Купить мерч «Эха»:

«Один» Дмитрия Быкова: Агния Барто

Дмитрий Быков
Дмитрий Быковпоэт, писатель, журналист

ВСУ имеют право на сопротивление? Вы вторглись, вы напали. Естественно, что при этом агрессора будут убивать. Естественно, нельзя не болеть душой за убиваемых, но нельзя не признать права на сопротивление. Что это за сенсация…

Один14 декабря 2023
«Один» Дмитрий Быков. Агния Барто 14.12.23 Скачать

Подписаться на «Живой гвоздь»

Поддержать канал «Живой гвоздь»

Купить книги Агнии Барто на сайте «Эхо Книги»

Д.БЫКОВ: Доброй ночи, дорогие друзья. Естественно, первое, о чем мы сегодня будем говорить, – это Мария Васильевна Розанова. Вообще, много умирает сейчас людей чрезвычайно достойных. Сколько бы специалисты ни говорили о том, что рак и вообще соматика никак не связаны с психикой (есть люди, которые придерживаются этой точки зрения), я абсолютно уверен, что это время убивает очень многих. Это не случай Марии Васильевны – она прожила 94 года, но это случай Немзера, в этом я уверен.

Потому что люди, которые жили в 90-х и были востребованы в 90-х, и видя то, во что все выродилось, не могут, на мой взгляд, спокойно на это смотреть. К тому же добавьте к этому совершенно тлетворную Россию (назовем это «внутренней Россией»; во внешней России тоже бывают свои трения и недовольства)… Но, понимаете, до нас тоже не все долетает. То, что происходит в России, изнутри, наверное, производит впечатление некоей прочности. Мы снаружи видим эту сетку трещин, которыми Россия покрылась. Но изнутри, наверное, это выглядит так же, как мир Саракша. Мир, в котором из-за рефракции все кажется слегка вогнутым. Они думают, что живут на поверхности вогнутого шара и считают, что этот мир неуязвим. Кстати говоря, в финале фильма Бондарчука так менялась оптика, что у меня было ощущение, будто так оно и есть.

Я думаю совершенно искренне, что эта атмосфера, которая построена сейчас в России, которая в России воцарилась, разумеется, была убийственной и для Андрея Шемякина – человека 90-х (то есть сформировавшегося в 70-х, но реализовавшегося quantum satis в 90-х). Думаю, что и для Немзера она была крайне неадекватна и тяжела. Жаль его очень, потому что он был энциклопедически образованный, энциклопедически просвещенный интеллектуал, чрезвычайно дотошный и очень чуткий критик. Мы не совпадали по пристрастиям, но, по крайней мере, одно совпадение по вкусам (а именно Слаповский), у нас было.

Ну и вот Мария Васильевна Розанова, ее уход, казалось бы, в 94 года уже и ожидаемый, все-таки еще добавляет одну печаль к происходящему. Мария Васильевна была – я об этом попытался написать в «Новой» – поразительно нормальный человек. Когда мы говорим о вывихнутых душах (например, в шварцевском «Драконе»), мы имеем в виду патологические реакции. Патологической реакцией является, например, злорадство – радость, что у кого-то плохо. Или, например, нежелание компромиссов, желание упорствовать в ненависти. А у Марии Васильевны как-то в доме и в общении с ней вы могли не стесняться своих человеческих чувств. 

Вы могли ненавидеть показушников и понтярщиков дешевых, разного рода «пацанов» от литературы (теперь «Слово пацана» вполне легитимизировало это слово, наряду с «чушпаном»). И вы, естественно, не могли не ненавидеть этот квази-мачизм и самодовольство. Розанова говорила, что для хорошего человека необходимо и достаточно двух условий: первое – он не присоединяется к травлям и, более того, он противостоит травлям, второе – он не слишком себя за это уважает.  Эти критерии меня ни разу не обманули.

Розанова была щедра, доброжелательна, невероятно одарена (и эстетически, и литературно), она была первоклассный искусствовед, дизайнер, замечательный ювелир, руки чрезвычайно умелые. Шить, готовить, делать ювелирные украшения, всегда с удовольствием и подробно она об этом рассказывала. Очень много умеющий человек, очень широкий, универсальный и при этом добрый, открытый, надеющийся всегда, что новый человек, входящий в ее дом, принесет радость, а не злобу.

Эта открытость приводила к тому, что она обрастала новыми друзьями. Она и в 90 была по-прежнему заинтересована в новых людях. У нее было потрясающее любопытство к жизни: бывало, пойдешь на рыночек в Фонтене-о-Роз, всего накупишь, и она бежит все пробовать, ей все было страшно интересно. И такое же любопытство у нее было к людям. При этом ей часто случалось обжигаться, одергиваться, но все равно.

Несмотря на то, что на них с Андреем Донатовичем [Синявским] всю жизнь клеветали; несмотря на то, что старательная была разработана спецоперация по их очернению (говорили, что они агенты КГБ, что их не просто так выпустили, все это вранье распространялось неожиданно и очень сильно их ранило), по большому счету, она умела на это не озлобиться. То есть были люди, которые ее бесили. Прежде всего это были люди, которые искали морального превосходства, которые искали любого предлога над вами возвыситься. К этим людям она была сурова. Но в принципе, она потому и прожила долго и оставалась в полном обладании своими способностями прежде всего потому, что она не озлобилась. И про зависть у нее замечательная была фраза: «Я никогда никому не завидовала, потому что всегда знала, что я лучше всех». Ну и замечательная ее фраза про их совместную жизнь с Синявским: «Самый крепкий роман – производственный». Потому что ничто так не связывает людей, как общие интересы и общие занятия. 

То, что она близость – интеллектуальную, духовную, близость реакций людей на тексты – ставила выше любой физиологии и любого комфорта, тоже очень показательно. Попадая в дом Синявских, вы попадали в практически идеальный климат; климат, который был на очень немногих кухнях и в очень недолгое время. Но они каким-то удивительным образом (а потом и она одна) каким-то образом это сохраняли.

Около Розановой – тогда даже, когда я был у нее в апреле этого года последний раз, и все равно это был интересный и прекрасный разговор – можно было греться. Наверное, единственное, что может и что должен делать человек, – это создавать вокруг себя атмосферу тепла и нормальности, а не патологического, постоянного, хронического поиска врагов или моральных преимуществ. Таких людей, как Мария Васильевна, я знал мало. Да и вообще, понимаете, мне становится проще разговаривать с мертвыми, чем с живыми, потому что мертвых больше. Из тех людей, которых я знал и любил, только в этом году ушли Добрынин, Шемякин, Бурачевская… Это люди, в общем, одного поколения и люди не старые совсем.

Невзирая на то, что с Добрыниным, например, у меня было много разногласий в последние годы, цену ему я знал. Да и он мне тоже. И поэтому мне проще сейчас разговаривать с умершими. Это напоминает слова Кушнера: «Меня там знают, мне там будут рады».

«Однажды вы сказали, что Достоевский – истеричный подражатель Диккенса. Не могли бы вы привести примеры точек соприкосновения этих авторов, помимо частого использования фельетонной формы?» 

Как раз фельетонная форма здесь имеется в виду в том смысле, в каком существовал жанр романа-фельетона, то есть газетного романа. Это роман, публикующийся в газете или выпусками, как у Диккенса. Безразмерный, авантюрный, многогеройный, и так далее. В принципе же, главное их сходство, как ни странно, биографическое. Оба прожили примерно 60 лет, оба умерли примерно на середине главного романа, не дописав. Оба были очень сентиментальными, не чужды были активной политической публицистики и рассматривали главным образом криминальные сюжеты, потому что криминальный роман им представлялся самым увлекательным жанром. При этом у Достоевского была своя тюремная история, свой опыт, а у Диккенса, слава богу, не было, кроме долговой тюрьмы. И то, по-моему, отец его там сиживал.

В общем, главное, что если вы прочтете подряд «Лавку древностей» и «Униженных и оскорбленных», вы увидите практически полное сходство и приемов, и интерес. Вот эти героини – умная, нервная, положительная девочка, рано поумневшая, типа Флоренс в «Домби и сыне», или Нелли, или Неточки Незвановой. Абсолютно диккенсовский вообще весь ранний Достоевский, включительно по «Село Степанчиково». Не случайно Достоевский говорил, что глубина и красота Диккенса не может быть доступна стороннему наблюдателю. Это писатель, рассчитанный на исключительно глубокое и вдумчивое чтение.

Действительно, поверхностное, легкое отношение к Диккенсу как к сочинителю рождественских историй, автору засахаренных книжек про кротких деток, – это отношение довольно наивное. Я уж не говорю о его поздней прозе, начиная примерно с «Барнеби Раджа». Уже в «Дэвиде Копперфильде» есть удивительные глубины, это была моя любимая книга в юности. Поразительные прозрения есть в «Нашем общем друге», и атмосферу он создавал, конечно, как никто  – атмосферу грязных притоков Темзы и грязных окраин Лондона.

Я думаю, кстати, что и Петербург Достоевского похож на Лондон Диккенса. Потому что если вы увидите Петербург в реальности (то есть Петербург, увиденный, как у Достоевского, глазами москвича), вы все равно поразитесь тому, какой это светлый и чистый город.

Столица наша чудная,

Богата через край.

Житье в ней нищим трудное,

Миллионерам – рай.

Да, безусловно, она имеет облик райский, чистый, прозрачный, сияющий. А тот Петербург, который мы видим у Достоевского, – это, простите, в огромной степени Лондон Диккенса – грязный, туманный, викторианский, полный таинственных преступлений и полицейского произвола. С ним, впрочем, и в России тоже все обстояло неплохо.

Я думаю, что еще определенная линия сходства – это черноватый юмор Диккенса и саркастический юмор Достоевского. Главное же – эти ужасные совпадения их биографий, да и внешне они были похожи. Диккенс ведь был небольшого роста, хотя на портретах производит такое монументальное впечатление. Тоже легкими он страдал. Но главное – это смерть на полпути, когда оборван на полстраницы главный роман, и не осталось почти никаких свидетельств о том, что могло бы быть дальше.

Да, мы знаем рассказ Достоевского Страхову о том, что Алеша [из «Братьев Карамазовых»] должен был стать цареубийцей, а Дмитрий  – вернуться с каторги и оправдаться полностью. Мы знаем по некоторым свидетельствам, что Эдвин Друд, скорее всего, убит, а в финале должна быть расправа с Джаспером. У нас есть определенные догадки, но я, кстати, думаю, что Эдвин Друд живехонек. Есть на это прямое указание в романе: его потому все и не узнают, что с ним произошла радикальная перемена. Но это отдельная тема. Биографических совпадений очень много. Главное – они и родня по темпераменту.

По Барто очень много вопросов, на них отвечу.

«Какова, по-вашему, была главная цель пранка? [Вована и Лексуса]». Да я не думаю, что это был пранк. Я уже много раз об этом говорил: за пранк они это выдали, когда это у них не получилось.  Целью была какая-то более масштабная провокация, иначе зачем им прибегать к дипфейку и видеосвязи. Затрачены были серьезные средства. Цель была, видимо, собрать всю (или большую часть) оппозицию… Они все спрашивали: «А кто ваши единомышленники внутри страны?» Это тоже сразу выдавало в них агентуру. Да я говорю, эту переписку всю можно опубликовать, она чрезвычайно наглядна.

Потом, когда они поняли, что их раскрыли, они решили ограничиться пранком. Они затихарились, мы тогда об этом рассказали сразу же – и в «Популярной политике», и на «Дожде», и в «Одине». Ну и, в общем, операция сорвалась. Поэтому они теперь так ярятся. А что была за операция? Ну допустим, собрать всю оппозицию под предлогом встречи где-то в Европе с Зеленским и создать масштабную провокацию. Или пообещать всей оппозиции выезд в Украину, собрать где-то ради этого выезда, а потом всех вывезти в Москву и там устроить публичный показательный процесс. Иначе совершенно непонятно, зачем вложено столько сил.

Что сенсационного в том, что я скажу: да, ВСУ имеют право на сопротивление? А как же они не имеют права на сопротивление. Вы вторглись, вы напали. ВСУ принимали присягу – естественно, что они должны сопротивляться. Естественно, что при этом агрессора будут убивать. Естественно, нельзя не болеть душой за убиваемых, но нельзя не признать права на сопротивления. Что это за сенсация? Все это мы говорили многие годы – с тех пор, как идет эта война, а идет она не два года.

Поэтому я думаю, что замах был на что-то большое, а нынешняя злоба и нынешняя истерика… До меня, слава богу, немногое долетает. Я за внутрироссийской повесткой, за особо лающими сайтами не слежу. Но думаю, что главная злоба связана именно со срывом главного задания. Да и оно… Ну неужели эти люди не думали, что у нас не хватит сообразительности позвонить в офис президента? Это не так трудно, это не Москва, не Вайно. Если вы хотите задать вопрос: «А вот не вы ли звонили?», это сделать вполне  реально.

«Ваше главное впечатление от «Прямой линии»?» Я не смотрел «Прямую линию». Просто потому, что, во-первых, у меня лекция. Во-вторых, даже при всем желании, если бы я только прочел текстовую трансляцию, мне не совсем понятно, зачем это делать? Можно подумать, что кто-то ожидает откровений, кто-то ждет гиперсенсаций от слов Путина о том, что да, он пойдет на выборы. Он пообещал (как, кстати, я и предсказывал в разговоре с Дымарским, привет ему большой, давненько мы с ним в эфире не были, а тут вот провели «Наблюдателя) некоторые смягчения. Они и прошли сейчас, как было обещано, по экономической линии. Он сам, значит, «оторопел» (понятно, что «оторопел» здесь маскирует другое слово) от сроков по экономическим преступлениям. Конечно, это лицемерие, потому что, например, сроки Абызову или по другим масштабным экономическим преступлениям, конечно, назначаются не судьями. Мы примерно понимаем, где сейчас находится не скажу мозговой, но, по крайней мере, координационный центр.

 В любом случае, новый потом лицемерия, фальши и обвинений Запада в недостаточно товарищеском поведении… Мне кажется, что мне необязательно все это слушать. Я вообще как-то заметил (может быть, это неблагодарно с моей стороны), что журналистика давала мне колоссальные возможности. У меня была возможность много ездить (правда, в последние годы в основном за свой счет, потому что не было возможности у газеты оплачивать заграничные командировки, да и внутри России не ахти), она знакомила меня со множеством людей (в частности, к Розановой и Синявскому я пришел все-таки брать интервью, а не с улицы), она дала мне работу с превосходными начальниками (Пилипенко, Муратовым и Мальгиным в свое время в «Столице», и Евсеевым в «Вечернем клубе», да и в общем, в «Мосновости» я захаживал к Егору Яковлеву), всем спасибо, это было очень интересно.

Но вообще журналистика съела много моей жизни, даже слишком много. И не потому, что это были какие-то пьянки-гулянки в журналистском сообществе (я не очень посещал какие-то тусовки), а потому, что я очень много писал действительно. И тратил время на отслеживание русской внутри политической реальности. Эта русская внутриполитическая реальность, простите меня все, не стоила совершенно того, чтобы я на нее тратил время. Много лишнего… то есть не то чтобы лишнего, много необязательного я написал. Я мог бы потратить это время с большей пользой. Может быть, на какие-то поездки и путешествия нежурналистские (хотя я и так достаточно постранствовал), может быть, на чтение какой-то литературы, на лекции (тогда, правда, не было лекций), может быть, на преподавание.

В любом случае, сейчас преподавание доставляет мне больше удовольствия. Может быть, это потому, что по темпераменту я стал как-то старше, смягчился. Тогда мне была нужна полемика, непрерывное участие, как писала Розанова, критика, эссеистика, полемика, непременное участие в каких-то мероприятиях «Синтаксиса», непременное участие в дискуссиях, политических спорах, политической жизни. Сейчас я думаю, что время это было потрачено впустую. Сейчас я гораздо больше успеваю: за последние два года я четыре книги написал, и мне как-то стало проще это делать. Проще потому, наверное, что я больше не оглядываюсь: «а не скажу ли я что-то экстремистское, а не вызовет ли…?» Скажу, а как же иначе: правду надо говорить, сейчас не то время, чтобы отсиживаться за компромиссными формулировками. Сейчас надо брать конкретную сторону и конкретную сторону защищать.

«В продолжение нашего предыдущего диалога о советской интеллигенции и вынесенном ей приговоре из «Гостьи из будущего»…» Да, Владимир, здрасьте, привет вам. «Вы говорили, что в теплице произрастают требовательные растения. Так, может, в этом и проблема? В том, что это не более чем растения, и у них нет внутренней потребности стать чем-то большим, нет понимания, что быть чем-то большим необходимо. В итоге остается уподобиться заходеровской Плакучей Иве с ее безответным вопросом: «Разве нет другой дороги?» Для будущего уже нет такого вопроса; кстати, не забудем, что Иву приняли обратно в растения». 

Да, я помню эту сказку, очень хорошую. Нет, понимаете, если вам не нравится метафора с пальмой, если вам не нравятся растения, возьмите другую метафору. Ну считайте, что это были гомункулусы, которые, по Гете, разбили свою колбу и погибли. Это происходит во второй части «Фауста». Гомункулус вообще неустойчивое существо, ему хорошо в колбе, но он перерастает колбу и разбивает ее, а потом гибнет, как там он гибнет в океане, соединяя элементы, соединяя ртуть и воду.

На самом деле, конечно, советская интеллигенция была таким гомункулусом, но это не умаляет ее достоинств. Я не думаю, что в пацанском мире; в мире, который становился все более пацанским уже в конце 70-х, у советской интеллигенции был шанс уцелеть. В конце концов, приговор этому «жуку в муравейнике» Стругацкие вынесли в 1979 году, когда погиб Лев Абалкин, когда появилась вторая часть трилогии о Каммерере.

Дело в том, что превращаться надо было. И эта необходимость превращения в третьей части трилогии заявлена – «Волны гасят ветер». Но даже и там людены, появившись на этой планете и в этой среде, заканчивают тем, что бегут. Они бегут в какой-то прекрасный мир, может быть, даже существующий на Земле, может быть, альтернативный, может быть, даже видимый немногим. Этот удивительный солнечный квадрат, в котором сидит Тойво Глумов во время последнего сеанса видеосвязи, когда кажется, что соснами пахнет и счастьем. Так я это воспринимаю. Да, действительно, людены обречены на то, чтобы из мира исчезнуть. Но это не значит, что они ошибочны, что их не должно быть. То, что они появились, это логический ход вещей, это прекрасно. Другое дело, что, может быть, пока в ходе эволюции им лучше прятаться или, по крайней мере, существовать незримо от остальных. Но то, что советская интеллигенция все равно осуществила главное предназначение советской власти; то, что она была главным результатом этой власти,  для меня совершенно очевидно.

Да, пришло такое будущее – будущее, которое является, во многих отношениях, откатом, реакцией на советский и американский прорыв 70-х и начала 80-х. Да, это во многих отношениях пацанское будущее, потому что ни Стивен Кинг не мог представить, что Греги Стилсоны придут к власти (то есть мог, но не хотел), ни советская интеллигенция не верила, что ей на смену придет пацанский мер.

Тут, кстати, вопрос есть о том, будет ли лекция про «Слово пацана». Будет, конечно, отдельная лекция. Я надеюсь, мы сделаем ее 5 января в лектории. Есть о чем поговорить в этом сериале, дождемся выхода последней серии – говорят, переснятой и перемонтированной. Уверенности нет, но тем не менее дождемся и обсудим. Я не могу сказать, что я смотрел, ничего не проматывая. Но просто потому, что я не очень люблю сцены драк, они утомительны. Но я, в общем, достаточно внимательно посмотрел и понял, что жанр семейно-криминальной саги типа «Однажды в Америке» (такое «Однажды в Казани») получил хорошее и разумное продолжение. Я думаю, что Крыжовников, как всегда, сыграл на тайных струнах российского подсознания и сыграл очень профессионально. Вообще, после Балабанова он единственный, мне кажется, режиссер, плотно работающий со зрительским подсознанием.

«Интересно, каким образом вы читаете сложные тексты? Например, «Радугу тяготения» нужно читать очень медленно, изучая все интертекстуальные отсылки, либо, как минимум, два-три раза?». «Радугу тяготения» я не люблю, поэтому я читал ее всего один раз и недостаточно внимательно. Далеко не все я отследил. А вот «Against the Day» я люблю, люблю «V.». «V.» я читал не один раз, конечно, но не для того, чтобы отслеживать интертекстуальные отсылки. Все не отследишь. Пинчон очень глубоко фундирует свою работу. Да и потом, половина этих отсылок – это результат так называемого «overinterpretation», когда читатель желает чувствовать себя умнее остальных, а, может быть, умнее самого автора и видит намеки и аллюзии там, где их нет.

 Но я читаю не  ради раскрытия всех этих пасхалок и не ради знакомства с американской поп-культурой, часто реферируемой у Пинчона. Я читаю ради художественного наслаждения. «V.» доставляет мне это художественное наслаждение, которое я получаю и от Конрада, и от Грина, и от всех неоромантиков. Безусловно, это романтическая вещь. Думаю, что и «Against the Day» нравится мне атмосферой начала века, а не бесконечным количеством трудно раскрываемых отсылок. В любом случае, я очень хорошо знаю это наслаждение, когда ты откликаешься, как эолова арфа, на все авторские намеки, на любую авторскую речь, но совершенно мне непонятно вот это наслаждение гиперинтерпретацией. Все-таки когда читаешь, то не то чтобы смакуешь, а, скорее, заглатываешь кусками.

«Сегодня годовщина декабристского восстания. Чего на самом деле добивались декабристы и что они хотели?» 14 декабря – это же по новому [старому] стилю. На самом деле, декабрьское восстание было в другой день, сейчас я его так сразу и не вычислю. Но мы помним, конечно, 14 декабря, так оно принято. 

Для меня то, чего они добивались, совершенно понятно – может быть, интуитивно, стихийно. Они, как и многие люди сегодня, создавали точку напряжения. И надеялись, что у власти негладко пройдет ее незаконная передача. История с отодвиганием Константина, который мог бы быть, по крайней мере, более человечным руководителем, и история с воцарением Николая, которому не присягали. Присягнули Константину и, как думали, жене его Конституции. 

Для меня именно Николай Первый – главный путинский ориентир, главная трагедия Россия. Это человек, чьим правлением в России было предопределено все: и катастрофы двадцатого века, и 1917 года. Он задал черты ригидной монархии – монархии, которая не реагирует ни на какие новшества, которая не может перестроить сама себя, которая не способна к самореформированию. В результате она полностью проиграла начало двадцатого века.

Для меня вообще Николай Первый (здесь я разделяю точку зрения Толстого в «Хаджи-Мурате») – одна из самых отталкивающих фигур XIX века и русской монархии в целом. Декабристы пытались создать еще одну точку бифуркации. Можно по-разному обсуждать их и осуждать. Знаменитый рассказ Веллера «Трибунал», безжалостный по отношению к ним, набрал, я помню, в «Огоньке» равное количество лайков и дизлайков. То есть негодующих оценок и восторженных.

Декабристы главным образом привлекательны, как совершенно правильно сказал Окуджава, своим историческим бескорыстием. Они старались не за себя. Это вызывает бесконечное уважение.

«Меня трогает стихотворение Домбровского «Амнистия», я всегда плачу от него. Но если бы меня спросили, о чем это, я бы не пытался сформулировать. Это и есть высшее искусство?»

Нет, не уверен. Как раз, мне кажется, о чем «Амнистия», можно сказать сразу. Она о милосердии и о том, что милосердие раздается не по заслугам и не по добродетелям, а милосердия достойны все. По Домбровскому, милосердия достойны прежде всего падшие, вот эти «не прощающие ни черта».  

Там очень неслучайное слово – «как открыты им двери хрустальные в трансцендентные небеса». Трансцендентности – внежизненной, надмирной – достигается теми, кто вышел за границы себя, кто попробовал в жизни рая и ада. Поэтому эта трансценденция открывается в лагерях… Я не думаю, что лагеря – это полезный опыт. Я, подобно Шаламову, считаю, что это опыт лишний. Но опыт такого огромного страдания и такого масштабного сопротивления не проходит даром. Он открывает некоторую дорогу к трансцендентности, как открыл ее самому Шаламову, именно потому, что от него потребовалось сверхчеловеское, больше, чем человеческое.

Вообще, «Амнистия» – это стихотворение  о том, что:

Даже в пекле надежда заводится,

Если в адские вхожа края.

Матерь Божия, Богородица,

Непорочная дева моя.

Вот, кстати, Розанова жалела огромное количество плохих людей, людей беспутных, я бы сказал. Но она их жалела, потому что она считала… Помню, я ее спросил об одном авторе, действительно ли тот был наркоманом. Она сказала, что, скорее всего, да. «А что вы хотите? Без падения некоторые вещи не открываются. Искусство добывается из себя не просто так. Да, некоторые вещи не открываются. К падшим она была особенно милостива, потому что понимала, что из самого глубокого колодца виднее звезды. 

«Ваше мнение о погибшем, а, вероятно, убитом Евдокимове. Не мог ли он стать «русским Зеленским»?» Такие мнения высказывались.  Я не думаю, что он мог им стать. Я вполне допускаю, что он мог быть убит. У него был свой возможный путь эволюции. Человек он был популярный – и в народе, и среди коллег. У него были определенные шансы прыгнуть выше головы и стать народным губернатором. Именно потому, что у артиста есть и повышенный уровень эмпатии, и хорошее знание жизни за счет проникновения в чужую психику. Я допускаю, что Евдокимов – это еще один упущенный шанс России. Хотя на большую должность здесь никогда бы не выбрали комика. Губернатором – да, а президентом – нет. Потому что криминальное сознание, в котором «клован – это клован», сидит в людях очень далеко.

«Что вы думаете о профессоре Соловье? Какова его стратегия?» Марина, я думаю, что стратегия та самая, вполне понятная: он создает этому режиму точки напряжения. Я не очень знаю, зачем он создает их и почему. Возможно, у него есть какие-то гарантии, а может, он просто играет с огнем. Одно я исключаю полностью – это то, что он агент власти. Потому что то, что он говорит о власти и ей предсказывает, явно враждебно ей. И явно для нее опасно. Он хороший профессионал своего дела, хороший пиарщик. Я не знаю, каковы были его предыдущие проекты. Говорят, что он имел дело с русским и националистами. Национализм я очень не люблю, но это я знаю не достоверно и не достаточно хорошо. Он трикстер, этим он мне и интересен. И, конечно, его проект с мертвым президентом явно бьет в довольно больную точку, но с другой стороны, явно доказывает, что совершенно неважно, где находится президент: в Валдае, в холодильнике, в телевизоре. Он в одинаковой ситуации уже ничего не решает. То есть он может решить чей-то тюремный срок, но решить судьбу этого проекта он уже не может. Судьба этого проекта, причем ускоренная судьба, была решена в феврале прошлого года, совершенно однозначно.

Если бы не начало украинской войны, как знать, этот режим мог бы двигаться гораздо медленнее к бездне. А так этот путь предопределен и во всем мире виден.

«На работе в моем окружении все за войну. Переубедить никого не удалось. Безнадежно ли это?» Миша, я знаю только одну силу переубеждающую. Это сила – практика, житейский опыт. Я думаю, что люди должны столкнуться с радикальным масштабом поражения этой идеологии, поражением в этой войне, поражением этой идеологии. Они должны увидеть, что это привело Россию в очень глубокую, очень трагическую бездну. Они сначала не смогут это оценить. И немцы не смогли. После Сталинграда многие немцы ничего не поняли. Это не значит, что ситуация может быть решена только военным путем. Сталинград может быть разный, но моральное поражение сейчас партии войны необходимо. Потому что без этого огромное количество людей будут убеждены: наглость города берет, а людям, которые многое себе позволяют, все дозволено.

Мне бы очень не хотелось такой моральной порча. Ведь «порча» переводится как corruption, а corruption далеко не сводится только к коррупции. Понимаете, в принципе, аргумент в разговоре с так называемыми ватниками, Z-ами или патриотами возможен один: если вы за свободу и за справедливость, почему вы так врете? Причем врете с самого начала? Если вы за свободу и за справедливость, почему вы боитесь любого возражения, оппозиции, Навального, почему вы так пробиваете дно в организации травли? Почему столько подлости в вашем поведении, совершенно откровенной подлости и злорадства? Я не говорю о том, почему вы так коварно и жестоко убиваете (у них на это есть аргумент – «на войне как на войне»), но то, что вы начали, вы не можете отрицать? А начали вы без всяких причин, у вас нет ни одного свидетельства о том, что Украина собиралась на вас нападать. И на Донбассе (где вы были 8 лет?) тоже начали вы. Есть свидетельства Стрелкова, есть масса других свидетельств о том, что все это было начато со стороны России. 

И если вы считаете себя правыми и справедливыми (не будем это сейчас обсуждать), давайте поговорим, почему вы столько врете. Почему вы столько скрываете, почему вы так боитесь сменяемости власти и честных выборов, почему, назначив любого кандидата, вы тут же начинаете его мочить? Почему сама идея выборов вызывает у вас такую панику? И, конечно, почему вам надо забетонировать все политическое пространство и для этого начать войну под предлогом «на войне как на войне»? Почему вы страшитесь самой идеи конкуренции? Что в этом такого? Если вы правы, если за вами правда, если за вас весь мир, если, как вы утверждаете, Канада и Латинская Америка на вашей стороне, а уж Китай – так просто брат родной? Давайте попробуем задать пока z-патриотам такой вопрос, и вы увидите, что на этот вопрос, совершенно элементарный, они ответить не в состоянии. 

Я не очень понимаю вообще, нужна ли дискуссия. Потому что эта дискуссия, мне кажется, она вам нужна. А им пока комфортно в своей, пока уютной реальности. Правда, они очень любят опрашивать и допрашивать оппонентов, но к дискуссии это не сводится. Это по принципу: «То, что мы с вами говорим, дон Рэба, отнюдь не значит, что я с вами беседую».

«Роман Филипа Рота «Американская пастораль» внесен в топ-100 лучших романов. Никогда не слышал от вас мнение об этом авторе?» Я даже один раз ужинал с Филипом Ротом в «Русском самоваре», куда он ходил регулярно. У меня есть его книжка с автографом. «Американская пастораль» – выдающийся роман, смешной, точный. Рот был гениальный социальный сатирик, хотя ограничивать его только одной сатирой нельзя. Мне немножко у него не хватает, может быть, психологии, такой тонкой и почти незаметной иронии, мрачной иронии, которая есть у Капоте. Конечно, он не Капоте. Может быть, мне не хватает у него депрессии Стайрона, его мрачного взгляда на вещи. Но как социальный диагност, писатель класса Воннегута (хотя Воннегут несколько человечнее), Филип Рот очень хороший писатель и писатель полезный. Полезный для знакомства с американской парадигмой. 

Если читать Франзена (например, «Corrections», «Поправки»), то без опыта чтения Рота там просто многое непонятно. Они очень похожи и, мне кажется, близки. Хотя, говоря о Франзене, чаще вспоминают кого-то из социальных реалистов.

«Случайно наткнулся на выпуск «Бесогона», где товарищ Бесогон негодует, что до сих пор, «идя по Москве», он видит, «как лежат бульварные книжонки Акунина». А зачем же он снимался по «бульварной книжонке» в фильме [«Статский советник»] и играл самого себя – подстрекателя и лицемера?» 

Ну, сыграл он очень откровенно в «Статском советнике». Зачем играл? Видимо, ему понравилось работать с Меньшиковым. Кстати, Меньшиков сыграл там, ни слова не говоря, значительно лучше. А если совсем серьезно говорить, то, понимаете, воспринимать всерьез высказывания Никиты Михалкова (те или иные), совершенно невозможно. Вот уж, действительно: говорят, что слова не стоят той бумаги, на которой они написаны. А его слова не стоят того эфира, на котором они транслированы. Слава богу, он не пишет. Потому что написанное долговечнее.

Это человек, падший так глубоко и  так низко, что какой-то урок он может дать. Как говорил Чаадаев, «наше предназначение – дать миру урок». Вот у него, скорее, урок отрицательный. Мы даем урок через Никиту Михалкова. Это очень наглядный пример того, как не надо; того, к чему может привести серия ужасных ошибок. И судьба этого человека – и прижизненная, и посмертная – вызывает у меня глубочайший ужас. Я смотрю в эту сторону даже не с состраданием… Это, помните, как говорил Честертон об Уайльде: «Ужаснее этого человека только его судьба, только его участь». Думаю, что здесь что-то подобное, хотя Уайльд гораздо более утешительный случай, гораздо более хороший человек, если на то пошло.

«Путин сказал, что сегодня войны выигрываются учителями. Но необходимо ли участие учителя в войне?» Он же имел в виду другое. Он имел в виду старую фразу (я не помню, Бисмарка ли это фраза или кого-то еще), что войну выиграл немецкий учитель. Ну это действительно о том, что образование играет в успехах нации (не в войне прежде всего, а в таком modus operandi,  в способе действия) играет огромную роль. Именно поэтому бедственное, катастрофическое, идеологизированное положение российского образования сегодня  – это серьезный повод возмутиться, повод негодовать.

Но я не думаю, что постоянно везде сегодня идет война. У меня, конечно, есть такое стихотворение – «война везде, на каждом рубеже, хоть все мечи отдайте на орала, – я мир застал потрепанным уже: все, что я видел, только умирало». Но ведь это сказано о небесной брани. Небесная брань, брань духовная идет непрерывно: «дьявол с богом борются, а поле битвы – сердца людей», по Достоевскому. Это продолжается. 

Если же говорить о войне как о регулярном занятии, то  образование, мне кажется, больше способствует конкуренции, когда вы не убиваете противника, а просто пытаетесь оказаться лучше, чем он. Но эта идея в России сейчас абсолютно табуирована. В России взят на вооружение центральный принцип: быть хуже, еще хуже и хуже, чем возможно. Тоже это розановская мысль: «Интересная страна Россия: все нации хотят быть как можно лучше, а Россия всякий раз доказывает свою способность быть как можно хуже». Это вполне справедливо. Но, конечно, образование в России придется отстраивать даже не с нуля, а с минуса.

«Верите ли вы до сих пор, что вернетесь в Россию?» Конечно, верю.  Даже, как говорил Юнг: «Нет, не верю. Это сказано слабо. Я знаю». Если не случится какая-то предварительная поломка со здоровьем, поездом или самолетом, конечно, я вернусь. И я вижу для себя огромное поле деятельности, и это поле деятельности мне представляется самым благотворным. А чем ниже образование падет (и не только образование, культура, литература тоже), тем очевиднее будет взлет, который нас всех ожидает. 

«Стоит ли читать книгу по заданию учителя? Смотреть фильм, который хочет чему-то научить, но при этом кажется неинтересным?» Нет, насиловать себя не надо никогда. Знаете, любое насильственное знакомство с искусством сильно отбивает желание и заниматься им, и с ним знакомиться. Иван Семенович Киуру, с которым у меня было много важных и серьезных разговоров, муж Новеллы Матвеевой и во многих отношениях ее соавтор, рискну сказать, в каком-то отношении даже учитель (потому что европейскую культуру он знал гораздо лучше, да и сам был европейцем)… Так вот, Иван Семенович, когда мы обсуждали Уайльда (а Уайльд был одним из любимых его писателей), сказал: «Пожалуй, фраза «all art is useless», «всякое искусство совершенно бесполезно» – это все-таки через край, это он хватанул. Я бы сказал: «Всякое искусство совершенно ненавязчиво»». Другое дело, что не очень понятно, как это сказать по-английски – not obsessive или not obligated. Кстати, английский он знал очень неплохо, учил его в Литинституте. Не обсессивно и не обязательно, not burden, если угодно, не обременительно. 

Искусство не должно навязывать себя. Именно в этом плане все попытки Z навязать свою поэзию, свой стиль общения, свои идеи, – все они совершенно безнадежны. Ничего, кроме  омерзения, они не вызывают и вызывать не должны. Любое навязанное искусство…

Вот вопрос, что я думаю о вопросе Колесникова [на «Прямой линии»]?» Прекрасный вопрос, я вообще очень хорошо отношусь к Колесникову. Колесников делает максимум в своей должности и не уходит с поста. Будучи журналистом кремлевского пула он, я думаю, осуществляет максимум возможного и делает больше добра, чем мы знаем.

«Насколько безгранично терпение русского народа?» Вопрос, на который ответа прямого нет. Я, кстати, предсказал и то – поразительная догадливость, – что будет произнесено нечто вроде тоста за терпение, которое Сталин произносил на банкете в июне 1945 года, на банкете в честь Дня Победы. А здесь было сказано, что «надо верить в безграничную силу и безграничное терпение русского народа». Слово «терпение» сказано не было, но был упомянут «русский народ». Я сказал об этом еще вчера Дымарскому, (желающие могут пересмотреть «Навигатор»), что будет произнесен тост за русский народ. Он и был произнесен. Это к вопросу о том, часто ли сбываются мои предсказания. Ну тут не надо быть особенно «нотным парнем», как говорили Дунский и Фрид, чтобы это предсказать. «Страстотерпцы выпили за страсть, выпили и закусили всласть», как было у Слуцкого. Выпили за страсть, за власть. 

Так вот, насколько безгранично это терпение? Видимо, просто пока еще не надоело. У русского народа есть ровно один, очень логичный и понятный стимул перестать терпеть – надоело, достало. А когда достанет, неясно. Сейчас пока еще наслаждаются моральным падением, наслаждаются экстазом падения, оргазмом падения. Пока еще нравится быть плохими и, может быть, самыми плохими. Но душа по природе христианка (я в это продолжаю верить), и, я думаю, что скоро надоест, от этого устанут. А когда достанет  и в какой момент, так это не будет связано с хлебными очередями или с автоматными очередями. Может быть, это будет связано, как 9 января, с каким-нибудь циничным массовым погромом, массовым расстрелом протестантов, демонстрантов, не знаю. Но то, что это будет так, предвижу. Терпения нет, оно не безгранично.

Понимаете, пока можно себя уважать – хотя бы за то, чтобы быть самыми плохими, – будут терпеть. Когда исчезнет это самоуважение или появится кто-то более плохой, более сильный, терпеть перестанут.

«Какое лицо у Марии Васильевны на фотографии в «Новой газете»!». Да, я как эту фотографию увидел, я взмолился, чтобы Господь послал мне такую же женщину. Я помню, это было при Розановой: я эту фотку увидел под стеклом, за ее рабочим столом. А я обожал работать за ее рабочим столом, она пускала всегда: как он удобно стоял, такой он был уютный. И вообще, все, что находилось у нее дома, было так удобно, так уютно. И я за ее компьютером написал несколько больших статей (я часто там все-таки загащивался, не будучи особенно навязчивым). И вот я увидел это фото под стеклом. «Мария Васильевна, неужели это Вы?» «Да, постриглась на пари. Проиграла пари, остригла волосы. Была коса». «Но ведь так гораздо лучше, так очень красиво», – говорю я. «Нет, так очень легкомысленный был вид». И я при ней сказал о том, что если бы такую девушку встретил я, я ни на кого другого не посмотрел. «Конечно, вы сейчас так прекрасны, но это шедевр, просто божий шедевр». И я взмолился, чтобы мне это было послано. И Господь услышал мою молитву. Кстати говоря, когда Жолковский увидел одну из фотографий Катьки (они еще не были знакомы), то сказал: «А что это Розанова так помолодела?», «Где вы взяли такую молодую Розанову?». А другой был случай, когда я показал знакомым фото, где Розанова на скамейке сидит, такая печальная. И они говорят: «А что это Катя такая усталая?» Вот была мне послана абсолютная копия, потому что во мне сидит этот импринт.

Знаете, ведь жена Егора, сына Синявских, очень похожа на молодую Марию Васильевну. Мария Васильевна вызывает желание искать подобных ей. И эта фотография одна из самых красивых, я поэтому ее и поставил.

«Можно ли прийти в «Клуб одиноких сердец»?» Да, конечно. Приход в Клуб одиноких сердец сержанта Быкова 31 декабря. Венедиктов нам отдал время с 23 до 2. Как всегда, три часа мы вместе. Единственная просьба, братцы: пришлите мне все свои заявки до 30-го. 30-го я дам ссылку на Zoom, мы все вместе соберемся и спланируем эфир, просто кто за кем. 

«Нормально ли писателю в середине пути резко менять стиль? Например, когда прочел гениальную книгу, загорелся идеей и понимаешь, что эту идею нельзя выразить прежним языком?» Такое множество раз было. Иногда это вынужденно происходит, потому что Набоков англоязычный и Набоков американский – и тот два разных писателя, прочтите, скажем, «Подлинную жизнь Севастьяна Найта» и «Bend Sinister». А уж с русским Сириным это соотносится как-то совсем сложно.

 Писатель переходит на другой язык… Кроме Набокова, я мало знаю таких примеров. Наверное, только Набокова и знаю. Конрад ничего по-польски не написал, он сразу начал по-английски. А вот чтобы человек по-русски писал прекрасно и стал по-английски писать замечательно, такой только Набоков. Но Набоков, опять-таки, очень изменился не под влиянием прочитанных книги, а под влиянием переезда на другую почву. Кстати говоря, в Америке он тоже стал гораздо свободнее, его перестали тяготить русские литературные склоки, от которых он много натерпелся. В «Пнине» он еще раз дает сдачи, но потому что там русская тема, русская проблема.

Что касается резкой смены манеры, то, конечно, в первую очередь на ум приходит Катаев. Житинский писал, что поздний Катаев и в дурном сне не мог присниться автору романа «Белеет парус одинокий». Это совсем другая литература. Конечно, какие-то черты раннего Катаева – пластика, замечательные описания – в «Святом колодце» можно угадать. Я думаю, что на него Набоков как раз повлиял. Он следил за литературой зарубежья – и за Буниным, и за Набоковым (ревниво). Не случайно в «Алмазном венце» у него появляется строчка: «…которых покойный Набоков назвал «нимфетками»». Это «покойный Набоков» – о человеке, который умер год назад, так говорится о свежей утрате. И, конечно, в «Алмазном венце» приветов Набокову рассыпано очень много. Д

Да, кстати говоря, знаете, русская подцензурная литература умудрялась передавать приветы Набокову регулярно. Вот у Кушнера в 1969 году:

Из всех услад одну на свете

Г. Г. ценил, раскрыв халат.

Над ним стареющие дети,

Как злые гении, парят.

Ясно же – «Г.Г.», – кому это привет. «Лолиту» он читал, но, к счастью, это прошло мимо цензуры. Редактор у него был прекрасный (Фогельсон, по-моему), и он сумел это как-то протащить через все идеологические рогатки. 

Из других авторов, менявшихся, я мог бы вспомнить, например, Арагона. Арагон был безумным соцреалистом, автор чудовищного романа «Коммунисты». А потом он раскрепостился, начал писать авангардные, сюрреалистические произведения. Вообще, и в поэзии, и в прозе он как-то вспомнил молодость, резко помолодел, такое бывает.

Наверное, такие радикальные переломы чреваты авторским безумием. Вот Рид Грачев пытался начать писать совсем иначе, не сумел и сошел на этом с ума. Хотя у него были предпосылки, но было и много травм психологических, наследственность ужасная, блокада позади… А вот Битов, например, смог стать совсем другим. Он начинал как такой пусть глубокий, пусть тонкий, но все-таки ленинградский соцреалист. Его «Большой шар», да и первые тексты «Улетающего Монахова», рассказы вроде «Пенелопы» – это вполне советский реализм. Но он абсолютно радикально перестроился после «Пушкинского дома». «Пушкинский дом» – роман как бы бродящий; это роман, в котором Битов превратился, и в этом его ценность. По-моему, только в этом, потому что сам по себе как эстетический феномен он скучноват. Но для тогдашнего читателя он был сенсацией абсолютной.

Очень интересен пример Дениса Драгунского, который был абсолютно нормальным позднесоветским драматургом, а потом вдруг сумел в 60 лет начать писать великую, без преувеличения, прозу. Он начал ее писать очень много. И видно, что поток идет, что он поймал ветер.

Я думаю, нечто подобное случилось с Трифоновым. Но с Трифоновым, что самое интересное, это случилось не в результате влияний. С Трифоновым это случилось, потому что он сменил жанр. Он написал два производственных романа. Один очень плохой, совершенно чудовищный («Студенты»), хотя на фоне той литературы он был вполне дискутабельным, и ничего себе. О нем производились дискуссии в библиотеках. Второй роман  – «Утоление жажды». Это роман очень ничего по меркам соцреализма, но, в общем, на фоне позднего Трифонова это никак.

Потом он сменил жанр. Лабораторией поиска жанра была сначала документальная проза – «Отблеск костра», повесть об отце и о первых годах советской власти. А следующая стадия – рассказы, в которых он попытался найти новый тон. Это «Голубиная гибель», замечательный совершенно «Самый маленький город», «Грибная осень». Трифонов, у которого особую роль стала играть деталь… Он совсем не Бунин, совсем не Казаков. Он пошел принципиально другим путем: это такая тайнопись, глубокопись, плетение очень глубокой сетки из слов.

Я думаю, перелом произошел на рассказе «Игры в сумерках». Был гениальный «Победитель», конечно, такой своего рода  ответ на аксеновскую «Победу». Но мне кажется, что «Игры в сумерках» – это лучший Трифонова. И вот после этого уже прямая дорога сначала, конечно, к «Обмену», а потом к «Дому на набережной». Мне кажется, что Трифонов сумел каким-то образом сам себя воспитать, выдумав новый стиль. Наверное, это самый продвинутый стиль в русской литературе.

Кстати, Аксенов ранний – времен «Коллег» и «Звездного билета» – был еще очень советским. Но он пытался уже писать в джазовом ритме. Для меня, кстати, лучшим текстом Аксенова, на котором он переломился, стала «Стальная птица – никем не замеченная, напечатанная тогда только за рубежом в маленьком сборнике. У меня стоит этот сборник на полке, я его специально купил в одном магазине русской книги антикварном. Довольно дорого я за него отдал, но для меня «Стальная птица» – важная вещь, лучшая повесть Аксенова. И я ее, хотя она есть в интернете, где-то вот держу. Сейчас я буду заново расставлять книги и, конечно, опять ее достану.

Вот там, мне кажется, Аксенов резко сместился от еще добродушного юмора «Маленького кита, лакировщика действительности» к сардоническому, онтологическому юмору «Победы» и кошмару «Рандеву». «Рандеву» – это уже зрелый, поздний, идеальный Аксенов. Во всяком случае, Валерий Попов показывал мне в свое время публикацию «Рандеву» в «Авроре», даже жестоко покоцанную цензурой, как абсолютное чудо.

«Как обстоят дела с современной детской литературой? Есть ли она вообще? Как вы относитесь к серии «Зверский детектив» Анны Старобинец?» «Зверский детектив» – очень удачная придумка, ее можно долго и  успешно эксплуатировать, при этом развивая. Там хорошо все придумано – и с этой валютой шишек, и с этим баром «Сучок». Остроумная, прелестная вещь, выдуманная, думаю, в языковой игре с Сашей Гарросом и постепенно превратившаяся  в самостоятельное, замечательное повествование.

Думаю, что современная детская литература – это прежде всего Веркин, литература подростковая. Но тут, видите, какая трагическая вещь? Современная подростковая литература во всем мире очень плохо себя чувствует. То есть чувствует она себя прекрасно в смысле спроса. Если вы придете, например, в американский книжный магазин (в европейский в меньшей степени), то там будет огромный раздел young adult, и это единственное место в магазине, где толпится молодежь. В разделе fiction вы найдете двух-трех фанатиков чтения вроде меня, моего возраста, а в разделе young adult вы найдете десяток щебечущих студентов или старшеклассников, живо обсуждающих новинки. И это будет не манга, это будут не графические романы. Это будет проза. 

Другая проблема, что young adult во всем мире примерно эксплуатирует три темы. Я почему об этом говорю? Потому что я в Бард-колледже во второй половине года буду читать курс по проблемам и по поэтике young adult. Таких сюжетов три, и вы их легко назовете сами. Первый – это новенький/новенькая в классе, буллинг; второй – Ромео и Джульетта, межклассовая любовь (между разными классами в школе или между разными подростковыми бандами, условно говоря, «Warriors» замечательный, Сола Юрика). И третий сюжет – «подросток путешествует». Путешествует он во времени, как Индиана Джонс, или в пространстве, как Томек Вильмовский.

Но young adult не предлагает ничего нового, тогда как, на самом деле, или «Белый список», или история синих китов, или история, например, секты, которая замечательного описана у Максима Сонина, молодого совсем автора, или история просто подростка, проходящего через экзистенциальный кризис, как у Джесси Болла, – это очень интересная и перспективная вещь. Подросток  – самая благодарная аудитория. Его бы воля, он бы читал все время. Ну напишите для него что-нибудь, где был бы и сюжет, и экстремальный  опыт.

Дело в том, что эта «подростковая пустыня отрочества», как называл это Толстой, подростковое созревание – это время одинокое, трагическое. Потом, в силу какого-то особенного целомудрия не только российские, но и современные американские авторы (можно понять их, тут гнет цензуры не меньше) избегают писать о физиологии. А ведь физиологические катастрофы, которые бурей в это время сотрясают молодого человека, безумно интересны – и с женской, и с мужской точки зрения. А еще интереснее – выбор третьего гендера, по каким мотивам это происходит? То есть писать не переписать. 

Но почему-то люди предпочитают заниматься куда более проторенной темой, а именно расовой проблематики (как трудно молодому человеку другого цвета кожи утверждаться во враждебной среде). Ну трудно любому человеку, любого цвета кожи утверждаться во враждебной среде.

Мне кажется, что проблема физиологи в ближайшее время и во взрослой, и в подростковой литературе выйдет на первое место. Потому что и подростки, и мы сталкиваемся с огромным, абсолютно новым, революционным шагом в истории человечества. Человек станет, может быть, не бессмертен, но жить он станет гораздо дольше, огромное количество болезней перестанут существовать. Мы оттягиваем этот момент, занимаясь войнами, а ведь на самом деле, великие биологические перемены ожидают нас уже в этом десятилетии.

И вот физиологический роман (не «Физиология Петербурга», как когда-то, не социальная физиология, а антропология, культурная, религиозная, биологическая) – это тот набор тем, с которыми пока литература не работает совсем. Я не знаю, чего она боится.

«Интересно, что вы думаете про Эдварда Лира? Повлиял ли он на Хармса?» Я думаю, на Хармса повлиял Майринк (он и сам это признавал), может быть, Льюис Кэрролл. Я не очень знаю, читал ли Хармс свободно по-английски (он знал немецкий в совершенстве), но «Алису» он наверняка знал. Тем более, что ее русские переводы появились еще в начале века. Правда, он, конечно, не читал перевода Набокова 1922 года – «Аня в стране чудес». Набоков вообще очень забавно русифицировал  – «Николку Персика» («Кола Брюньон»), «Аня в стране чудес». Но переводы Хармс знал, конечно. Я думаю, что Кэрролл на него повлиял.

А Эдвард Лир… Ведь, по сравнению с Хармсом, Лир – это абсурдист гораздо более веселый, более жизнерадостный. Хармсовский абсурд очень трагичен, хармсовское ощущение гротеска, например, в «Старухе» – это просто какой-то галимый ужас, непроходящий, непреодолимый. Хармс  – поэт страха. А Эдвард Лир, при всей жестокости своей лирики, был, конечно, более лучезарным существом. По крайней мере, мне так кажется, на мой поверхностный взгляд.

«Расскажите несколько слов о Жванецком». Жванецкий мне не близок, в общем, но я люблю некоторые его тексты за поразительную точность формулировок. Мне просто кажется, что советская сатира во многом была рассчитана на того потребителя, которого высмеивала. Эти люди сидели в зале и хохотали над собой. Это была сатира не столь радикальная  – даже не в социальном смысле, а в эстетическом. Но мне очень дорог поздний Жванецкий, когда он стал говорить о трагедии возраста и о трагедии несбывшихся ожиданий, когда у его юмора появился отчетливый трагический привкус. Когда Россия, грубо говоря, после идиллических и сонных 70-х сначала вышла на простор  идеологических перемен, а потом забралась в бункер гораздо более ужасного будущего, – мне кажется, вот тогда у Жванецкого появилась новая нота. Совершенно потрясающие тексты писал бы он сейчас. Конечно, он вернулся бы в Одессу и писал бы их оттуда. Думаю, что в любом случае, он был этого не пережил. Россия, которая обстреливает Одессу,  – он бы этого не пережил. И даже как-то хорошо, что не дожил. Розанова говорила: «Уж если я дожила до этого, я должна дожить и до конца этого». Ну вот не привелось. А Жванецкий знал, что это может так кончиться (он хорошо умел видеть русские бездны), но сам он этого не увидел.

«Почи в каждом «Одине» вы с любовью говорите о Петербурге». Спасибо. «Ваша любимая точка в Петербурге?»  В Петербурге очень много мест, которые я люблю не по биографическим связям с ними, а просто потому, что как-то они геополитически мне нравятся. Может быть, там земное тяготение меньше. Есть такие куски. Например, весь канал Грибоедова, который мне… просто идти вдоль его изгиба, как по левую, так и по правую сторону Невского. Как замечательно сказал Аксенов (и Катаев это очень оценил): «Это вода в канале Грибоедова пыльная, как крышка рояля». Летний Петербург с тополями я и люблю больше всего. Да и у Кушнера в основном летние стихи, хотя прекрасные есть и зимние («И ты не дремлешь, друг прелестный, а щеки варежкою трешь…»). 

Конечно, Петроградская сторона, конечно, Большая Зеленина (улица Слепаковой), конечно, Острова, особенно Елагин и Крестовский, на которых я когда-то разместил место действия «Орфографии». 

«Многие рассказы Акутагавы перекликаются с русской литературой. «Нос» – переосмысление Гоголя, «Паутинка» – «луковка» у Достоевского. В чем близость культур Японии и России? Или Акутагава, скорее, европейский автор?»

Конечно, Акутагава, скорее, европейский автор. Но для авангардиста это естественно, а он авангардист, он человек модерна. Отсюда – его чувство вины перед традицией, перед архаикой, которой, как казалось, он изменил. Акутагава больше всего похож на Хармса и на Кафку.  И притчи их похожи, и мотивы, и поведенчески они похожи очень. Кафка и Акутагава вообще какие-то двойники, ну и Хармс – это такой тройник, к ним добавляющийся. 

Я думаю, что Акутагава и русская литература, вообще японская и русская литература близки по одному критерию – по понятию предельности. Когда-то БГ очень точно сказал, что японская литература потому так устремлена к смерти, нацелена на смерть, потому что это литература острова. Как остров со всех сторон окружен водой, так жизнь со всех сторон окружена смертью. Поэтому тема предела для этих литератур актуальна.

Да, это, безусловно, так. Но я думаю, что это еще и предельность  опыта, какое-то стремление к максимализму. Акутагава все время пытается нащупать пределы человеческой личности, поэтому описывает экстремальные ситуации – вспомнить «Врата ада», «Расемон» или «Зубчатые колеса». Для меня, конечно, Акутагава – один из самых родных авторов, хотя больше всего я люблю «Нос». Люблю его именно потому, что это совсем не гоголевская вариация.

Главная тема «Носа» – это то, чем ты тяготишься; то, от чего ты стараешься избавиться, может быть твоей особенностью, твоим лицом. И мне чисто эмоционально, чисто настроенчески нравится этот финал. «Теперь-то ты со мной навсегда», – сказал монах с умилением и поставил свой бедный нос холодному ветру. Как я люблю этот финал! Я тоже, может быть, хотел бы избавиться от некоторых вещей, делающих меня изгоем. Но все-таки я это изгойство ни как опыт, ни как эмоцию ни на что бы не променял. И не буду лицемерить, говоря, что хотел бы стать как все. 

«У нас в семье Барто интересует только детей, в отличие от Маршака. Недавно я на старости лет испытал наслаждение от музыкального прочтения «Мойдодыра»». В этой версии «Мойдодыра» я не слышал, но мне часто приходилось слышать противопоставление Чуковского остальным детским поэтам – Михалкову, Маршаку и Барто. Наверное, противопоставление Михалкову имеет место, потому что он очень гладкий, счастливый и лакированный, хотя у него были замечательные детские стихи. Например, «Колыбельная Светлане» мне кажется просто гениальной, вне зависимости обстоятельств ее написания.  Насчет Маршака и Барто – да, безусловно, я их предпочитаю Чуковскому. 

Чуковский считал, что детская поэзия должна быть игровой, как считалка, чтобы под нее можно было прыгать и скакать, чтобы она несла ребенку какой-то заряд веселья, игры и азарта. Я так не думаю, я  принадлежал к более книжным, более печальным детям. Никогда не был так переполнен энергией, чтобы непрерывно бегать и все крушить вокруг себя, больше любил читать, чем гулять, больше любил дождь, чем ясную погоду (потому что в дождь не любят гулять), и мой любимый детский поэт  – Барто и, конечно, Маршак, которого я считаю великим лириком не только в детской поэзии. А Чуковский как раз для меня слишком считалочный, хотя я признаю, вслед за Кушнером, его влияние на позднего Блока, на «Двенадцать», в которых чувствуется эхо «Крокодила». Кстати, из всех его сказок я, пожалуй, выше всего ставлю именно «Крокодила», написанного здорово до советской власти.  На всем остальном уже лежит какой-то отпечаток. Хотя гениально, конечно, «И в каждом овраге флаги», «Тараканище» – прелестная вещь. Но чем дальше, тем он детские вещи писал хуже. Лучше он писал только дневник, потому что в нем раскрепощался. 

«Когда уже успокоятся дураки, которые продолжают сводить счеты с релокантами?» Никогда, другой повестки нет. Что еще они могут делать, как не глумиться над уехавшими? Писать, что «мы выступаем в заштатных аудиториях, преподаем в никому не известных университетах» (на минуточку, это Корнелл или Рочестер), «пишем никому не  нужные книги» (которые выходят тиражами большими, чем в России). Нет, не успокоятся, потому что пока мы живы, им тревожно. Когда мы умрем, им будет одиноко. Они не самодостаточны, эти спутники светятся не самоотраженным светом. Им надо все время, вечно сводить с нами счеты. Вот они и сейчас недовольны: им кажется, что государство не уделяет достаточного внимания Z-поэзии. А чего ей уделять? Государство тоже не хочет себя компрометировать, ведь Z-поэзия в массе своей чудовищна. Это просто дети в отсутствие учителя. Помните, как сказано у Пастернака: «Мы бузотеры с разрешения всех святых». То есть это, простите, Мандельштам, «Четвертая проза». Это «вдарь, Васенька, вдарь с разрешения». А Пастернак называл это «буйством с мандатом на буйство».

Это не может быть востребовано нигде, ни в какое время. Там правильно пишут: «У нас есть для вас сюрприз». Даже если вы выгоните всех профессионалов, вас все равно не будут читать, любить и награждать вместо них. Сделать все это вашим я мучительно не могу  – увольте! Поэтому у них сейчас самый мучительный период, период осознания, что мало перебить всех. Как говорил Константин Крылов: «Вот мы перебьем всю нерусь, и тогда все русское будет хорошо себя чувствовать». Отнюдь! Нерусь, вырусь – как бы вы нас ни называли, – даже если каким-то чудом вам бы удалось нас всех перебить (что очень маловероятно), окончательное решение еврейского вопроса невозможно, окончательное решение интеллектуального вопроса тоже. Нельзя перебить только дураков или всех, кроме дураков. Битва с дураками обречена всегда закончиться ничем. Ничего у вас не получится. Но даже если это у вас гипотетически бы удалось, вы все равно не были бы счастливы и начали бы бороться с кем-то из себя, с кем-то наименее людоедным, наверное.

«Как с вами созвониться для личного разговора?» Я хитрый малый, Мирон: у меня телефон отключен. Я общаюсь по WhatsApp. По WhatsApp вы можете со мной переговорить всегда. 

«Памятуя вашу лекцию «От Воланда до Штирлица: разведчик в русской литературе», что вы можете сказать о Путине-разведчике?»  Он не просто разведчик, понимаете? Функция дьявола в литературе ХХ века, функция Мефистофеля троякая. Он разведчик, покровитель искусств и мститель, каратель. Как каратель он разбирается с теми, кого брезгливо трогать Господу, на кого Господь махнул рукой. Как разведчик он докладывает Господу о том, что здесь происходит. Он ставит эксперименты над Фаустом, этим новым Иовом, это совершенно очевидно. А как покровитель искусств (как и начальник зоны) он отбирает тех, кто готов работать в шарашке и эти шарашки для них создает. 

Все эти три функции были у [НРЗБ]. Путин тоже выступает и как покровитель искусств (это искусство Машкова и Гергиева), он выступает как каратель, потому что он – будем откровенны – разобрался (не по своей, конечно, воле, но так жизнь заставила) с очень многими зарвавшимися барыгами и ханыгами. Но он, естественно, карает и либералов, и мыслящую часть общества. Но ничего не поделаешь. Это издержки  того, что вы прибегаете к помощи дьявола, чтобы разобраться, например, с коррупцией. Он всю коррупцию берет на себя.  Он побеждает ее в масштабе страны. Как Андрей Панин в фильме «Бригада», он становится главой бандитов.

Ну и третье – он разведывает и докладывает. Он подвергает Иовов, Фаустов разным испытаниям. При этом его мнение о человеке остается негативным, презрительным. Об этом он докладывает. Просто Путин же, понимаете, как и всякий Люцифер, «Люциферишко», как всякий представитель этого племени, мечтает, чтобы его взяли обратно на небо. Чтобы его вынули из угла, поцеловали в разные места и сказали: «Все, ты сел одесную меня».  «Я отдаю тебе восточное полушарие под твой контроль, это твоя зона действия. Все, что происходит там, – спор славян между собою, делай, что хочешь, я тебя возвращаю».

Он очень этого хочет, но этого не будет, конечно. Потому что Господь может иногда воспользоваться услугами Люцифера, но возвращать его в синклит небесных деятелей, возвращать ему гордый статус Архангела он не собирается, не планирует. Вопрос в том, когда надоест Иовам, что на них ставят такие разнообразные и печальные эксперименты.

«Имеет ли смысл переубеждать….» Нет, ни в коем случае нет. Не переубеждайте. Я уже говорил, есть приемы, с помощью которых вы можете укрепиться в собственной вере, но переубедить вы не можете никого, пока реальность не займется этим.

«Как вы видите свою деятельность в будущей России?» Педагогика в основном. Журналистика – нет. Как говорил Леонид Филатов о театре, «эта дверь для меня закрыта». Что-то писать я, наверное, буду иногда. Но делать это профессией – нет. По затратам сил это требует очень мобильных, очень затратных сил, передвижений и очень быстрой реакции. Сейчас быстро реагировать на события опасно еще и потому, что сами события идут слишком быстро. Поймите, мы в бифуркации, мы в водовороте, мы уже в нем. То, что выглядит в России как застывшая ситуация, как лед, как янтарь, как застывшее время, это не так.

Может быть, Россия сейчас на льдине. Но эту льдину крутит в водовороте, ее толкает на берега, и она раскалывается (я имею в виду, конечно, не распад России, который весьма проблематичен, а то, что она претерпевает разные деструкции, разные формы упадка). Думать, что застыло… Нет, это именно льдина, которую крутит мальстрем. И ее, кстати, устремили в этот мальстрем совершенно сознательно. Это не «Титаник», это айсберг. С этим айсбергом много кто столкнулся, но уже ясно, что сам он тоже не уцелеет. Неслучайно сейчас крупнейшие айсберги, отколовшиеся в разное время от Антарктиды, стремительно тают. Это не та Россия, которая была при Андропове, при Черненко.  Это не застойная, не та болотная, болотно-зловонная Россия, нет.  Сейчас Россия находится в активнейшем периоде трансформации. Просто очень многое незаметно изнутри. Как это пойдет дальше, совершенно нельзя понять. Когда вы извергаетесь в мальстрем, вас засасывает в черную дыру. Выход из этой черной дыры непредсказуем.

«Почему Барто участвовала во всех травлях собратьев по перу?» Много причин. Во-первых, она была очень неуверенным человеком. Лидия Чуковская записала ее слова: «Почему Борис Леонидович не покается, не напишет что-нибудь советское, ведь он глубоко советский человек?» Это было сказано, конечно, от полного непонимания того, что такое Пастернак. Но еще это было сказано от глубокого сочувствия, сострадания.  Она хотела быть с ними, быть, как они. Она обожала Ахматову, она боготворила Пастернака. Но она совершенно не понимала, что они такого.

В травле Пастернака она не участвовала, кстати. Про Ахматову не знаю, хотя восторженные стихи об Ахматовой у нее есть. Она была очень уязвима, она чувствовала себе сама возможным объектом травли. Понимаете, кто травит горячее, активнее всего? Те, кто понимают, что завтра будут травить их. И они хотят отвести этот удар от себя. Все, кто сегодня участвуют в любых буллингах (собратьев ли по перу, политиков ли оппозиционных); все, кто сегодня травят инакомыслящих, прекрасно понимают: они – следующие. Барто это прекрасно понимала, и она была чрезвычайно уязвимый человек.

 В стране почти победившего антисемитизма (например, в конце 40-х) она была еврейкой и еврейкой всем известной, не скрываемой. И эти страхи ее пугали. А люди, напуганные тогда, перепугались на всю жизнь. Потому что то, что происходило в России в конце 40-х, было в некотором отношении страшнее, чем то, что было в конце 30-х. Масштаб был сопоставим, а ничего хорошего в этой стране не осталось. Ушло все это опьянение  пятилетками, космическими рекордами, полярниками и прочим экстримом. Кроме того, хотя Барто и сбежала в довольно безопасную область детской поэзии, понимала, что если захотят, то и в детской поэзии достанут, и придется писать какие-то схематические, идиотские, правильные стишки про комсомолят, октябрят. 

Она очень боялась партийного руководства. А этот вечный страх, который отравлял душу множеству писателей, он ее в конце концов и привел ко многим, ко многим катастрофически плохим сочинениям. Хотя поздняя лирика была превосходная: видимо, старость ее раскрепостила, как и Арагона.

«Поделитесь вашим мнением о творчестве Даниила Андреева. Почему он стоит так особняком в литературе?» Да я бы не сказал, что он стоит особняком. Проблема в том, что людей его поколения, да и собственные его тексты мы знаем очень мало. Пропал роман «Странники ночи», пропало огромное количество стихов. Он чудом восстановил «Розу Мира» перед смертью. 

Андреев принадлежит к поколению, которое было не просто выбито (он участвовал в войне и мог много раз не вернуться оттуда), но к поколению, которому грубо заткнули рот. Он ровесник Благининой, он ровесник Тарковского и Штейнберга.  Это поколение было загнано в переводы, либо сидело, либо молчало и писало всю жизнь в стол. Поэтому самое удивительное, что контекст андреевского творчества, метафизики вот этой, из которой, на мой взгляд, выросла потом гораздо более примитивная метафизика Мамлеева, – этого мы не знаем. Ведь Андреев был не один, он был в кружек. И Алла Андреева создавала такие кружки после его смерти, потому что помнила эту среду. Они познакомились-то еще до войны.

И Андреев был одним из многих московских метафизиков, о которых так замечательно пишет сегодня Наталья Громова в «Невидимом [Потустороннем] друге», имея в виду, скажем, Мирович, да многих. Для меня как раз Андреев – это представитель замечательного поколения 1910 года (он родился чуть раньше), но это поколение не успело ни созреть, ни сформироваться. Для меня он огромный писатель, и поэт гениальный. Это я могу сказать без всякого преувеличения: Даниил Андреев – гениальный поэт. Это тот случай, когда природа на детях не отдохнула, а расцвела.

Кстати, если бы Леонид Андреев задумал бы писать стихи, то, может быть, он делал бы это более органично, чем его проза и драматургия. Стихи просятся там, и стихи могли бы быть. Я сейчас подумал: дали бы какую-то огранку его безразмерному, лишенному вкуса и гармонии дару. Он мог бы благодаря стихам как-то вогнать себя в рамки. Пушкинский роман стихах потому и удался так блистательно, что поэзия задает грани, формы. Именно поэтому таким безнадежным мероприятием стал набоковский перевод – получилась изящная, но пустая проза.  Вся искра «Онегина» высекается из столкновения поэзии и прозы. Как правильно сказала Берберова:  «Пушкин превознесен и поколеблен». 

Если переписать стихи Пастернака, они утратят и внятность, и смысл, и очарование. Поэтому набоковская концепция перевода – она только для узких специалистов, и то вряд ли. Возвращаясь к проблеме стиха и прозы, то Даниил Андреев был едва ли не единственным русским поэтом, кому стихи и проза (проза метафизическая, духовидческая) удавались одинаково хорошо. Я считаю, что и «Роза Мира» – абсолютно гениальный текст. Текст, может быть, того же жанра, что и фэнтези, но при этом абсолютно великий по композиции, по слогу и по прозрениям своим культурологическим. Были свои слабости у него, свои наивности, но то, что это увидено, а не выдумано, – это, по-моему, совершенно очевидно. Кроме того, я обожаю его стихи, прежде всего  – «Ленинградский Апокалипсис». Весь поэтический, как он его называет, «ансамбль» «Русские боги» – это абсолютно великое чтение. Его эксперименты  с гипер-пэоном (то есть даже не с четырехсложником, а с пятисложником): «О погибших и погибающих в катакомбах…» [«О триумфах, иллюминациях, гекатомбах…]. Я, может быть, прочту это вслух, потому что это уж очень здорово.

Для меня стихи Даниила Андреева с их скрежетом – это замечательный голос, трагический хор ХХ века. А ведь для ХХ века очень трудно найти размер. Поэтому этот как змея ползущий гипер-пэон – наверное, единственное, что… Сейчас, не ищется фрагмент, а наизусть я не все помню. Андреев трудно запоминается, он именно физиологически труден. Но вообще весь ансамбль «Русские боги» – это потрясающе, конечно:

О триумфах, иллюминациях, гекатомбах,

Об овациях всенародному палачу,

О погибших

и погибающих

в катакомбах

Нержавеющий

и незыблемый

стих ищу.

Не подскажут мне закатившиеся эпохи

Злу всемирному соответствующий размер,

Не помогут —

во всеохватывающем

вздохе

Ритмом выразить,

величайшую

из химер.

Ее поступью оглушенному, что мне томный

Тенор ямба с его усадебною тоской?

Я работаю,

чтоб улавливали

потомки

Шаг огромнее

и могущественнее,

чем людской.

Чтобы в грузных, нечеловеческих интервалах

Была тяжесть, как во внутренностях Земли,

Ход чудовищ,

необъяснимых

и небывалых,

Из-под магмы

приподнимающихся

вдали.

За расчерченною, исследованною сферой,

За последнею спондеической крутизной,

Сверх-тяжелые,

транс-урановые

размеры

В мраке медленно

поднимаются

предо мной.

Опрокидывающий правила, как плутоний,

Зримый будущим поколеньям, как пантеон.

Встань же, грубый,

неотшлифованный,

многотонный,

Ступенями

нагромождаемый

сверх-пэон!

Не расплавятся твои сумрачные устои,

Не прольются перед кумирами, как елей!

Наши судороги

под расплющивающей

пятою,

Наши пытки

и наши казни

запечатлей!

И свидетельство

о склонившемся

к нашим мукам

Уицраоре, угашающем все огни,

Ты преемникам —

нашим детям —

и нашим внукам —

Как чугунная

усыпальница,

сохрани.

Совершенно гениальная поэзия! Кстати говоря, она движется в том направлении, которое предугадал Брюсов, а Даниил Андреев – ученик Брюсова. Вот это – «Миллионы, миллиарды, числа не выговариваемые», это поздний Брюсов… Знаете, поздний Брюсов  как тот музыкант Лемм у Тургенева в «Дворянском гнезде». Он что-то ищет, что-то слышит, но нащупать не может. Это такая гигантская лаборатория. А вот гармония, которая вышла из этой лаборатории, – это сделал Даниил Андреев.  

«Гиперпэон» – это одно  из самых величайших стихотворений в ХХ веке. Да  проза его тоже замечательная. Как бы вы ни относились к «Розе Мира» – даже если все это вам кажется бредом, – это бред самый значительный и самый, наверное, талантливый.

«Что вы можете сказать о своей вере в  русский народ?» Я могу сказать одно: «народ» – некорректное понятие. Я уверен, что это понятие исчезнет из наших разговоров после конца этой эпохи. Исчезнут три вещи: исчезнут тюрьмы, потому что ясно, что они никого не воспитывают, а только порождают тюремную мораль, а эта мораль отравляет любые социумы. Исчезнут любые националисты, потому что станет ясно, что интернационализм – это единственный ответ на фашизм, и любой национализм в потенции приводит к фашизму. Ну и исчезнет понятие «народ» как некорректное. Потому что все попытки либо возвеличить народ, либо растоптать народ – это всего лишь отрицание ответственности. Это размывание ответственности.

«Как вы представляете себе Вована и Лексуса?» Ребята, не существует никакого Вована и Лексуса. Существует отдел Лубянками, который занимается дипфейками. Занимается в какой-то степени профессионально, в какой-то – нет. Ну это как Боширов и Петров. Неужели вы думаете, что отравление производят Петров с Бошировым, которые, кстати, исчезли неизвестно куда. Какие-то исполнители (может быть, с такими именами и фамилиями) где-то и существуют, но на самом деле это отдел Лубянки, который занимается провокациями – часто международными, иногда вот такими. В любом случае, никакие это не пранкеры. Надо понимать, с кем мы имеем дело. Именно поэтому мы неплохо, на мой взгляд, их потроллили. К сожалению, эту радиоигру стало невозможно продолжать. Потому что они свернули спецоперацию. А то ведь можно было дальше вытягивать из них ее подробности. Они уже начали встречи назначать. Это могло бы быть очень интересно. Но, к сожалению, закончилось все ничем.

«О каком лагере написан стих Слуцкого «Кельнская яма»?» Спрошу Никиту Елисеева – главного специалиста по Слуцкому, сам, к сожалению, не знаю.

«Я с детства не люблю Гайдара: мама заставляла читать «Судьбу барабанщика», мне это казалось чистой шизофренией. А многие ведь считают его хорошим писателем». Я считаю его писателем великолепным. Проза Гайдара мускулистая, сильная, недаром он всегда читал вслух новые главы, пока не запоминал наизусть. Потому что все, что лишнее, отламывается при чтении вслух, как при скатывании статуи с горы. У Микеланджело была такая идея: надо скатить статую с горы, и все лишнее отвалится. Может быть, это слишком радикальный способ, но Гайдар действительно умел отсекать. У него голые мускулы. Просто абсолютно динамичная проза, сияющая.

Не говоря о том, что душевная боль Гайдара, его тревога неотступающая… Я бы, наверное, написал такую статью  – «Тревога Аркадия Гайдара». Может быть, я со временем напишу ее для нашего «Дилетанта», потому что мне кажется, что его в «галерее» еще не было. А ведь «Дилетант» – это, пожалуй, последняя возможность эту галерею публиковать. Ну или лекцию сделаем. Мне кажется, что «Тревога Аркадия Гайдара» – очень хорошее название. Тем более что у него действительно в текстах эта тревога слышна, прокатывается она каким-то образом. Тем более, что тревога – ключевой военный  термин, «подъем по тревоге». Гайдар все время жил в ожидании войны, это был именно невроз. Но в данном случае его невроз совпал с неврозом эпохи и получился гениальный писатель. О том, что невроз 30-х не мог разрешиться ничем, кроме войны, в блистательной статье о Гайдаре для «Вечернего клуба» писал когда-то Евгений Марголит. То есть он не писал, а он наговаривал, а я записывал. Это был его разговор пленительный.

Поговорим об Агнии Барто и почему я считаю ее моим любимым детским поэтом. Знаете, моя первая, мной выученная, мне понравившаяся детская поэзия – это трехтомник Агнии Барто. Я хорошо его помню: первый – красный том, второй – синий, а третий – зеленый. Зеленый содержал в себе сценарии и пьесы, очень смешные детские сценки. Например, блестящий монолог Рины Зеленой: «Мы в детсадике теперь играем не в куклы, а с двигателями. Я этому двигателю на все колесики туфельки надела и спать уложила» – это о непобедимой совершенно детской игре в человека, потому что ничем нечеловеческим это заменить нельзя.

Я очень люблю и ранние ее стихи. Они, конечно, несут на себе очень сильный отпечаток советской власти. Ну, там:

Городок у берега,

Пальмы, пальмы, пальмы…

Мы с тобой в Америке, –

 Вот куда попали мы.

Это я всегда про себя читаю (иногда – про себя, иногда  – вслух), попадая в Лос-Анджелес или во Фриско, где пальмы, пальмы, пальмы… Но для меня как раз Барто сильна не социальными (очень всегда точными) стихами. Она – единственный настоящий лирик в русской детской поэзии. Есть настоящее, живое, трепещущее дыхание, есть даже ритм, есть даже некоторая суггестивность, есть некоторые  темноты, рассчитанные на догадку.

Я, наверное, мог бы прочесть самое лирическое из всех ее стихотворений, самых пленительных. Именно потому, что его смысл очень неоднозначный.

Шумели от ветра

Зеленые ветви, 

Висели качели 

Под дубом столетним. 

С утра до обеда, 

До тихого часа 

Качались ребята 

Из первого класса, 

Потом из второго, 

Потом из шестого, 

Потом малыши 

Появляются снова. 

Качели взлетают 

То влево, то вправо, 

И громко вздыхает 

Вожатая Клава. 

Она уверяет, 

Что ей непонятно, 

Как можно качаться 

По часу подряд. 

Туда и обратно, 

Туда и обратно… 

Ведь это, пожалуй, 

Мозги заболят! 

Как только ребята 

Ложатся в постели, 

Вожатая Клава 

Бежит на качели. 

Спят малыши 

И не трогают Клаву, 

Можно в тиши 

Покачаться на славу! 

К Анне Петровне, 

К начальнику штаба, 

Вечером Клаву 

Зачем-то зовут. 

— Ваша работа 

Поставлена слабо! 

Нельзя же качаться 

По сорок минут! 

Как только вожатые 

Лягут в постели, 

Анна Петровна… 

Бежит на качели. 

Она ученица 

Десятого класса – 

Ей можно качаться 

До позднего часа. 

Вечер чудесный, 

Но в комнатах жарко, 

Тетя Маруся 

Гуляет в саду. 

Тетя Маруся 

Теперь санитарка — 

Курсы окончила 

В этом году. 

Она произносит 

Суровую речь, 

Что нужно на отдыхе 

Силы беречь: 

После прогулки 

Немедленно лечь. 

Выслушав строгую речь 

Санитарки, 

Анна Петровна 

На отдых идет. 

А тетя Маруся… 

Качается в парке, 

Взлетают качели 

То взад, то вперед.

Понимаете, любому идиоту ясно, что это вариация на сологубовские «Чертовы качели», как, кстати говоря, и «Крылатые качели» Энтина-Крылатова («В юном месяце апреле…»). Все «качельные» стихи в русской поэзии восходят к «Чертовым качелям» Сологуба:

В тени косматой ели,

Над шумною рекой

Качает черт качели

Мохнатою рукой.

Качает и смеется,

Вперед, назад,

Вперед, назад,

Доска скрипит и гнется,

О сук тяжелый трется

Натянутый канат.

Совершенно понятно, о чем идет речь. Это качели человеческой жизни, на которых по-прежнему нравится качаться и молодым, которые ни хрена не понимают, и тем, которые чуть постарше и которые о чем-то догадываются, и взрослым, для которых этот бешеный и прекрасный ритм – по-прежнему счастье. И сколько бы человек ни притворялся взрослым, он остается ребенком, которого тянет к простейшим детским развлечениям. Это все очевидно, тут не о чем говорить.

Но, конечно, главная прелесть этих стихов в том, что жизнь рассмотрена именно как качели, как непрерывное чередование взлетов и падений. И для Барто это норма, норма – не застывшее это существование, а непрерывный и веселый экстремум.

Давайте еще повспоминаем ее стихи:

Купание! Купание!

Полон дом народу!

Целая компания

В кухне греет воду.

А мама в белой юбке,

Как капитан из рубки,

Даёт команду бодро:

— Скорей несите ведра,

Мыльницы и губки!

Удивляет братца

Вся эта суматоха:

Зачем ему купаться?

Ему и так неплохо!

В ванне умный малый

Только щурит глазки:

Здесь лежать, пожалуй,

Лучше, чем в коляске!

А вот совершенно гениальное тоже – «Ревность»:

Мне казалось, будто Вася

Без меня скучает.

Я сказала: — Признавайся,

Что тебя печалит?

— Исчезают виды чаек! –

Вдруг он отвечает.—

Если  чайки станут редки

А потом — как?

Если редки станут предки —

Нет потомков!

О каких-то редких видах

Раскричался Вася.

Говорю ему с обидой:

— Поспокойней: вдох и выдох!..

Ты не надрывайся!

Охранять он хочет чаек,

Просто в них души не чает,

А меня… не замечает.

Вечная тоже проблема. Помните, как в «Школьном вальсе» Зося, героиня Елены Цыплаковой, говорила: «Ты будешь вулканологом, а мне тебя ждать все время».

А вот, вот! Я же это наизусть помню с детства. Мало того, что они очень мнемоничны и прекрасно запоминаются, но это лирика, это стихи, написанные на лирические темы, транспонированные для детей. Это стихи не про мячик, не про игру, не про школу, не про родителей, бабушек и дедушек. Это стихи про взрослые чувства, которые ребенку надо транспонировать в мажор, переписать весело. Но это чувства серьезные, лирические, большие. И в этом плане Барто больший поэт, чем вся русская детская поэзия, исключая, может быть, пейзажного Маршака.

Отчего взгрустнулось

Тоне-письмоносцу?

Встала рано утром, 

Ходит по морозцу, 

Всем приносит нынче 

Радостные вести. 

Отчего ж у Тони 

Сердце не на месте? 

Ей от грустных мыслей 

Никуда не деться, 

Ждать от друга писем 

Ей хотелось с детства, 

Но никто не пишет 

Тоне-комсомолке, 

Все ее подружки 

Здесь живут, в поселке. 

Ей ни разу в жизни 

Писем не вручали. 

Грустно письмоносцу… 

Ходит по морозцу 

Почтальон в печали.

Классическая история – сапожник без сапог; почтальон, которому никто не пишет; учитель, которого собственные дети не слушаются; киномеханик, который не ходит в кино, потому что все время его смотрит из будки…Это довольно серьезная такая коллизия. А вот гениальное стихотворение (я больше люблю читать, чем комментировать):

Боюсь я темных улиц,

Дворов, где нет огня,

Боюсь — подкараулит

Там кто-нибудь меня!

Вдруг окажусь я трусом?

Чужую храбрость славлю,

Себе пятерку с плюсом

За храбрость не поставлю.

Я спрашивал Валерку:

— Какой я на поверку? (это гениально!)

Ну, неужели струшу

Я в настоящем деле? —

Открыл ему всю душу,

Мы долго с ним сидели.

И мне сказал Валерий,

Что он во мне уверен,

А утром все померкло!

Пересказал Валерка

Наш разговор о трусах

Девчонке в белых бусах,

Пересказал со вкусом,

Как я боюсь быть трусом.

Его я, между прочим,

Погладил по лицу —

Парочку пощечин

Выдал подлецу!

Шикарно! Значит, уже не трус: но не трус не потому, что по морде надавал, а потому что перешагнул через себя. Кстати говоря, вот эта вечная мнительность советского школьника… Его же все время готовили к подвигам: «Тебя будут пытать – ты выдашь тайну?» Вот Ксюша Драгунская, которой день рождения буквально через неделю, как и у меня, рассказывала, как у них в игре «Всемальдур» (все мальчишки – дураки) был штаб, были тайны, которые можно выдавать мальчишкам под пыткой, и были тайны, которые под пыткой выдавать нельзя. Это вечная советского школьника мысль: «А что, если будут пытать?» Он жил в вечной готовности к пыткам. «А предатель я или не предатель?» Ты все равно предатель, мальчик: когда родине надо будет спрятать какие-то косяки, виноват будешь ты, а не она. Но вот эти муки человека, который все время готовит себя к ужасному, у Барто зафиксированы гениально. 

Вот тоже гениальное – «Поручается Андрею». Ох, какое суперсовременное стихотворение:

Андрюша летом был в Крыму.

Он рассказал на сборе,

Как было весело ему

Купаться в Черном  море.

(Какая легкость, какой полет! Как стихи вообще текут рекой!)

Написал он в стенгазете

О камнях, о южном лете,

И о склонах Аю-Дага,

И о том, как воздух чист…

Все сказали: — Молодчага!

Ты, Андрюша, активист!

Раз ты выступил в печати,

Ты и шефом будешь кстати.

В наш подшефный детский сад

Пусть тебя и пригласят.

И пошло без передышки!

Поручений целый лист:

Обсужденье новой книжки

Подготовит активист.

Выступленье на линейке

Поручается Андрейке.

Клеить детские игрушки

Поручается Андрюшке.

Помогать больной старушке

Поручается Андрюшке.

И пойти в оранжерею

Поручается Андрею.

Вся дружина очень рада,

Что Андрюша так ретив:

— Нам работать и не надо,

Есть для этого актив!

Ночь пришла… Огни погасли…

— Где  мой сын? — вздыхает мать.—

Может быть, ушел он в ясли

Помогать детей качать?

Господи, а вот:

Черемуха, черемуха

В овраге расцвела.

Черемуха, черемуха

Стоит белым-бела.

Ходили за черёмухой

Девчонки вчетвером,

Да оборвать черемуху

Им не позволил гром.

Сначала он не полный,

Не полный подал голос,

Потом от жёлтых молний

Все небо раскололось.

Все громче, громче слышится,

Гремит через огонь:

«Черемуху, черемуху,

Черемуху не тронь!»

Гениальное стихотворение, которое потом, как мне кажется, в другой модальности прозвучало у Левитанского: 

Что бы там ни было с нами, но снова и снова

пахнет черемухой — и ничего не поделать!

«Кто-нибудь утром проснется сегодня и ахнет…» Да, вот это «черемуху не тронь» – это же искупает, на самом деле, все советские стихи и все советские поступки Агнии Барто. То, что это сквозь все! Я не говорю про «Уронила мишку на пол», «Зайку бросила хозяйка» или «Идет бычок, качается». Это все так и есть. Мне очень нравилось, как у Валерия Попова было:

Идет бычок, качается, 

Кончает на ходу.

Никак не догадается,

Кого имел в виду.

Даже в переделке это прелестно. Нет, конечно, вот это еще – «Больше всех им надо…». А вот совсем напоследок – «Везет нам!»:

Мне помогает случай,

Счастливая звезда:

С девчонкой, самой лучшей,

Встречаюсь иногда.

Наташа едет к тете,—

Не ближние края,—

У дома, в подворотне,

Оказываюсь я.

Случайно сводит нас судьба

И у фонарного столба,

И в магазине нотном,—

Везет нам!

Но я, по правде говоря,

Чтоб встретиться случайно,

Часами жду у фонаря,

Повсюду жду,

Часами жду…

Читатель, это тайна.

Имей в виду…

Вот это тайна и есть в поэзии Агнии Барто, а чего еще надо? Спасибо, услышимся через неделю. Пока!



Боитесь пропустить интересное? Подпишитесь на рассылку «Эха»

Это еженедельный дайджест ключевых материалов сайта

Напишите нам
echo@echofm.online
Купить мерч «Эха»:

Боитесь пропустить интересное? Подпишитесь на рассылку «Эха»

Это еженедельный дайджест ключевых материалов сайта

© Radio Echo GmbH, 2024