Купить мерч «Эха»:

«Один» с Дмитрием Быковым

Дмитрий Быков
Дмитрий Быковпоэт, писатель, журналист

Все говорят, что после Путина возможен настоящий фашизм, что после унижения в Украине возможна более такая реальная власть, более низовая. Такая возможность есть, хотя всегда может быть хуже. Но у меня создается ощущение, что момент этого пресыщения мерзостью уже наступил…

Один9 февраля 2023

Подписаться на «Живой Гвоздь»

Поддержать канал «Живой гвоздь»

Д.БЫКОВ: Привет, дорогие друзья. Как вы понимаете, вопросов очень много сегодня. Есть действительно о чем поговорить в российской жизни. Но я хотел бы начать с вопроса к вам. Обратная связь – это одно из преимуществ, которое зуб дает. Вы понимаете, что «Гражданин Поэт» выходит теперь еженедельно.  И мы еще до концертов – они будут в конце марта – планируем возобновить общение с залом. Мы обычно во время выступлений просили дать нам темы.

Скажу сразу, что сегодня тема у меня есть. И мне она очень нравится, и я очень хочу ее написать. Но как всегда, у нас бывают разногласия в коллективе, да и вам, возможно, хочется своего. Какие темы прошедшей недели, проходящей недели, кажутся вам наиболее актуальным. Вот – вперед. Ахеджакову не предлагать, потому что она упоминается в моем варианте. То есть моя тема косвенно с ней связана. Кстати, Лие Меджидовне я свидетельствую свою глубочайшее уважение. Сочувствие не свидетельствую, потому что это им надо сочувствовать, а не Вам. Вы сделали достаточно, чтобы как-то засвидетельствовать уважение к Вам. Люблю Вас, люблю долгие годы с того дня, как я восьмилетним после творческого вечера вашего подошел к Вам за кулисы, и Вы мне там написали: «Милый Димочка, с пожеланием всех благ». Никогда этого не забуду. Вы мне тогда показались очень красивой и кажетесь до сих пор.

Не говоря уже о том, что Ваш муж и мой друг – фотограф «Собеседника» Владимир Персиянов – вполне это мнение разделяет. Привет ему большой.

Я хотел бы подчеркнуть, что тема для «Гражданина Поэта» зависит от  выбора того поэта, под которого мы стилизуемся. У нас же культурно-просветительская программа. Мы каждый раз под определенного поэта стилизуем этот выпуск. Если вы подскажете заодно и поэта, упражнения на тему которого вам хочется увидеть, это будет приветствоваться тоже.

Темы недели богаты и разнообразны – от замены Зельфиры Трегуловой в Третьяковке до высказывания Владимира Путина о том, что у нас лучшая в мире страна. То есть здесь есть о чем поговорить. Я принимаю уже эти ваши мнения: тут же тонкой струйкой просачивается Телеграм. Отправлять можно или на dmibykov@yandex.ru, либо в телеграме «Дмитрий Львович Быков». Находите и пишите, я с наслаждением отреагирую.

Пока будет отвечать на многочисленные и очень интересные вопросы, которые пришли на данный момент. Темой лекции сегодняшней будет Леонид Мартынов.

«В каких произведениях ощущается атмосфера тревожной и сдвинутой реальности, как в фильме «Парад планет» или «Сказка для старых»?» Я не сравнил бы, конечно, эти фильмы. Это уж очень большой диапазон. Конечно, «Сказка для старых» имеет очень мало сходств с «Парадом планет». Я бы не сказал, что это атмосфера тревожной и сдвинутой реальности. Это, скорее, атмосфера петли времени, если угодно, выпадения из времени. Это довольно распространенная штука, довольно характерный прием. 

Абдрашитов нашел для него замечательное применение: вроде бы будний вид, но действие чуть замедленно, реакции людей чуть сдвинуты, немного под углом. Это знаете, как Ермолова рассказывала: они с режиссером (а тогда роль режиссеров  в театре была не такова) долго пытались найти тон, интонацию для роли Орлеанской девы. И все у них получалось не то, и они сами чувствовали, что не то. Я не помню, по-моему, это была Орлеанская дева. Возможно, я  путаю.

А потом ей рабочий сцены подсказал: «А ты пореже, помедленней». И это сработало. «Пореже, поразмеренней». То есть иногда срабатывает чисто практический, я бы сказал прозаический совет, который идет не от трактовки образа, а от темпа речи. Это Юрский, которого мы в очередной раз вспоминаем… Отмечали годовщину его отсутствия. Так вот, Юрский сказал очень точно: «У актера в известных моментах меняется не только темпоритм, а меняется и пульс. Он начинает реже моргать, например». Он начинает замедлять существование. Вот это состояние в «Параде планет» доходило до точки тревоги. Это не только у Абдрашитова есть в фильмах. Это было и у Тарковского, это было и у Лонского  в фильме «Летаргия». Кстати, он неровный режиссер, но фильм был очень хороший, и Мягков здорово там работал.

Ощущение этого сдвинутого мира очень хорошо получалось вот в этой французской картине «Город потерянных детей», но там уже чистый абсурд. Такой же фильм – «Деликатесы». Там вот этот тандем режиссерский. Потом один из этих режиссеров снял «Амели», а другой, по-моему, «Долгую прогулку». Но в любом случае, вот в «Городе потерянных детей» я эту атмосферу сдвинутого мира замечательно помню. Мне это очень нравилось.

Смотрим, что там приходит на непосредственно телеграм.

«В «Коллекции доктора Эмиля» Катерли волшебник отнимает собаку, приносящую удачу, когда герой перестает о ней заботиться. Значит ли это, что залог удачи в непосредственном общении с чудом, а не в желании добиться результата?» Да  нет, там все проще все-таки. У Катерли, в ее сложных и не всегда понятных фантасмагориях довольно простой, на самом деле, смысл. Я, кстати, совершенно не понимаю «Зелье», и эта загадка продолжает меня манить. Я не готов примириться с тем, что в такой сложной истории («Зелье» – это такая повесть) такая лобовая мораль: правды нет, любая попытка монополии на нее приводит к нас насилию.

Я понимаю «Коллекцию доктора Эмиля» (во всяком случае, главную ее мысль) довольно однозначно: залогом прекращения удачи является ее неблагодарность. Надо уметь относиться к чуду благодарно и почтительно, и тогда все будет хорошо. Но такая простая мысль не может лежать в основе такой сложной, богатой и точно написанной повести. Действительно, есть вещи, которые приносят удачу, есть талисманы. Есть люди, которые приносят удачу. В «Остромове» они названы никтумы (я позаимствовал старый термин). 

Есть люди, которые точно совершенно вас подвампиривают, а есть люди, которые приносят счастье, чувство счастья. Поэтому я думаю, что «Коллекция доктора Эмиля» – это не сказка с моралью, это атмосферная сказка, сказка о дождливом ленинградской феврале. Помните, как у Слепаковой:

Час пик в ноябре… Раздражительный час

Иду среди всех, раздражаясь на всех,

Сама — раздраженья чужого причина…

И разом на всё раздражается снег,

А может быть, дождик, что неразличимо.

В Ленинграде, в Питере бывают такие дни, когда жить совершенно не хочется. И вот в этот момент случайно позвонивший человек вывел героя на доктора Эмиля, протянув ему спасительную соломинку, дав ему надежду на то, что жизнь возможна. Катерли замечательно чувствует ленинградский быт, пронизанный магией.

И меня всегда поражало, что в Питере – заблудился ли ты на улице, идешь ли ты поздно из гостей этой зеленой дождливой ночью – чудо висит в воздухе. И прав абсолютно был Житинский, говоря о том, что в один прекрасный день наш город исчезнет и окажется сном. Такое ощущение Петербурга у меня было всегда – города, в котором возможны чудеса.

«Знаете ли вы способы преумножения удачи?» Знаю, но я совершенно не уверен, что я ими поделюсь. Но один я знаю совершенно точно. В критический момент, когда у вас совсем нет денег, надо немедленно подать нищему. Или вообще с кем-то немедленно поделиться. Вот эти даяния не только возвращаются сторицей, они перемежаются, они переламывают судьбу. Когда вам кажется, что у вас ничего нет, отдайте последнее. И тут же все сработает, не знаю, почему.

«Что вы думаете о сборнике перевода Бальмонта «Зовы древности»? Кто еще переводил древнюю литературу? Вспоминается Гумилев с эпосами «Гильгамеш» и Древнего Египта, Ахматова, а еще?» 

Лучшими переводами считаются переводы Шилейко, все-таки. Конкретно Бальмонта как переводчика я оценивать не могу. Тэффи ставила под сомнение знание им каких-либо языков. Однажды, когда он разглагольствовал о том, что не знает «языка зулю», она его спросила, как по-фински будет «четырнадцать». И он не вспомнил, не знал.

Я думаю, что Бальмонт, будучи очень большим поэтом, по-настоящему большим (что хотите, а Бальмонт большой поэт, настоящий), переводил по слуху, чувствуя каким-то вкусом своим, каким-то языковым до-знанием интонацию подлинника. Во всяком случае, грузинские мнения – а я бы недавно в Тбилиси – о его переводах довольно высоки. Он не буквалист. А вот что касается переводчиков древней поэзии… Я даже не знаю, кроме уже вышеупомянутого Шилейко, кого еще назвать. Потому что русские поэты, как Ахматова, например, со своими египетскими или китайскими текстами, делали это без большого желания.

Есть там переводы Вячеслава Всеволодовича Иванова, довольно интересные, есть переводы Аверинцева, хотя его оригинальные стихи мне кажутся более интересными. Не знаю, честно говоря, я в этой области никогда не разбирался и разбираться не стремился. Но в любом случае я доверяю здесь не поэтам, а специалистам. Понимаете, Алексеев, который переводил с китайского, был китаистом. Его переводы с китайского, может быть, не блещут поэтическими достоинствами, но он образцово ждал, что делает. Может быть, в этой области лежит какой-то ответ.

«Как вы считает, почему Наполеону вдруг перестало везти? Было ли это сомнением в собственном величии или пробуждение добрых чувств? Интересна ли вам личность Наполеона или он вам понятен?» Ответ на этот вопрос дан многократно, наиболее внятно его сформулировал Арабов. В «Механике судеб» он поставил вопрос о том, что пока злодей не рефлексирует, у него все в порядке. Как только он раскаялся, как только попытался быть добрым, тут же все, как в фильме «Непрощенный», идет прахом. «Кому велено чирикать, не мурлыкайте». Наверное, здесь есть вполне справедливая мораль. 

Но я не могу сказать, что Наполеону перестало везти. Наполеон, по версии Мережковского, стал раздражать бога. Он превысил несколько свои пределы. Наполеон Бородинского сражения (и здесь Толстой совершенно прав), Наполеон 1812 года ничем не хуже Наполеона 1805 года. Ни с позиции ни хуже, да и умение влиять на дух войск ничуть не меньше.

Но, во-первых, каждый герой исчерпывает свое историческое время. Это, безусловно, так. А во-вторых, видите ли, самому Наполеону в какой-то момент просто скучно стало. Это очень хорошо подчеркнуто у Лермонтова. Такие демонические фигуры в какой-то момент утрачивают интерес: «И зло наскучило ему». Ты все делаешь, чтобы бросить вызов богу, а бог не отвечает». Мне кажется, что здесь примерно та ситуация. У Наполеона мотивация кончилась.

«Какую роль в творчестве Вайды играет фильм о Дантоне?» Не о том ли он, что свобода неизбежно скатывается во власть толпы? Не думаете ли вы, что как только падет режим Путина, толпа подставит гильотину?» 

Нет, я так не думаю. Видите ли, толпа поставила гильотину с совершенно определенной целью. Ей не революцию хотелось сделать, а садомазохизмом позаниматься. Ей хотелось понаблюдать казни и поучаствовать в кровавом пире, в кровавой оргии. Это была толпа и в политическом, и в сенсуальном смысле еще довольно девственная. Она еще не насмотрелась. Она насмотрелась только на то, как падает королевская власть и как берут Бастилию. Зрелищем террора толпа довольно скоро пресытилась – тоже зло наскучило, это надоедает. Все публичные казни более-менее одинаковы.

Я думаю, что сегодняшней России ситуация садомазохизма очень наскучила. Если она по чему и соскучилась, то, как Григорий Мелехов в «Тихом Доне», по земле, по работе; по ощущению, что ты что-то делаешь и у тебя получается. Потому что садомазооргия сейчас бушует на наших глазах, и до растерзаний, до публичных казней это может докатиться очень быстро. А вот смена курса как раз отразится на производственном аспекте, на желании что-то делать срочно, на желании улучшать свою жизнь, своими руками ее как-то починить. Конечно, толпа может поставить гильотину и начать расправляться с наиболее агрессивными пропагандистами войны, самими вояками, довольно искусно пиарящими эту войну или с ворами, наиболее заметными. То есть так толпа будет мстить за свое унижение.

Но мне кажется, что французский народ 1879 года… не скажу «более пассионарен» (я не люблю этого термина)… но он, скажем так, еще не насмотрелся, а вот Россия насмотрелась очень много. Она уже поняла, что от публичных казней счастья не прибавляется. Какую-то вакханалию местами мы, конечно, увидим. Но она не будет содержанием эпохи, она будет, скорее, страшной тоской по действию, по созиданию.

В России очень давно ничего не созидают. Даже ракетный, даже космический проект был более созидателен, хотя в основе своей он военный, деструктивный. Но даже космический проект был утешительнее чем то, что мы имеем сегодня.

Понимаете, вот все говорят, что после Путина возможен настоящий фашизм, что после унижения в Украине возможна более такая реальная власть, более низовая. Да я и сам об этом говорил. Такая возможность есть, хотя всегда может быть хуже. Но у меня создается ощущение, что момент этого пресыщения мерзостью уже наступил. Люди любят иногда побыть плохими, дьявольские искушения очень сильны. Не менее сильны, чем искушения профессионализма, любви или радости. Но дьявольские искушения сильны – «побыть хуже всех». Но мне кажется, что, во-первых, это наслаждение не для всех, а во-вторых, некий предел мерзости уже достигнут. Уже вернулись 30-е.

Вот мне пишут, что на мальчика написали донос за то, что он из рогатки пульнул и попал рядом с портретом Путина. Не в Путина, а рядом с портретом Путина. Это уже чистый сталинизм. Можно, конечно, пойти еще дальше сталинизма: можно на улицах начать  убивать – любого, первого встречного. Не понравился – убил. И все это объявлено вне закона. Повсюду валяются трупы. Это такой «город открытых убийств», как по роману «Говорит Москва» Даниэля. Но у меня есть подспудное ощущение, что это наслаждение не для всех. Что не настолько люди на взводе сейчас, чтобы этим заниматься.

Вот Гжегож Пшебинда, замечательный славист (привет тебе, Гжегож), пишет, что Максим Амелин переводил древних поэтов. Он переводил, насколько  я помню, «Одиссею». Да, Максим Амелин переводил, но тут речь идет о такой древности – шумерской и аккадской. А греков-то многие переводили. Он еще переводил довольно любопытно «Мерани», но этот перевод мне показался… Вот если бы это песня была бы, то это пелось бы. А так, конечно, ритм ускользает. Хотя эта идея очень любопытна.

«В какой степени Корейко продолжает линию Муразова?» Нет, что вы! Муразов – это отвратительный ханжа, это тип Иудушки Головлева, угаданный Гоголем абсолютно точно, хотя интерпретированный без восторга. Вот главное противоречие, сгубившее второй том «Мертвых душ» состоит в том, что Гоголь испытывал глубокое отвращение  к вот этому типу. А вынужден был его оправдывать и даже, более того, поднимать на знамя. Поэтому Муразов, в фамилии которого слышится «мразь», «мура», «мороз», вышел неприятным. А что касается Корейко…

Понимаете, Корейко – это бультерьер, собака, которая не разжимает челюсти. Это страшный бойцовский пес. Силу его Бендер имел шанс почувствовать, но случайно оказался сильнее и здоровее, а также изобретательнее. Знаете, Корейко – это тип авантюриста новых времен. Это человек не 10-х, как Бендер, а человек 20-х-30-х. который приспособился, который утратил все трикстерские черты и сохранил только железные челюсти. 

У Петрушевской в «Смотровой площадке» описано алоэ, которое в результате адаптации к поведению героя пережило все остальные цветы. Все другие цветы не могли с ним жить, потому что он забывал их поливать. А алоэ, тысячелетник, адаптировалось, мучилось, привыкало к хлорной воде страшной, которой он его полива. И превратилось в такую зеленую палку с шишками вместо листьев, знаменуя собой тот тип человека, который с этим героем способен уживаться, мутант. Корейко – это мутант, мутировавший Бендер. Он лишен и бендеровского романтизма, и бендеровского гуманизма своеобразного, и бендеровского остроумия, хотя некого юмора он не лишен: щелкают челюсти стальные.

Кстати сказать, я не скажу, что он обаятельный, но он из всех персонажей «Золотого теленка» в наибольшей степени притягивающий внимание. Кроме того, он не лишен каких-то человеческих чувств: Зосю же он любит Синицкую, хотя он любит ее по-своему, как потребитель. Так что Корейко  – это тип интересный, это мутировавший Бендер. Это тип, который вытеснил Бендера. Понимаете, Бендеру в Советском Союзе делать больше нечего. Советский Союз хочет строить советскую власть, а Бендер не хочет. А Корейко вполне устраивает советская власть, он с ней одной крови. Он такой же бультерьер.

«Существует ли зазор между Ерофеевым, героем Ерофеева и автором?» Если вы имеете в виду Веничку, не думаю, это исповедь такая. Жанр – одиссея,  а так-то, в принципе, герой очень похож. Единственное, наверное, что Ерофеев как автор более рефлексивен: он смотрит на себя не только с умилением, но и с омерзением. И потом, это важно: Веничка на протяжении всей книги пьян. Пьян не в зюзю – он подшофе, но он пьян в том смысле, что все время пребывает либо в пьяной эйфории, либо в пьяном отчаянии. А Ерофеев, когда пишет, трезв, как ни странно. «Москва-Петушки» – очень трезвое произведение; может быть, самый трезвый текст в русской литературе. Именно поэтому он был напечатан сперва в журнале «Трезвость и культура».

Может быть, он поразителен еще и тем, что самая страшная трезвость бывает с самого сильного похмелья, и тогда ты видишь мир без его привычного флера, видишь его беспощадным и ужасным. Поэтому я отнес бы «Москву-Петушки» к похмельной литературе. 

Михаил Ефремов мне в одном из интервью – еще до более близкого знакомства – говорил, что пьем мы не ради опьянения. Пьем мы ради похмелья. Потому что похмелье – это момент той трезвости, когда ты видишь мир, какой есть – в озлобе, в беспомощности, замечаешь, что медленно и неправильно все происходит. Это момент истины. Вот если допиться до него, тогда можно очень сильно расширить свой актерский диапазон.

«Как вы думаете, можно ли Шарикова, доросшего до управления государством, обратно превратить в животного?» О, Вадим, какой прекрасный вопрос! Проблема в том, что Шариков, доросший до управления государством, сам превращается обратно в животное… Потому что, понимаете, Булгаков, исследуя архетип, исследуя эту тему превращения животного в человека и человека в животного, упустил один важный момент, «джекилхайдовский» момент, который довольно точно понял Стивенсон: частые превращения по линии Джекил-Хайд приводят к тому, что этот процесс становится а) необратимым б) неуправляемым. Один раз выпустив Хайда, вы перестаете его контролировать. 

Так и здесь: сделав из Шарика Шарикова, сделав из доброго и глупого пса довольно страшного пролетария, вы, во-первых, не можете этот процесс сделать вечным, потому что он обратим. Во-вторых, вы не можете этим процессом управлять, потому что в некоторые моменты Шариков включает собаку, в нем включается инстинкт. Это, например, момент отношения с котами. Когда он видит кота, он, даже став человеком, не может смотреть на него спокойно. Он живет, как кошка с собакой.

Мораль здесь та, что после такого превращения Шариков нуждается в постоянном контроле. Если Преображенский не будет воспитывать Шарикова, не будет влиять на него, не будет вкалывать какие-то свои таинственные ферменты, то Шариков станет собакой. Кстати, тут совершенно не стоит исключать вариант… Вот если бы продолжить «Собачье сердце»? Кто бы написал  «Собачье сердце-2», разместив ситуацию не в нашем времени (как было у Житинского во «Внуке доктора Борменталя», где, кстати, Шариков оказался единственным приличным человеком – это в конце 1980-х), а если бы это была попытка такая написать «Собачье сердце-2» в реалиях 20-х годов. Если бы Шарикова не превратили обратно в собаку.

Он бы в какой-то момент, конечно, дошел бы до степеней известных, потому что абсолютно псовые реакции у него есть. Он с какого-то момента, конечно, начал бы развоплощаться обратно. Он дорос бы не просто до отдела очистки, а до какого-нибудь руководителя домкома. Но в какой-то момент он просто бы залаял. Он оброс бы шерстью. Ведь, собственно, почему эксперимент доктора Моро оказался неудачным? Потому что звериное начало не удавалось вытравить ни пытками, ни знанием закона. Эти звери все равно с какого-то момента (как мышонок у Киза в «Цветах для Элджернона») начинали эволюционировать обратно. 

То есть либо нужны постоянно какие-то инъекции человечности, которых в данном случае животное не получало. Либо нужны какие-то ситуации, которые бы эту человечность индуцировали, вышибали бы из него. Но мы ничего подобного же не видим. И поэтому Шариков, подобно Хайду, с какого-то момент стал бы неуправляемым, он бы вернулся в псовое состояние. Собственно, если брать ту ситуацию, о которой написано «Собачье сердце» (о превращении пролетариата в хозяев жизни), то именно это и произошло. Все это было предсказано у Зинаиды Гиппиус: «И скоро в старый хлев ты будешь загнан палкой, народ, не уважающий святынь». 

Поначалу эти пролетарии были довольно открыты к новому, они интересовались модерном. Даже Всеволод Вишневский назидательно цитировал Джойса, и даже они изучали Фрейда, и даже они стали в какой-то момент Меккой для интеллектуалов всего мира. Но потом Шариков довольно быстро взял верх. И вместо эпохи эксперимента и созидания (очень краткой) настала эпоха террора. А что еще Шариков может делать? Работать в отделе очистки. Правда, успело появиться поколение красных директоров, успели появиться блистательные интеллектуалы нового поколения: математики Колмогоров и Портнягин, физики Иоффе и Ландау. Успели появиться писатели модернистского склада – Всеволод Иванов, Бабель, и так далее. Но масса очень быстро соскучилась. И произошло то, о чем рассказывает антология «Маруся отравилась»: людям понадобились более радикальные развлечения – секс и смерть.

Именно этот рубеж – двадцатые – мне кажется очень важным. Понимаете, 20-е закончились не годом великого перелома, они закончились не по сталинской злой воле. Они закончились ходом вещей.

«Посмотрели ли вы «Банши Инишерина»?» Посмотрел. «Можете ли вы определить степень беспросветности произведения?» Такого термина – степень беспросветности – я не знаю. Я, наверное, дурной человек, но моим главным ощущением была скука. Я понимаю, что это хороший фильм, но чувства, которые в нем отражены, мне несвойственны, непонятны. Ощущения… Я не вижу ничего особенного в отрубании пальца. Правильно кто-то уже писал: «Не удивляет же нас это в случае отца Сергия?» Отрубать пальцы – это пожертвовать частью себя. Не до конца себя убить, а убить часть, пожертвовать пальцем. Это довольно понятный архетип. Но в принципе, знаете, при всей красоте, беспросветности, при всей физиологической точности этой картины (может быть, я тоже пресыщен депрессивными произведениями), но мне – и я не мог ничего с собой сделать – было скучно, скука была главным моим ощущением при просмотре картины.

Много спрашивают о «Капитане Волконогове», который появился тоже… В интернете его можно скачать и посмотреть. «Капитан Волконогов» – это, безусловно, более сильное и более интересное, более неоднозначное художественное высказывание, чем «Банши Инишерина». Во всяком случае, я увидел в нем более серьезные вопросы, более серьезные моменты трактовки. Там есть что трактовать.

Фильм мне показался очень зависим от стилистики позднего Эйзенштейна, что ли, понятным; зависимым в наибольшей степени от второй серии «Ивана Грозного», от пляски опричников. Во всяком случае, первые десять минут – это прямая отсылка к нему. 

Мне не понравился этот фильм, и я никогда не пытался сделать вид, что он мне понравился. Но это значительное художественное явление.  Почему не понравился – это мои претензии, и они никого не касаются. Тем более я не собираюсь о нем писать.

Это художественное явление, которое, как и фильм Балабанова «Груз-200» (который мне как раз понравился), интересно анализировать. Интересно анализировать, что взято и откуда, какой образ что обозначает, какова трактовка, что имеется в виду, какая эпоха. Фильм богатый, богатый на ассоциации и трактовки, на догадки о генезисе, и так далее. Его интересно смотреть – то есть интересно смотреть именно аналитику. В этом смысле, конечно, «Капитан Волконогов» – одно из самых значительных высказываний последнего времени.

Нравится ли оно  мне – нет, но оно и не обязано мне нравится, оно мне не близко. Но оно занимает меня, оно увлекательно. 

«Будете ли вы выступать в Калгари?» Буду, конечно, у меня давно запланирована поездка туда.

«Можно ли считать «Слово о полку Игореве» нашей «Илиадой»?» Видите, в принципе, наша «Илиада» – это «Война и мир», если говорить о масштабном эпосе. «Слово о полку» – произведение лироэпическое. Но одно в нем заложено безусловно, и с этим не поспоришь. «Слово о полку» – это наша религиозная, наша матрица. Это трактовка поражения как победы. «Илиада» – это поэма о победа, одержанная не совсем честным путем и вызывающая очень неоднозначные эмоции у самих победителей. Потому что победа вообще такая вещь, знаете, всегда амбивалентная.

Но наша «Илиада» в «Слове о полку» – это, безусловно, трактовка поражения как победы и важность духовного состояния общества, приоритет духовного состояния общества над геостратегическими, – да, это заложено в «Слове о полку». Хотя это одинокий крик, дошедший до нас из тех времен… То есть мы очень мало знаем о литературе, современной «Слову». А ведь «Слово» было не одно. «Слово» было вписано в тончайший контекст, с которым оно связано, на который оно опирается, из которого цитирует, разумеется. Поэтому я думаю, что «Слово» – это окно, открывшееся в совершенно волшебный древнерусский мир – полуязыческий, очень сложный, но бродячий как бы. 

Но мы уже из этого окна видим, что главная русская матрица – это не мания победы, не прирастание землями, тем более не мания суверенитета. А главное – это умение духовной силы – Ярославна, например, ее образ – превратить поражение в манифестацию духовной силы, силы любви, силы тоски. 

«Как, по-вашему, выглядел бы Дон-Кихот на нашей почве сегодня?» Как Ахеджакова, например. В Ахеджакове очень много донкихотского. Не надо забывать о том, что Дон-Кихот безумен, он берется за совершенно безумные мероприятия. Он действительно полагает, что времена рыцарей не ушли в прошлое, а они давно уже безнадежно архаичны. Он пытается себя вести как рыцарь в мире, где рыцарство смешно, где оно доказало свою экономическую и человеческую несостоятельность.

Наверное, это герой, пытающийся вести себя соответственно старому канону благородства, когда возобладал канон выживания. Вот если вы это сумеете написать… Но хотя зачем вам это писать? «Дон-Кихот» – это же, знаете, книга, которая не потеряла ни актуальности, ни очарования. Мне вот вчера один американский приятель сказал, что он только вчера перечитал «Дон-Кихота» и поразился величию этой книги. Да, действительно, стоит иногда перечитать.

«Сегодня годовщина смерти Достоевского. Продолжается «двести лет жести»». Это отсылка к моему стихотворению про Достоевского, спасибо. Понимаете, какая вещь? Мне кажется, что Достоевский интереснее всего в своем последнем периоде, когда, судя по «Карамазовым», он радикально отходит от партии Константиновского дворца. Он это перерос, пережил. Ему это надоело. Достоевский вечно не мог верить в леонтьевскую, довольно пошлую идею «государства-церкви». Пошлую в том смысле, что это страшное опошление христианства, его огосударствление. Он не мог верить, я думаю, в правоту Победоносцева, которого он пригвоздил в образе Великого Инквизитора. И это именно Победоносцев, именно поэтому Достоевский прислал ему эту главу, и тот ответил ему, как Тихон в главе «У Тихона»: «Разве что стиль немного поправил». Не знаю, читал ли он главу «У Тихона», но ответил в духе Тихона. 

Он, конечно, понимал, куда это приводит.  И вот этот отец Ферапонт, страшный старец Ферапонт – в веригах, но при этом ужасно сильный и здоровый, в отличие от Зосимы, колеблемого ветром,  – это, конечно, страшный образ, образ такого церковного фанатика, который истязает себя и других и от этого только здоровеет, это образ такого страшного сектанта.

Я очень ценю в Достоевском его способность бесконечно эволюционировать. Об этом ему сказал Некрасов. Некрасов был довольно честный малый. Он в «Отечественные записки» вырвал «Подросток», оторвал Достоевского от Каткова, предложив действительно большие деньги. И получил, кстати, действительно увлекательный роман. «Подросток», может быть, из всего позднего Достоевского – самый фабульный роман, самый динамичный. Это очень «чтивная» книга. При этом, конечно, это не самый сильный его роман. И Некрасову он, в общем, не понравился. Он понимал, что заплатил много, а получил не ах. Но он очень честно ему сказал: «Знаете, может, он не очень хорошо написан, но, по крайней мере, вы каждый раз разный. Вы двигаетесь, и за это вам огромное спасибо».

Это книга действительно – продолжая мысль Некрасова – другого Достоевского. Это тот Достоевский, который применительно к Аркаше Долгорукому, молодому герою, сам помолодел и сбросил довольно много лет. Я не говорю сейчас о Версилове – это герой не самый приятный и, на мой взгляд, неудавшийся. Но если говорить именно о Долгоруком, то он очень точно почувствовал одну вещь: деньги стали главной движущей силой мира, его двигателем, его мерилом. И они обрели определенную духовную роль, духовную власть. Этот момент спиритуализации, мистификации денег.. То есть нет, мистификация – это другое слов. Такая мифологизация денег, скажем так, – это у Достоевского очень здорово почувствовано. Достоевский никогда не боялся быть другим, и это в нем меня всегда здорово восхищает. Потому что «Игрок» и тот же «Подросток» написаны на совершенно разных приемах, герои разные. И как раз особенно видно, как эволюционирует роковая женщина. Между Настасьей Филипповной и  Грушенькой – пропасть. Обе роковые, но обе абсолютно разные. Сделано и то, и другое очень уверенной рукой.

«Имеет ли предел терпение российского народа? Сталин за терпение поднимал тост». Да, как у Слуцкого сказано: «Страстотерпцы выпили за страсть, выпили и закусили всласть». Имеет, конечно. Но российский народ, как Маяковский о себе писал: «Я никогда не подчинюсь чужой воле, но сам себя заставлю сделать все, что угодно». Это из письма к Лиле времен работы над «Про это». 

Да, наверное, терпение российского народа лопнет не тогда, когда его замучают, а тогда, когда надоест ему самому. А почему оно надоест? Что здесь окажется первичным? Конечно, здесь речь идет не о конечности мучений и не о качестве мучений. Речь идет о какой-то пресыщенности и, самое главное, об отсутствии программы. Не один народ не может жить без будущего. Надо же все время показывать, что впереди. А что впереди? Что, проведем парад по Крещатику и кому-то в России станет легче жить? Убьем всех, кто думает иначе? А тут же, понимаете, у всех, кто думает иначе, есть жены и дети. Поэтому тут надо выкорчевывать целыми гнездами. А у жен и детей есть какие-то родственники, друзья. То есть всех убить просто. Пока я не вижу, чтобы народ был к этому готов и этого желал.

Мне кажется, что репрессивными мерами эта власть немножечко всех утомила. Ну хорошо, ну вот отберут они собственность всех иноагентов… Сейчас там опубликовали украденные, взломанные списки тех, за кем следили – там больше 500 человек. А потенциальных иноагентов так и вовсе 900, хотя я не очень вдумчиво анализировал. Но мне кажется, что даже если сейчас отнять у всех иноагентов квартиры, сбережения, отнять у них гражданство, все отнять… Это же государство не умеет зарабатывать, оно умеет только эксплуатировать негра и отжимать. Давайте все отнимем, как отняли все сбережения в 90-е годы, так и сейчас отнимем все сбережения у тех, у кого они есть. Давайте, национализируем. Но это не вызовет радости. Потому что человек, вселяясь в квартиру репрессированного, во-первых, чувствует всегда, что он себя не совсем правильно ведет. А во-вторых, он всегда понимает, что следующим будет он сам. Отнятая собственность не воспринимается как своя, не воспринимается как личная. Это тоже такой закон жизни.

«Посоветуйте феерию для чтения тревожному ребенку. Читать будет тревожно….» Не могу сказать, что это именно феерия, но Лемони Сникет – это литература для тревожного ребенка. И я не беру сейчас его поздние вещи – такие, как «Poison for Breakfast», а прежде всего вот эту семилогию «Тридцать три несчастья». Циничная книга, жестокая, гадкая, но читать ее ребенку большое наслаждение.

«Почему даже то старшее поколение людей, которым за пятьдесят…» Господи, как же ужасно думать, что я тоже «пятьдесят плюс»… «за пятьдесят, которое не поддерживает происходящее, не считает способствовать отъезду более молодых близких родственников? Аргументируют это поговорками «хорошо там, где нас нет», словами «мы все равно вас содержим», «ты не состоялся здесь», «ты не самостоятелен». Кстати, в этом есть доля правды. Может быть, они правы, и не нужно тешить себя надеждой на лучшую жизнь?»

Надо отдавать себе отчет в том, что стареющие родственники отговаривают вас ради себя. Они боятся остаться одни, и их страх понятен. Я ведь не уезжал же, пока мать была жива. Думаю, что здесь есть прямая связь. Я мог бы, наверное, вывезти ее на Кипр, в какие-то другие теплые и не такие далекие, как Америка, места, где была бы  среда какая-то. Но знаете, человека, который всеми корнями врос, который очень тяжело переносит трудные переезды, крайне трудно перевезти, практически невозможно. 

Поэтому родственники правы. Я понимаю тех, кто остается. И понимаю тех, кто уезжает. Вот сегодня умер Георгий Гурский – мой тесть в первом браке, великий ученый, ученик Тимофеева-Ресовского. Это человек, в деятельности которого я не понимал ничего. Но обаяние его ума, его личности – человека, занятого своим делом, создающего безупречный коллектив единомышленников, человека, который всю жизнь посвятил геофизике своей и достиг в этом максимума, – его обаяние было так велико, что рядом с ним было просто приятно находиться.  Я рядом с ним чувствовал себя таким Блоком рядом с Менделеевым. Блок же писал Любе: «Твой отец знает все, поэтому около него не страшно». Хотя знал он химию, но знал ее в совершенстве. Вот день периодической таблицы как раз прошел.

Поэтому расставание со старым родственником, вообще расставание с семьей – это не та вещь, которую легко сделать; может быть, это не та вещь, которую надо сделать. Но надо понимать и то, что все эти аргументы типа «вы должны пригодиться там, где родились», и так далее, – они довольно низкого пошиба. Я, например, в это не верю совершенно.

«На ваш взгляд, что имел в виду Булат Шалвович, когда упоминал «врожденный профессионализм детства»?» Ну я думаю… я не помню, откуда эта цитата…может быть, в «Упраздненном театре». Но если бы он мне это сказал, я бы понял это так: детство не покупается на обманки. Ребенок не будет есть просроченную еду, не будет читать плохую книгу, потому что ему скучно, не будет пошляком (Чуковский говорил, что дети не бывают пошляками). У ребенка хорошее чутье и хороший вкус, он  не может себя обмануть.

Ребенок в критические моменты говорит: «Дядя, ты дурак?» или «А король-то голый!». Это не то чтобы врожденный профессионализм детства, а бескомпромиссность детства, врожденное понимание, что почем.

«Нравится ли вам фильм Гиллиама про Дон-Кихота?» Нет. Почему – не знаю, опять же.

«А можно ли допустить, что Дон-Кихот нашего времени – это функционер органов советских времен, скучающий по совку?» Нет, ну что вы! Функционер лишен рыцарственности абсолютно, он не бывает бескорыстен. Подвиги Дон-Кихота – это бесконечная тоска по спасению мира. Советский функционер, во-первых, не верил, в отличие от многих полезных идиотов, ни во что, а во-вторых, советский функционер знал изнутри механизмы функционирования этой системы.

«Если Господь дает талант, дает ли он продвижение таланта? Иными словами, может ли сегодня новый Пушкин стать известным?» Да, конечно. Вы знаете, «дал бог зайку, даст и лужайку». Я не знаю, дает ли Господь крест по силам, это трудно сказать. Но Господь если и дает талант, то талант заявляет о себе. Это Саади, его слова: «Имеющий мускус в кармане не кричит об этом на улице: запах мускуса говорит за него». 

Талант – это мускус в кармане. Талантливого человека нельзя не заметить. Я заметил сейчас, что большинство людей, с которыми я общался, которые давили меня своим талантом и дружбой, были исключительно, ослепительно яркими. Вот, например, Жанна Магарамова, которая была, наверное, действительно сердцем русской Америки, организатором гастролей, фестивалей. От нее люди воспламенялись, загорались, жить хотелось. Вагнер Володя… Вот тут многие спрашивали, что я готовил (я там фотографии выложил в телеграм). Это знаменитое такое мясо по-паркетному. Почему Вагнер его так называл?

А он однажды, запекая на свой день рождения вот это мясо под сыром и приправами (надо знать точный набор приправ, иначе у вас получится просто что-то жирное и вредное), однажды нес это мясо на противне из кухню в свою 413-ю комнату в общежитии, пошатнулся и упал. И мы все это мясо потрясающее собирали с пола. И Вагнер печально сказал: «Ну, было мясо по-французски, станет мясо по-паркетному». И я этот рецепт, учитывая сложный набор трав, тщательно запомнил. Вот Вагнер был человеком, в чьем присутствии хотелось жить и работать.

Я поражаюсь сегодня тому, сколько серых, невыразительных и бездарных людей пришло на место людей праздничных и радостных. Помните, как говорила Цветаева: «Дайте мне быть счастливой, и вы увидите, как я это умею». Это люди, которые умели быть счастливыми и делать счастливыми. Луцик и Саморядов, пожалуйста. Но сколько этих праздничных людей, которые умели зажигать какой-то жаждой жизни и творчества, сколько таких людей мы потеряли за последнее время?

Потеряли прежде всего потому, что они чувствовали свою страшную невостребованность – они задыхались в этой серноксилой атмосфере. Я думаю, для того, чтобы такие люди появлялись, нужно, чтобы их хотели видеть, чтобы им было с кем работать.

Вот когда мать со школьниками что-то ставила или репетировала – это был такой фейерверк всегда. Они ее любили очень. Почему всегда был полон дом школьников? Не только школьников. Когда она уже преподавала и репетировала, все бежали к ней – со своими проблемами, с рождениями детей. Невозможно было к ней прийти… Мы последние годы жили по соседству, вместе жить не могли – я поздно прихожу, у меня много разъездов… Так вот, всякий раз, как я приходил, я заставал дома кого-то. «Прибежали в избу дети» это называлось. Меня они игнорировали абсолютно, а им было дико интересно с ней.

Вот я очень тоскую по типу этого яркого человека, интересного человека. Талант не бывает пресным, не бывает малозаметным. Если у человека есть дарование в самой трудной, в самой экзотической области… Кто, например, из знакомых Ландау понимал, чем занимается Ландау? Это физики не все понимали, но ощущение величия было рядом. Очень я люблю таких людей, которые индуцируют, заводят.

«Как вы относитесь к литературному плагиату? Ведь сюжеты «Сказки о рыбаке и рыбке» и «Сказки о мертвой царевне» заимствованы у братьев Гримм?» Во-первых, все-таки «Сказка о рыбаке и рыбке» содержит некоторые вольности, некоторые добавления чисто славянского колорита. Да и потом, она даже изложена таким стихом – она предполагалась одной из песен западных славян, так что была еще и славянизирована за счет ритма.

А что касается плагиата, то это, скорее, еще одна вариация на тему. Это сказочные, фольклорные сюжеты… Ведь практически все великие тексты основаны на интерпретации мифов. Могу ли я назвать плагиатом «Медею» во всех ее интерпретациях? Могу ли я назвать плагиатом, например, «Антиогну» Ануя? Ну вот у Брюсова «Протесилай умерший» – недавно по своим нуждам перечитывал, для книжки, – так себе, Брюсов вообще не драматург. Но трагедии на античные сюжеты Анненского и Брюсова – это ни в коем случае не плагиат.

Нет, интерпретация фольклора, интерпретация мифа – это неизбежная вещь в искусстве. И Пушкин как раз всегда очень тонко чувствовал, где взять. Он ведь и «Дон Жуана» взял именно из бродячих сюжетов. А «Крысолов»,  например, их много? Бродячий сюжет дает вам возможность для полярных интерпретаций, и именно поэтому становится бродячим.

«Джойс Достоевского недолюбливал, но «Братьев Карамазовых» ценил, особенно Грушеньку. Можно ли провести нить от Молли Блум к Грушеньке?» Ну Гжегож, ну как? Молли Блум – совсем не роковая женщина, вот в чем дело. Может быть, именно потому Достоевский  не любил нормальных людей, они ему скучны были. Для Достоевского надлом, надрыв необходим. А в Молли Блум где надрыв? А если Джойс недолюбливал Достоевского, так может быть, потому что чувствовал в нем нечто нечеловеческое?

Ведь в чем проблема? Джойс при всей сложности своего письма – даже в «Поминках по Финнегану» – гуманный и глубоко нормальный человек. Все эмоции, все реакции в «Улиссе» – это реакции очень физиологические, нормальные. Молли Блум, конечно, шлюховата, но она действительно любит Блума. Это совершенно не тайна. Кроме того, она просто не может отказать. Для нее это форма существования, как море, а море объемлет все пространство и касается всех берегов. Разврат Грушеньки – это разврат назло, это она мстит за свою поруганную молодость. А разврат Молли – это разврат для радости, поэтому роман заканчивается: «Да, я сказала да, я хочу да». Вот это то «да», которое говорит миру Джойс.

Я, кстати, говоря, думаю, что поведение этих двух парижан чрезвычайно символично. Я не думаю, что Эренбург успел прочесть Джойса, но ведь в «Хулио Хуренито» очень важен этот момент, когда Хулио спрашивает своих учеников: «Вы скажете миру «да» или «нет»?» Все говорят «да», а еврей говорит «нет». Немец: «Да, да, сосиски с капустой». Русский: «Да, да, служение, водка». Но на самом деле действительно все говорят «да», а еврей говорит «нет». Даже Блум, который тоже еврей, может быть, сказал бы «нет», не знаю. Это любопытный вопрос. Но Молли говорит «да». И последний звук, последнее слово «Улисса» миру – это роскошное, утвердительное «да», это вообще крик оргазма. «Улисс» – это книга жизнеприятия, при всем своем трагизме. А я, кстати, думаю, что весь трагизм там достался Стивену Дедалу, только что похоронившему мать. А сам Блум, наоборот, веселый.

«Если Зеленский – это сегодняшний Гарри Поттер, то кто сегодня Северус Снегг – агент добра на темной стороне?» Ох, не знаю. Мне это очень интересно. Вообще, двойной агент на то и двойной, что его не видно. Но он должен быть, эта ниша свободна.

«Прочли ли вы «Бронепароходы» Иванова?» Прочел. Тут в чем, понимаете, сложность? Я люблю Иванова и считаю его замечательным, интересным писателем, интересным и весьма сложным человеком. Но этот роман мне не понравился, он показался мне картонным, как и предыдущий – вот этот на немецком материале.

 С чем это связано? Это профессиональная, очень ремесленная вещь, в которой нет личного участия. Я думаю, что Иванов… Вот если бы я писал о нем монографическую статью… Мне это было бы не очень интересно, потому что наше дело писать свое… Но если бы я писал о нем монографическую статью подробную, я бы назвал ее «Писатель, который спрятался». Он очень хорошо спрятался, его почти не видно. Видны его сквозные мотивы – например, путешествие по реке. Виден его интерес к конкретным регионам, виден его интерес к умозрительным теориям, как в «Блуде и МУДО». Но герои его стали картонными в том смысле, что мы много раз читали все про этих героев – их реакции, их лексику, даже их имена, как Катя в «Бронепароходах». Это все мы видели много раз.

Экзотичен сам материал, эта идея речных флотилий, борьбы Ротшильдов и Нобелей, это все любопытно. Это вещи этнографические, но они не слишком близки моей душе, потому что они мою душу не затрагивают. Ни в одном герое я не узнаю себя. И не потому, что я такой особенный, а потому что я не узнаю в них пространства для идентификации, там нет личного ничего. Это не кровью написано, грубо говоря.

Я совершенно не требую, чтобы человек писал кровью. Но я хочу тогда спросить: а в чем новизна? Новизна материала недостаточна. Для новизны материала я могу прочесть Буссенара.  Но мне бы хотелось каких-то… Вот если уж ты пишешь о Гражданской войне, то, наверное, у тебя может быть и собственная концепция Гражданской войны – из-за чего она началась? Это немножко похоже на хроники Юлиана Семенова – скажем, на материале Гражданской войны на Дальнем Востоке, что тоже очень интересно: «Пароль не нужен», «Бриллианты для диктатуры пролетариата». Но там, по крайней мере, был герой Исаев, который определенным образом развивался (это Штирлиц впоследствии) и представлял интерес. В нем много было всего. 

Здесь я такого героя не вижу. И самое страшное: обычно книгу читаешь как пергамент Мелькиадеса: читаешь ее о себе. А здесь душа моя остается совершенно равнодушной, взгляд мой по этим страницам скользит, никак на это не реагирует. Вот «Ненастье» было, по-моему, последней книгой Иванова (особенно ее индийская часть), где был момент глубоко личного отношения к происходящему и горячей любви к персонажу. А «Бронепароходы» – это из тех книг, которые я называю «идеальным санаторным чтением». Понимаете, были в советских санаториях и домах отдыха книги, на которые записывались в очереди. Например, «Судьба» Проскурина или «Вечный зов» Иванова. Это были такие советские романы (чаще всего на сибирском материале) с одинаковым набором персонажей и предсказуемым набором реакций). Это читалось. Наверное, для пенсионера на отдыхе это идеальное чтение.

Я не ругаю книгу. Я говорю о ней с некоторым даже, я бы сказал, восхищением. Проделана огромная работа. Вот только совершенно непонятно, зачем она проделана. Тем более сейчас – хочешь ты этого или не хочешь – ты вообще не обязан быть борцом, ты не обязан высказываться по коренным проблемам времени. Хочешь – отвлекайся на что угодно. Есть же вечные темы какие-то… Но тогда это должна быть именно вечная тема, это должен быть миф с его напряжением, тогда это должны быть острые (как это говорили в советское время) моральные конфликты. 

Но в любом случае, время обязывает, происходит сейчас… Я вот недавно с БГ разговаривал, и он мне сказал: «Мы живем в очень интересное время». Он и называет свои клипы «Подношением интересному времени». Штуки происходят интересные, ставится вопрос о добре и зле. 

Добро победить не способно,

А зло победить не должно.

Для дьявола это удобно.

Для Господа это смешно.

Добро победить не способно

По самой природе добра:

Оно недостаточно злобно,

Ему не хватает бабла.

Ставятся роковые, главные, ключевые вопросы не только времени, но и жизни. Может ли победить зло? Может, локально – вполне. А может быть, оно может и в мире победить. Мир, может быть, отдан во власть князю мира сего для того, чтобы он его уничтожал. На наших глазах уничтожаются главные механизмы бытия, его шестеренки, его приводные ремни. Как не воспользоваться этим для того, чтобы подглядеть какие-то главные моменты?

Мне кажется, что в это время писать профессионально крепкие книги неинтересно. Но это мое мировоззрение. Я ничего, никаких высказываний, никаких участий в ситуации от Иванова не жду. Если человек хочет хорошо спрятаться, это его право. Он может сохранить за собой нейтральность, он может провозглашать чуму на оба дома, он может вообще не высказываться, ради бога. Но тогда уже вопрос моего отношения – интересно ли это мне? Притом, что я по-прежнему продолжаю ждать от него великих произведений, великих высказываний. И он, конечно, из наших современников, вероятно, самый интересный.

«В своем курсе лекций про тюремный топос в русской литературе вы сказали, что прочитали «Доктора Живаго», чтобы учиться.  Я прочитал, но чему там учиться?» Петя, ну прежде всего учиться такой организации повествования, учиться такой организации символистского романа, в которой вы ушли бы от ползучего реализма, в который был бы внесен элемент магической сказки. Волшебные встречи, случайные совпадения (хотя я много раз говорил о том, что это совпадения не с одними и теми же людьми, а с одним и тем же типажом)… Учиться писать социальный роман так, чтобы в нем была поразительная любовная линия и моменты сказочности. Вообще без сказочности жизнь довольно пресна.

К тому же надо учиться, безусловно, коротким и прямым высказываниям. Правильно говорил Пастернак: «В романе все названо своими именами просто, прозрачно, печально». Учиться писать просто, прозрачно, печально.

Потом, понимаете, чему еще там можно учиться? «Доктор Живаго» – это роман, написанный очень кропотливо, с огромным трудом, который туда вложен. Человек пишет 10 лет сравнительно небольшую книгу – 600 страниц. Вложен туда огромный труд в каждую страницу, там каждое слово что-то значит и несет огромную смысловую нагрузку. «Доктор Живаго» написан сухой кистью, в отличие от многих стихов и ранних прозаических текстов Пастернака, где он, как и его отец в графике, нагромождает множество линий вместо одного четкого и сухого контура. 

«Доктор Живаго» написан вот таким четким и сухим контуром, в нем нет неопределенностей. Пастернак определился со своим отношением к эпохе, к богу, к людям и к себе. Эта книга, купленная ценой огромной внутренней работы. Добытая, «купленная» – это не то слово. Писать так, как Пастернак, – рассчитывать на очень умного читателя, который будет читать эту книгу, вступая с ней в диалог. Не за ночь, как ее тогда давали… хотя я тогда и за ночь довольно много  в ней понял, как мне казалось. Но в час по чайной ложке – так она и писалась. Это нельзя читать как сенсацию и тем более это нельзя читать как бестселлер. Это книга очень вдумчивая и очень серьезная. И я бы рекомендовал читателям возвращаться к ней многажды. 

Те темы, которые присылают на «Гражданина Поэта», кажутся мне не особенно интересными, не особенно интересными. Вот Лене Ефимовой спасибо за доброе слово, всегда очень точное и своевременное.

То, что предлагают в качестве поэтов… Насчет Некрасова подумаем. Тема, предложенная по Некрасову, интересная. Подумаем. Но та, которую придумал я, все-таки кажется мне более интересной. Но ничего не сделаешь: продолжайте, присылайте, я открыт любым версиям.

«Как по-вашему, пойдет ли Ахеджакова к Театру Наций?» Во-первых, я еще не знаю, сделано ли ей такое предложение официально. Позвал ли ее Евгений Миронов. Если позвал, то это обозначает одно из двух: либо Евгению Миронову можно больше, чем театру «Современник» в его нынешней конфигурации, либо Евгений Миронов совершил потрясающий жест доброй воли. Я всегда, еще во время его поездки в Мариуполь, говорил, что Миронов – сложное явление. Ставить на нем крест не следует. Крест вообще  не следует ни на ком ставить. Люди меняются, и у людей есть возможность передумать. 

Я бы на месте Ахеджаковой пошел, но я не смею ей давать советов. Другой вопрос, что она будет делать в Театре Наций. В любом случае, если такое предложение сделано, Евгений Миронов поставил в свою карму (я не люблю это слово, но тут другого не подберешь) поставил просто восклицательный знак.

«Не кажется ли вам, что прошедший год показал всем и в особенности Теодору Адорно, что стихи после Освенцима написать можно, но это, скорее, стихи перед новым Освенцимом, который еще будет?» Нет. Но вопрос очень хороший. Я вообще за то, чтобы всегда формулы и имена упоминать в точном контексте. У Адорно вообще нигде не сказано, что стихи после Освенцима  невозможны. У Адорно в «Негативной диалектике», по-моему, сказано, что вообще жизнь после Освенцима невозможно, что жить после Освенцима стыдно. А стихи как раз как частная форма жизни наименее постыдна, как такая форма более альтруистическая. Ведь самому автору от стихов не так уж много толку – по крайней мере, прагматического.

Что касается вот этой догадки, что мы стоим перед новым Освенцимом, что будет хуже. Почему-то у меня нет такого чувства. Мне кажется, что дно пробито. Хуже может быть, конечно. Допустим, представьте себе худший сценарий: некоторые силы на Западе прогнули Украину, она договорилась до мира… Хотя сам Зеленский вряд ли вступит в переговоры. Какие-то посредники провели переговоры, от Украины отъели 40% или 20% (в лучшем сценарии) ее территории, получилась ситуация двух Корей, о которой многие говорят. Арестович как раз ее считает нежелательной.  И вот на какое-то время Россия получила Донбасс. 

Совершенно очевидно, что после Судет никто не собирался останавливаться. После этого Россия подкупит силою, часть людей привыкнет к такой ситуации, сочтет ее нормой. Россия пойдет дальше и денацифицирует Польшу, как предлагал Кадыров. Потом – Прибалтику. НАТО, естественно, это проглотит. Потом Германия ей понравится, потому что «можем повторить». Потом до Америки она дотянется, допустим. И весь мир ляжет под Россию, под нынешнюю, под фашистскую, рашистскую Россию. Я беру худший сценарий развития. Можно его предположить?  Можно. Зло побеждает в глобальном масштабе.

Надолго ли оно победит – не знаю, потому что управлять оно ничего не способно. Оно, как и у Юрьева в «Третьей империи», может предложить только бесконечное запретительство и садизм, удовольствие не для всех. Ну публичные казни, допустим, оргии и изнасилования, как у Сорокина в «Дне опричника». Может ли это быть? Да. Может ли это быть надолго? Нет.

Понимаете, ведь главная проблема в том, что никакие завоевания, никакие революции не меняют человеческой природы. А антропологической революции в России в 1917 году не случилось. Поэтому все и кончилось таким образом. Никакого прыжка выше головы не происходит. Антропологические изменения происходят гораздо медленнее. И айфон меняет мир в гораздо большей степени, чем меняет его захватническая война. Так что я не вижу нового Освенцима впереди. Наоборот, я вижу все большую консолидацию остального мира против этого странного, страшного, ужасного, как раковая опухоль, как больная ткань, вот этого ужасного такого рецидива каких-то прошлых, самых жутких практик. Это, мне кажется, все-таки последняя отрыжка старого мира, последняя битва архаики. Почему она и чувствует, что это последняя битва. 

Я вполне допускаю тот вариант, при котором перемирие будет заключено сейчас, а через пять лет Россия с новыми силами и окончательно доведенной до бешенства идеологией нападет и ядерно разбомбит весь окружающий мир. Передышка сейчас будет вести именно к этому. Поэтому я и отношусь к статье Григория Явлинского с глубоким пониманием и глубоким же неприятием. Может быть, это случится, может быть. Но мне кажется, что человеческая природа противится такому радикальному упрощению.

В принципе, построить государство садомазохистов – это даже довольно забавная идея, у меня в новой книжке она есть. Но это не самый главный человеческий интерес – подчинить, изнасиловать, утвердить себя. Секс вообще так устроен, что между жертвой и палачом, как в «Ночном портье», начинают возникать извращенные отношения. Палач перестает быть только палачом, а жертва – только жертвой. И они начинают меняться местами удивительным образом. Нет, я думаю, что это не настолько императивно. Какой новый Освенцим? Я вижу остальную часть мира и вижу, насколько много там интересных идеей, заходов в будущее.

«Какую из экранизаций «Живаго» вы считаете наиболее удачной?» Их не так много – итальянская, американская  и прошкинская, российская. Мне кажется, что российская  – самая удачная, потому что там правильный доктор Живаго. Меньшиков играет его так, как Пастернак его написал. А вот что касается, например, американской картины Лина, знаменитой… Я не говорю о ее ляпах, которые тоже, кстати, очень хорошо вписываются в стилистику романа-сказки… Конечно, Джули Кристи – это идеальная Лара. Музыка Жарра-старшего, конечно, потрясающая: та-да-да-дам… Немножко похожа на «Русский вальс» Шостаковича из джазовой сюиты. Да, это грандиозно все, грандиозный размах как примета большого стиля Голливуда. Даже Омара Шарифа я готов признать хорошим доктором.

Это очень трогательная картина по любви к России, по чувству какой-то великой загадки. Плохо там все, что связано с Евграфом Живаго и, соответственно, кольцом, которым эта картина кольцуется. А в целом, помню, смотреть ее было большим счастьем, когда ее привезли.

«Нет ли у вас ощущения, что Мария Певчих у Дудя – это типаж женщины-революционерки конца XIX века – Марии Спиридоновой, Доры Бриллиант, Коллонтай, Рейснер?» Перечисленные вами люди все очень разные. Мария Спиридонова – аскет. После того, как ее изнасиловала группа жандармов в тюрьме, у нее, мне кажется, вообще момент эротики в ее жизни отсутствовал, как-то это отшибло раз и навсегда. Ее правильно играла Алла Демидова в «Шестом июля». Кстати, большую часть текста она писала, потому что она Спиридонову как-то почувствовала очень близко и хорошо ее сыграла. Это страшноватая такая дама.

Мария Певчих более напоминает Коллонтай, это типаж более гламурный. А Рейснер – это отдельный сложный случай, о ней можно отдельную лекцию читать. Потому что Рейснер – это классический тип героини Серебряного века, которая не нашла себя в Серебряном веке, но пошла дальше. Она стала женщиной-комиссаркой. Понимать тонкую связь между женщиной-комиссаром и женщиной-красавицей из Серебряного века, красавицей такой, валькирией, по-моему, так же важно, как понимать эстетическую связь между  «Оптимистической трагедией» Вишневской и драматургией Леонида Андреева. 

Мне все время хочется пролог «Оптимистической трагедии» переписать в духе модернистской трагедии начала века. «Люди, львы, орлы и куропатки! Вы, пришедшие сюда для забавы и смеха! Вот пройдет перед вами жизнь женщины-комиссара с ее темным началом и темным концом». Мне кажется, это было бы вполне духе в Чехова и Андреева. Я, кстати, обожаю пролог «Жизни Человека», особенно в авторском чтении. Он записан: «И вот вы, пришедшие сюда для забавы и смеха, смотрите и слушайте. Вот пройдет перед вами быстротечная жизнь человека с ее темным началом  и темным концом. Но убывает воск, убывает…» Ой, это гениально. И Казимир Бравич, который каждый вечер произносил это, возненавидел текст, но это было гениально.

Я помню, мать приезжала в армию (иногда было можно меня навестить) и спросила: «А что ты сейчас читаешь?»  Я говорю: «Вот взял в библиотеке «Жизнь Человека»». Она: «О, самое место, самое время». И действительно. Я помню, что мать мне пересказала историю про некоего в сером, именуемого «Он», когда мне было лет восемь или семь. Она знала пьесу почти наизусть, ужасное ее любила. И я ее очень люблю. При всем ее дурновкусии она очень работает. И именно ребенку как сказку ее лучше всего смотреть, это грандиозное было впечатление абсолютно.

Так вот, возвращаясь к Певчих. Певчих совсем не Рейснер, потому что у нее эстетической подоплеки, женщины-комиссара в ней нет. Она мне кажется немного двухмерна по сравнению с Рейснер, у которой была любовь к Гумилеву, и большая самоотдача, и большой литературный талант, кстати говоря.  Лариса Рейснер – прав Пастернак: «Искал бы я лучший образ для слова «обаяние», сказал бы – Лариса Рейснер». 

Певчих другой случай. Я не очень понимаю, зачем Дудь за нее взялся и что он хотел за четыре часа из нее достать. Хочет ли он таким образом подчеркнуть двухмерность сторонников Навального, хочет ли он указать, что все они – костоправы и хирурги, но никто из них не терапевт, цитируя Стругацких. Венедиктов вот это процитировал тоже. Может быть, это верно.

Но, понимаете, как раз глубины и сложности персонажа, какие были, например, у Спиридоновой, я там не  увидел. Я там увидел такую почти алебастровую, очень ровную поверхность, которую трудно поцарапать. Дело в том, что Певчих подошла к этому интервью как  к поединку. Ее задача была закрыться, спрятаться (как сейчас у всех), не сказать лишнего. А мне бы было интересен искренний разговор с Дудем. Я ни в коем случае не навязываюсь на такое интервью, не зову его в свою программу, не набиваюсь к нему. Но с ним интересно было бы поговорить по-человечески. А большинство людей именно человеческого сегодня разговора избегают. А ведь единственное, что можно противопоставить бесчеловечности, – это человечность. Так мне кажется.

«Одна моя знакомая ошарашила меня поддержкой Z-операции. Нас объединяла любовь к Наполеону. После ее признания в том, что для нее вторжение России  в Украину – естественный ход вещей, эта точка соприкосновения для меня потеряла всякий смысл. Я удивлен количеством патетики, которую вы выдали в адрес большевиков и их вождя. Проект будущего от большевиков? Вы серьезно? Какая чушь».

Никита, если вы  мне еще раз в каком-нибудь письме, о каком-нибудь высказывании напишете «какая чушь», я вас заблокирую. Вы кто такой? Понимаете, мои высказывания любые – в программе с Крючковым, в этой программе – куплены  некоторым знакомством с материалом. Я немолодой человек, я кое-что прочел и многое пережил. Каждая моя фраза, даже самая спонтанная, оплачена жизненным опытом. Если вы мне еще раз скажете «какая чушь», я перестану читать ваши сообщения. Это не чушь, это моя точка зрения. Извольте ее уважать, пока вы слушаете меня, а не я вас.

Да, я предлагал проект будущего, да, большевики предлагали его. И если  вам это кажется чушью, это факт вашей, пока еще очень короткой биографии, вот и все. Поэтому нужно уметь уважительно, вдумчиво, как в случае с Пастернаком, относиться к чужому мнению. Я же говорю… Все время эта цитата из «Доживем до понедельника»: «Тот недопонимал, этот недооценил… Как будто историей орудовала толпа двоечников». Вы Ленина вообще читали?  Вы генезис его взглядов понимаете? Вы можете объяснить тот факт, что за Лениным – хорошим или плохим – пошла огромная страна. И он стал для этой страны фетишем.

Как это получилось? Как получилось, что программа большевиков стала – причем не в разрушительной, не в деструктивной, не в репрессивной своей части – для огромного количества людей символом веры. Вот мне кажется, что над эти следовало бы подумать. И тогда, может быть, многое бы для вас стало естественным. 

А вот: «Эмигранты бежали не от революции». Свершившееся в феврале не было революцией – в феврале был типичнейший верхушечный переворот. «Они бежали от режима, установившегося в результате большевистского переворота. Они бежали от смуты, от красного террора, от Гражданской войны». Так разумеется, но ведь дело в том, что смута и террор не были проектом большевиков. Гражданская война была сделана не этой количественно ничтожной партией. Эмигранты бежали понятно от чего. Во-первых, они бежали от грабежей и погромов. Во-вторых, от идеологической цензуры, которую большевики действительно довольно быстро установили, и это была их радикальная ошибка.

Но помимо радикальной цензуры и помимо этого радикального и чудовищного (что говорить) диктата, русская революция содержала нечто иное. Не нужно говорить, что русская революция была сплошным царством погромов, диктатуры, идеологического прессинга. В русской революции было счастье от крушения огромной гнилой стены, оно было тотальным.

«Сравнение большевиков с якобинцами и французскими революционерами является весьма натянутым и несостоятельным?» Предложите другое, пожалуйста. Вообще-то говоря, французская революция в русской революции совершенно отобразилась. Это абсолютно то же самое. Разумеется, она имела огромное количество индивидуальных черт. Но закономерности революции, показанные и на французской революции, и на подавленной Коммуне, были абсолютно тем же самым. И чем для вас, простите, якобинцы отличаются от большевиков? Чем они настолько лучше? Давайте об этом говорить, но говорить об этом уважительно, с пониманием того, зачем и с кем вы общаетесь. Если вам хочется поругаться, поругайтесь на улице. У вас есть такая возможность.

Окей, мы приближаемся к Леониду Мартынову, но пока… А нет, есть еще довольно много вопросов, которые меня продолжают занимать весьма глубоко.

«Действительно ли вы считаете, что много научить писать роман?» Это же курсы для тех, кто уже умеет писать романы. Это курсы для тех, кто пытается научиться жить с этим знанием. Главная задача для писателя – не обрести навык. Главная задача – научиться жить с этим навыком. Я пытаюсь научить человека писать романы, если он до этого писал только малую прозу.  Я пытаюсь научить человека жить с его литературным талантом, с ощущением творческого кризиса, с ощущением, что он ничего больше не может произвести. Я пытаюсь его мотивировать, пытаюсь раскрыть основные закономерности писания большой прозы. С каким чувством надо садиться за роман. Вот у вас есть идея. Что нужно сделать, чтобы превратить ее в роман?

Это курсы для писателей, продвинутые курсы. Они не для любого школьника, который мечтает о писательской судьбе. Научить писать романы действительно нельзя. Человек рождается с этим чувством, с романным симфоническим. А еще меньше того можно научить человека писать рассказы, потому что рассказ требует слишком многого. Рассказ требует огромного чувства меры, вкуса, такта, и так далее. Я, кстати, далеко не уверен, что я умею писать рассказы. Вот романы – да, в романе есть ретардация, отступления, куски, соединительные ткани. В романе есть всегда моменты – как и во всякой жизни, – когда жизнь берет паузу. Момент подготовки сенсации главной. 

Роман – это большое пространство, на котором можно и покуражиться, можно и посмеяться, и отдохнуть. Это огромное поле возможностей для человека. А вот в рассказе каждый знак препинания должен бить в цель, каждая точка. 

«Можете ли вы сказать, что…». Да, вот: «У Адорно буквально сказано: писать стихи после Освенцима – варварство». Контекст фразы, пожалуйста, восстановите. У Адорно написано, что сама жизнь после Освенцима невозможна. Прочтите мое стихотворение «После Адорно», которое заложено, так сказать, в книжку… как же она называлась… «Бремя черных». Это оттуда прямо строчка  – «варварство». Он так и пишет «варварство». Да, конечно, но писать стихи – это частный случай. Вся жизнь после Освенцима является компромиссом. Вот об этом и идет речь. А стихи как раз  – это, пожалуй, единственное, что можно делать.

Вообще вот эти все попытки слушателей демонстрировать мне лучшее, чем у меня, знание предмета…Ну неужели вы думаете, что прежде чем отвечать вам, я не прочел Адорно? Я это сделал довольно давно уже. Но у Адорно нигде не сказано, что конкретно стихи после Освенцима невозможны. Варварство – да, варварское занятие. Но ведь варварство – и жизнь после всего, что было. 

Это отнюдь не значит, что стихи после Освенцима невозможны. Варварство возможно, варварство – один из способов жить. Но скажите, а возможна жизнь после смерти любимого человека? После всего того, что творится в России? А многие, кстати, уехавшие, испытывают чувство вины перед оставшимися, совершенно мне непонятное. А многие оставшиеся испытывают чувство превосходства, еще более мне непонятное. Вот я совершенно не понимаю, почему нужно гордиться тем, что ты там живешь7 По-моему, это варварство. Мириться с этим и молчать – варварство.

Но ведь никто не говорит, что варварство невозможно. Варварство, если угодно, это нормальный путь жизни нормального человека. Мы постоянно живем с тем, с чем жить нельзя. Жизнь – это вообще такое место, где жить нельзя. Жить после Освенцима кощунственно. Вот это, собственно, та мысль, которую Адорно хотел донести до читателя. Но Адорно вообще мог порадоваться и мог, так сказать, похвастаться слишком большим пониманием. Ведь Адорно умер – о чем, кстати, и говорится в стихотворении «После Адорно», – освистанный своими студентами, от сердечного приступа после травли. Он очень мало прожил, до шестидесяти даже не дожил, по-моему… Или умер чуть за шестьдесят. Это лишний раз доказывает то, что новая мысль очень трудно пролагает путь в художественную форму. Тем более она менее понятна аудитории.

«Вы очень нетерпимы к возражениям». Нет, к возражениям. Я терпим к любой попытке меня в чем-то убедить. Я абсолютно нетерпим к хамству. Хамство мне не нравится. Наглые формы самоутверждения, наглые формы оппонирование, желание говорить со мной с позиции абсолютной истины. – да, это мне не нравится.  Я заслуживаю, чтобы со мной говорили уважительно. Не хочешь – не слушай. Но мне кажется, что в манере диалога уже заложены определенные истины. Я не буду повторять эту вечную фразу про дьявола, который начинается с пены на губах ангела. Я очень люблю Померанца, но с этой мыслью я не согласен. Ангел может быть с пеной на губах, ничего страшного.  Но мне хотелось бы все-таки как-то чтобы хотя бы в этой программе мы нащупывали вместе пути развития будущего, а не отсекали внутренних врагов.

«Согласны ли вы с точкой зрения Лешека Колаковского, что дьявол может быть искуплен?» Ну как, не просто согласен, а я как раз сейчас, когда переписываю третью, мистериальную часть книги о Зеленском, очень внимательно перечитываю книгу Венцловы – там, где речь идет о Вячеславе Иванове, о его понимании ариманического начала; о том, что в дьяволе есть Люцифер и Ариман. Я думаю, что Колаковский абсолютно правильно ставил вопрос: он говорил о том (кстати, к большому шоку общественности), что существование бога еще можно оспаривать по недостатку духовного опыта. Но существование дьявола любой, кто следит за общественной и политической жизнью, кажется, должен бы был признать. 

Это он, конечно, отсылает к «Мастеру и Маргарите». Колаковский вообще мой любимый мыслитель, и на меня он повлиял в огромной степени. Но я думаю, что сама мысль о вторжении небесных и дьявольских сил в современную политику очень непривычна. И когда я в Стэнфорде докладывал, многие – правда, только задним числом и постфактум – выразили недоумение вместо того, чтобы выразить его сразу же, когда я тут.

Но давайте привыкать к тому, что мы живем в такое время, когда дьявола стало видно, когда лик его явлен. В этом, кстати, одно из радикальных отличий «Гарри Поттера» от Евангелия. Качество текста я в расчет не беру. А в Евангелие дьявол еле упомянут – два или три раза, в момент искушения и в момент искупления. А в «Гарри Поттере» его лик явлен: зло дошло до того, что оно материализовалось. Да, в современной политике мы видим дьявола, не нужно прятать глаза. И нам надо научиться жить в мире, где он явил себя. 

Ну а мысль Колаковского о том, может ли быть искуплен дьявол… Конечно, момент какого-то примирения или искупления заложен в эту историю. Прометей же примирился с Зевсом в конце концов. Но для этого в Россию должен прийти сын божий, а его явление будет сопровождаться довольно мрачными приметами. Наверное, это так.

Поговорим о Леониде Николаевиче Мартынове – поэте, который сейчас не то чтобы забыт, но недооценен. Сегодня самый известный текст Мартынова – это перевод из венгерской поэзии «Князь тишины»: «По темному лесу блуждаю на свист…». 

Леонид Мартынов – главный поэт оттепели, наряду со Слуцким. Это поэт, который не очень хорошо проявил себя в истории с Пастернаком, которая отрубила первую оттепель от второй. Слуцкий тогда тоже, кстати, повел себя не очень хорошо, но все-таки лучше, чем  Мартынов. Что касается Мартынова, то это замечательный пример интонации. Это тоже пример поэта, который спрятался. А сколько у нас таких людей, которые спрятались?

Тут нельзя не вспомнить замечательную мысль Михаила Львовского: 

Я писал стихи и плакал,

Словно сам себя пытал.

То сажал себя я на кол,

То себя четвертовал…

Выдал все бумаге белой,

Не скрывая ничего,

И бумага не стерпела

Вдохновенья моего —

И воскликнула: «Бедняга!

Надо мною зря не плачь.

Хорошо, что я бумага, —

Ну, а если бы стукач?»

И в такой далекой дали

Я зарыл бесценный труд,

Что пока не отыскали.

И боюсь, что не найдут.

Все-таки Львовский был очень большим поэтом. Это Львовский, который написал «Вагончики», «Глобус», «В моей смерти прошу винить Клаву К.». Я с ним дружил в его поздние годы и очень его любил.

Так вот, очень многие спрятали себя. Мартынов был, конечно, задуман как поэт класса Павла Васильева. Его необычайный диапазон поэтический, его потрясающее владение всеми формами и видами стиха – от нарочитой прозаизации до высокой лирики… Я думаю, что он еще и получше Васильева владел всем этим арсеналом.  Да и постарше он был.

Он, я думаю, может быть сравним только с Семеном Кирсановым, которую большую часть жизни проходил как бы на полусогнутых. Он понимал и умел лучше большинства современников. Прав был Михаил Леонович Гаспаров, говоря о том, что он великий поэт. Но, к сожалению, из глубоких глубин приходится вычитывать его отношение в вещам – в частности, может быть, из поэм начала войны или из «Твоей поэмы». 

Мартынов оказался в ссылке по делу «сибирских сепаратистов»: ему повезло, он вышел. Но все, что он писал потом, было удивительным примером интонации без содержания. Все ранние книги Мартынова (то есть все, что до 60-70-х годов, ему ведь было хорошо за 50, когда его начали хорошо печатать) – это поразительный пример удивительной, заразительной, по-своему чрезвычайно личной интонации. На всем стоит личное клеймо. Но то, что говорится, совершенно бессодержательно и пусто. 

Содержание было в его ранних поэмах. Например, поэма «Тобольский летописец», которую обожал Лев Лосев и цитировал наизусть кусками:

Соймонов тосковал с утра,— во сне увидел он Петра.

Царь дал понюхать табаку, но усмехнулся, говоря:

“Просыплешь, рваная ноздря!”

Сон вызвал острую тоску.

Март.

Отступили холода.

Но вьюги вьют.

До самых крыш в сугробах тонут города —

Тобольск, Ялуторовск, Тавда.

А через месяц, поглядишь, пойдет и вешняя вода.

Соймонов едет на Иртыш, дабы измерить толщу льда.

Великолепно же сказано! Это такие слова, которые хорошо запоминаются. Ядреные, что называется.  От зубов отскакивает.

…Вода иртышская желта,

Как будто мылись в ней калмык,

Монгол, джюнгарец, кашкарлык,

Китаец и каракиргиз,

И всё течет к Тобольску вниз.

Зрит Азия из прорубей.

Поразительно здорово сделано! Я не буду ее всю цитировать, про кольцо там замечательное повествование. Вообще, повествовательные поэмы Мартынова – это какое-то чудо органики и естественности поэтической речи. Но его настоящие высказывания, его настоящая силу ушла, может быть, каким-то странным образом в его прозу, в его автобиографическое сочинение «Воздушные фрегаты», в котором он более или менее откровенен. А ранний Мартынов – экспрессионистский, с напряженной метафорикой, – это просто кануло где-то.

Когда вышла книга раннего Мартынова… Была такая в «Молодой гвардии»  серия, где издавали ранние стихотворения. Вот Смелякова они тогда молодого издали – все были потрясены. Так вот, там вышла книга раннего Мартынова «Река Тишина». И я ее купил.  Я был потрясен просто – настолько это была могучая поэзия, которую советская власть задавила, заставила куда-то убраться под подушку. 

— Ты хотел бы вернуться на реку Тишину?

— Я хотел бы. В ночь ледостава.

— Но отыщешь ли лодку хотя бы одну

И возможна ли переправа

Через темную Тишину?

В снежных сумерках, в ночь ледостава,

В городе том я знаю дом.

Стоит в окно постучать — выйдут меня встречать.

Знакомая одна. Некрасивая она.

Я ее никогда не любил.

— Не лги!

Ты ее любил!

— Нет! Мы не друзья и не враги.

Я ее позабыл.

Ну так вот. Я скажу: хоть и кажется мне.

Что нарушена переправа,

Но хочу еще раз я проплыть по реке Тишине

В снежных сумерках, в ночь ледостава.

— Ночь действительно ветреная, сырая.

В эту ночь, трепеща, дотлевают поленья в печах.

Но кого же согреют поленья, в печах догорая?

Я советую вспомнить о более теплых ночах.

— Едем?

— Едем!

Из дровяного сарая

Братья ее вынесут лодку на плечах

И опустят на Тишину.

И река Тишина у метели в плену,

И я на спутницу не взгляну,

Я только скажу ей: «Садитесь в корму!»

Она только скажет: «Я плащ возьму.

Сейчас приду…»

Плывем во тьму,

Мимо предместья Волчий хвост,

Под Деревянный мост,

Под Оловянный мост,

Под Безымянный мост…

Я все читать не буду, это огромное стихотворение. Такое же, кстати, как и знаменитое «Лукоморье» или «Замечали – по городу ходит прохожий?»:

Помните:

Флейта, флейта!

Охотно я брал тебя в руки.

Дети, севши у ног моих, делали луки,

Но, нахмурившись, их отбирали мамаши:

— Ваши сказки, а дети-то все-таки наши!

Вот сначала своих воспитать вы сумейте,

А потом в Лукоморье зовите на флейте!

Вот это невероятное богатство поэтического инструментария, воображения при относительной скудости мировоззрения… Кстати, у Мартынова был большой опыт литературной травли. И пинали его многократно, и запретить его пытались, и Вера Инбер на него нападала. Он на это ответил знаменитым стихотворением «Я смотрю без раздраженья на  такие вещи». Но понимаете, из него выбили, как-то его заставили спрятать то, что он умел на самом деле.

Он же был, по большому счету, поэт напряженно сентиментальности, такой удивительной человеческой чуткости. Но в его стихах, которые составили его оттепельную славу, ничего этого нет. А под конец это было уже какое-то громыхание или повторение прописей.

Но ведь посмотрите, Мартынов умел писать совершенно иначе. Вот «Лунный внук» – одно из самых известных посмертных стихотворений, при жизни его мало кто знал:

Этой старой деревни фактически нет –

Она была сожжена во время войны дотла,

И расплавились даже церковные колокола.

Теперь все, кроме церкви построено вновь:

В новых избах горит электрический свет,

На новых калитках новые почтовые ящики

для новых газет,

У новой изгороди новый мотоциклет, –

Словом, этой деревни нет, но она и не умерла.

Вечером из глубины этих новых изб,

Сквозь оконца которых маячат старинные призраки

женщин-икон,

Раздается мелодический визг,

Ибо чуть ли не в каждой избе не приемник,

так патефон,

И под этот мелодический крик и писк

Девушки изб

Либо пляшут над тихой рекой, либо плетут венок.

А старик

Обязательно смотрит на лунный диск

Через театральный бинокль.

– Что ты видишь? Дай посмотреть и мне! –

Но старик не выпускает бинокль из рук,

Потому что там, на Луне,

Живет внук.

Пусть говорят, что старик не здоров, не вполне он

в своем уме,

Но ведь внук не убит, и не сгинул в плену,

И не стал перемещенным лицом, –

Он был отважным бойцом на войне,

А после войны улетел на Луну,

И дело с концом.

Он в командировке, секретной пока, этот внук

старика.

Он работает там, на Луне, и усовершенствует

лунный свет,

Чтобы исправней сияла Луна и плыла, и плыла

Здесь, над этой старой деревней, которой

фактически нет,

Потому что во время войны она была сожжена

дотла.

Я понимаю очень хорошо, что это сделано на довольно простом приеме. Но ведь дело не в приеме – дело в гениально подобранном вольном стихе, это такой сильно искривленный анапест, анапест на грани тактовика. Это очень здорово сделано. И понимаете, интонация такая как бы посмертная.

Очень точно, что все умерло и оно именно осталось в состоянии полужизни. Эта деревня сожжена, но она живет, около каждого забора мотоциклет, около каждого забора не приемник, так патефон. Это ощущение жизни сквозь смерть; жизни, которая не сумела заново себя никак проявить. Это полужизнь. До такой констатации надо было дозреть, это действительно для Мартынова довольно высокая отвага – сказать это вслух, особенно в те времена, когда громыхала официальная победная поэзия.

Боюсь, что мы не успеем прочитать «Дом фарфора» – это стихотворение, которое тоже очень характеризует мартыновскую манеру, потому что это сентиментальные стихи и очень трогательные. Где его здесь найдешь-то? Видимо, его и в сети нет.  Я его наизусть только уже помню. Там стихотворение о том, что выстроили новый магазин – «Дом фарфора», и в него ночью, опять-таки под луной, которая у Мартынова всегда знак печали, как и положено, просится фарфорый мопс. А его не берут.

Не впустили.

И как он ни визжал, не просился, 

Немощен и стар…

Не  вульгарный и не залежалый

В «Дом фарфора» ввозится товар.

Это о чем? Понимаете, оттепельный пафос (У Окуджавы: «Ломают старые дома – ужасные, запаршивленные, а на их фоне вырастают новые и счастливые; у Матвеевой – «Водосточные трубы», которых на новых домах возводят)… нельзя не пожалеть об этом старье, потому что она было живым и органичным. И может быть, весь пафос поэзии Мартынова в том, что нельзя беспощадно уничтожать жизнь – плохую, хорошую, новую, старую, потому что если она уничтожается беспощадно или если она восстанавливается без чувства, то она не продолжится. Не получится это. Все попытки восстановить разрушенное всегда бесплодны. И этот пафос Мартынова мне близок. 

Я надеюсь, что вы и сами почитаете для себя его и многое откроете. Спасибо, услышимся через неделю, пока.