. Иногда он попадает в какую-то самую сердцевину моего существа. Смотрю и думаю: он старше не только потому, что он более интенсивно жил, может быть, и нет. Он старше потому, что он ощущал за собой глубокое родство со страной, зависимость от нее. Он был к этой стране привязан, и он был в ее возрасте. Он всегда был таким сорокалетним. Он отражал возраст зрелости этой империи. Он имперский поэт, совершенно имперский человек, это очевидно из его дневников, из истории его отношений с Якобсоном, о которой я сейчас тоже пишу. Мне заказали – большая часть и радость – статью о Якобсоне в сборнике. Я сам не знал Анатолия Якобсона, учителя истории, который, в отличие от Романа, мне своими идеями очень близок и очень полемичен по отношению ко мне. Он повесился в Израиле после эмиграции, потому что совершенно себя не нашел. Именно ему, как полагал Немзер покойный, посвящено стихотворение «Дезертир», хотя Самойлов не считал эмиграцию дезертирством, да и у Якобсона выхода не было.

Но мне представляется, что Самойлов – человек имперского сознания – действительно не отделял себя от страны. Он вместе с ней старел, вместе с ней входил в эпоху упадка, и его 57 лет – это период советской зрелости, советской старости. И не случайно этот творческий вечер начинается песней из фильма «Ольга Сергеевна». Это была такая героическая попытка Александра Прошкина снять новые «Семнадцать мгновений весны» с теми же героями. Плятт, например, туда перекочевал, музыка Таривердиева, Кобзон как исполнитель, песня значимая чрезвычайно, Лев Дуров, по-моему. Единственное отличие, что в центре там женщина, Ольга Сергеевна. А вообще такой очень авангардный сериал по своему времени. И вот этот загадочное стихотворение Самойлова «Память» не от своего лица – оно от лица страны.

«Я зарастаю памятью, как лесом зарастает пустошь». Я смотрел, и у меня было тогда, в мои девять лет, ощущение этой страны, зарастающей памятью, зарастающей до полной непроходимости. До того состояния, в котором богатырь у Врубеля не может проехать через лес, на картине 1898 года. Без этой картины «Демона поверженного» не понять. И вот Самойлов пребывал в этом состоянии «зарастания памятью», когда двинуться дальше нельзя, потому что все заросло прошлым.

И птицы-память по утрам поют,

И ветер-память по ночам гудит,

Деревья-память целый день лепечут.

И там, в пернатой памяти моей,

Все сказки начинаются с «однажды».

(Почему с «однажды»? Да потому что больше не будет)

И в этом однократность бытия

И однократность утоленья жажды.

Жажда, кстати, в этот момент уже утолена. Самойлов приступает к главному, к главным произведениям – к «Фарсу о Клопове», к поздним поэмам гениальным. И именно в этот период он написал «Снегопад» – лучшее свое произведение, которым он заканчивает этот вечер. Что гениально в «Снегопаде»? Потому что «Снегопад» создает ощущение густо идущего на нас времени. Это и у Пастернака же есть. «Снег идет»  – это же не радостное, не праздничное стихотворение. Это человека заваливает, засыпает временем, и он засыпает под слоем этого времени.

Для меня как раз и «Снег идет», и «Снегопад» – истории о том, как воздух становится непроходимым, потому что слишком густо от падающего снега. И мне эпоха эта 70-х годов помнится как непрерывный снегопад. Может быть, поэтому ее единственно верный визуальный облик создал Тодоровский в «Гипнозе». «Гипноз» – это та Москва моего и Валериного детства, где все время идет снег. И я-то, грешным делом, считаю, что «Гипноз», может быть, и не самый известный фильм Тодоровского, но это самая точная визуальная метафора времени, самое точное попадание в эпоху. И когда Самойлов завершает вечер чтением «Снегопада», тут возникает ощущение обреченной, умирающей, уже засыпаемой снегом, но безумно прекрасной имперской  страны тогдашней. Все хорошее имперство на этом закончилось, как и на Самойлове – последнем имперском поэте, потому что Бродский не имел на это морального права. Он имперец без империи.

Что касается совпадений, с которых я начал, то тут же, прямо, ровно в момент окончания этого вечера, который я в записи смотрю, приходит письмо от одного бостонского программиста, который спрашивает меня, где найти тексты Илюши Лапшина. Помните у Самойлова: «Жаль юного Илюшу Лапшина, его война убила…»? Очень трагическая судьба у Лапшина, который чуть ли в штрафбат не попал из-за того, что его в Москве обворовали, в отпуске, как и самойловского солдата. С тоской бесконечной  я думаю всегда о нем. Он – главный герой «Селижаровского тракта» Вячеслава Кондратьева, выведен он там под своим именем, да и повесть документальная. Вот это совпадение меня потрясло. Как будто мне Самойлов передал загробный привет.

И вот я, кстати, о чем подумал. Самойлов был, наверное, последним русским поэтом (а он пережил Слуцкого, он оказался в этой паре более живуч, более морально устойчив – может, потому что пил, а может, потому что душа его была более светлой)… Кстати, в этом вечере было очень хорошо видно (и Ким не даст соврать), как долго сохранялось в нем юношеское – галантное, блистательное. Он же был король вечеринок: на аккордеоне играл, потрясающе вписывался в любое сообщество, «бабий угодник» (как он сам о себе говорил), дамский, старый донжуан, сколько в нем было этой, невзирая на прогрессирующую слепоту, элегантности, праздничности, как он двигался! И юношеские, абсолютно юношеские ломкие интонации проскальзывают в некоторых стихах.

И я подумал о том, что при всей своей устойчивости и внутренней уравновешенности он был, конечно, последний советский поэт, и именно вместе с этой страной он в 1990 году погиб. В его жизни все абсолютно символично. Если бы я писал роман о советском человеке, я бы лучшего героя не придумал. Хотя, может быть, «Июнь» – такая попытка, хотя герой там, Гвирцман – это не только Самойлов, сколько Львовский. Его я знал хорошо.

И вот мне показалось, что наше преимущество сегодня – довольно полная отвязанность, ощущение полного отпадения от страны и эпохи, отвязанности от этой почвы. Можно заниматься тем, что волнует тебя, не думая о том, как это скажется на истории. Кстати, у Самойлова было стихотворение, на редкость откровенное, в котором он пытался примерить и эту судьбу:

Мне выпало счастье быть русским поэтом.

Мне выпала честь прикасаться к победам.

Мне выпало горе родиться в двадцатом,

В проклятом году и в столетье проклятом.

Мне выпало все. И при этом я выпал,

Как пьяный из фуры, в походе великом.

Как валенок мерзлый, валяюсь в кювете.

Добро на Руси ничего не имети.

Я сейчас действительно понимаю, что «добро на Руси ничего не имети», потому что не отнимут ничего. Все, что можно было, я уже отдал. Кстати говоря, успел отдать это не государству,  а друзьям, и это большая радость.

Но для меня самойловская связь со страной (все-таки большую часть времени он ее чувствовал) остается недосягаемым идеалом, недосягаемым мечтанием и вместе с тем остается ужасным прошлым. Довольно приятно мыслить себя не только в отрыве от страны (кстати говоря, мы же везде несем с собой кризис: я уехал из кризисной стран и привез кризис сюда, в Штаты, как и каждый из нас)… Мне показалось, что и в новой империи (у Бродского был термин «перемена империи») особой связью с кровью и почвой я как-то не ощущаю. Я  живу для себя и для ближайших ко мне людей. Признаться, это большое счастье. Это я и вам рекомендую, простите за такой длинный ответ. Но ведь и программа «Один» – это ничем не стесненный вольный монолог  о том, что я думаю. Думаю, что это совпадает с ощущениями очень многих сейчас. Кстати, это был еще мой ответ на вопрос о том, религиозна ли поэзия ифлийцев. Поэзия Самойлова, безусловно, религиозна, потому что она наследует Заболоцкому, а Заболоцкий – это «Бегство в Египет».

Самойлов в огромной степени продолжает темы Заболоцкого, просто он как-то более свободен, что ли. Но, безусловно, это поэт глубокой религиозной привязанности к миру и глубокой религиозной ответственности за него.

Другое дело – это интересная тема, и здесь мы переходим уже к Пастернаку, – что все поэты этой плеяды с Пастернаком враждовали,  тайно или явно. Его явление было слишком гипнотическим, они старались из-под него вырваться. И выступление Слуцкого на проработочном собрании против Пастернака было той же природы. Он каялся за это всю жизнь, но это была попытка вырываться из пастернаковской парадигмы. Сельвинский на них сначала влиял, они вырвались, война им помогла им вырваться,  то есть перейти от картинности к такому подлинному, будничному, демонстративно будничному героизму. Знаменитый вопрос Сельвинского: «Это студент Слуцкий? Нет, это майор Слуцкий». Это важная разница. Они выбрались из-под Сельвинского, выбрались из-под Пастернака, а когда они сами стали стариками, они испытали растерянность. Это жуткая действительно тема.

Вот и все. Смежили очи гении.

И когда померкли небеса,

Словно в опустевшем помещении.

Стали слышны наши голоса.

Тянем, тянем слово залежалое,

Говорим и вяло и темно.

Как нас чествуют и как нас жалуют!

Нету их. И все разрешено.

Вот зато, видите, в чем наша компенсация? Я, кстати, не испытывал этого ощущения – что «все разрешено». Потому что в лучшие свои минуты я чувствую себя как раз очень органичным продолжателем и Слепаковой, и Лосева, и Стругацких. Но их объединяет, их роднит то, что в советском социуме они были абсолютными чужаками. Слепакова – абсолютным внутренним эмигрантом, Лосев – абсолютным эмигрантом даже до отъезда. Мне кажется, что Стругацкие эмигрировали самым интересным образом – в будущее. Проблемы настоящего их не волновали, не касались совершенно. Наверное, отсюда их высокомерие к большинству коллег – не фантастов, а реалистов социальных.

Вот я чувствую себя продолжателем этой традиции, и у меня нет ощущения, что она прервалась. Это традиция отщепенчества, которая мне, кстати говоря, очень пригодилась. Если бы я более прочно ассоциировал себя со страной, то, наверное, тут мне и кранты бы.

«Я так любила слушать вас на «Эхе», а теперь вон куда вы взобрались». Спасибо, но я никуда от вас не делся, как видите. Я получаю регулярные просьбы выкладывать аудиоподкасты в сеть. Потому что «Эхо» плохо ловится. Я попробую, я записываю, конечно, это все, но это запись не очень высокого качества. Поэтому пока придется мириться с этим. Да, «Эхо» выкладывает все транскрипции. Не думаю, что слушать мой голос – такое упоение, поэтому у вас есть возможность все это читать, это «Гвоздь» выкладывает. Но мне кажется, что на ближайшее время у нас будет возможность записывать это с более качественным микрофоном, и тогда у нас будет возможность выкладывать это вживую. Никуда «Эхо» не делось, вот оно, пожалуйста.

«Я ничего не имею против классики, но сейчас появилось множество других средств для выражения мыслей, а не только литература. С помощью программного кода персонажа можно заставить даже говорить, можно выбирать даже исход книги Достоевского. Стоит ли вообще сейчас писать книги с отрывом от анимации?»

Стоит, конечно, потому что всякая игра, даже интерактивная, имеет сценарий, ветки, разновидности, развилки сюжетные. Это все придумываете вы, это вообще такое сюжетное дело. Я думаю, что литература никуда не девается, как телевидение не вытеснило театр. Вообще, знаете, все эти прогрессистские разговоры напоминают мне Рудольфа из «Москва слезам не верит». Чем больше я живу, тем лучше я понимаю, что это был главный фильм 70-х. Лучше, чем «Москва слезам не верит», никто ничего не сделал. Это и интереснее, чем «Семнадцать мгновений весны», это и глубже, чем «Любовь и голуби». Я помню, как мне Ирина Муравьева в одном из своих немногочисленных интервью сказала: «Меньшов – это гениальный запоминатель. Он все записывал, он фиксировал время». «Я помню, как история, которая потом легла в основу «Зависти богов», была рассказана ему на съемках «Москва слезам не верит»…».Он как губка, он впитывал эту реальность. Поэтому так много живых примет – эти дачи, эти фестивали, эти разговоры, эти высотные здания, эти песни, артисты, – все это перекочевало в «Москва слезам не верит». Это такая автоэпитафия поколения, мужчины которого вырождались, а женщины вынуждены были стать сильными. Посвящение жене, конечно, которая сыграла главную роль (и главную роль в своей жизни) абсолютно гениально. И все проблемы, которые она испытала с Меньшовым (в частности, в его безработной молодости), сделали из нее звезду. Вот это самая большая любовь, которую ты можешь предложить женщине – сделать из нее идеал, идеал нескольких поколений.

Так вот, «Москва слезам не верит» – это еще и фильм, в котором, как мне представляется, отразились и все интеллектуальные моды. Тренд говорить «а вот сейчас будет только одно телевидение», «а вот сейчас будет только один искусственный интеллект», «будет только одно интерактивное кино 5d»… Литература и театр как самые непосредственные реакции на происходящее не денутся никуда. И заниматься литературой, безусловно, придется всем желающим и не желающим.

«Прогноз развития войны в Украине до банальности прост. Неужели вы не видите: «зелени» воюют с «пути», их война – ширма, у них сговор…». Знаете, всегда были и будут люди, для которых нет героизма, а есть сговор. Помните, как говорит герой Г.О. в рассказе «Победа» Аксенова? «Г.О.» Жолковский расшифровывает как «говно» и, скорее всего, это так и есть. Помните, у него татуировка такая – «Г.О.». Так вот, он там говорит: «Знаю я эти ваши турниры – заранее договариваетесь!».

Кстати, о Зеленском много вопросов. Как я отношусь к его решению пойти на второй срок? Во-первых, это решение пока не подтверждено. Киевский телеграф сообщил, московские СМИ радостно подхватили. Уже, кстати, уточнено, что это зависит от хода боевых действий: если он предъявит победу или сможет выдать что-то за победу, если Украина сохранит государственность и большую часть спорных территорий, то, конечно, это будет выглядеть как победа. Понимаете, конечно, я не одобряю его намерения, если оно имеется. Я писал много раз, что для Зеленского, для его участи лучше всего будет (участи постпрезидентской, для его судьбы, для его биографии и биографов, которым не придется разочаровываться) не второй срок не идти. Он обречен на этом втором сроке провалить все, за что его любили на первом. Это будет или подчеркнуто негероическое поведение, либо поведение смертельное, если война продолжится. Если она вспыхнет заново.

Мне кажется, что Зеленскому стоит здесь подумать о себе. Слишком близко чувствовать связь с родиной, отождествляться с ней (как иногда Евтушенко) – это вернейший способ лишиться и вкуса, и судьбы, и потерять все. Не надо так уж хорошо о себе думать. «Своим большим поэтам дала большую боль» – так не надо быть слишком большим. «Если будет Россия, значит, буду и я», – это слова Евтушенко почти путинского разлива в хорошем стихотворении «Идут белые снеги». И Бродский сделал ему сомнительный комплимент: «Пока жива русская поэзия, будут живы эти стихи». Ну хорошо, а не будет жива русская поэзия, что будет с этими стихами? Гораций – жив.

Вот сразу мне пишет сестра моя астральная из Киева: «Он обещал не идти на второй срок». Это он обещал, еще избираясь на первый. Галя, если он сдержит это обещание, будет прекрасно. Я чуть не ревел сегодня, получив это письмо от Гали: «Как же мы устали». Это страшная усталость, таких усталых людей нет сегодня в мире, как Украина. И Украина сегодня чувствует себя, наверное, как те атланты, которые держат небо на каменных руках. «Держать его махину не мед со стороны, напряжены их спины, колени сведены, их тяжкая работа страшней иных работ. Из них ослабнет кто-то, и небо упадет». Вот это ощущение, что Украина удерживает современный мир, думаю, всем знакомо. Для меня было бы очень важно, если бы Зеленский сдержал слово, и сразу после окончания войны он, как один из символов этой войны, ушел бы. Кто придет – не важно, Залужный ли… важно, чтобы это не был тихий чекист или бюрократ. Со значительной долей вероятности я убежден, что это не будет Алексей Арестович, хотя это был бы крайне интересный тандем – Арестович-Залужный. Хотя тоже мне кажется, что Залужный не очень склонен к этому тандему. Хотя это было бы любопытно. Трикстер и воин – потрясающий союз. Даже не припомню, где он в литературе был, разве что в образе Василия Теркина, и то не до конца.

Иными словами, если бы Зеленский не пошел на второй срок, это было бы прекрасно. Степень усталости Украины понятна. Для Украины будет победой стремление выжить  в этом противостоянии. Я смотрю иногда (у меня атлас висит) на карту, и от соотношения России и Украины дух захватывает. Но если Украина выдержит, это будет грандиозная победа. После этого Зеленскому, как мне кажется, не надо оставаться у власти. Я не могу это мотивировать. Я не думаю, что он прислушивается к моим мнениям, но у меня есть ощущение, что для него это будет самоубийственный шаг.

Понимаете, я сейчас писал для «Дилетанта» довольно большую статью о Шиллере. Впервые за долгие годы я перечитал «Дон Карлоса», «Заговор Фиеско». Мать же меня таскала в Малый, я смотрел «Дон Карлоса», смотрел и «Заговор Фиеско», где играл Царев (это было одним из моих ярчайших театральных впечатлений, поэтому для меня старик – не воплощение коварства или злости, а это воплощение благородства. Вот Веррина, который спихнул Фиеско в эти волны, остановил тирана – это для меня до сих пор важный образ. В чем ключевая проблема пьес Шиллера? Все они более-менее на один сюжет: появляется герой, этот герой реализуется, получает власть или, по крайней мере, возможности; получив эти возможности, он перерождается. И чувствует, что, пожалуй, и, в общем, хорошо: и не надо бы ему, побуду драконом. Это случай Фиеско, это случай Филиппа Второго в «Дон Карлосе». «Для мальчиков не умирают Позы» – имеется в виду, что ради мальчика не стоило гибнуть. Поза погиб, чтобы укрепить власть короля, но король думает, чтобы отречься от престола. Но Великий инквизитор (вот сцена, которая повлияла на молодого Достоевского) ему говорит: «Для тебя люди – числа, ты не должен…». «Ах да, хорошо, хорошо!». «Если ты докажешь миру, что детоубийство…». «Да, докажу». «Все, все».

Вообще, любимая тема Шиллера… Дмитрий Самозванец – пожалуйста. Пьеса не дописана, но черновик-то есть, и есть сценарий, есть план. Человек реализуется, становится героем, и в качестве героя не может отдать власть. У него одна только пьеса, где герой одумался. Это «Разбойники». Где Карл Моор понял, во что он превращается. Кстати, это мощная пьеса. Он вошел в конфликт со своей шайкой. Он увидел разбойника, который с гордостью рассказывает, как бросил ребенка в огонь после взрыва пороховой башни. Он ему: «Брысь, уходи отсюда!». Он понимает, что уже ничем от них не отличается. Этот же сюжет у Пушкина в «Дубровском», потому что и сцена пожара, и сцена ухода Дубровского от шайки уже решена у Шиллера. Понимаете, Шиллер – такая промежуточная фигура между Шекспиром и европейским Ренессансом 19-го века. Большинство идей Шиллера были развитием идей Шекспира (как в тех же «Разбойниках» – развитие идей «Короля Лира»: два брата, один оклеветал другого, Моор-Глостер, все дела); точно так же он перенес эту эстафету, передал ее Пушкину, Мицкевичу, Гейне. Великим романтикам 19-го столетия досталось развивать его коллизии. А он это делал прекрасно.

Вот передать факел – это тоже мощная миссия. Так вот, все проблемы героев Шиллера в том, что они не умеют остановиться. Они стали героями, но не смогли отдать власть. Хорошо, если рядом Веррина, но не всякому Фиеско так везет. Вот «Орлеанская дева» – это возможность другого развития. Вы же знаете, что он заставил Орлеанскую деву погибнуть не на костре, а в бою, он так ее любил, что подарил ей оптимальный сценарий гибели. Герой, которому повезло погибнуть в бою, – да,  такому герою он спас репутацию. Кстати говоря, единственная встреча Гете с Наполеоном, когда на Эрфуртский конгресс приехал Наполеон, это 1808 год, октябрь… Так вот, единственным дельным, единственным интересным результатом Эрфуртского конгресса («встречи государей», как это называлось) было то, что Александру Первому очень понравилась одна актриса из культурной программы фестиваля, из «Комеди Франсез», и эту актрису в порядке подарка Наполеон отослал в Россию. Очень возможно, что именно она стала прототипом Луизы в окуджавском «Свидании с Бонапартом».

Диалог между Гете и Наполеоном Гете записал. Как бы князь поэтов и князь князей встречаются, это интересно. Наполеон ел ростбиф, предложил Гете присесть, Гете продолжил стоять. Наполеон встал, оторвавшись от трапезы, и спрашивает: «Ну хорошо, а кто сейчас лучшие литераторы?» Гете говорит: «Лучший был Шиллер, но он умер три года назад». Наполеон: «У Шиллера я читал «Тридцатилетнюю войну, и мне не понравилось». Гете: «Ну как же, а вот «Орлеанская дева»?» (сказал Гете, желая намекнуть Наполеону, что лучший вариант для Наполеона как для героя было погибнуть в бою). Но Наполеон то ли не воспользовался подсказкой, то ли так сложилась судьба. Потом он ему говорит: «Знаете, прочел я вашего «Вертера» семь раз. Я эту книгу с собой возил в Египет. Некоторые положения кажутся мне ненатуральными». Гете искренне был смущен (ему было шестьдесят лет): «Знаете, ваше величество, оригинальный вы персонаж. Мне до вас никто не говорил подобного. Но, знаете, как война является экстраординарным способом решения назревших проблем, так в художественном произведении экстраординарные события, неестественный сюжетный ход являются способом разрешения конфликта». «Да, – говорит Наполеон. – Это дельная мысль, насчет войны вы это дельно. Но равно конец искусственный. Мне концовка вашего «Вертера» не понравилась совсем». И тут Гете сказал гениальную фразу: «Мне кажется, вашему величеству вообще не нравятся концовки, когда что-либо кончается». Он имел в виду конечность власти, конечность жизни – а ведь он уже над всем господствовал. Наполеон сказал: «Я подумаю над вашими словами».

Замечательная была вещь. Кстати, оценили они друг друга очень интересно. Гете к тому моменту похудел сильно. Вошел торжественный красавец-старик, седовласый. Кстати, когда на его труп смотрит Эккерман, он пишет: «Меня поразила пропорциональность его сложения». Наполеон сказал ему что-то вроде: «Вот человек! Вот образчик человека!». И Гете, рассказывая Эккерману об этой встрече, тоже добавил: «Вот это был человек, воплощение субстанции человека». Эккерман спросил: «Внешне или внутренне?» На что Гете ответил: «Не знаю, просто на нем это было написано». Встретились два воплощения человека, гетевское мне нравится больше. Пожалуй, что еще больше нравится шиллеровское. Шиллер, в отличие от Гете, более пламенное явление. Михайловский правильно про него писал: «Почему мы с полным сознанием на оттянутости положений, глупости монологов, их дикой совершенно длины, перечитывая Шиллера, не можем оторваться?». Это действительно так. Могу вам сказать, почему. И Михайловский отвечает: он азартен, ему жутко нравились или жутко не нравились герои. У него к ним совершенно личное отношение.

Шиллер ужасно горяч. Когда его читаешь, местами просто трепещешь от ненависти, когда Франц Моор, или от любви, сострадания и ужаса, когда старик Моор или Карл… или Луиза Миллер в «Коварстве и любви» – грандиозной пьесе! Кстати говоря, я подозреваю, что именно Леди Мильфорд вдохновила Дюма на его Миледи Винтер. Некоторые сходные черты у них есть: обе влюблены в молодых героев, Миледи была немного влюблена в д’Артаньяна, Мильфорд – в Фердинанда, майора… Мне кажется, это довольно сильный паттерн. Я уж не говорю о том, что Достоевский весь разговор Великого инквизитора с Филиппом деликатно перенес в роман, конечно, интерпретировав применительно к Победоносцеву, никаких сомнений быть не может.

Многие украинские слушатели пишут: «Не пойдет Зеленский на второй срок, не пойдет». Если не пойдет, господа, братья, я буду счастлив! Это будет для меня воплощением того, что шиллеровская коллизия может разрешиться без Веррины.

«Ваш финал конца света похож на финал фильма «Не смотри наверх». Скорее, по ощущению, на финал фонтриеровской «Меланхолии». Но я всегда говорил, что постмодерн – это когда достижения высокого искусства транспонируются, используются искусством массовым. «Не смотри наверх» – это «Меланхолия» в исполнении массовой культуры. Да, похоже.

«Видел набор на один курс от Свободного и один курс от Барда. Написал мотивационное письмо на подростковую литературу. Будут ли на весну еще курсы? Хочу попасть на все».

Саша, я вам не обещаю всех. Я вам до сих пор не могу обещать курс «Поэтика доноса», потому что Бард еще его рассматривает. У нас получился потрясающий случай Абатурова, разоблаченного Архиповой и Русланом, кажется, Скрынниковым… я все время забываю, ее коллегой-лингвистом. Это гениальная история, причем и знания компьютерных технологий, и знания общественной психологии здесь как бы в одном многожильном проводе совершили грандиозный прорыв. Доносчика можно не только подвергнуть моральному остракизму, но и подать на него в суд за клевету, за воспрепятствование профессиональной деятельности. Это грандиозное явление. Я очень рад тому, что его, грубо говоря, взяли за жопу. Но, как показал опыт, его доносы не вызывали особенного интереса, к нему не особо прислушивались. Чмо – оно чмо во всем. Жалко, но, по большому счету, не жалко. Выложили письма, которые он писал своим бывшим учителям. О, мама миа! Какие глубины падения, какой персонаж из «Психо» просто!

Но этот курс «Поэтика доноса» с его невероятной актуальностью пока рассматривается. Но я надеюсь, что его утвердят: я попытался написать уж такой заманчивый силлабус. Но если он не будет здесь, то он будет в Рочестере. Приезжайте в Рочестере, это я вам обещаю. А что касается остальных курсов, то приходите, конечно. Бард-колледж никому не препятствует приходить, только зарегистрируйтесь. В «Подростковой литературе» я буду говорить… Была такая Шейла Эгофф, одна из самых любопытных исследовательниц процесса, канадская библиотекарша, которая написала важную книжку – «Детские страхи». О том, какие страхи были у викторианских детей, какие страхи – у послевоенных детей. Как они работают со своими кошмарами, со своим подсознанием. И на что, на какие кнопки должен нажимать писатель детской литературы, чтобы работать с опасениями подростка. Книжка Шейлы Эгофф дала мне некие новые сведения, зачем вообще нужен young adult. Это последняя область литературы, в которой можно говорить о главном. Подросток – последний человек, которого это главное интересует.

Немножко все это трансформировалось. Когда я читал в прошлом году этот курс, то, как помните, я делал наибольшее ударение на любовной и гендерной проблематике, на проблеме любви как таковой, проблеме человеческой недостаточности: зачем человеку человек? Теперь, конечно, я его буду делать на проблематике эсхатологической: как подростку переживать напряженные эпохи? Какими самогипнозами, самоутешениями успокаиваться в эти минуты?  Приходите, конечно, курс открыт. Саша, спасибо вам за постоянство. И, кстати, всех своих американских студентов, которые перезаписались на весенние курсы also, my hottest grating, my warmest thanks. Thank you so much for your devotion and your believing. У нас один курс называется «Художник во власти», это по мотивам выходящей сейчас книжки на английском о Зеленском. Актер во власти, писатель во власти (случай Черчилля), журналист во власти (случай Муссолини). Ну и Рейган, конечно, и Трамп. Второй курс – это «Запрещенные книги», это история русской цензуры и как сделать свою книгу запрещенной. Ведь это самый лучший пиар – чтобы вашу книгу запретили. «Почетно быть твердимым наизусть и списываться тайно и украдкой».  Книги иноагентов в России, которые в России сейчас продаются задорого, роман-травелог Радищева или роман Чернышевского, которые были культовыми в России. А я, вслед за Аркадием Рухом, продолжаю считать, что «Путешествие из Петербурга в Москву» – это еще и великий художественный текст, из стилистики которого во многом вырос Гоголь. Ну, это и протопоп Аввакум, который 120 лет, посмертно, дожидался издания своей книги в России… Все это будет подробно разъяснено.

Курс «Как написать запрещенную книгу» – это не creative writing, но это поэтика запрещенной литературы. Как написать книгу, которая вызовет наибольшую, максимальную, самую интересную реакцию власти (то, что ее запретят). А очень просто: надо делать то, что делает Арестович, то есть вслух сказать то, о чем бояться думать.

Мне, может быть, в известном смысле в «ЖД» такое удалось. Она не была тогда запрещена, но сейчас-то в России вообще все запрещено. Я там проговорил вслух то, что боялся сказать. Я не знаю, правда… Это к вопросу о том, умею ли я сам то, чему учу. I promise that all my students in Rochester if you come course and read literature, you will wright the book which not survive first wave a censorship. Книгу, которая не переживет столкновения с цензурой, которая будет запрещена и изъята. И тем самым обретет бессмертие.  Я не могу советовать, как написать «Лолиту», но как написать «Clockwork Orange» могу. Это легко.

«Нет ли у вас злобы по отношению к тем писателям, которые остаются в России и разрешены?» Маша, это гадский вопрос. По крайней мере, если она возникает у меня иногда, то я борюсь. Я мог бы назвать нескольких первоклассных писателей, живущих сейчас в России и не запрещенных. Но я их называть не буду, чтобы не подсказывать. Они знают, о ком идет речь. Я к ним отношусь с уважением. Я желаю им сохраниться как можно дольше.

«Как вы убеждаете себя в бессмертии души?» На личном опыте, на глубокой рефлексии. Если всмотреться, я могу вам дать формулу не формулу, но визуальный образ, как я это вижу. Понимаете, я волна, которая приняла вот такую форму. Когда волна разбивается о берег, она не разбивается, а принимает новую форму и накатывает опять. Мы все – вода, мы принимаем разные формы, формы разных волн. Была волна, которая имела ваши имя и фамилию. Но это вещество, эта субстанция никуда не денется, как у Суинберна: «Затем, что сердце в человеке не вечно будет трепетать, и скоро все сольются реки в единую морскую гладь». Есть такое ощущение, что мы субстанционально не то, что ходит и говорит, числится в налоговом ведомстве. А мы – содержание, тот палец в перчатке, который потом просто вставляется в другую перчатку. Но, может быть, личность при этом исчезает, но личность остается все-таки, как остается книга. Автора нет, а книга при этом стоит на полке. Ваша личность – это такая книга, автор написал ее, отошел и пошел писать дальше. То есть надо уметь форму, сюжет, обложку и переплет своей жизни отличать от ее содержания, которое абсолютно одно и то же во всех книгах мира. Вот примерно так я это мыслю. Личность никуда не девается, она остается на полке. Когда вам надо, ее с полки снимают, и она вам говорит, как пророчество.

«В чем главный посыл рассказа Маканина «Ключарев и Алимушкин?» Сильный рассказ очень, Ключарев, кстати – постоянный герой Маканин. Маканин же, понимаете, всю жизнь решал проблемы, которые трудно формулируются. Особенно в моем любимом романе «Предтеча», в любимой повести Веллера «Где сходилось небо с холмами». Маканин заглядывает в подсознание и заэтическое пространство. Ключарев удачлив, Алимушкин – неудачлив. И в этом нет никакой вины ни Ключарева, ни Алимушкина, никакой заслуги. А просто это так. Изменить эту ситуацию нельзя, а попытки ее изменить, скорее всего, убьют Алимушкина или сделают ему хуже. Надо, видимо, понимать, как выглядит эта ниша, пытаться внутри нее с этим взаимодействовать.

Условно говоря, критерий везучести (или невезучести) не имеет отношения ни к нравственности, ни к мере таланта, но если вы сумеете сделать из своей невезучести символ веры, то, может быть, вы победите любого Ключарева, но Маканин оставил это за рамками текста. Это не к вопросу удачливости даже, это к вопросу о том, что один человек притягивает драмы, а другой притягивает везение. Но сказать, кто из них живет более полно, более счастливо мы не можем. Тот же Львовский мне когда-то сказал: «Великая заслуга драматурга Володина в  том, что он подарил нашему поколению главный тезис – счастье не тождественно успеху. Более того, успешность той или иной жизни иногда может выражаться в ее трагизме, важна сила переживания». Толстовский немного подход. Нельзя сказать, что Наташа Ростова лучше Сони. И то, что она счастливее, сказать нельзя. Но она полнее проживает жизнь. Степень риска – вот это же самое и у Авербаха.

«Знакома ли вам серия комиксов «American Splendor»?» Увы, нет. «В чем секрет популярности?» Увы, не знаю.

«Как вы считаете, для России переживание очередной эпохи тоталитаризма станет подлинным толчком для людей, чтобы скинуть с себя кандалы? Или, наоборот, упрочить инфантилизм конформистов в течение 10-15 лет?»

Да 10-15 лет – это вы хватили, я думаю, 5-6 лет максимум, включая смуту. Посмотрим, наверное, я всегда был несколько слишком оптимистичен. Но, смотрите, я очень люблю эту латинскую поговорку: «Послушного судьба всегда ведет, а непослушного трахает». То есть непослушного тащит. Россия очень долго пыталась сбросить конформизм, инфантилизм и прочие вещи. Не получилось. В результате будет разрушена сама система, матрица, то есть клетка в обоих смысла.

Мы наблюдаем сегодня уже зомбаков, это уже последняя, посмертная инкарнация русского авторитаризма. И ничего прежнего, ребята, больше не будет. Все кранты. Будет другая, счастливая (по Акунину) Россия. Мы не можем предположить, какой она будет. Она вынуждена будет перешить для себя, переговорить для себя все последние вопросы. Мне кажется, эта надежда очень утешительная, очень сладкая.

Я вообще люблю, когда кончается.

Что-нибудь. И можно не спеша.

Разойтись, покуда размягчается.

Временно свободная душа.

Мы не знали бурного отчаянья —

Родина казалась нам тогда

Темной школой после окончания

Всех уроков. Даже и труда.

Вот нас ожидает этот период. Знаете, когда после заседания драмкружка расходишься из пустой школы. А за ночь в ней что-то произойдет, как у меня в одном новеньком стишке.

«Как вы относитесь к сценической конструкции «Бог из машины»?» В античной драматургии это эффектная вещь, эффектная. Очень часто такая развязка наступает. Мы же не знаем, когда мы вызываем гнев богов, когда – спасительную реакцию богов. Когда они появляются и на руках выносят нас из битвы. Но в жизни очень часто происходит чудо. Как было сказано у Пастернака в рождественском цикле:

Но чудо есть чудо, и чудо есть бог,

Когда мы в смятеньи, тогда средь разброда

Оно настигает мгновенно, врасплох.

Мне кажется, что чудо – это очень важная категория. То, что пишет о чуде Надежда Мандельштам, – это, конечно, очень ценное и точное наблюдение. Она и во «Второй книге» пишет, что все они жили ожиданием чуда. Но несомненно одно: что без категории чуда немыслима евангельская атмосфера, немыслимо евангельское счастье. Кстати говоря, явление Христа и воскресение Христа – это тоже в известном смысле «Бог из машины». У меня был такой стишок: «Вот Бог выходит из машины». Машина там описана такая довольно потрепанная.

«Не сочтите мой вопрос праздным любопытством, но мой частый ученик, прекрасный мальчик подвергается в школе буллингу. Мне кажется, что если бы он думал, что его третируют за еврейство, он бы смог пережить это без сильной травмы. Кстати, в отсутствие опыта антисемитского буллинга, как бы вы себя ассоциировали с еврейским народом?»

Хороший вопрос. Знаете, мое еврейство не сводится к травме буллинга, к изгойству оно тоже не сводится. Для меня еврей – это такой главный агент мирового прогресса. Было два великих еврейских старика – скульптор Кербель и мультипликатор Шварцман – отвечали мне на вопрос, как они понимают миссию евреев в мире, как они ее понимают. Шварцман очень умный был старик, не зря он всю жизнь экранизировал прекрасную мировую литературу и всю жизнь мечтал экранизировать «Мастера». Как один из художников, он мечтал рисовать московскую линию, а другие, например, евангельскую или мистическую, отдать другим. Так вот, Шварцман мне говорил: «Не важно, как распределятся роли: важно, чтобы это делали трое». Вот Шварцман мне говорил: «Наверное, Господу для прогресса нужно было создать этот отряд изгоев, которые становятся первыми самыми рискованными, самыми уязвимыми, самыми уязвимыми носителями идей будущего, но именно это изгойство придает им такую силу, помогает им эту идею распространить. Истина поднимает вокруг себя бурю, чтобы разбросать имена.

Я думаю, что понимание еврейства как изгойства – половинчатое и какое-то слишком жертвенное понимание. Еврей – не жертва, еврей – это такой бегущий с факелом. Иногда – Данко, иногда – не Данко, но в любом случае это авангард, передовой отряд мировой истории, который и вызывает эту бурю, а потом первый с ней сталкивается. По крайней мере, именно так я это понимаю, именно так я вижу эту свою еврейскую идентичность. По крайней мере, воспринимаю ее не как травму, а как медаль, как цветочек. А вот что делать мальчику с буллингом? Знаете, легче всего перевалить буллинг на свое еврейство, «меня в институт не берут, потому что я еврей»… Это глупости. При столкновении с буллингом, мне кажется, ситуацию надо решать единственным путем. Это вот как Евгений Беркович недавно вспоминал, как он поступал на физфак, не зная, что евреев валят. Ему дали задачу, которую не всякий выпускник вуза бы решил – пересечение игл, брошенных на плоскость разлинованную. Он выдумал формулы для этого пересечения. Гениальная история.

Он получил тройку и пробился, потому что все остальное он написал на пять, это было объективно оценено, и там не было видно, кто еврей, а кто нет. Он сумел пробиться. Мне кажется, что любые ограничения на еврейском пути – это именно стимул быть n+1, если продолжать математическую терминологию. Беркович вообще очень хорошо пишет. Вообще, все Берковичи, хотя они родственники, я думаю, очень дальние, большие молодцы.

Так вот, что касается еврейских препон, там возникающих, мне кажется, что это стимул мощный. Не надо школьнику объяснять травлю и буллинг еврейством. Ты другой, ты лучше или хуже, но в любом случае, ты – отдельно, радуйся и гордись. Когда им всем придет конец, волна тебя вынесет. «И ризу влажную мою сушу на солнце под скалою». Ты – Арион. Может быть, такая идентичность будет легче.

Что касается буллинга, то ведь мы с вами учителя, и я со всей прямотой могу ответить автору этого вопроса. Буллинг – это ситуация, которая не лечится паллиативными средствами, паллиативная медицина здесь бессильна. Это радикальная хирургия. Если вы попали в среду, где есть буллинг, пока этот буллинг не успел стать вашей второй натурой (простите, я открою окошко, потому что у нас оттепель уже началась), иными словами, когда вы этот буллинг начнете тащить на себе, как хвост, за собой… Вот вы попадете в любую среду, и вы будете это таскать. Это станет вашим проклятием. Может быть, это станет вашим вторым «я», но лучше до этого не доводить. Поэтому мой совет здесь самый   простой – немедленно изымать ребенка из этой среды. Потому что если у детей остается в школе время на буллинг, это плохая школа. Значит, дети не заняты делом, значит, они тратят на буллинг время, которое может быть потрачено на саморазвитие. А вы скажете: «Трудно, далеко ехать». А вы подумайте, что лучше: чтобы его жизнь была изуродована или чтобы ему ездить было трудно? Бывают радикальные ситуации, понимаете?

Помню, как Лева Мочалов, учитель мой, пришел в гости к Горелику. Леве было 88 лет, Горелику – 90. У Горелика обнаружили рак. И Лева, который сам пережил такую операцию, ему сказал: «Петр Захарович, дорогой, иногда надо делать решительные шаги». А Горелик говорит: «Да ладно, может, я и так помру». Мочалов: «Нет, нельзя так со своей жизнью распоряжаться. Вы, может быть, что-то великое еще должны сделать». И Горелик пошел на операцию и прожил еще семь лет, написав три детских книги. Хотя, будучи профессиональным военным с академическим образованием, никогда детских книг не писал. А тут он написал историю пуговицы на мундире. Получилась увлекательная детская книга, которая стала бестселлером. Умер он, по-моему, в 97 лет, закончив биографию Слуцкого вместе с Никитой Елисеевым. Он был одноклассником Слуцкого.

Понимаете, вы не можете распоряжаться чужой жизнью паллиативно. Есть вещи, в которых хирургия – единственный вариант. Кое-что надо делать самому. Это страшно, конечно, но и забирать ребенка из школы – это всегда травма, объяснять ребенку, с чем он столкнулся, – это всегда травма. Но есть вещи, промедление в которых смерти подобно. Вы должны объяснить ему, что случится с ним в этом классе.

«Испытываю зависимость от таблеток, хотел бы от нее избавиться».

А вот, кстати говоря, пришел пухляш. Это тебе в школе… А он в школу уже пошел… Снять это с тебя? Ты не замерз? Позволь, я курточку с тебя сниму или ты пойдешь? Эх, пухляк, как мы все тебя рады видеть – и я рад, и зритель рад. А ты что, повредил руку? Тебя Бета укусила? Скажи всем «здравствуйте», на тебя смотрит весь мир. Заставлять стишок рассказать не буду, вы это все уже видели в новый год. Понимаете, стремительный прогресс, растет с колоссальной скоростью. А почему? Да потому что занят делом. Ты оттаранишь ее в эту самую? Спасибо, родной. Видите, у него пластырь – Бета укусила. Ну, Бета не кусает, Бета может оцарапать. Ей пять месяцев, что вы хотите? Щенок  безумный.

Тут, кстати, вопрос: «Чем вас больше всего удивляет сын?» Старший меня больше удивляет своей одаренностью. Он выполняет мою мечту: я всю жизнь был актером для себя, а он сумел это в жизни осуществить. А что касается младшего, то могу вам сказать. Он удивляет меня больше всего, наверное, таким мощным нравственным стержнем, интуитивным чутьем. Я иногда предлагаю ему сомнительные нравственные решения – нет, он отказывается. Ему что-то нельзя есть, сладости после шести вечера, а я иногда говорю: «Ну ладно, если очень хочется, то можно». А он говорит: «Нет, мы не будем». Он даже выучил слово  «мы воздержимся».

В нем есть какая-то стихийная честность, очень мне симпатичная. Кроме того, он никогда – это я знаю точно – ни в чьих травлях участвовать не будет. Буллинг – соблазнительное занятие. Даже в интернете, знаете, самая беспроигрышная позиция – присоединяться к любой траве, вы сразу же выходите чистыми. Ведь большинство доносов, ребята, пишется не из корысти. Я об этом подробно рассказывал. Большинство доносов пишется из желания отвести удар от себя, потому что большинство людей понимают, где они потенциально жертвы.

Булгарин был человек, которого можно было много за что арестовать. Поэтому надо было арестовывать других. И наводить на других, поэтому надо было ликовать, когда казнили Рылеева. А сам-то он, Фаддей Венедиктович, был человек очень непростой и очень негладкой биографии. «Фризовая шинель, кража и бегство, настоящий Выжигин, мышь в сыре». Прочтите памфлет Пушкина, и там все изложено. «Пожар Москвы. Фризовая шинель. Кража. Бегство». Это гениальный перечень. «Я знаю про себя то, то и это, поэтому убедитесь, что я приличный, а то ведь я напишу себя настоящего». С такими только так и надо разговаривать. Молодец, Александр Сергеевич. Феофилакт Косичкин – гениальный псевдоним, гениальные тексты.

Мне кажется, что именно неучастие в травле – это самое важное. Мне Марья Васильевна Розанова сказала в одном из последних интервью: «Для того, чтобы я считала человека хорошим, необходимо и достаточно два условия. Первое – не присоединяться к травле, второе – не слишком уважать себя за это. Оба условия одинаково важны. Солженицын удовлетворял первому, но не удовлетворял второму». Это да, вот это очень здравая мысль. Ох, Господи, как я скучаю по ней – она все умела назвать.

«Экскурсия Шоу в «Иксе» – лучший эпизод, написанный вашей рукой». Не моей, в том-то все и дело. Мы придумывали его вместе с Валерией Жаровой, писали вместе. Там часть написана мной, а часть ею. Мы, когда работали вместе, были больше чем сумма, там высекалась какая-то искра. Вообще, когда я работаю с умным, понимающим соавтором… Вот когда, например, я некоторые рассказы пишу с Катькой, – это больше любого секса, это больше любого взаимопроникновения, когда вы вместе выдумываете.

Я помню, когда мы с Иркой Лукьяновой выдумывали сказку «Что случилось с мистером Вольдемаром» (про Гусинского, в сборнике «Новые русские сказки»), как же мы хохотали! Мы редко были так счастливы, как когда сочиняли вместе. Это одно из моих самых любимых воспоминаний,

«Можно ли рассматривать образ Гордона в «Докторе Живаго» как образ еврейского бога?» Не бога, а народа. Там Живаго говорит ему некоторые вещи, за которые Пастернака до сих пор некоторые националисты, в том числе еврейские, ненавидят. Они считают, что он не понял мистики еврейской судьбы, предпочел христианство как путь более легкий, менее метафизический, и так далее. Но живая ненависть к Пастернаку со стороны любых националистов, со стороны любой ограниченности кажется мне важным доказательством его бессмертия.

«Читали ли вы толстовскую «Метель», как вы ее понимаете?» Сам Толстой объяснял и в «Современнике» напечатал, что он там описал реально бывший с ним эпизод. Но у Толстого же, понимаете, есть несколько инвариантных тем, к которым он возвращается все время. Все время несколько инвариантных переживаний из детства, которые он всю жизнь пытается описать. Одним из таких эпизодов была «за маской ужаса», которую он пытался по-разному описать, в «Записках сумасшедшего» наиболее объективно. Другим таким эпизодом была мучительная ревность, и он описывал ее в «Отце Сергии», в Левине (эпизод, когда Левин выгоняет Васеньку Весловского, несчастного, который вообще ни сном ни духом не виноват перед ним).

Я думаю, что одним из таких эпизодов, который потом отразился в «Хозяине и работнике», была для него метель. «Сбились мы, что делать нам?» Почему это толстовский инвариант? Потому что большинство толстовских инвариантов – метафоры внутреннего состояния, внутренней потерянности. Арзамасский ужас – ситуация невозможности осознать, преодолеть страх смерти. И один шаг остается до понимания, что смерти нет, но этого шага герой не в силах сделать (или не хочет). Другой потрясающий образ – это состояние потерянности, когда ты не можешь найти дороги твердой. Вот «Метель» 1855 (по-моему) года – он это там пережил, это стало метафорой обретения писательского пути, выхода на твердую дорогу. А потом попало в «Хозяина и работника». Вообще, вот это ощущение, когда ты сбился с пути в снежном поле; ощущение, которое в нынешней России мало кому знакомо (потому что на тройках по снежным полям больше не ездят)… И вот этот страшный образ метели, когда он увидел почтовую тройку, услышал колокольчик, но потом он понял, что почтовая тройка ездит по кругу, что она  тоже сбилась,  что вожатый сбился с пути. Конечно, это ключевой образ, идущий от Пушкина. Пушкинская «Метель» для Толстого была одним из главных сюжетных и эмоциональных источников, таким подзарядом.

Вообще, пушкинская проза абсолютно божественно написана. Я тут по своим нуждам перечитывал «Пиковую даму» и поразился тому, как это здорово, совершенно гениально. Образ России абсолютно четкий, это же история России и Наполеона. Герман – это же как раз такой Наполеон, которому в России перестало везти.

Так вот, история «Метели» – история заплутавшего человека. Гриневу у Пушкина повезло, вышел вожатый, а у Толстого автору повезло выбраться на твердую дорогу самому, и ямщику дали водки. В «Хозяине и работнике» гибнет хозяин. Гибнут оба, собственно, но там у Толстого финальный вывод (не зря Стасов называл это высшим его свершением) очень неоднозначен: если вы оказались в метели и пути нет, выхода нет, единственное, что вам остается – грейте друг друга, спасайте друг друга. Погибните все равно, но погибните как люди. Кстати говоря, этот образ преследовал и Высоцкого. По воспоминаниям Золотухина, он все время хотел написать песню про то, как в степи глухой замерзал ямщик и объяснить для себя, почему он замерз. А замерз он потому, что не хлестал лошадей. Если бы хлестал, то согрелся бы. Это одна из последних ненаписанных песен Высоцкого.

Образ заблудившегося в снежной буре человека очень важен. Ну вот и Толстой внес сюда свой вклад.

«Как вы оцениваете «Метель» Сорокина?» Я думаю, что это лучшее, что Сорокин написал. И я думаю, что мы все сейчас тоже в метели. Правда, у него там из этой метели в «Докторе Гарине» есть другой выход, условно говоря, доктор переродился, он на новых ногах. Если Россия сумеет переродиться, сможет на металлических ногах ходить, тогда да. Там в трилогии все очень продумано.

«Пару слов об Артуре Миллере, особенно про его роман «Фокус»». Слушайте, у меня эта книга на почетной полке. Я очень люблю Миллера, люблю «Случай в Виши», «Цену», «Смерть коммивояжера», но именно роман (у него, по-моему, всего два романа) играет для меня роль довольно значительную. Ценник я использую как закладку. Я про него писал, про Миллера. В чем фокус, какая там история? (не путайте с романом Марии Степановой). Есть тихий обыватель-еврей, он живет в опасном районе, где вечно происходят стычки. И он довольствуется ролью тихого обывателя  (это как «Случай в Виши») и все время думает: если афроамериканцев долбают, если они падают жертвами перестрелок или травли прямой, то это они сами виноваты, потому что они преступное сообщество: «Нормального человека же травить не будут, правильно? Если правильно себя вести, все будет хорошо». А потом он становится жертвой антисемитского психоза, травить начинают его. Фокус в этом. Она довольно здорово написана, начинается она с вопля на улице (это 1945 года роман), чем сразу задается такая тема страшно нестабильного, одинокого и опасного мира. Не может герой заснуть, ночь жаркая, душная, и потом в этой ночи раздается мучительный женский крик. Сначала ему кажется, что зовут Алису, а потом он слышит: «Police, police!». А он не делает ничего. А утром  – трупешник. Вот фотография молодого Миллера, еще, естественно, до брака с Мерилин. Романчик могущий, вроде никакого особенного фокуса нет, но ощущение атмосферы дикого страха, и последняя фраза, одна из моих любимых – «он понял, что эту ношу ему тащить теперь вечно», что вообще жизнь – это бремя, мы всегда будем его нести. Любой из нас может оказаться жертвой буллинга, и это норма, поэтому надо сострадать любой жертве буллинга вне зависимости от того, в какой степени она  тебе близка и ты разделяешь ее.

В чем сила Миллера? Как всякий высокого класса драматург… Ох, у меня тут, на одной полке, есть еще роман «Compulsion» Мейера Левина, одна из великих книг описания реального преступления. Два молодых сверхчеловека решили убить одноклассника. Страшная история реальная. Очень рекомендую всем «Compulsion», это просто жуткий, абсолютно жуткий роман.

Так вот, в чем сила Миллера? Как драматург, он гениально строит внутреннюю речь персонажа, его внутренней монолог. Нарративчик ему удается как прямо ничто. Все диалоги отличаются замечательным лаконизмом. Правда, большинство драматургов описаниями тяготятся, пытаются их заменить ремарками. А у Миллера есть умение описывать, давать пейзаж через физиологическое восприятие, описывать жару или дрожь рассвета двумя-тремя штрихами, такая физиологическая точность. Нет, он большой был писатель. Невзирая на то, что проза его не привлекла, он ушел целиком в драму, но, как и Теннеси Уильямс, он всю жизнь, конечно, мечтал быть романистом. Для него театральное дело было делом слишком ненадежным. Прежде всего потому, что механизм успеха не постигается, я бы сказал «не рационализируется».

У меня есть чувство, что Миллер был в полушаге от Нобеля. И Теннеси Уильямс тоже. Но драматургов, получивших Нобеля, можно перечесть по пальцам. У Юна Фоссе есть несколько пьес, а прежде всего это Юджин О’Нил, главный американский драматург. Тут, кстати, хороший вопрос: «Почему вы называете О’Нила лучшим американским драматургом?» Не лучшим, а главным. По ощущению тревоги. Американская жизнь тревожная, это чувство, что вы заселили огромный континент, который живет своей жизнью и вам не принадлежит. Вы пытаетесь покорить природу, а она не покоряется. Есть древние верования, есть древние силы, природа, водопады, озера. Вы можете научиться ими пользоваться, но вы не можете их покорить. И об этом надо помнить.

«Не кажется ли вам, что Илон Маск сошел с ума?» Он может сойти с ума, это возможно, в прямом эфире. Я говорю, что сегодня действия Господа – это «хотели, получайте». Попробовали – убедились. Вы хотели, чтобы вам дали русского националиста в президенты, через него якобы действует дух истории. Вот, смотрите, к чему приводит неограниченный нацизм. Вы хотели Трампа вернуть – вернули, получили Трампа-2. Вы хотели Маска, вот вам, пожалуйста, и Маск.

Как бы вы ни относились к Маску, он интересный человек. Но он именно персонаж, он из тех людей, чей уход будет не гладким. Вряд ли он скончается в 93 года в своем кресле, куря сигару и поучая внука. Ему не светит классический американский миллиардерский период мирной старости. Он из тех людей, которые либо устроят себе катастрофу на личном самолете, либо полетят в космос и взорвутся по дороге, либо ринутся в какое-то сафари и попадут на носорога. Не знаю, я вижу (по крайней мере, есть такое чутье), что человек взорвется в прямом эфире, взорвется либо от внутренних противоречий, его терзающих, либо от внешних давлений. Но такая рискованная судьба вызывает, скорее, уважение. Думаю, что его безумие в прямом эфире мы будем наблюдать довольно скоро.

Понимаете, всегда, когда тебе кажется, что ты поймал бога за бороду, Господь довольно быстро старается тебя разубедить. Насколько уныние является одним из самых противных пороков, настолько смирение – одна из самых симпатичных добродетелей. Об этом важно помнить.

«Сохранили ли вы общение со Стояновым? Судя по интервью в «ЖЗЛ», вас связывали теплые отношения». Ну как «теплые»? Он был хороший актер, он умел (и остался) расположить к себе. Он добродушный и ласковый к интервьюеру человек. Но никаких теплых отношений у нас не было, мы радовались, когда друг друга видели. Но личных отношений у нас не было. Я думаю, что Стоянов вынужденно сейчас в этой бочке с огурцами, и вряд ли он там может сохранить свежесть. Но он выдающийся артист, и я очень верю в его светлый талант и ясную душу. Я продолжаю к нему относиться с неизменной благожелательностью.

«Кто лучший из ныне живущих российских сценаристов?» Миндадзе – безусловно, номер один. Его племянник Саша (вы понимаете, о ком я говорю), сценарист «Пациента № 1» Гигинеишвили, наверное, номер два… Сейчас я, кстати говоря, посмотрю, потому что это действительно сценарист очень классный. У него есть такой дар писать диалоги из одних междометий. Да, Саша Родионов, вместе с Резо они сценарий написали. Это гениальный сценарий и очень сильная картина. Как они смогли это снять?  Я очень жду следующего фильма Резо, ведь Резо – ученик Хуциева, тоже сценарист довольно сильный. Чувство соразмерности, грузинское чувство формы у него развито как ни у кого.

«Вы выступаете за упразднение тюрьмы как института наказания. Невзоров развернул эту идею, предложив Россию сделать всемирной тюрьмой – что-то вроде Австралии, куда отправляли каторжников. Для Австралии это закончилось неплохо».

Нет, я так не думаю. Россия должна стать для всего мира не тюрьмой, а идеалом свободы. Я говорю: на мировой концерт каждый приходит со своей арией. Если тебе нечего предложить, ты сидишь в зале. Мне кажется, что на мировом концерте наций, который мы будем наблюдать после последних судорог архаики, после второй половины архаики, мы должны принести идею переформатирования всей пенитенциарной системы, отказ от идеи тюрьмы. Куда девать, можно думать. Но это интереснее, чем думать, как построить неубиваемую, непобедимую, непрошибаемую тюрьму. Лучше построить мир без тюрьмы, потому что никакая тюрьма, во-первых, никого не изолирует, а во-вторых, не делает лучше, не исцеляет.

«Вы сильно похудели, как это получилось?» К сожалению, я не знаю, это не получилось, это иллюзия. Но костюм действительно хорош.

«Как вам спектакль «Сатирикона» «Р.»?» Я очень высоко оцениваю все, что делает Райкин в «Сатириконе», и «Ревизор», поставленный ими по-новому – это грандиозный прорыв. Райкин, кстати, – лучший исполнитель «Снегопада», он читает его лучше, чем Самойлов. Хотя Самойлов гениально читал. Я думаю, Райкин – самая интересная фигура в сегодняшнем российском театральном мире. Самый яркий актер и самый упорный театральный руководитель. Я очень буду счастлив, если у него будет шанс продолжить деятельность. Но хвалить его не буду. «Вас хвалить я не хочу»: мои комплименты вряд ли будут способствовать его безопасности.

«Как вам нравится Франсуа Озон?» Сын мой старший с ним знаком, и ему очень нравится. А вот насчет меня самого… я больше всего люблю «Восемь женщин»,  тоже концерт. Особенно мне нравится там Людивин Санье, она настолько очаровательна там, я ее полюбил после этой картины. Ну и самая старшая там гениальна… Да они все там хороши! Собрать 8 главных звезд французского кино… и Ардан, и Денев, и все они там сыграли себя, и все сыграли автопародию. Я с упоением на это смотрю. Сейчас я, кстати говоря, всех вспомню, потому что всех я вряд ли сам перечислю.

«Кто ваш любимый документалист?» Косаковский однозначно и безусловно. Косаковский – не столько же документалист, понимаете? Он мыслитель. Для него документальное кино – это способ думать. Да и Дворцевой – грандиозный человек. Потрясающее впечатление в жизни и кино на меня производит Лозница. Я счастлив, что я с ним знаком.

Вот так посмотришь фильм Лозницы,

Прочтешь две-три статьи,

Заглянешь в черные глазницы,

ХХ век, твои…

Для меня вообще Косаковский не столько художник, не столько документалист, сколько социальный утопист. Он пытается сделать мир реально лучше – отказом ли от мяса, отказом ли от бюрократии, отказом ли от войны. Он вообще для меня поэт киноизображения огромный и прежде всего, конечно, источник оптимизма. Когда я вижу Косаковского, я вижу такую нравственную твердыню, рядом с которой мне спокойно. Моя постоянная внутренняя тревога очень успокаивается рядом с ним.

Да, [в «Восьми женщинах»] потрясающая Виржини Ледуайен, Даниэль Дарье старушка, изумительная, которая потрясающе поет финальную песню. Эммануэль Беар – мой идеал женской красоты во всей этой команде. Людивин Санье, Катрин Денев, Изабель Юппер (гениальная актриса, очень мне непонятная), Эммануэль Беар и Фанни Ардан. Совершенно гениальная история. Мне это потому еще глубоко близко, что отношения сильной женщины и слабого мужчины- одна из ключевых тем русской литературы.

Возвращаясь к «Доктору Живаго». «Доктор Живаго» – фаустианский роман со всей схемой фаустианского романа, которая есть и в «Тихом Доне», и в «Лолите». Рождение мертвого ребенка, которое есть и в «Хождении по мукам», и чудом выжившего ребенка (Танька Безочередева, которую чуть не съел людоед, которая оказалась в детдоме), и, разумеется, бегство с любовником, то есть адюльтер как метафора революции. И юношеский, отроческий инцест как метафора растления властью, через что проходит и Лолита, и Аксинья, и Лара. Но главный феномен романа – это, конечно, Юра. Фаустианский герой.

Меня многие спрашивают, как понимать Евграфа. Евграф у Пастернака, как вы понимаете, это «благо пишущему» (по-классицистки важны имена), – он покровитель пишущего. Это фигура того же ряда (она всегда есть в фаустианском романе): иррациональный, пограничный, частично принадлежащий к миру зла, безусловно, демонический покровитель. Это может быть Мефистофель, а может быть Хозяйка Медной горы, как еще в одном фаустианском тексте. Этот всемогущий покровитель – носитель такой тайной силы государства. Помните: «Загадка его могущества осталась неразъясненной», – сказано о Евграфе. Наталья Борисовна Иванова видит в нем даже черты Сталина, его рябость, доху… Я так далеко не захожу, но Евграф, безусловно, тот мистический рациональный покровитель, который в фаустианском романе обязан быть. Дело в том, что именно он, как Мефистофель в «Докторе Фаустусе», заключает контракт. И Юра этот контракт разорвал. Он предпочел не жить, чем жить по новому закону. Он вычел себя из новой жизни. Доктор Живаго  – это, может быть, тот вариант, о котором для себя мечтал, может быть, сам Пастернак. И ему удалось в жизни соскочить с этой карусели, с этой иглы. Он увидел вакансию поэта, которая опасна, если не заполнена, и так же опасна, если не пуста. И не дал впихнуть себя в эту витрину. Поэтому при всей своей магнетической способности притягивать внимание он, как сам говорил, предпочел жить скрытно, «вне блеска зеркальных витрин». У него был темперамент выступальщика, лидера, генератора искусства, но он предпочел жить в Переделкине.  И жить тихо, быть скрытым стержнем сюжета, как доктор Живаго.

Леверкюн в «Фаустусе» захотел подписать контракт, Пастернак от этого спасся. И Юра Живаго от этого спасся. Ведь в фаустианском романе ключевой момент – ты либо подписываешь этот контракт, либо нет. Ведь Григорий Мелехов тоже его разорвал. Он вернулся, прекрасно понимая, что идет на верную смерть. Он вернулся до амнистии первомайской. Он вернулся, потому что не может в этом мире выживать.

В фаустианском романе большинство героев соглашаются подписать контракт с  государством, потому что это условие профессиональной реализации. А Юра Живаго предпочел, чтобы его стихи существовали в виде тетрадки, хотя это те стихи, которые могли бы обеспечить читателю духовный переворот. Но читателю важно постараться найти эту тетрадку, и тогда она подействует на него.

Естественно, в «Докторе Живаго» сильны не только фаустианские мотивы, которые, в общем, только в основном связаны с темой Лары. Женщина, которая изводится из темницы и гибнет. Женщина – жертва рокового инцеста, растления власти – отцовской или отчимовской, и так далее. Но там много и мотивов гамлетовских. Пастернак в это время одновременно переводил «Гамлета», а потом, после войны сразу, переводил «Фауста». Два одновременных и последовательных, это два главных проекта его зрелости. И естественно, от Гамлета в докторе – не только «Гул затих, я вышел на подмостки…», не только эта гамлетовская покорности жребию, не безволие, а именно исполнение божественного предначертания. Это вообще, наверное, гениальная догадка Пастернака, что он в фаустианский роман на главную роль поставил не Фауста, а Гамлета. Это очень интересно: Тоня пишет ему о его начисто отсутствующей воле, а между тем воля у него есть. Воля в том, чтобы остаться Гамлетом и не стать Фаустом, не подписать договор. Наверное, именно в этом главное новаторство Пастернака – в том, что он русского Фауста заменил русским Гамлетом. Мне очень кажется важным, что от «Гамлета» пришли Розенкранц и Гильденстерн, это Дудоров и Гордон, которые даже на уровне звуков – «г», «д», «н» – как-то отзываются Розенкранцем и Гильденстерном. Это такая гамлетовская интонация: «О, дорогие друзья, как вы безнадежно заурядны! Лучшее, что в вас есть, это то, что вы жили в одно время со мной и меня знали!». Высокая гордыня, очень христианская гордыня.

Понимаете, если «Гамлет» – это христианский сюжет, христианская трагедия, то «Фауст» – это трагедия постхристианская или антихристианская. Это, по большому счету… Вообще вся фаустианская история – это история отношений человечества с богом после Христа. Христа прислали на Землю, не приняли, и Господь отвернулся от человечества, приняв такое довольно любопытное решение: он смотрит на мир как на огромную шарашку. «Дания – тюрьма». Вот в эту тюрьму он назначает такого Берию, такого смотрителя, который отбирает там талантливых. Фауст – это не христианская, а в каком-то смысле даже и антихристианская фигура. Это человек познающий (отсюда, кстати говоря, шиллеровская ненависть к просвещению); это человек, который идет к Люциферу, к Прометею, и у него получает орудие для своего искусства, подписывая контракт.

Фауст – самый талантливый в этой шарашке, но простит его Господь, возьмет на небеса или нет? Гете считал, что возьмет. Сокуров считает, что нет. Любой человек, трактующий «Фауста», должен ответить на вопрос, что будет с Фаустом, когда договор будет расторгнут. У Томаса Манна Леверкюну нет прощения. Он совершил свое, но в рай он не попадает, он попадает в паралич. Для Лени Рифеншталь нет прощения, для Шенберга сложно, но это каждый решает сам.

Иными словами, в некотором смысле фаустианский роман – это антихристианский роман. Это не переделка мира, а приспособление к греховному миру и согласие получить в нем преференции. Делай начальнику зоны шахматы из жеваного хлеба, делай ему ракеты, пиши ему оперы. Но это не христианское дело. Если Гамлет – это жертва, то Фауст как раз выживает. Он адаптивный, survival. Как Грег Миллер говорит: «Год Змеи – это Year of Survivors, мы все Survivor’ы».

Мне кажется очень важным, что фаустианская линия у доктора – возможность трудоустроиться, возможность быть в партизанском отряде (все же борются за его душу)… Но сам доктор не хочет, он предпочитает писать свои стихи. Конечно, Лара здесь – ключевой образ, образ России. И вот здесь правильно пишут мне: «А почему доктор не уехал с Ларой? Почему он отпустил ее с Комаровским?» Понимаете, ребята, ужасную вещь я сейчас должен сказать: ведь это не он ее отпустил, это она с ним уехала. Он дал ей выбор: доктор  понимал, что она может остаться. Оставляя ее, позволяя ей уехать с Комаровским, через Дальний Восток эвакуироваться, уехать, он допускает для нее возможность спастись. Но ведь она могла не уезжать, и человечество могло остаться со Христом, и Россия могла остаться со Христом. У Пастернака было такое отношение к революции и к истории, что не человек ради истории вообще, а история ради человека. Вся революция в России задумана была для того, чтобы Юра с Ларой оказались в Варыкине.

Это как Волшебник у Шварца: «Я вот вам завалю все снегом, а вы здесь будете вдвоем. Давай признавайся ей в любви и целуй». Вся русская революция была устроена для того, чтобы Юра написал свои варыкинские стихи.

Не потрясенья и перевороты.

Для новой жизни очищают путь,

А откровенья, бури и щедроты

Души воспламененной чьей-нибудь.

Все было сделано для того, чтобы Юра и Лара оказались вдвоем, зачали Таньку. И они оказались вдвоем, и они оказались счастливыми, они осуществили эту короткую утопию, которой была русская революция. Май, лето, «Сестра моя жизнь». Вообще русская революция случилась для того, чтобы Пастернак написал «Сестру мою жизнь». Конечно, ужасные жертвы, но ведь Господь заинтересован в текстах, а не в социальном устройстве. Это не по нашей части, как говорит доктор: «Смерть – это не по нашей части». Мы не можем обеспечить людям рай на земле. Но если на земле происходят бури, преображения и перевороты, мы должны сделать из этого лучшее, что мы можем сделать – то есть написать «Сестру мою жизнь». И Юра, и Лара, действительно, как поэт и Россия, как гений и Россия, ненадолго сошлись в Варыкине, в историческом и духовном центре страны. Но ведь доктор понимает, что он не может удержать Лару, как доктор не может удержать Россию, как никакой Пастернак и никакой Блок не удержали бы Россию. Юра – это Гамлет, а не Фауст, он не гений государственности. Поэтому он ее отпускает, потому что она все равно бы уехала. Он чувствует в ней, как чувствует и в России, ту часть души, которая принадлежит Комаровскому, принадлежит навсегда.

Вот Зинаида Николаевна пишет: «Боря так и не понял, что я любила своего кузена, что я ходила к нему в гостиницу (Мелетинский, кажется, была его фамилия, сейчас проверю) не насильно, а по любви, что он был прекрасный человек. Пастернак прекрасно это понимал. Он понимал, что Россия любит своего Комаровского, она уедет с ним по-любому, удерживать ее бессмысленно. Единственное, что вы можете сделать с возлюбленной, – дать ей свободный выбор.

С порога смотрит человек,

Не узнавая дома.

Ее отъезд был как побег,

Везде следы разгрома.

И наколовшись об шитье

С невынутой иголкой,

Внезапно видит всю ее

И плачет втихомолку.

Потом и Россия утешилась с другими, как утешалась она с комиссаром, и Юра, как Обломов, утешился с женщиной, сестрой хозяйки. Это не умаляет их заслуг: Пшеницына есть Пшеницына, хлеб земной, но это не любовь. Иногда женщину надо отпускать, если ты чувствуешь, что она больше не твоя. Так и произошло с Россией. А так-то Россия могла бы остаться с Юрой. Может быть, теперь для нее, для Лары, и открывается новый путь, и я счастлив быть современником этого нового выбора. Увидимся через неделю, пока.



Боитесь пропустить интересное? Подпишитесь на рассылку «Эха»

Это еженедельный дайджест ключевых материалов сайта

Напишите нам
echo@echofm.online
Купить мерч «Эха»:

Боитесь пропустить интересное? Подпишитесь на рассылку «Эха»

Это еженедельный дайджест ключевых материалов сайта

© Radio Echo GmbH, 2025