Это самое стыдное мое воспоминание. Но стыдно должно быть не мне
1997. Мне было 10 лет. Я ехала в троллейбусе. Я возвращалась из музыкальной школы. Она была на другом конце Ярославля, дорога занимала час. В этом троллейбусе не было отопления, но пар уже не вырывался изо рта – надышали.
Когда холодно, ты подбираешься, стараешься съежиться, стараешься меньше шевелиться.
Я была одета в куртку цвета морской волны. Она была с чужого плеча и грязная (стирали руками и только весной), но «прилично выглядела» – не было ни дыр, ни блестящих потертостей. Еще она была теплая. Но даже она не защищала от холода, когда хочется есть.
На одной из остановок зашла женщина с мешками. Мешки были холщовые, разноцветные. Села рядом, разложила мешки. Женщина была крупная – она привалилась ко мне, и я погрелась об ее бок.
Потом женщина заговорила со мной. Она спросила, почему я еду одна. Я удивилась – все дети ездили одни, все взрослые все время работали. Она спросила, есть ли у меня мама. Я напряглась – небезопасный вопрос, сказала, что мама есть. Мама учительница и еще моет полы. Женщина сказала, что живет за рубежом, а приехала в детский дом с гуманитарной помощью. И показала на мешки.
Я подумала – реально иностранка. Говорить такое в троллейбусе. И не боится же.
Потом я подумала – возможно, она сумасшедшая. Подобралась. Хотела отодвинуться от нее – но ее бок был теплым. Все равно мне выходить через пару остановок.
Я погрелась об нее еще.
Потом я встала и вежливо попрощалась. Женщина протянула мне мешок. Сказала: отдашь маме.
Я обхватила мешок. Он был розовым и тяжелым. Что там? Нельзя спрашивать, передумает еще.
Сиротам точно хуже, чем мне, эта женщина просто не знает. Мешок был ростом с пол меня, я почти ничего не видела.
Двери открылись. Две ступеньки. Я шагнула и упала.
Я упала и мешок развязался. Из мешка посыпалась крупа. Это была перловая крупа.
Она сыпалась в жидкую снежную грязь под троллейбусом. Я завыла. Я накрыла мешок собой.
Троллейбус проехал мимо гигантской тенью. Я встала на четвереньки над мешком. Я опустила руки в жижу с крупой. Я начала заталкивать жижу с крупой обратно в мешок.
Я выла и выла. Ничего не поправить. Ничего. Люди подходили ближе. Что если они украдут мешок?
Я клацнула зубами. Какая-то бабушка начала причитать.
Кто-то схватил меня за загривок, подтянул. Мужчина! Он схватил мешок. Я тоже схватила мешок. Он сказал: где ты живешь? Я донесу. Он сильнее. Я ничего не смогу сделать. Мы смотрели друг на друга.
Я сказала – здесь дворами. Мы пошли через дворы. Дворы были засыпаны снегом, безжалостная смертная белизна. Мы подошли к подъезду.
Он сказал – иди вперед. В подъезде темно. Мужик идет за мной, несет мешок. Мне страшно, что он идет за мной. Но как же страшно, что он убежит. Мы идем по шприцам, шприцы лопаются с треском. Не наступить на иглу. Мы идем мимо надписей сука и обгоревших стен (их поджигают для веселья).
Моя спина превратилась в ухо, я слышу каждое его движение. Вот и четвертый этаж.
Я говорю: я не могу пустить вас в квартиру. Отдайте мешок.
Он говорит: открой дверь, я занесу.
Нет.
Он говорит: хотя бы позвони в дверь. Мне надо видеть, что ты зашла.
В квартире никого нет. Нельзя, чтобы он это узнал.
Я говорю: меня мама будет ругать. Отдайте.
Он звонит сам. За моей дверью шевеление.
Мама!
– Лена, ты?
– Тут мужчина!
Мама открывает. Я протискиваюсь между ней и мужиком.
Мама смотрит на мужика. Он ставит мешок у двери. Уходит. Запереть все замки!
– Господи! Где ты так перемазалась! Не плакать, не плакать.
– Мама! Там перловка! Но я! Упала! Я ее рассыпала! Но я собрала! Там со снегом получилось.
Мама открывает мешок, смотрит на грязь, перемешанную с крупой.
– Не надо было собирать.
– Но это же еда!
Мама молчит.
Говорит:
– Ничего. Мы все переберем.
Мы рассыпаем перловку на газету и по зернышку складываем в пакет. Потом мы замочим крупу, сольем воду, вымоем снег и грязь.
Мы отварим перловку. Мы поедим.
Это самое стыдное мое воспоминание. Но стыдно должно быть не мне.