Купить мерч «Эха»:

Непрошедшее время - 2016-02-07

07.02.2016
Непрошедшее время - 2016-02-07 Скачать

Майя Пешкова

Я наравне с другими Хочу тебе служить, От ревности сухими Губами ворожить. Твердила я строки Мандельштама, прозвучавшие на вечере в Центральном Доме Литераторов в день 125-летия поэта. Звонили знакомые, учителя и слушатели, прося передать заключительную часть вечера, где строки поэта и воспоминания о нем современников читали артисты Московского Художественного театра имени Чехова.

Актеры Мхт Им. Чехова

Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето. С дроботом мелким расходятся улицы в чоботах узких железных. В черной оспе блаженствуют кольца бульваров... Нет на Москву и ночью угомону, Когда покой бежит из-под копыт... Ты скажешь – где-то там на полигоне Два клоуна засели – Бим и Бом, И в ход пошли гребенки, молоточки, То слышится гармоника губная, То детское молочное пьянино: - До-ре-ми-фа И соль-фа-ми-ре-до. Бывало, я, как помоложе, выйду В проклеенном резиновом пальто В широкую разлапицу бульваров, Где спичечные ножки цыганочки в подоле бьются длинном, Где арестованный медведь гуляет - Самой природы вечный меньшевик. И пахло до отказу лавровишней... Куда же ты? Ни лавров нет, ни вишен... Я подтяну бутылочную гирьку Кухонных крупно скачущих часов. Уж до чего шероховато время, А все-таки люблю его за хвост ловить, Ведь в беге собственном оно не виновато Да, кажется, чуть-чуть жуликовато... Чур, не просить, не жаловаться! Цыц! Не хныкать — для того ли разночинцы Рассохлые топтали сапоги, чтоб я теперь их предал? Мы умрем как пехотинцы, Но не прославим ни хищи, ни поденщины, ни лжи. Есть у нас паутинка шотландского старого пледа. Ты меня им укроешь, как флагом военным, когда я умру. Выпьем, дружок, за наше ячменное горе, Выпьем до дна... Из густо отработавших кино, Убитые, как после хлороформа, Выходят толпы — до чего они венозны, И до чего им нужен кислород... Пора вам знать, я тоже современник, Я человек эпохи Москвошвея, — Смотрите, как на мне топорщится пиджак, Как я ступать и говорить умею! Попробуйте меня от века оторвать, — Ручаюсь вам — себе свернете шею! Я говорю с эпохою, но разве Душа у ней пеньковая и разве Она у нас постыдно прижилась, Как сморщенный зверек в тибетском храме: Почешется и в цинковую ванну. — Изобрази еще нам, Марь Иванна. Пусть это оскорбительно — поймите: Есть блуд труда и он у нас в крови. Уже светает. Шумят сады зеленым телеграфом, К Рембрандту входит в гости Рафаэль. Он с Моцартом в Москве души не чает — За карий глаз, за воробьиный хмель. И словно пневматическую почту Иль студенец медузы черноморской Передают с квартиры на квартиру Конвейером воздушным сквозняки, Как майские студенты-шелапуты.

Я скажу тебе с последней Прямотой: Все лишь бредни, шерри-бренди, Ангел мой. Там где эллину сияла Красота, Мне из черных дыр зияла Срамота. Греки сбондили Елену По волнам, Ну а мне – соленой пеной По губам. По губам меня помажет Пустота, Строгий кукиш мне покажет Нищета. Ой-ли, так-ли, дуй-ли, вей-ли, Все равно. Дуй коктейли, ангел Мэри, Дуй вино! Я скажу тебе с последней Прямотой: Все лишь бредни, шерри-бренди, Ангел мой.

Она еще не родилась, Она и музыка, и слово, И потому всего живого Ненарушаемая связь. Спокойно дышат моря груди, Но, как безумный, светел день. И пены бледная сирень В черно-лазоревом сосуде. Да обретут мои уста Первоначальную немоту, Как кристалическую ноту, Что от рождения чиста! Останься пеной, Афродита, И, слово, в музыку вернись, И, сердце, сердца устыдись, С первоосновой жизни слито!

Золотистого меда струя из бутылки текла Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела: — Здесь, в печальной Тавриде, куда нас судьба занесла, Мы совсем не скучаем, — и через плечо поглядела.

И через плечо поглядела… И через плечо поглядела… И через плечо поглядела…

Всюду Бахуса службы, как будто на свете одни Сторожа и собаки, — идешь, никого не заметишь. Как тяжелые бочки, спокойные катятся дни. Далеко в шалаше голоса — не поймешь, не ответишь. После чаю мы вышли в огромный коричневый сад, Как ресницы, на окнах опущены темные шторы. Мимо белых колонн мы пошли посмотреть виноград, Где воздушным стеклом обливаются сонные горы. Я сказал: виноград, как старинная битва, живет, Где курчавые всадники бьются в кудрявом порядке; В каменистой Тавриде наука Эллады — и вот Золотых десятин благородные, ржавые грядки. Ну, а в комнате белой, как прялка, стоит тишина, Пахнет уксусом, краской и белым вином из подвала. Помнишь, в греческом доме: любимая всеми жена, — Не Елена — другая, — как долго она вышивала? Золотое руно, где же ты, золотое руно? Всю дорогу шумели морские тяжелые волны, И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно, Одиссей возвратился, пространством и временем полный.

Арсений Тарковский «Поэт» Эту книгу мне когда-то В коридоре Госиздата Подарил один поэт; Книга порвана, измята, И в живых поэта нет. Говорили, что в обличьи У поэта нечто птичье И египетское есть; Было нищее величье И задерганная честь. Как боялся он пространства Коридоров! Постоянства Кредиторов! Он как дар В диком приступе жеманства Принимал свой гонорар. Так елозит по экрану С реверансами, как спьяну, Старый клоун в котелке И, как трезвый, прячет рану Под жилеткой из пике. Оперенный рифмой парной, Кончен подвиг календарный, - Добрый путь тебе, прощай! Здравствуй, праздник гонорарный, Черный белый каравай! Гнутым словом забавлялся, Птичьим клювом улыбался, Встречных с лету брал в зажим, Одиночества боялся И стихи читал чужим. Так и надо жить поэту. Я и сам сную по свету, Одиночества боюсь, В сотый раз за книгу эту В одиночестве берусь. Там в стихах пейзажей мало, Только бестолочь вокзала И театра кутерьма, Только люди как попало, Рынок, очередь, тюрьма. Жизнь, наверное, наболтала, Наплела судьба сама.

Надежда Мандельштам, из книги «Мой муж – Осип Мандельштам»: «Когда накапливалась кучка бумаг, он просил, чтобы я прочла их ему вслух: «Только без выражения...» Он хотел, чтобы я читала, как десятилетняя школьница, пока учительница не научила ее «со слезой» поднимать и опускать голос. Каждую фразу он проверял на слух – в сущности, ему нужна была не жена-секретарша, а диктофон, но с диктофона он не мог бы требовать еще вдобавок понимания, как с меня. Если что-нибудь из записанного ему не нравилось, он недоумевал, как я могла безропотно записать такую чушь, но если я бунтовала и не хотела что-нибудь записать, он говорил: «Цыц! Не вмешивайся... Ничего не понимаешь, так молчи».

Николай Чуковский, «Встречи с Мандельштамом»: «...в комнате не было ничего, принадлежащего ему, кроме папирос, - ни одной личной вещи. И тогда я понял самую разительную его черту — безбытность. Это был человек, не создававший вокруг себя никакого быта и живущий вне всякого уклада».

Марина Цветаева, «История одного посвящения»: У Мандельштама глаза всегда опущены: робость? величие? тяжесть век? веков? Глаза опущены, а голова отброшена. Учитывая длину шеи, головная посадка верблюда. Трехлетний Андрюша – ему: «Дядя Ося, кто тебе так голову отвернул?» А хозяйка одного дома, куда впервые его привела, мне: «Бедный молодой человек! Такой молодой и уже ослеп?». «Распахнутые глаза у Мандельштама – звезды, с завитками ресниц, доходящими до бровей». «Нужно сказать, что Мандельштаму, с кладбища ли, с прогулки ли, с ярмарки ли, всегда отовсюду хотелось домой. И всегда раньше, чем другому (мне). А из дому – непреложно – гулять. Думаю, юмор в сторону, что когда не писал (а не писал – всегда, то есть раз в три месяца по стиху) – томился. Мандельштаму, без стихов, на свете не сиделось, не ходилось – не жилось», - Марина Цветаева.

Анна Ахматова: «Для меня он не только великий поэт, но и человек, который, узнав, как мне плохо в Фонтанном доме, сказал мне прощаясь (это было на Московском вокзале в Ленинграде): «Аннушка (он никогда в жизни не называл меня так), всегда помните, что мой дом – ваш».

Иосиф Бродский: «Этот нервный, высокий чистый голос, исполненный любовью, ужасом, памятью, культурой, верой, — голос, дрожащий, быть может, подобно спичке, горящей на промозглом ветру, но совершенно неугасимый. Голос, остающийся после того, как обладатель его ушел. Он был, невольно напрашивается сравнение, новым Орфеем: посланный в ад, он так и не вернулся, в то время как его вдова скиталась по одной шестой части земной суши, прижимая кастрюлю со свертком его песен, которые заучивала по ночам на случай, если фурии с ордером на обыск обнаружат их. Се наши метаморфозы, наши мифы».

Иосиф Бродский: «Он трудился в русской поэзии тридцать лет, и созданное им сохранится, покуда существует русский язык. И, конечно же, переживет нынешний и любой последующий режим в этой стране благодаря лиризму и глубине. Если честно, я не знаю ничего в мировой поэзии, что может сравниться с откровением четырех строк из «Стихов о неизвестном солдате», написанных за год до смерти: Аравийское месиво, крошево, Свет размолотых в луч скоростей - И своими косыми подошвами Луч стоит на сетчатке моей... Этот размол скоростей является в той же мере автопортретом, как и невероятным астрофизическим прозрением. За спиной Мандельштам ощущал отнюдь не близящуюся «крылатую колесницу», но свой «век-волкодав», и он бежал, пока оставалось пространство. Когда пространство кончилось, он настиг время. То есть нас».

«Русская поэзия вообще и Мандельштам в частности не заслуживают того, чтобы с ними обходились как с бедными родственниками. Язык и литература, в особенности поэзия, есть лучшее, что страна имеет», - Иосиф Бродский.

М. Пешкова

Заключительная, третья часть вечера, состоявшегося в Центральном Доме Литераторов в день 125-летия со дня рождения Осипа Мандельштама. Программа «Непрошедшее время» на «Эхе Москвы».

Актеры Мхт Им. Чехова

Из воспоминаний Надежды Мандельштам: «Я знаю одно: человек, страдалец и мученик, где-то умер. Этим кончается всякая жизнь. Перед смертью он лежал на нарах, и вокруг него копошились другие смертники. Вероятно, он ждал посылки... Ее не доставили, или она не успела дойти... Посылку отправили обратно. Для нас это было вестью и признаком того, что Осип Мандельштам погиб. Для него, ожидавшего посылку, ее отсутствие означало, что погибли мы. А все это произошло потому, что откормленный человек в военной форме, тренированный на уничтожении людей, которому надоело рыться в огромных, непрерывно меняющихся списках заключенных и искать какую-то непроизносимую фамилию, перечеркнул адрес, написал на сопроводительном бланке самое простое, что пришло ему в голову – «за смертью адресата», – и отправил ящичек обратно, чтобы я, молившаяся о смерти друга, пошатнулась перед окошком, узнав от почтовой чиновницы сию последнюю и неизбежную весть». Белла Ахмадулина Памяти Осипа Мандельштама В том времени, где и злодей - лишь заурядный житель улиц, как грозно хрупок иудей, в ком Русь и музыка очнулись. Вступленье: ломкий силуэт, повинный в грациозном форсе. Начало века. Младость лет. Сырое лето в Гельсингфорсе. Та – Бог иль барышня? Мольба – чрез сотни вёрст любви нечеткой. Любуется! И гений лба застенчиво завешен чёлкой. Но век желает пировать! Измученный, он ждет предлога – и Петербургу Петроград оставит лишь предсмертье Блока. Знал и сказал, что будет знак и век падет ему на плечи. Что может он? Он нищ и наг пред чудом им свершенной речи. Гортань, затеявшая речь неслыханную, - так открыта. Довольно, чтоб ее пресечь, и меньшего усердья быта. Ему – особенный почёт, двоякое злорадство неба: певец, снабженный кляпом в рот, и лакомка, лишенный хлеба. Из мемуаров: «Мандельштам любил пирожные». Я рада узнать об этом. Но дышать – не хочется, да и не надо. Так значит, пребывать творцом, за спину заломившим руки, и безымянным мертвецом всё ж недостаточно для муки? И в смерти надо знать беду той, не утихшей ни однажды, беспечной, выжившей в аду, неудержимой детской жажды? В моём кошмаре, в том раю, где жив он, где его я прячу, он сыт! А я его кормлю огромной сладостью. И плачу.

Из вступительной статьи в издании «Библиотека поэта», 1979 год: «Трудно сложились для поэта и житейские обстоятельства. После кратковременного пребывания в Чердыни-на-Каме он поселился в Воронеже. Мандельштам иногда выезжал из Воронежа. Появлялся в Москве, в Ленинграде и в других городах. В 1937 году оборвался творческий путь Мандельштама. Поэт умер в начале 1938 года».

Нежнее нежного Лицо твое, Белее белого Твоя рука, От мира целого Ты далека, И все твое — От неизбежного. От неизбежного Твоя печаль, И пальцы рук Неостывающих, И тихий звук Неунывающих Речей, И даль Твоих очей.

На бледно-голубой эмали, Какая мыслима в апреле, Березы ветви поднимали И незаметно вечерели. Узор отточенный и мелкий, Застыла тоненькая сетка, Как на фарфоровой тарелке Рисунок, вычерченный метко, - Когда его художник милый Выводит на стеклянной тверди, В сознании минутной силы, В забвении печальной смерти.

Бессонница. Гомер. Тугие паруса. Я список кораблей прочел до середины: Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный, Что над Элладою когда-то поднялся. Как журавлиный клин в чужие рубежи, - На головах царей божественная пена, - Куда плывете вы? Когда бы не Елена, Что Троя вам одна, ахейские мужи? И море, и Гомер — всё движется любовью. Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит, И море черное, витийствуя, шумит И с тяжким грохотом подходит к изголовью.

Я вернулся в мой город, знакомый до слез, До прожилок, до детских припухлых желез. Ты вернулся сюда, так глотай же скорей Рыбий жир ленинградских речных фонарей, Узнавай же скорее декабрьский денек, Где к зловещему дегтю подмешан желток. Петербург! Я еще не хочу умирать! У тебя телефонов моих номера. Петербург! У меня еще есть адреса, По которым найду мертвецов голоса. Я на лестнице черной живу, и в висок Ударяет мне вырванный с мясом звонок, И всю ночь напролет жду гостей дорогих, Шевеля кандалами цепочек дверных.

За гремучую доблесть грядущих веков, За высокое племя людей Я лишился и чаши на пире отцов, И веселья, и чести своей. Мне на плечи кидается век-волкодав, Но не волк я по крови своей, Запихай меня лучше, как шапку, в рукав Жаркой шубы сибирских степей. Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы, Ни кровавых кровей в колесе, Чтоб сияли всю ночь голубые песцы Мне в своей первобытной красе, Уведи меня в ночь, где течет Енисей, И сосна до звезды достает, Потому что не волк я по крови своей, И меня только равный убьет.

Кувшин Длинной жажды должник виноватый, Мудрый сводник вина и воды, — На боках твоих пляшут козлята И под музыку зреют плоды. Флейты свищут, клевещут и злятся, Что беда на твоем ободу Черно-красном — и некому взяться За тебя, чтоб поправить беду.

М. Пешкова

Третья, заключительная часть вечера в Центральном Доме Литераторов в день 125-летия Осипа Мандельштама. Режиссер Марина Брусникина. На «Эхе Москвы» вы слушали программу «Непрошедшее время».