Скачайте приложение, чтобы слушать «Эхо»
Купить мерч «Эха»:

«Один» Дмитрия Быкова: Гарри Поттер и наше время

Дмитрий Быков
Дмитрий Быковпоэт, писатель, журналист

Люди в эпоху великих исторических сломов вынуждены искать место, где можно их пересидеть, как на последнем берегу. И пытаются работать там, где еще есть возможность работать. В этом плане для меня «Гарри Поттер» с его манифестацией этого низового движения полукровок и «грязнокровок» – очень чуткое и важное свидетельство…

Один30 января 2025
1972
Один. Дмитрий Быков. Гарри Поттер и наше время 29.01.25 Скачать

Подписаться на «Живой гвоздь»

Поддержать канал «Живой гвоздь»

Купить книги Дмитрия Быкова на сайте «Эхо Книги»

Купить книги Джоан Роулинг на сайте «Эхо Книги»

Д.БЫКОВ: Здравствуйте, братцы! Мы с вами опять, как всегда, полуночничаем. Тема сегодняшнего разговора – Гарри Поттер и наше время. Могу сказать почему. Дело в том, что бэбз переживает интенсивное увлечение магией, алхимией, на то он и алхимик, и всем, что с этим связано. Он пересматривает бесконечно первую серию (вторую ему пока рано), обсуждает с нами все устройство магического сообщества. Поскольку так случилось, что именно Джоан Роулинг первой предсказала надвигающиеся на нас темные времена, уже надвинувшиеся, уже на нас наползшие в полной степени, мы имеем сегодня резон для разговора об этой книге. Нам надо посмотреть, что там предсказано, каковы черты современных Волан-де-Мортов, что мы можем им противопоставить, как может быть устроен Хогвартс, и так далее.

Я не буду выделять под это последние двадцать минут, а буду отвечать на эти вопросы по мере их поступления. Но вообще вопросов очень много, они очень любопытны. Почему-то сразу три человека, не сговариваясь, в письмах, захотели меня спросить: следует ли российскому эмигранту следить за происходящим на родине или следует полностью отключить эту информацию и забыть о ней, чтобы тем полнее интегрироваться в заграницу? В принципе, это вопрос из серии: «Почему люди не летают как птицы?» Наверное, теоретически так бы поступить следовало. Но поскольку мы живем не в вакууме, мы не сферические кони, то мы не можем отрубить себе хвост, который в моем случае составляет 50 лет предыдущих. При этом значительную часть из этих 50 лет я проводил за границей, преподавал за границей, но это не было моим основным интересом. Основной мой интерес был в сочинении стихов и прозы на русском языке. При этом я вообще, снисходя к нашей земной участи и особенно к участи эмигрантской (поскольку она требует напряжения и сил, постоянно)… Эмиграция ведь это не просто личное пожелание, это ежедневная, постепенная, довольно кропотливая работа, которая занимает не год и не три, она занимает всю оставшуюся жизнь.

Поэтому эмигрант по определению находится в положении уязвленном (особенно это касается нелегального эмигранта, который сейчас, видимо, во всем мире будет переживать самые трудные времена – и в России, и в Штатах, и в Европе), – эмигрант может и должен позволять себе абсолютно все, что ему облегчает жизнь. Разумеется, кроме грабежей, убийств и других нарушений уголовного кодекса.

Все, что делает вам хорошо и при этом не делает окружающим безнадежно плохо, – это все как-то разрешимо, дозволительно. Это не означает, что вы должны создать себе режим наибольшего благоприятствования. Конечно, надо требовать с себя по максимуму. Но, по большому счету, все, что эмигранту хорошо, он может себе позволить делать. Следить за ситуацией на родине, не следить за ней. Мне хорошо, меня отвлекают многие моменты. Иначе, конечно, «как не впасть в отчаяние при виде всего, что совершается дома». Дома совершается достаточно для полновесного отчаяния.

Такого падения, такой деградации, какую мы наблюдаем сейчас, причем в таком жалком и трагифарсовом виде, трагическом для населения, фарсовом для наблюдателя, Россия не знала никогда, просто реально. Естественно, что в этой ситуации и следить, и не следить – одинаково трагично. Надо не увлекаться.

Мне Александр Мирер, который был, все-таки, помимо замечательных писательских и редакторских способностей, просто очень умным человеком, замечательным другом Стругацких, и так далее… Так вот, Сан Саныч мне когда-то сказал: «Организм человека так устроен, что есть вещи, которые в него могут попасть только извне». Определенные вещества – ну, это ладно. Если вы не можете спать, если у вас бессонница, вам надо принимать снотворное, иначе вы не сможете функционировать. Определенные люди, потому что вы не сможете взять нужные стимулы, нужные сведения. Человеку нужен человек, это вообще одна из тайн, которые я обычно на курсах по феномену интересного стараюсь продвигать. Есть такой феномен – человеческая недостаточность. Зачем-то человеку нужен человек.

Частным случаем этого является любовь, частным, но не определяющим. Общение – это такая форма энергообмена (сказал бы Веллер), информационного обмена или просто обмена страданиями, жалобами. Человек не может быть один, «человек ни черта не может быть один», как сказано в финале известного хемингуэевского романа. Если уж Морган до этого додумался, но, наверное, и мы можем. Не такие индивидуалисты.

Человеку нужно получать информацию из окружающего мира, чтобы не вариться в собственном соку. Человеку нужно сочувствовать и получать сочувствие. И разумеется, человеку нужно отвлекаться каким-то образом от своих внутренних проблем. Для этого придуманы политика, искусство, профессиональные занятия.

Мне легче в том плане, что вот я и хотел бы подумать о смысле жизни или о трагизме существования, или о том, что происходит дома, но мне надо решить проблему: каким образом завтра семинару рассказать про Кола ди Риенцо, рассказать так, чтобы ему было интересно. Это к вопросу о том, чем я занят.

Я занят тремя курсами, но один меня особенно занимает. Я его сам придумал. Придумал я его, чтобы каким-то образом студентам продать не продать, но по крайней мере объяснить феномен Зеленского. И сейчас, поскольку «VZ», книжка моя, выходит по-английски, я должен (обложку я утвердил с радостью и в марте я буду ее представлять, где возможно) вписать короля-нарратора (условно говоря, author-in-power) в мировой контекст. И тут выясняются поразительные вещи. Оказывается, что есть один соблазн, которому ни один художник не может противостоять, ни одна власть не может противостоять. Это соблазн слияния власти и искусства.

Вот я, например, вчера давал Нерона. Казалось бы, это первый драматург во власти, первый художник во власти, первый актер во власти. «Какой актер погибает!» – знаменитая фраза. И один мальчик мне замечательный (семинар очень умный, туда ходят люди совсем не типичные, занятые нестандартными проблемами)… Я их спросил: «Как вы полагаете, справедливы ли слухи о том, что Нерон поджег Рим? У нас нет никаких фактов, Светоний намекает на каких-то людей с факелами…». Видимо, он был пироманом все-таки, иначе как объяснить его жажду публичных сожжений. Но у нас есть один серьезный аргумент: глядя на пожар Рима, Нерон играл на цитре и декламировал из Гомера, пока десять из четырнадцати районов Рима превращались в прах. И один мальчик говорит: «А что ему следовало делать? С божьей стихией – вы сами говорили – царям не совладать. Что ему было делать, этому императору, в такой момент, кроме как не играть на цитре? Перед ним совершается великое событие, которого он все равно не может остановить? Единственный адекватный жест здесь – жест художника, который оценивает величие момента». Он же все равно не сможет спасти этих людей, он потом (кстати говоря, некоторые пытаются защищать Нерона) все от себя зависящее сделал: он помог, обложил гигантским налогом провинции, он возвел в Риме дворец, погорельцев пустил в свои дворцы (а это вообще довольно редкая история для Рима).

Вы знаете, вообще все заграничные романы о Нероне рисуют его сироткой. Маму убил кто-то… Сиротка. Но мама у него была тоже такая – Агриппина. Она не зря сказала: «Порази меня в чрево, ибо чрево это выносило монстра». Она была сестра Калигулы, в общем-то, не очень приятная женщина сама по себе.

Так вот, я возвращаюсь к проблеме художника и власти. Есть два соблазна, которым люди абсолютно не могут противостоять. И это не самые плохие соблазны. Первый – соблазн для власти попробовать себя в искусстве. А второй – соблазн художника сотрудничать с властью. Ну вот живет Петрарка. Кстати говоря, выдающийся ритор, замечательный публицист. Мы знаем его как автора двух книг сонетов – «На жизнь и смерть мадонны Лауры», но мы не знаем его как политического мыслителя. А ведь именно Петрарка создал идеологическое обоснование (прекрасно написанное, кстати!) для Кола ди Риенцо, который решил вот так вот восстановить римскую доблесть. Нашел осколок римской стены, вмонтировал ее в современное здание, заставил поклоняться (простите, Бета приходит, она рада вас видеть, еще и бэбз придет сейчас; он сегодня в сад не идет, потому что сегодня лунарный Новый год, и его празднуют – у нас сегодня выходной).

Ну и вот, для Петрарки, казалось, бы, что ему римская доблесть? Что ему Кола ди Риенцо? Но он отчаянно способствует его успеху. Он приходит в восторг от идеи – вернуть доблесть Рима. Он пишет ему фактически готовую программу. И это Петрарка, который вообще о государственном управлении имел самые идеалистические представления. А вообще, тринадцатый-четырнадцатый век – это время, когда художники действительно помещают себя, вторгают себя в проблемы государственной власти. Что, Данте делать было нечего? Сиди и пиши «Божественную комедию». Нет, он сводит там политические счеты. «Божественная комедия» – политическое произведение. Я помню, мне Валерий Георгиевич Попов, мы обсуждали с ним проблему художника во власти… Это 1989 год, когда проблема была предельно актуальна. И он мне говорил: ну вот Данте, кто сейчас помнит всех этих правителей? А «Божественная комедия» сияет, поэтому заниматься надо искусством, а не вот этим всем. Тогда же он написал замечательный рассказ «Боря-боец», где описан тот тип, который впоследствии стали называть «демшизой». То есть человек, который канализирует через политику свое безумие.

Но, ребята, «Божественная комедия» не была бы такой божественной, если бы она не вдохновлялась энергией заблуждения (в толстовском понимании), если бы Данте не интересовала политическая проблематика. Художник, которому безразличен мир, безразлична политика (а политика – это, между прочим, концентрированное выражение нравственности, embodiment of nation)… Значит, вышла сейчас книжка Марлен Лорель, я ее рецензирую для одного портала. Она называется «Ideology and Meaning-Making Under the Putin Regime». Никакого «мининг-мэйкинга», конечно, не происходит, но она права в одном отношении. Она там пишет: если политик не обладает яркой идеологией и яркими личностными чертами, он играет другую роль. Он становится телесным воплощением нации, лучших и худших ее черт». И, поскольку политика – physical embodiment, физическое, наглядное, предельное воплощение главных черт нации, мне очень трудно определить художника, который был бы к этому безразличен.

И если бы Петрарка не заинтересовался судьбой Кола ди Риенцо, он бы хуже писал сонеты на жизнь мадонны Лауры. Это связанные вещи, это вопрос темперамента, в том числе общественного. И Мандельштам, лучший переводчик четырех сонетов Петрарки («Река, распухшая от слез…» или самое мое любимое: «Промчались дни мои, как бы оленей косящий бег…»), – человек, который это перевел, был глубочайшим образом интегрирован в политику, думал о ней: «Европа цезарей! С тех пор, как в Бонапарта гусиное перо направил Меттерних…».

Это все к вопросу о том, следует ли думать о судьбах родины, в том числе о судьбах мира. Художник, мне кажется, обязан отвлекаться на такие вещи, потому что показателем его равнодушия в целом, отсутствия эмпатии как раз и будет его политическая неопределенность, политическая индифферентность. Наличие у человека политических убеждений ярких – это показатель его неравнодушия к судьбе человечества в целом. Тогда можно ожидать, что он напишет хорошие любовные стихи.

Видите, далеко меня увел ответ на ваш вопрос, но в конце концов, вы за этим его задаете.

Вторая вещь, очень для меня важная. Вот мне тоже пишут: «Я принимаю антидепрессанты, меня тяготит эта зависимость, что делать?» Понимаете, теоретически любая зависимость – довольно тягостна. Я знал и знаю одного диссидента (это мой близкий друг), который, страдая астмой, никогда не применял ингалятора. Как-то передыхивался, перемогался. Ему сказали: «Ты помрешь». А он: «Ничего, как-нибудь передышусь». Он говорил: «Представляете, меня арестуют. А я уже подсажен на ингалятор, и меня смогут шантажировать наличием или отсутствием ингалятора». Это жестокие слова, и жестокое правило, применяемое к себе. Но если говорить объективно, то, видите ли, любая форма зависимости может стать формой или рычагом шантажа. Это нормально.

Но с другой стороны, вам не так много времени отведено на свете. Я понимаю, конечно, что само понятие смерти оно сейчас пересматривается и будет пересматриваться в ближайшее время. Мы живем на пороге такого откровения. Первым таким откровением было христианство – «не все мы умрем, но все изменимся». Мы находимся в таком положении, что там надо реализоваться на пятачке. Я помню, как мне Миндадзе, объясняя преимущества цензуры, мне сказал: «Реализуясь на пятачке, ты действуешь с большей энергией, большей ответственностью». Пятачок был вот такой, и ты на нем вынужден был реализовываться. Примерно такие же вещи доказывал Лосев в своей «Похвале цензуре»: «Нам выгодна была цензура». Кстати говоря, это книга, которая пользуется огромным успехом у американского студенчества, потому что она смешно написана и очень провокативна.

Так вот, если вам надо реализоваться вот на таком пространстве вашей жизни, для этого надо делать все, что позволяет вам нормально функционировать. Помогают вам антидепрессанты – давайте. Никогда вы не дождетесь от меня рекламы веществ, просто потому, что я две вещи считаю зависимостями очень дурными. Гэмблинг в любом виде, то есть азарт, игры, игроманию.  Я просто знаю, несколько раз писал для «Собеседника» об ипподроме, я был там. И знаю, что если бы я увлекся, соскочить с этой иглы было бы практически невозможно. Там потрясающе интересная среда и жутко увлекательный процесс, это тебя засасывает. И, кстати, Высоцкий говорил Кохановскому: «Даже не пробуй, с этого невозможно спрыгнуть». Но если вам ни вещества и ни гэмблинг, а если вам нужны лекарства, легкие дозы алкоголя, формы общения, то не надо себя этого лишать. Зачем аскеза, доводимая до такого.

«Ваше дело, – писала Цветаева Бессарабову, – максимальная забота о вашей душе». Если вам для того, чтобы ваша душа, подобно цветку в вазе, раскрылась оптимальным образом, киньте таблетку аспирина в эту вазу. Это не является чем-то запретным. Вот еще самый важный совет: если вам хочется писать, а вам надо выполнять какую-то другую работу, хрен с ней, с этой работой. Лучше написать. Лучше позволить себе сделать то, что вам хочется. Потому что то, что хочется (если это, конечно, не убийство и не изнасилование), получится лучше.

Вот, кстати, тут вопрос Андрея, постоянного слушателя (спасибо ему за это, даже донатящего на «Патреон», хотя, как вы понимаете, эти донаты не являются источником моего существования, они являются приятным комплиментом того, что я кому-то небезразличен; спасибо Вам, Андрюша, тем более вы живете в Штатах)… Так вот, Андрей спрашивает: «Сын пишет, надо ли это поощрять?»

Я не знаю, надо ли это поощрять, но это не надо запрещать. Во-первых, эмигрантские дети пишут хорошую прозу, потому что они находятся на острие серьезного конфликта. Вот, понимаете, Даниэла, внучка Вероники Долиной, дочь прелестной и талантливой Аси, выиграла крупный писательский конкурс. Я ее знаю, она у меня занималась в подростковых группах, я видался с ней в подростковом лагере «Марабу». Всегда страшно сглазить, но ребенок гениальный, что и говорить. Правда, с самомнением диким, но и с дикими терзаниями, диким сомнением в себе. Вот она пишет  божественно. Конечно, тут дело не в том, что у нее талантливая мать и гениальная бабка. Представить Долину бабушкой, неоднократная бабушка – это для меня находится где-то за гранью! Как говорила Мария Васильевна Розанова: «Я все могу себе представить, но представить, что Оля Тимофеева – бабушка, я не могу». Или «я могу представить Митю Харитонова отцом, но не могу представить Олю бабушкой». Да, это действительно сложные ощущения.

Но тем не менее и Даниэла, и многие эмигрантские дети как раз иллюстрируют внутреннюю конфликтность этого сознания. У них дома говорят на одном языке, в школе – на другом, думают они на третьем, каком-то синтетическом. Ну и, по всей видимости, это дает им, во-первых, серьезный стимул писать, потому что они живут интересной жизнью. А во-вторых, писательство для них становится выдающейся терапией. Поэтому пусть пишут, конечно. Пусть пишут, пусть читают на двух,  трех, пяти языках. А вопрос, на каком языке писать и думать, поверьте, для современного человека не актуален. Вот я сейчас, ребята (грех, конечно, все переводить на себя), учу испанский, потому что мне предстоит довольно скоро по-испански читать лекцию. Меня один испанский университет позвал на очень хорошую позицию, при условии, что я буду читать по-испански. Позиция эта недолгая, она никак не затронет моих американских студентов, это летняя история, мне предстоит нам месяц находится. Ребята, я учу. И хотя я человек старый, память моя далеко не та (хочется изобразить что-то потрясучее, но поверьте мне, я как чувствовал себя на 24 года, так и чувствую). Приходится учить – учу.

Это, кстати говоря, очень хорошее отвлечение. Если вы занимаетесь каким-то интеллектуальным делом, оно вам не повредит в любом случае.

«Знаете ли вы, что Кола ди Риенцо был авторитарием и жесточайшим  тираном?» Представьте, знаю. Но мне не надо смотреть на историю, чтобы понять: любой художник – потенциальный тиран. Лев Толстой был тираном. Помните, как у Кушнера:

Я смотрел на поэта и думал: счастье,

Что он пишет стихи, а не правит Римом.

Это про Бродского стихотворение, и там все названо довольно точно. Нет поэта, у которого не было бы авторитарного склада, который бы не испытывал такого же одиночества, что и тиран, такого презрения к толпе, что и тиран. Проблема в том – я об этом и говорю, – что у художника и власти ровно одни и те же соблазны. И, главное, ужасное желание быть единственным в своем роде, чтобы конкурентов не было. Вот мать моя умела видеть себя со стороны довольно четко. Она говорила: «Всегда, когда я гуляю со своей собакой (Кинга наша, лайка), мне жаль, что это не единственная собака. Всегда, когда я еду в своей машине, мне жаль, что это не единственная машина». Это такой индивидуализм,  он абсолютно неизбежен в жизни всякого нормального человека, занимающегося таким одиноким делом, как власть или писательство. И соблазн, и писательство… Радзинский-старший, я помню, мне говорил: «Я писал роман «Апокалипсис от Кобы, я писал бы его всю жизнь, и он мог бы становиться все лучше и лучше. Я десять лет над ним работал, я его улучшал бы и улучшал. Но в какой-то момент я понял, что я понимаю Сталина лучше, чем мне хотелось бы. И с этой иглы я соскочил: напечатал книгу с осознанием  того, где она несовершенна». Понимаете, бывают вещи, от которых надо избавляться.

И Юрский, играя Сталина, мне говорил: «Я стал его понимать, я стал на него похож, у меня появились его жесты». Здесь  – та же история. И художник, и диктатор в одинаковой степени ненавидят рев бушующей толпы, в одинаковой степени брезгуют заниматься делами простых людей… Знаете, как пишет Светоний, Нерон первые пять лет о налогах думал. Дальше его уже интересовала только риторика. Ну, это тоже довольно сильный соблазн.

Потом, ребята, что вы хотите от человека, которому преподает Сенека? Сенека (я живу тут неподалеку от одноименного озера, и дети спрашивают, не в его ли честь оно названо… нет, не в его, в честь индейского племени… впрочем, как говорит Жолковский: «А вот племя уже в честь Сенеки») крупный драматург. Я не считаю, что его лучшим произведением были «Письма к Луцилию», но «Отыквление» – гениальная сатира, очень смешная. Помните, там Клавдий: «Ведь это уже 64-й год, что он умирать собирается». Очаровательная вещь. Поскольку мое детское домашнее чтение составляли хрестоматии по античной, зарубежной литературе (Пуришев дарил матери с автографом, она была его ученицей; фотография с ним украшала ее рабочий стол, вместе с Жераром Филипом), и на всех этих пуришевских хрестоматиях я возрос. «Куда я пойду, несчастный, куда я направлюсь?» – меня это все очень вдохновляло.

Так вот, Сенека – сильный писатель. Когда твоим наставником, учителем является человек литературоцентрического склада, который даже умирая произносил сплошные афоризмы, по ходу самоубийства, и падая в ванну, забрызгав рабов, сказал: «Вот возлияние Юпитеру». Это заражает, это делает тебя зависящим отчасти не от экономических причин. Как это мне тоже один ребенок говорит: «Мы все понимаем, что Рим пал от экономических причин. Да нет же! Ничто на свете не падает от экономических причин. Экономические причины являются следствием утраты ориентиров, утраты пути». История человечества не Марксом написана, она не является хроником революций, производительных сил и производственных отношений.

Вот цитируют мне Пригова:

Такая сила есть во мне

Не выйди она вся

В нечеловечий запах ног

Убийцей стал бы я

И всяк сторонится меня

Когда бы знать он мог —

Бежал б мне ноги целовать

Что не перерезал я здесь всех.

Понимаете, с Дмитрием Санычем я довольно много общался, он, страшно сказать, похваливал мои стихи. Вы не поверите, но ему страшно нравилось про Гумилева и львов. И вот тогда мне это и сказал: что художник, который неавторитарен, он, скорее всего, плохой художник. Мы немного помешаны на нашем деле, мы немного эгоцентрики. Я вам больше скажу: трудно найти плотника, который не был бы эгоцентриком. У Синявского в «Кошкином доме» в слесаря вселяется поэтический дух, и он поет там оды болту 9х12 (или сколько там?). Так это ведь вообще любому человеку присуще считать свое дело центром вселенной. Каштанка супротив человека то же, что плотник супротив столярка.

Если человек не ставит свое ремесло выше всех ремесел, будь он даже мастер Безенчук, будь он даже дворник Генри Дарджер, если у его этого человека нет понимания своего центрального положения, он, скорее всего, будет плохим дворником. Поэтому, понимаете, если вам это нужно для работы (не обращайте внимания, это у меня бэбзячья микстура упала от кашля, он ее притащил и забыл забрать); короче, если человек себя не ставит себя в центр профессионального (подчеркиваю) мироздания, я не очень верю в его профессиональные способности.

«Что мы можете сказать о Семене Юшкевиче?» Я должен печальную вещь сказать: всякий большой писатель появляется сначала в виде репетиции. Еврейский мир, мир местечек, конечно, получил полный голос в виде Шолом-Алейхема. Но это не самый мой любимый писатель. Есть два еврейских мира: мир одесский, которого Шолом-Алейхем практически не выражал, у него есть один рассказ «Одесса», который, кажется, в посмертный 20-томник даже не включен, настолько он слабоват. И то, что он в Одессе написал одну небольшую повесть, не делает его одесским писателем. Одесса – совсем другой мир. Шолом-Алейхем – это мир местечек.

Семен Юшкевич – первый русский писатель, который сделал еврейский быт своей главной темой. Писатель он, конечно, русский, варившийся в русской среде. Но он хотя бы понимал, до какой степени травматична, до какой степени болезненна еврейская тема станет скоро для русской литературы. И какие чудовищные последствия нарождающийся фашизм будет приобретать… Да, хотя бы взять очерк Короленко «Дом № 13» – наверное, самое сильное произведение Короленко.  Я думаю, что Юшкевич первым почувствовал болезненность проблемы. Писатель он был невеликий, что говорить. Сентиментальный такой. Как сказала одна моя студентка: «Всякий романтизм начинается с сентиментализма». Но это так идет в истории литературы. Да, наверное, романтизм является реакцией на сентиментализм. Мы увидели, прочувствовали, а теперь мы начинаем действовать.

Я думаю, что по-настоящему еврейская тема сказалась в Бабеле. И одесская, и не только одесская. В конце концов, «Элья Исаакович и Маргарита Прокофьевна» – рассказ не одесский, петербургский. Да и «Гюи де Мопассан» тоже. Я думаю, Бабель первым поднял одесскую проблему, почти ничего не называя вслух. Проблему ветхозаветную – в «Закате» (и в рассказе, и пьесе). Я думаю, что Юшкевич являлся его такой генеральной репетицией.

Знаете, это как Светлов… При всем уважении к Светлову. Знаете, это один из крупнейших поэтов поколения, но Светлов был генеральной репетицией Окуджавы. И совсем неприятную вещь скажу: Саша Черный, при всем его таланте, был генеральной репетицией Маяковского, а Гейне был генеральной репетицией обоих. То, что Саша Черный был настольным поэтом Маяковского,  тот знал его наизусть, цитировал и именно под его влиянием пошел работать в «Сатирикон»… Он там пишет, что пошел туда «в рассужденьи, чего б покушать». Да не покушать! А в рассуждении создать новый лирико-сатирический сплав. Вы же знаете теорию Шкловского о движении маргинальных жанров в центр, как любовная лирика из мадригалов перешла из маргинального жанра в центр.

Политическая сатира перешла в центр при Маяковском, исключительно его усилиями. Но первый человек, который это сделал, был Саша Черный. Великий лирический поэт, абсолютно русский Гейне; тоже, кстати, еврей, проживший примерно столько же, прозу писавший такую же примерно по интонации – кроткую, умиротворяющую. Я думаю, кстати, что новой инкарнацией Саши Черного является, конечно, Иртеньев. Просто не появилось того Маяковского, в которого это потенция гротеска могла воплотиться. Не появилось поэтической фигуры того масштаба, которая бы поэтические движения, поэтические поиски Иртеньева, например, вывела бы на уровень 21-го века. Но он и сам справляется пока.

Иными словами, идея генеральной репетиции, такого плодородного слоя, из которого вырастает гений, работает практически везде. Писал же Сарнов, что только на поэтических вечерах Светлова и Окуджавы он видел, как у людей физически менялись глаза, менялись лица. И, в общем, масштабы Светлова как поэта, как ни странно, особенно становятся очевидны из третьего тома его четырехтомника, где есть прозаические наброски («Неразменная монета», «Сюжеты»). Он мог бы писать пьесы шварцевского уровня. Но он гений, подсеченный на взлете. Красивый, смелый человек, великолепный писатель, драматург необычайно одаренный. И все это в 1927 году было подсечено проработочной кампанией, в тридцатые годы он приспосабливался, в сороковые, как и всем, ненадолго вернулся ему прежний масштаб, он написал «Ангелов» и «Итальянца». А в шестидесятые уже (четыре года он прожил при них), к сожалению, уже труба пониже да дым пожиже. Как и у Луговского.

Понимаете, поздний Луговской почувствовал свободу, он набрал этого воздуха в легкие, а на выдохе – уже, к сожалению, было дребезжание голоса, который сорван был навеки. Ничего не поделаешь, это все равно, притом, что в сороковые Луговской тоже испытал страшный подъем, на фоне трагедии: он в Ташкенте сидел и писал «Середину века». Это было гениально.

Потому что, понимаете, для художника не важно, какой вектор имеет время – свобода это или угнетение. Революция происходит ли в 1905 году или контрреволюция. А важен масштаб событий, художник видит эти события и пишет, как Блок пишет «Девушка пела в церковном хоре…», а Луговской – «Алайский рынок». Я, кстати, помню, что одно из моих самых сильных впечатлений эстетических – это Михаил Ефремов, читающий «Алайский рынок». Он его подготовил, выучил. У нас был вечер «Стихи про нас». Вот с такой силой отчаяния и самоненависти, с таким презрением к себе! Это поэма о том, как Луговской сидит на Алайском рынке, и бывшие его читатели проходят мимо него, а он в канаве. Ахматова говорила: «Ничего: оттолкнется от дна и взлетит выше прежнего». Вот кто понимал.

«Переживаем ли мы третий Рим и второго Нерона?» Нет, что вы! Понимаете, для того, чтобы второго Нерона получить… Нерон, конечно, чудовищный убийца, антихристианин. «Воскресший Нерон» не зря дает нам 666 в сумме. Действительно, восставший Нерон – явление глубоко антихристианское, и эстетически антихристианское, и духовное. И это как бы два вида искусства. Это не искусство античности против аскезы христианства. Нет, это два вида искусства. Конечно, речение Христа эстетически гораздо совершеннее всего, что могли произвести циничные авторы Рима. Но тем не менее, для того чтобы быть антихристом, как Нерон, для того, чтобы быть embodiment Рима, надо хоть немного с этим Римом соотноситься по масштабу. Напоминаю, что дворец, который после пожара Рима стал строить Нерон, – это крупнейшее здание Рима до сих пор, оно сопоставимо только с внутренним комплексом в Китае, о чем Википедия нам польщенно сообщает.

«Как вы относитесь к роману Фейхтвангера «Лже-Нерон»?» Я вообще к Фейхтвангеру отношусь  двойственно. Он был вообще умный человек. Но на мой взгляд, ему не было дано художественного полновесного, полномасштабного таланта. В его романах о современности (ну, в «Успехе», например) иногда прокрадывается, пробивается изобразительная сила. В остальных – мне кажется, только «Гойя», где он действительно соприкасался с культурой великого изобразителя, какая-то изобразительная сила есть. В принципе, мне кажется, что это писатель, наделенный мыслью, но не арсеналом художественных средств. Его бы ум да… да даже не знаю, к кому, к кому-то изобразительно яркому.

«Почему вы ставите Генриха Манна выше Томаса?» Быстрее преодолел свои заблуждения, во-первых. Антисемиты были оба, но Томас Манн дольше страдал от этих родимых пятен, труднее их преодолевал, а все-таки Генриху Манну хватило ума не писать «Рассуждения аполитичного». И второе, понимаете, он был, как мне кажется, писатель большей экономии изобразительных средств. Пастернак же правильно говорил: «Где Томасу Манну надо выбрать одно слово из десяти, он пишет все десять». Мне кажется, что «Учитель Гнус» – очень талантливый роман, более талантливый, чем «Будденброки». И новелла вот эта, «Отречение» – высший класс.  Про страшного угнетателя и террориста в классе, который при этом сам так же уязвим. Я таких людей знал. Он ползущим, обрывающимся взглядом смотрит все время: «А не презирает ли его кто-нибудь?» Тем более, что сам он презирает всех.

Нет, Генрих Манн был большой писатель. Понятное дело, мать мне во время, после «Королевы Марго», подсунула мне дилогию про Анри Четвертого. Великолепный ход. Профессиональная солидарность всех Генрихов его заставила. И мне было интересно посмотреть, что он будет писать в Америке. И вот сейчас я в Штатах заказал его роман «Дыхание», насколько я понимаю, на русский язык не переводившийся. Но мне стало интересно, что Генрих Манн писал после войны. Потому что он явно какие-то откровения переживал. То, что Томас Манн написал после войны, это, конечно, грандиозно (речь идет о «Фаустусе»). Мне интересно было бы узнать, что происходило не с Томасом, а со старшим братаном.

«Что вы думаете о Газданове, какое произведение считаете лучшим?» Лучшим считаю рассказ «Товарищ Брак», а романом – «Призрак Александра Вольфа». Мать его любила очень, и в свое время Веллер подарил нам полного Газданова. Там, по-моему, пять или семь томов. «Ночные дороги» мне очень нравились – там, где он таксистом подрабатывал. Но в целом у меня возникло ощущение какой-то суховатости и некоторого недостатка не скажу метафизической глубины, но, видимо, эта проблема была для него слишком серьезной, и он ее скрывал. Я не знаю, был ли он масоном (говорят, был). Никто этого точно ни про кого сказать не может, но несомненно, что вопросы веры, вопросы духовной жизни, внутренней для него были слишком серьезны, чтобы говорить об этом всерьез. Мне показалось, что большая часть его книг – это все время попытка не высказать главного. Но «Призрак Александра Вольфа» – грандиозное произведение.

«Не кажется ли вам, что «Гарри Поттера» многие воспринимают слишком серьезно? Они его прочитали и думают, что больше им ничего не нужно, как вторая Библия». Никита, есть такие люди. Есть такие люди, которые думают это и про Толкиена, и про Булгакова. Но в случае «Гарри Поттера» они думают об этом с наибольшим основанием. Потому что эта книга поразительно интуитивно чутка. Практически все явления последних лет – и торжество правового популизма, и полная продажность, бюрократизация Министерства магии, и массовое предательство магов и их  переход на сторону Волан-де-Морта, – практически все это очень убедительно. Это так и было. И мне кажется, что Джоан Роулинг абсолютно случайно стала той Сивиллой Трелони, в которую ударила молния пророчества. Стала тем человеком, который временно заговорил не своим голосом.

У нее блистательные романы, кстати, вот у меня стоит на заветной полочке «The Running Grave», среди книг, которые я перечитываю. Не только потому что это прекрасный сектантский роман, роман о секте, но потому что это прекрасная комедия нравов, очень смешная и точная. Но даже ее романы про сыщика Корморана Страйка десятью головами ниже «Гарри Поттера». Понимаете, я пересмотрел с сыном несколько серий, перечитал под это дело «Орден Феникса», и я поразился тому, до какой степени богата, изобретательна и не обуздана ее фантазия. Какая россыпь чудес помещается в голове этой не такой уж высокой женщины! Какое удивительное торжество свободной воли угнетенного, задавленного обстоятельствами представителя среднего класса! Какой фонтан из нее забил! 1997 год – это все-таки было время магическое. Сегодня никакого «Гарри Поттера» не напишешь, потому что весь современный мир – это беженец.

Я сейчас подробно поговорю о мигрантах, меня об этом спрашивают. Лева, уж вам ли мне не ответить? Сегодня мир – мигрант, мир тронулся с места и, как у Чухонцева, «все понеслось, чтоб отстояться потом». Я думаю, что в этих условиях, в этих обстоятельствах надо быть Анной Франк, чтобы выдумывать отношения, писать дневник… Надо быть гением, который умудряется в нечеловеческих обстоятельствах производить шедевры. Большинство людей не могут писать не только в силу того, что не до того просто, нет возможности сосредоточиться, успокоиться, все дела. Но самое главное в том, что большая вещь, большой роман пишется, когда что-то уже успокоилось, когда можно, по крайней мере, на какой-то твердый камень поставить письменный стол. А когда письменный стол плавает по водам, то как-то не очень пишется в таких обстоятельствах.

Роулинг умудрилась среди тогдашней бифуркации, как бы еще обманчивой… Я помню, мне Сью Таунсенд сказала: «Когда-нибудь наши времена покажутся нам стабильными. Но они не стабильны, поверьте. Они катастрофичны». Катастрофа ощущалась и в Туманном Альбионе, и в России. Мне показалось, что у Роулинг была небольшая пауза – десять лет, – в которые она умудрилась создать сагу. Потом Волан-де-Морт собрался из крестражей и начал действовать. Именно поэтому ее последующие сочинения не имеют той глубины. Понимаете, чтобы подпереться и глубоко задуматься, подпереться локтем, нужно, по крайней мере, этот локоть на что-то твердое поставить. Думаю, что это главная проблема современности. Потом, когда Роулинг это писала, еще как бы с берега виден был другой берег, залитый солнцем. А сейчас, когда мы в бушующих волнах, самое существование, самая надежда на то, что судно когда-нибудь уткнется в спасительный песок под большим вопросом. И отсюда естественная мораль: надо подождать с шедеврами. Хотя у меня есть подспудное ощущение, что в 2025 году она, как и обещала, новую книжку про Поттера напишет. Как-то она взяла паузу.

«Почему вы все время смотрите на потолок? Что там написано?» Я смотрю в окно. У меня так устроена моя рабочая комната (слово «кабинет» меня всегда смущает), что стол всегда стоит перед окном. Так было в Москве, так было на даче в Чепелеве, так и здесь. Вот он плотно придвинут к окну. У меня за окном лютый снегопад, очень уютно воспринимаемый из комнаты, у меня за окном строй елового леса, на фоне которого этот снег летит, пара домов отдаленных, уютных; олени, периодически заходящие к нам, Гензель и Гретель, и мама их, которую мы зовем Рогнеда, потому что рог нет. В данный момент белочка расстилается мыслью по древу.

Так что смотрю я это окно просто потому, что это приятнее, чем смотреть на себя, на свое изображение в кадре. Почему так? Не знаю, но как-то мне пока пейзаж нравится мне пока больше, чем мое гипотетическое изображение в нем. И вообще, всегда, когда, как вам кажется, я завожу глаза в потолок, просто у меня выше компа вот это широкое, огромное, красивое окно; коллекция ангелов на подоконнике, подаренная друзьями. Все знают, что я ангелов собираю. Большое человеческое счастье. Вот один из них, кстати. Видите? Конечно, лучше на него смотреть, чем на себя. Вот еще стоит очень хорошенький, вот такой пухлый. Это к вопросу о том, почему я не смотрю в кадр. А вот мне бисерный крестик подарила девочка, девочка из моих выпускниц, прошедшая у меня курс литературы. Видимо,  то, чему я ее учил, ей в жизни пригодилось, иначе она не стала бы дарить мне бисерные изделия. Прекрасная вещь – крестик, ведь это же все-таки знак общей веры.

«Канович был, пожалуй, посильнее Юшкевича». Григорий Канович – это очень сильный писатель, с творчеством которого познакомила меня Слепакова. Она знала его по Литве, общалась с ним, бывая в Дубултах. Она очень высоко ценила его романы о местечках. Канович – гениальный долгожитель, он очень много сделал, некоторые романы я читаю прямо со слезами. Мне кажется, ему несколько повредило его не скажу провинциальное, а окраинное положение. Было несколько писателей, которые так жили: Веллер в Эстонии, Симашко в Средней Азии, Борис Крячко в Таллине. Писателей с потенциями гениальными, но их знали истинные ценители. Кстати, тот же Веллер с Симашко дружил и общался. Мне кажется, такой роман, как «Улыбнись нам, Господи» или «Мы не пыль на ветру» – это книги, которые составили бы честь любой литературы мировой. А Канович, оказывается, умер только в 2023 году, совсем недавно. Он прожил 94 года, он написал томов двадцать, я думаю. А, вот, нашел я роман, который меня трогал особенно – «Колыбельная снежной бабе». А, «Свеча на ветру». Это грандиозное произведение абсолютно. Я прочел это все в конце 90-х годов.

«Как вы думаете, что случилось бы с Гарри, не попади он в Хогвартс? Может ли человек пропустить свой поворот и оказаться не там, где он нужен?» Саша, вам конкретно я отвечаю, потому что вы все-таки постоянный слушатель, вы любимый студент. Саша, он основал бы Хогвартс, если бы он туда не попал. Просто его травма от непопадания туда была бы так сильна. Понимаете, если у тебя нет Хогвартса, ты его делаешь. «Церковь моя не в бревнах, а в ребрах», – знаменитая аввакумовская мысль. И, естественно, стихотворение Шаламова «Аввакум в Пустозерске».

Тут правильный вопрос, поскольку я Аввакума упоминал, у меня был о нем урок как о потаенной русской литературе. И вопрос в том, почему Аввакум – сторонник архаики – воспринимается как защитник модерновых ценностей? Он воспринимается вообще как защитник ценностей, не важно каких. Это человек, для которого ценности дороже жизни. Свой выбор дороже для него. И поэтому он модерновое явление. Он выбрал поклоняться старой вере, выбрал быть против Никона. Это его выбор. А будь он архаистом, он бы сказал: «Родина не может быть не права». И принял бы любую реформу, любое гонение. Кстати говоря, почему Аввакуму повезло? Конечно, так себе «повезло», страшная судьба. Но почему ему повезло сформироваться таким абсолютным борцом?

Он же, понимаете, человек с внутренней травмой. Надо сильно ненавидеть себя, чтобы писать так, как пишет он. «И гной если, и кал еси, а я есть самый смрадный. И моя вонь вокруг меня. Аз гной есмь, аз червь есмь». Это постоянное повторение своего приговора, ненависти своей. Исповедь – такой манифест самоненависти. Она, конечно, не называется исповедью, но по жанру это, конечно, исповедь. Аввакум потому так остро сознает несовершенство человека, что оно прежде всего основано на сравнении себя с недосягаемым идеалом, с Христом. И отсюда его упорство, его упертость, неспособность договориться. Царь просил, понимаете? Это для него очень важно, он все время подчеркивает, что не Никон его щадил, а царь его берег. С царем можно договориться? Нет, нельзя. Для него это неприемлемо, и это модерное поведение, а не антимодерное, невзирая на то, что он защищает такие ценности.

Это как Николай Богомолов нам объяснял. Вот Бунин по своим принципам консерватор, ругает Маяковского, не принимает Блока, Есенина вообще в расчет не берет. Но по литературному поведению и, более того, по главным интенциям своим он – безусловный новатор. Более того, принадлежа к классической дворянской традиции, все время это подчеркивая, он зациклен на смерти, на мучительном переживании каждого мига, на мучительном желании запечатлеть в пику смерти все это столь быстролетное, столь мгновенно исчезающее.

Для него, конечно, главным является модерный импульс, импульс противопоставить что-то равно прочное миру. Тем более что, как мы убедились, мир совсем не прочный. И вот Бунин воспринимается как классицист, классицист не по кругу проблем, а по традиционности. Но можно ли найти в России менее традиционного прозаика, чем Бунин? Вы прочтите «Смерть в Ялте», которую он даже печатать боялся.

«Как вы считаете, хороший ли поэт Глазков?» Что называть «хорошим поэтом». Глазков  – поэт неповторимый, узнаваемый, очень сильно испорченный желанием казаться обыкновенным, но несколько гениальных стихотворений у него есть. И «Поэтоград»:

Или прямо, или криво,

Или наугад

Все пути ведут не к Риму,

А в Поэтоград!

Или вот это там:

Студенты хуже школьников

Готовились к зачетам,

А мы всю ночь в Сокольниках…

Зачеты нам за чертом?

Я это хорошо помню, когда меня возлюбленная тогдашняя подталкивала готовиться к зачетам, а я ей цитировал это. И мы, конечно, ехали не обязательно в Сокольники, иногда к ней. Но, в общем, учебу игнорировали в то время.

Мне говорят, что окна ТАСС

Моих стихов полезнее.

Полезен также унитаз.

Но это не поэзия.

Или вот лосевское любимое. Глазкову приснилось это стихотворение. Они жили вместе в Доме творчества (по-моему, в Ялте), и Глазков ему рассказал, приснился стих:

Была у деда борода

Седа, как зимний лес,

И величава, как вода

На Куйбышевской ГЭС.

Вот это прелесть: правда, да?

А у меня белиберда.

От выпитого ошалев,

Им мозг себе ужалив,

Я вижу, как играет Лев

С прекрасной буквой «Алеф».

Это ему приснилось, и он сравнивает это с глазковским. Так вот, Глазков – гений подсознательных формул. «Чем столетья интересней для историка»:

Я на мир взираю из-под столика,

Век двадцатый – век необычайный.

Чем столетье интересней для историка,

Тем для современника печальней!

Или уж самое знаменитое:

Господи! Вступися за Советы,

Защити страну от высших рас,

Потому что все Твои заветы

Нарушает Гитлер чаще нас.

Нет, он был гениальный человек, выдающийся артист (судя, по крайней мере, по двум ролям – в «Александре Невском» и «Андрее Рублеве», в эпизодах снимался с наслаждением). Вообще, человек такой при тонком голосе, колоссальная фигура широкоплечая, дикая физическая сила… Замечательно сохраненные Глазковым их разговоры с Ландау. «Я академик Дау», – говорит Ландау. «А я – самый физический сильный среди интеллигентов», – сказал он Ландау. Они понравились друг другу и сели играть в шахматы. Очаровательный человек! И замечательно про него Слуцкий сказал:

Он остался на перевале.

Обогнали? Нет, обогнули.

Сколько мы у него воровали,

а всего мы не утянули.

Скинемся, товарищи, что ли?

Каждый пусть по камешку выдаст!

И поставим памятник Коле.

Пусть его при жизни увидит.

Конечно, большая часть того, что он напечатал официально, не годится никуда. Но то, что стали печатать потом… к 50-летию или 60-летию вышло избранное, но оно, конечно, ничего не отражает. Настоящий Глазков – это так называемый «самсебяиздат», он же – автор этого слова, которое редуцировалось. Конечно, абсолютное…

«Сегодня Чехову 165 лет, что вы любите у него больше всего?» Скажу. Из пьес – конечно, «Три сестры», особенно последний акт. Моя мечта – поставить отдельно последний акт «Трех сестер», я знаю, как это сделать. Марш будет непрерывный, все будут по кругу ходить. «Дуэль» мне кажется лучшей прозой его, по композиционным принципам, по построению, по чередованию лейтмотивов – «Архиерей», «Учитель словесности». По степени откровенности, по великим догадкам, которые там высказаны, – «Дом с мезонином». Письма очень многие нравятся его, больше всего – переписка с Сувориным. Ясно, что два умных человека разговаривают. При этом ясно, что Суворин, скорее всего, монстр, а Чехов – ангел, но все равно интересно. Очень люблю «Остров Сахалин», лучшая русская тюремно-каторжная книга, лагерные картины потрясающие.

Чехов, понимаете, две вещи описывал гениально, вот у кого было невероятное тактильное чутье. Еду (то есть все аппетитное, все вкусное) и вонь (все самое омерзительное). В шестой или седьмой главе «Острова Сахалин» есть страшная вонь, которая сочетает в себе сырую шерсть, немытое тело, протухшую рыбу… Вот эта изморозь на стенах, сырость, сырое дерево и запах болезни, и слабости, – это гениально. И при этом такое поразительное чувство аппетита к жизни, и не только в «Сирене», которую прописывают страдающим анорексией… то есть нет, хотя и им тоже можно… Ангедонией, то есть неспособностью радоваться ничему. Когда человек вот чувствует полную депрессию… «Да все от вольномыслия и от катара желудка, от глупости бывает эта болезнь. А вы утки поели бы? – Да, пожалуй, поел бы я утки».

На самом деле, главная чеховская особенность – это его отношение к человеку, новое абсолютно. Это предельная брезгливость в сочетании с жалостью. Наверное, самый страшный русский рассказ – это «Спать хочется». Наверное, самый лучший религиозный рассказ – «Ванька». «Милый дедушка, забери меня отсюда…». Ну и «Тоска» – конечно, это грандиозное произведение. Ой, самое мое любимое – «На святках». Ой, ребята, какой рассказ! Любимый рассказ Чуковского, который о Чехове всю жизнь мечтал написать и написал в результате гораздо меньше, чем хотел. Величайший текст – «На святках», когда поглощенный пошлостью этот писарь сидит и пишет им письмо в деревню: «Первейший наш внутренний мрак есть Бахус». Это не в деревню, а деревенские жители пишут письмо в город. Она там в лечебнице работает, там бывший солдат, который дочь увез. И она сидит и над этим письмом рыдает. Потому что это от родителей пришло. Это просто что-то настолько невероятное! Я даже думаю, что придется что-то… Если меня вконец не пробьет, не прошибет слеза, наверное, какие-то куски придется вслух прочесть. «Прошибла старика слеза». Ох, как я люблю этот рассказ!

Я помню, начитывал я его в большим ардисовском сборнике – такие слезы. Веселится эта старуха, которая пишет дочери в город.

«Не гони! Небось не задаром пишешь, за деньги! Ну, пиши. Любезному нашему зятю Андрею Хрисанфычу и единственной нашей любимой дочери Ефимье Петровне с любовью низкий поклон и благословение родительское навеки нерушимо.

— Есть. Стреляй дальше.

— А еще поздравляем с праздником Рождества Христова, мы живы и здоровы, чего и вам желаем от господа… царя небесного.

Василиса подумала и переглянулась со стариком.

— Чего и вам желаем от господа… царя небесного… — повторила она и заплакала.

Больше ничего она не могла сказать. А раньше, когда она по ночам думала, то ей казалось, что всего не поместить и в десяти письмах. С того времени, как уехали дочь с мужем, утекло в море много воды, старики жили, как сироты, и тяжко вздыхали по ночам, точно похоронили дочь. А сколько за это время было в деревне всяких происшествий, сколько свадеб, смертей! Какие были длинные зимы! Какие длинные ночи!»

Вот если бы ничего больше не было в этом рассказе, а только эти слова – «какие были длинные зимы! Какие длинные ночи!».

«— Жарко! — проговорил Егор, расстегивая жилет. — Должно, градусов семьдесят будить. Что же еще? — спросил он.

— Чем твой зять там занимается? — спросил Егор.

— Он из солдат, батюшка, тебе известно, — ответил слабым голосом старик. — В одно время с тобой со службы пришел.

Егор спешил и прочитывал каждую строчку по нескольку раз. Он сидел на табурете, раскинув широко ноги под столом, сытый, здоровый, мордатый, с красным затылком. Это была сама пошлость, грубая, надменная, непобедимая, гордая тем, что она родилась и выросла в трактире, и Василиса хорошо понимала, что тут пошлость, но не могла выразить на словах, а только глядела на Егора сердито и подозрительно.

Кончив писать, Егор встал и прочел всё письмо сначала. Старик не понял, но доверчиво закивал головой.

— Ничего, гладко… — сказал он, — дай бог здоровья. Ничего…

Всю ночь старуха не спала, беспокоили ее мысли, а на рассвете она встала, помолилась и пошла на станцию, чтобы послать письмо.

До станции было одиннадцать верст».

Ох, мать моя женщина! Конечно, абсолютно гениальный писатель.

А из пьес – правильно спросили, – помимо «Трех сестер», знаете, «О вреде табака» во второй редакции, это гениальное произведение. Я не очень люблю «Чайку», то есть как не люблю? «Чайка» – это выплеск, мучительное желание отомстить миру за поруганную и отнятую любовь, желание отомстить Потапенке-Тригорину. Это внутренний образ, и он так воспринимался, он себя воспринимал как Треплева. А дальше там, собственно… Все-то ждут, что я скажу «Вишневый сад». Конечно, это гениальная пьеса, но еще раз говорю: играть ее надо как комедию, тогда будет слезно. А такую постановку я видел одну – это фильм Овчарова «Сад». Когда играется как комедия яростная, а в финале этот гениальный титр: «Шел, однако, 1904 год». И ясно, что через тринадцать лет абсолютно никого не будет волновать Лопахин, абсолютно никого не будет занимать станция, строительство дач. Правильный выбор сделала Раневская: она уехала в Париж, и все с ней будет в порядке. Мы писали как-то со школьниками продолжение «Вишневого сада», где в 1919 году к ней в Париж приезжает Лопахин и хлоп перед ней на колени: «Простите, возьмите меня обратно!». Это можно было хорошо сделать, интересно.

Ой, спасибо тебе, моя радость. Сейчас попробую. Гениально, а что это вы сделали? Мама наколдовала? Ну и прекрасно. Ванильная вещь. Пойди хоть людям помаши, пришел бэбз. Да, очень вкусная штука, ванильный кофе. Умеют, когда хотят. Приходи еще.

«Как вы относитесь к Лему?» Лем для меня, как правильно в свое время сказал Михаил Успенский, это «обкурившийся Борхес». Человек темперамента Борхеса, но отпустивший на волю свое изображение. Человек, который больше любит чертежи, нежели древние рукописи, больше любит будущее, чем самое изощренное прошлое и заворожен космосом, таким же глухим и таким же безответным, как прошлое, как Вавилонская библиотека.

«Что такое, на ваш взгляд, «метафизическая глубина»?» Умеете вы спросить. Для меня метафизическая глубина – это наличие в произведении того слоя, условно говоря, того винтика, который не виден в обычное время, но мыслится как изнанка и подкладка действию. Пример: самый, по-моему, удачный гимн из «Александрийских песен» – это «Нас было четыре сестры, четыре сестры нас  было». И после четырех возможных вариаций любви: «Может быть, нас было не четыре, а пять». Мир не каталогизирован, всегда остается что-то, что еще не учтено. И вот это очень важная штука. Для меня метафизическая глубина – это наличие в мире неучтенного. Наличие в тексте этой штуки…

Я почему об этом говорю? Тут, кстати, вопрос: «Что-то вы сегодня в хорошем настроении». Я в хорошем настроении, потому что я вписал в «Дугу» довольно хорошую главу. «Дуга» закончена, но мне показалось, что надо туда одну штуку вписать, и я ее вписал. Я туда вписал собаку. Там бегает собака по Радуге. Радуга, как всякая радуга, превратилась в сплошной белый цвет: все снегом засыпало. Где ренитринитация случилась, или как там это называется? И короче, по всему этому бегает собака. Хозяин ее, техник Аронзон, не успел ее забрать. Собака очень умная, и она много чего слышит. И она слышит, что люди остались в шахтах; слышит, что новые люди еще прилетят расследовать, КОМКОН прилетит. Слышит – это мое видение, – что внутри, глубоко, в своих помещениях шевелится коренное население Радуги, о котором ее гости понятия не имели. Дальше там хорошая фраза: «И еще она слышала кое-что, о чем предпочитала не думать». То есть, помимо всех перечисленных сил на Радуге (этих, этих и этих), есть еще одна сила, о которой она предпочитает не думать.

Я этот прием широко употреблял в романе «Сигналы». «Цифра три значит то, чего вам пока не надо знать». И не потому, что я не могу придумать это. Придумать я могу все что угодно, это в пределах моих способностей. Проблема в том, что всегда надо дать читателю шанс, что наличный мир не исчерпывается вашим каталогом, что что-то там есть более серьезное.

«Метафизическая глубина – это когда существуешь на земле, а живешь в мире». Нет, я не уверен.

«Я влюбился в литературу в раннем возрасте благодаря роману Улицкой «Зеленый шатер». Он запал в душу, стоит особняком, чего бы я ни читал после. Чего же в нем такого волшебного?»

Волшебного там – прием, когда одна и та же история излагается, знаете, как кладут шифер, внахлест. Они пересекаются, и в результате некоторая часть истории, совпадающая, увидена разными глазами. Вообще очарование «Зеленого шатра» в том, что вся история русского диссидентства (кстати говоря, время самое напряженное метафизически, 70-е годы) увидено разными глазами – глазами увлеченных диссидентов, глазами скептиков, глазами циничных конформистов и даже глазами гэбэшников, для которых все эти люди одновременно и объект заработка, и объект зависти, и объект ненависти в каком-то смысле, потому что они подтачивают их вселенную. Это такое, что Новелла Матвеева называла «собирание лучей в пачки», когда вы сводите пучок лучей по-разному, по-разному преломляете его, когда разные истории, освещенные врагами, друзьями, сочувствующими, равнодушными приобретают абсолютно разное звучание, разные коннотации.

И потом, вот еще – Улицкая очень умна, одна из  самых умных людей, кого я знаю. И Улицкой здесь достигнута совершенно новая высота взгляда, она абсолютно права в главном выводе: целеполагание диссидентства не важно, результаты диссидентства, в общем, были ничтожны. Диссидентство вводило людей в то состояние, в котором они были наиболее продуктивны, наиболее честны с собой и нравились себе. Вот в этом прелесть диссидентства. Это позволяет не в последнюю очередь (это важная штука) человеку хорошо думать о себе. А хорошо думать о себе – важный источник творчества и правильных ощущений. Самоуважение  – это неплохо.

«Чем отличаются Чехов и Булгаков как типажи врачей? К кому бы вы пошли лечиться?» Я бы пошел к Аксенову. Потому что Василий Павлович медицину считал делом благородным и был верен клятве Гиппократа. Когда к нему обращались за советом, он не смел отказать. Вы знаете, что единственный способ получить у Чехова автограф был попросить рецепт. Тут он не мог отказать, связанный клятвой, но выписывал всегда пурген.

Что касается Аксенова, то он был гениальный диагност. Как в литературе он сразу определял человека, припечатывал определением («маленькая собачка, дрожащая от непонятных, но сильных чувств», «потому что вы смердящая дама» – в «Рандеву»,  это гениально, он умел), он мгновенно понимал, есть ли у вас проблемы или нет. Он был из тех врачей, физически сильных и здоровых, в чьем присутствии становится легче.

А если выбирать между Булгаковым и Чеховым, то, конечно, к Булгакову. Потому что у Чехова, вы знаете, был довольно простой подход: тяжелая болезнь неизлечима, а легкая пройдет сама. Думаю, что этот циничный взгляд имел место.

«Посмотрели ли вы последнего «Ноосферату»?» Ну посмотрел. Я, в общем, солидарен с здесь с Григорием Константинопольским: мы от Эггерса вправе были ждать большего. Я посмотрел, потому что на дочку Деппа и Паради приятно смотреть, она красивая. И она играет неплохо, все разговоры о том, что она плохо играет, я совсем не разделяю. Но, видите, финальная часть, грубая, когда разлагается на ней вампир под солнечным светом, красавица и чудовище такая… Тут как бы триллерная эмоция достигнута (то есть любовь к омерзительному), но она скорее декларирована, чем показана. И потом, очень он уж противно разлагается. Неинтересный фильм, не очень интересный. Вот у Мурнау… Я, правда, не помню, кто снял… Но вот первый немой, черно-белый «Ноосферату» какую-то симфонию ужаса действительно в себе содержит.

Я посмотрел одну картину, которая мне жутко понравилась за последнее время. Она умная. Это содерберговское присутствие. Она мне показалась сделанной в очень важном эмоциональном ключе. Немножко по следам Линча, когда сначала человек пугает, а потом умиляет. Там, понимаете, что сделано? Сначала это присутствие в доме (кстати, замечательно движением камеры переданное) пугает или, по крайней мере, настораживает. Когда начинаются всякие полтергейсты, ломание мебели и посуды, это производит впечатление такое штампованное. Когда несчастных этих существ начинают видеть в зеркале, и они производят требуемое впечатление – это хорошо. Но, когда в финале в зеркале появляется мальчик, и мы понимаем, что они просто всегда будут рядом с нами жить. Что они реальны, что они часть нашей жизни… как Другие у Аменабара. Надо просто осознать, что они реальны, надо просто с этим жить. И вот когда она смотрит в зеркало и видит там мальчика, это не пугает. Это утешает. Потому что, понимаете, она же говорит: «Он умер за нас». Он выступает в функции такого ангела-хранителя, доброго сторожа нашей жизни.

Привидение дается не для того, чтобы пугать. А для того, чтобы контактировать. И там девочка (девочка, кстати, отлично играет эту роль) говорит: «Я поняла, что никуда они не уходят, никакая боль никуда не денется». Это такое простодушное… такая точная констатация. Это очень примитивная картина, но она сделана с трогательной любовью к персонажам и с трогательной ненавистью к жутким типам, которые считают себя хозяевами жизни. Сделана очень здорово.

«Куда исчез позднесоветский киночеловек – «Вокзал для двоих», «Успех», «Парад планет», «Небывальщина», «Город Зеро», «Мимино» и «Кин-Дза-Дза»?» 

Он вымер по понятным причинам. Для него не было условий. Он пал в результате геноцида 90-х, когда именно интеллигенция уничтожалась. Ему негде стало быть, но это не значит, что он исчез. Он эволюционировал. Эволюционировал – да, не в лучшую сторону, не лучшим образом. Я – вот этот позднесоветский человек. Я сейчас начинаю читать курс в Свободном университете про культуру 70-х. Приходите, будет о чем поговорить.

Понимаете, а куда делся человек эпохи Рима? Человек оргиастический, для которого, так сказать, самым утонченным удовольствием было перерезать себе вены? Он стал человеком Возрождения, он стал Гамлетом, только для этого ему 600 лет пришлось (или 1500 лет) пролежать под спудом.

«Не кажется ли вам, что в сообществе уехавших смещается фокус с прекрасной России будущего на ностальгическое переживание прошлого? Что не отменяет наслаждения изгнанием. Ведь если дети успешно обживают новые пространства, зачем обременять себя привязкой к старому?»

Видите, зачем обременять – не вопрос. Мы не можем себя не обременять, потому что эта память все равно с нами есть. Мы понимаем, что это не рационально, но эта память с нами жива. Смещается ли фокус? Знаете, вот я сейчас стишок написал, он будет в новой книжке тоже: я вспоминаю утро в 70-е годы. Сосед собирается на рыбаку на моторной лодке такой, сосед-инженер. И вот это Пироговское водохранилище, на которое он поедет на свою рыбалку, – это пространство такого счастья! В 70-е годы было очень много счастья, уголков тихих, как у Попова в гениальном рассказе «Соседи», где можно было выгородить себе убежище. Водохранилища (которые, конечно, мы знаем, что стоят на месте уничтоженных деревень, но мы об этом не думаем), это было время, в общем, такое гедонистическое в основном, радостное. Как у меня было в одном недавнем стишке:

Даже и в вечности

Негде мне более взять

Этой беспечности,

Этой беспечности, …ть.

Золотое время, позолоченное, золотой век. Переживание этого счастья, воспоминание об этом счастье, такая Алиса Селезнева («Гостья из будущего» – последнее великое советское кино), – это да, это проживаем мы. Хотя, наверное, последним великим советским кино было «Прикосновение», снятое Мкртчяном уже с той мерой тревожности замечательной… Жолковский, когда я ему показывал, сказал: «Конечно, все это чушь собачья, но видно мастера». Он сразу заметил два кадра, которые были цитатой из «Девяти дней одного года». Как же, он был у Ромма вторым режиссером на этой картине. И лишний раз я поразился, что глаз-алмаз не пропьешь. Мкртчян был сильный режиссер. Он же снял «Землю Санникова», он же снял «Законный брак». У него были гениальные куски. И вот «Прикосновение» – фильм о том, как более-менее мирная советская жизнь прикасается к чудовищной метафизике.

«Как вы считаете, каким должен быть русский миф? Может ли нация существовать без положительного мифа о себе?» Да положительный миф сформирован, этот воинский, и сейчас он, насколько я понимаю, будет насаждаться изо всех сил, в фильме «Злой город» об обороне Козельска. Миф о воинственной нации, где главным героем является монах, временно занимающийся воинским бытом, воинскими делами. Такое, знаете, представление о себе как о медведе, которого долго злили, а потом он, значит, стал гвоздить всех со всей грозной и величественной силой.

Был другой миф о русских, миф чеховский, кстати, и он очень укоренился на Западе. Тот самый миф, о котором Хемингуэй сказал: «После Чехова Кэтрин Мэнсфилд, при всех ее совершенствах, воспринимается как разбавленное пиво». Да, был чеховский миф, который завоевал мир. Но думаю, что настоящий русский миф – это Стругацкие времен Полудня. Проблема в том, что у Стругацких получилась шарашка, идеальная шарашка. С печалью глубокой я должен сказать, что русский миф (это важная вещь) – это миф не живой. Это миф человека, который выгородил себе нычку, нишу, и в этой нише он реализуется. Русский миф – это комната в коммуналке, а если очень повезет, то отдельная квартира. Мир страшно давит, но русская утопия и русский миф – выгородить себе пространство с трудом, с жертвами, но пространство, в котором можно осуществлять личную утопию. Дачка, любовница тайная, к которой приезжаешь, как Гуров к Анне Сергеевне. То есть выгороженный посередине общего мира уютный кусок, и его уютность и была бы такой очевидно-уютной, если бы не страшное давление мира вокруг.

Вот Бродский говорит, что изменить гарему можно только с другим гаремом. «Перемена империи» – назывался у него сборник. А мне кажется, что для русского человека как раз важно не переменить империю, а выгородить в империи место, где человек может быть счастливым. Где ты одновременно продуваем всеми ветрами и все-таки чувствуешь уют. Наверное, русский миф и русская утопия лучше всего выражены в гениальном рассказе Вячеслава Рыбакова «Ветер и пустота», где они вдвоем карабкаются и карабкаются, а потом – крошечная площадка, на которой можно лечь, обнявшись и которая представляется им домом. Какой талантливый писатель был Рыбаков в то время, какие вещи он писал и какой ужас с ним потом случился! А вы говорите, куда делся человек 70-х годов? Вот он делся туда, он попал в ад. Как говорит один мой ребенок: «У Данте и ад хорошо написан, и рай, но все это так мелко по сравнению с чистилищем». Это любопытно.

«Читали  ли вы книгу Ирины Винокуровой о Берберовой?» Читал, великолепная книга, многое я прочел благодаря этой книге как путеводителю. Даже, знаете, отвечая на просьбу – спасибо вам за эту просьбу, я безумно тронут, ребята! – почитать что-то свое… Поскольку мои книги сейчас в России мало доступны, а  трехтомник, который я готовлю к 60-летию, выйдет еще нескоро… желающие могут записываться на него уже сейчас, до этого мы с вами доживем. Какие-то вещи я могу почитать потому, что у меня остались в основном только европейские и американские площадки. Да, у меня будут большие гастроли в мае, будут еще большие в июне, но в Москве и Питере пока не будет. Ну вот, для московских, питерских, новосибирских, красноярских, кстати говоря, как и для киевских, днепровских слушателей я могу что-то читать пока, по мелочи, в наших эфирах. Давайте я вот вспомню что-то. Стихотворение, которое было написано после тщательного знакомства с берберовской биографией и с некоторыми воспоминаниями, которые цитирует Ирина Винокурова.

В берберовских записках обнаружим,

Что женщина, достойная поэм,

Узнала женский рай не с первым мужем,

А со вторым, зовущимся НМ.

С НМ была беспомощной и влажной,

А с ВФХ — суровой и сухой,

Поскольку он любовник был неважный,

Хотя поэт, положим, неплохой.

…Им легче с третьим, пятым, тридесятым,

Надежным в воркованье и ругне.

Мы знаем, что уютней с суррогатом,

Что женщина, обжегшись на огне,

Намерена затягиваться дымом,

И что она, как ведает Эрот,

Охотнее кончает с нелюбимым,

Хотя у нас как раз наоборот.

Пигмалион опасен Галатее —

Ей с ним не стать ни выше, ни равней,

Ей надо оторваться поскорее,

И аргумент имеется у ней:

Не важно, что она ему не пара,

А важно то, что он в постели слаб.

Нет женщины, чтоб этого удара

В прощальной стычке вам не нанесла б.

Есть болевые точки при расплатах

И правота, которой нет правей:

Мир не знавал отцов невиноватых,

Достойных жен, хороших сыновей,

Мне это потому и надоело,

Что жизнь — она не то и не ино,

А грубое такое, в общем, дело,

Примерно, как театр или кино.

И если спросит будущий филолог,

Сыскав в глубокой старости тебя, —

Мол, почему роман ваш был недолог

И вы расстались, якобы любя,

И создавать семью не захотели, —

Ты для его изящного эссе

Скажи ему, что я был плох в постели.

Я извиню. В постели плохи все.

Как всегда, это стихотворение вызвало массу возражений. Это очень приятно. Я помню, Наташа Розман, редактор моего избранного, любимый мой редактор, прямо негодовала на это стихотворение. Но я заставил ее все-таки включить, потому что уж очень мне оно дорого, по некоторым причинам.

Поговорим о «Гарри Поттере» и нашем времени. В чем, собственно, заключалось пророчество Роулинг? Таких пророчеств было три, наиболее там заметных. Первое – изменение концепции смерти. Дамблдор говорит, что смерть – лишь одно из приключений на пути развитого ума. Пора, по всей видимости, понять, что человек – такая волна, она складывается в такую форму, но она не перестает быть, когда разбивается о берег или когда ведет ее разметывает. Она остается тем же веществом, но принимает другие формы. Это как бибабо, то есть есть бибабо, из которого вынимают руку. Потом наша судьба, наша биография остается на полке, как книга, но содержимое книги не находится в пределах обложки, а является веществом, в которое мир погружен. Это, если угодно, как любил говорить Искандер, «сперматический бульон», мыслящий океан Соляриса, который принимает разные форм: он может принять форму Хари, а может принять форму самого Криса, если ему захочется, двойника. Интересная была бы идея, если бы он начал двойников подсылать, кстати. Но исчезнуть он не может. Он продолжает оставаться. Мы – это сны, которые видит океан.

И в «Гарри Поттере» это отношение к смерти как к неокончательному событию… Есть родители Гарри Поттера, есть Дамблдор, который появляется с ним и встречается; сам Гарри Поттер, который в помещении, похожем на вокзал, побыл, и вернулся в тело; сердечные дела, которые являются явно проявлением не совсем рациональных чувств. Любовь – это не то, что мы контролируем. Иными словами, человек, видимо, должен признать, что его биоформа не исчерпывает его содержания. Что любой человек – физическая форма бытования либо некоторых идей, либо некоторых служебных каких-то… Бывают же вирусы, бывают же люди, лишенные духовного содержания. Душа может быть вложена, а может не быть. Это может быть биоробот, по-разному бывает. У Сорокина, кстати, есть эта мысль, что одни говорят сердцем, а другие – мясные машины. Это довольно интересно. То есть не интересно, потому что не новое, но на интуитивном уровне это чувствуют все.

Мир «Гарри Поттера» – это мир религиозный в высшем смысле, потому что ничто в нем не исчезает навсегда. Можно провалиться за занавеску забвения, оттуда еще никто не возвращался, но это еще не значит, что там ничего нет. И я уверен, что герои, которые туда провалились, вернутся в следующих частях.

Второе – это новая концепция зла. Зло меняется, зло с годами, по ходу человеческой истории, набирает силу. Точно так же, по мере развития Радуги, набирает силу волна. И чем чище, чем совершеннее становится человек, тем больше реакция хтонической или, если хотите, гностической природы, которая неизбежно реагирует на присутствие в мире человека, на присутствие в мире воли, творчества, отваги. Чем больше в мире, условно говоря, Дамблдора, тем сильнее новые итерации, инкарнации зла. Грин-де-Вальд – это еще человек даже с идеями, но дальше приходит Волан-де-Морт, у которого нет  raison d’etre, у которого нет никакой цели, который просто хочет гадить человечеству, гадить миру, он наслаждается только злом.

Дьявол не действует в Евангелии, он появляется там очень ненадолго, ему говорят: «Отойди  от меня» (или «следуй за мной»), но он не является активным действующим лицом. Он по мере развития истории (новое Евангелие – это, конечно, «Гарри Поттер», еще одно семикнижие), конечно, дьявол по мере развития истории показал лицо, он собрал сеть крестражей. Роулинг это поняла и в этом ее величайшая историческая заслуга.

И третий момент, который в «Гарри Поттере» очень отчетлив. Всегда есть два решения – простое и правильное. Простое является, в общем, преступлением против бога, потому что бог – явление сложное, а мир – чрезвычайно complicated system, страшно огромное нагромождение многообразных, хитрых замыслов и помыслов. Мир – это колоссальная, разнообразная, богатая сложность. Простота – это в каком-то смысле именно преступление перед теми возможностями, которые дает Хогвартс. Простое решение – это и самое предсказуемое, и самое рациональное и, что самое ужасное, корыстное – это отказ человека от собственного богатства. Более того, кратчайший путь к цели есть почти всегда путь ошибочный. Настаивая на усложненности, утонченности, изощренности сюжета, Роулинг отстаивает главное, что в мире есть – барочность, избыточность, потому что сведи к необходимости всю жизнь, и человек сравняется с животным.

Тоже мне студентка одна сказала, когда я о Радищеве говорил. «Вы говорите об избыточности его стиля так, как будто извиняетесь. Да избыточность его стиля – самое ценное, что в нем есть». Да, наверное. Избыточность, барочность, изобильность. Когда мы смотрим, как великолепно воплощен Поттер в кино (это еще одна манифестация, еще один признак удачи), или когда мы читаем, как это здорово написано… Ведь, понимаете, это, по большому счету, как одна знаменитая глава «Улисса», энциклопедия всех стилей британской литературы.

Я бы не сказал, что это постмодернистский роман, потому что для постмодернизма характерна ризомность, полицентричность, такая нравственная амбивалентность (то, чего совершенно нет у Роулинг), а у Роулинг есть при всем сохранении демократического морального посыла, есть абсолютная энциклопедичность знаний книжной девочки. Это алхимия, латынь, средневековая история, которая во многом есть история темных искусств.  Давайте рассмотрим просто те влияния, которые в «Гарри Поттере» очевидны.

Это «История Тома Джонса, найденыша», которая и на Диккенса в огромной степени повлияла. Фэнтези всех видов и мастей, начиная с Толкиена. Сестры Бронте и в огромной степени Диккенс, история счастливого сиротки, история тех душевных качеств, которые понадобились ему для выживания. Это далеко не всегда добрые качества. Гарри Поттер ведь, понимаете, прежде всего… Отличительная черта Гарри Поттера – жертвенность, а не доброта. Он неправильный мальчик. Правильные  – Рон и Гермиона, они апостолы, а от апостолов требуется вера, доброта, терпимость. От Христа этого не требуется. Кстати говоря, очень глубоко Роулинг трансформировала идею того, что Христос без отца, у него отец – отчим, он  – приемный сын в чужой семье. Мать есть, хотя ее влияние очень мало…

Вот кто бы написал роман о Божьей матери; о том, как ей трудно воспитывать этого ребенка. И о том, как она пытается не отвратить его от поприща. Ведь понимаете, не может Богоматерь делать Христу выговор, потому что ее сын бог. Если он так делает, значит, это правильно. А можно ли бога отшлепать или лишить сладкого? А можно ли говорить ему «не лезь на рожон, веди себя разумно». Он же должен лезть на рожон, она родила его на смерть, и она это понимает.

В мире «Поттера» родители существуют опосредованно, как изображение, как легенда, с которой он в семь лет столкнулся. Помните, как: «Джеймс и Лили Поттер погибли в автокатастрофе? Это скандал!» – Хагрид кричит. Это страшное искажение истины, ведь они погибли как герои, а не как, простите меня, жертвы. Вот Гарри Поттер – новая итерация христианского мифа в том смысле, что актуализированы новые добродетели. Он раздражительный мальчик, он не прощает унижений. При нем нельзя плохо говорить о родителях, как при Хагриде, помните, нельзя плохо говорить о Дамблдоре. Это люди, для которых очень многого нельзя. И эта нетерпимость – важное качество. Она есть в Христе, но в Гарри Поттере она доведена до предела, даже до капризности.

Наверное, это несколько большая терпимость к другому: Иуда перестает быть фигурой полностью отрицательной. Конечно, Роулинг пересмотрела наши представления о Снейпе. Без двойного агента эта игра не выигрывается. Снейп является нашим человеком в «смертозависимых», в пожирателях смерти, выкормышек смерти, я бы сказал. «Пожиратели» – все-таки немного другой смысл, оттенок. Но при этом фигура Снейпа – наиболее привлекательная и в фильме, в книгах, и в ролевых играх – это, безусловно, попытка человечества самооправдаться. По линии оправдания Иуды идет вся литература, не только Леонид Андреев. Иуде пытаются выдумать высокие мотивации. «Может быть,  – пытается себе человечество объяснить, – он любил Христа больше всех, а предал его потому, что иначе бы не возникла вера, не возник культ, религия». Да, Снейп убил Дамблдора, но он сделал это по его личной просьбе.

Усложнение Снейпа происходит не только потому, что его играет гениальный актер. Усложнение Снейпа еще и потому, что в современном мире (он так устроен) без двойного агента, содержащего в себе крестражи зла, эту игру выиграть нельзя. Надо быть змееустом, надо уметь говорить со злом на языке зла. И я думаю, что наличие в Гарри Поттере крестража Волан-де-Морта – это одна из самых глубоких догадок Роулинг. Когда я прочел, что Гарри Поттер является одним из семи крестражей, что в нем живет часть Волан-де-Морта, что дает им понимать друг друга, – вот тут у меня волосы встали дыбом оттого, какого масштаба писатель перед нами. А всю гениальность ее мастерства я оценил, когда, помните, Гарри разговаривает с Дамблдором, и все время какой-то звук плачущий раздается. Это плачет в нем часть души Волан-де-Морта. Дело в том, что когда у них кончаются аргументы, то они начинают давить на слезу. И это мы увидим в большом количестве.

Что еще принципиально важно? Видимо, грязнокровки вроде Гермионы – главная движущая сила современного мира. Сегодня много развелось таких людей, которые, как в известном анекдоте, «всего пять минут христианин, а уж как жидов ненавижу». Простите за цитату. Вот эта ненависть к мигрантам, которую так наглядно и, я бы сказал, так беспощадно к себе, так саморазоблачительно демонстрируют многие сравнительно недавние граждане… Это и в России так, и в Америке так, в Латинской Америке тоже… Презрение коренного населения к некоренному замечательно спародировано в одной новой карикатуре. Помните, когда: «Долой мигранты!  – Так начти с себя, – говорит ему индеец». Мигранты, переселенцы – это движущая сила мира, главная основа движа любого. Не военной движухи, а движения к прогрессу. Это люди, которые перемещаются по земле и несут с собой свои заряды. Мигрант – главный герой эпохи, и главная героиня «Гарри Поттера» – это, конечно, не Джинни, которая, в общем, дитя, а главная героиня, ничего не поделаешь, грязнокровка Грейнджер. А чистокровка Малфой – просто омерзительный тип, на которого без слез не взглянешь. И когда в конце ему Гарри Поттер пожимает руку, я этого не понимаю и не одобряю. Наш мир – это мир людей, преодолевших имманентности и отринувших их. И поэтому, может быть, главной темой новой книги Роулинг (Я думаю, она опишет и ковид, потому что по легенде «Гарри Поттера», по фабуле, именно проявления такого рода катастроф и черных лебедей являются приметой возвращения в мир большого зла: мост упал или убитой нашли видную специалистку по магии, чего никто не знал; это начало шестой книги)… Так вот, для меня принципиальный момент в современном мире в том, что идея миграции становится постепенно доминирующей в фантастике.

И когда Марина и Сергей Дяченко написали «Мигранта» (Марина, с днем рождения!)… Они одновременно проходили процедуру натурализации, и у них все становилось частью текста, они же писатели. Так вот, когда Марина и Сережа написали «Мигранта», я понял, что это путь всякого человека. Видимо, нам всем предстоит в ближайшее время великое переселение народов. Просто потому, что большинство территорий дошли до самоубийственной, часто опасной политики. Люди в эпоху великих исторических сломов вынуждены искать место, где можно их пересидеть, как на последнем берегу. И пытаются еще работать там, где еще есть возможность работать. В этом плане для меня, конечно, «Гарри Поттер» с его манифестацией вот этого низового движения полукровок и грязнокровок – это, наверное, очень чуткое и важное свидетельство.

Ну и конечно, магия – это не метафора сверхвозможностей, магия – это всего лишь метафора искусства. Гарри Поттер – художник par excellence. О такой магии, о такой великой алхимии мечтал в свое время Гессе в своей «Игре в бисер»; о таком искусстве, проникающем и меняющем его, мечтали люди Серебряного века. Гарри Поттер – не просто мальчик-маг, Гарри Поттер – это мальчик-гений, а художник и есть та сила, которая в конечном итоге спасет мир. Привет Зеленскому, у которого тоже недавно был день рождения. До скорого, услышимся, ребята. Пока!



Выбор редакции


Боитесь пропустить интересное? Подпишитесь на рассылку «Эха»

Это еженедельный дайджест ключевых материалов сайта

Все материалы и сервисы «Эха» остаются бесплатными и открытыми. Это возможно благодаря вашим пожертвованиям. Спасибо за поддержку!

Подписка через Boosty или Patreon даст вам дополнительные возможности:

  • эксклюзивный контент от любимых экспертов (Захарян, Смирнов, Шендерович, Шульман, Юзефович и не только)
  • доступ к закрытому чату Друзей «Эха» в Telegram
  • ежемесячный стрим с Максимом Курниковым
Российская
карта
PayPal
Периодичность пожертвования
Сейчас в эфире
«Особое мнение» Артемия Троицкого
Далее в 20:00Все программы