"Я тебя никогда не увижу". Посвящение Андрею Вознесенскому - Непрошедшее время - 2011-10-23
МАЙЯ ПЕШКОВА: Вечером-посвящением Андрею Вознесенскому, названному строкой из «Юноны и Авось» «Я тебя никогда не увижу», открыли семьдесят восьмой сезон Центрального Дома Литераторов. Начиная от вестибюля Краснопресненского метро, спрашивали лишний билетик. Но это были не билеты, а приглашения с портретом поэта на первой странице и видиомой «А. В.» на последней. «Был лом», - сказала молодежь, которой пришло, кстати, очень много. Стояли в дверях и в проходах. А на экране проецировали фотографии поэта, а голос его читал стихи об интеллигенции. Открыл вечер и вел его прозаик Александр Кабаков.
АЛЕКСАНДР КАБАКОВ: То, что первым пришло в голову сегодня, когда я думал об этом вечере, это такое наблюдение: и уже третье столетие в России начинается с некоторым опозданием. Восемнадцатый век кончился с войной двенадцатого года. Девятнадцатый век кончился известным образом. Двадцатый век для России, мне кажется, кончается уходом людей, которые этот век закрывают. За последние два-три года ушли, по крайней мере, трое людей, которые сделали честь двадцатому веку русской литературы – Василий Аксенов, Бэлла Ахмадулина и, конечно, Андрей Вознесенский, без которого – пошлые слова, но по-другому не скажешь – опустела русская поэзия. Вознесенский был, безусловно, мировым поэтом, член восьми академий зарубежных, всемирно известный. Но я думаю, что известность его и значение для мировой поэзии заключались, прежде всего, в том, что он был изумительно, исключительно, безусловно, русским поэтом. Он двинул русскую поэзию так сильно вперед, как до него это удавалось только гениям, имена которых даже и называть не надо. Они и так очевидны для нас. Вознесенский уже давно, во всяком случае, для многих и для меня, в частности, это не фамилия автора, это некое понятие. И это понятие объединяет все: наивный взлет надежд на свободу в шестидесятые, упорное и упрямое противостояние всякому давлению, всякой попытке управлять литературой и может быть уникальная способность пройти через все времена и оказаться современником людей младших его не на поколение, а на два-три поколения. Вознесенский сумел пройти и остаться в одно и то же время. Он прошел, но не ушел никуда. Откроет вечер Олег Табаков.
ОЛЕГ ТАБАКОВ: Андрей Вознесенский. «Боль».
Вижу скудный лес
возле Болшева...
Дай секунду мне без обезболивающего!
Бог ли, бес ли, не надо большего,
хоть секундочку без обезболивающего!
Час предутренний камасутровый,
круглосуточный, враг мой внутренний,
сосредоточась в левом плече,
вывел тотчас отряды Че.
Мужчину раны украшают.
Мученье прану укрощает.
Что ты, милый, закис?
Где ж улыбка твоя?
Может, кто мазохист?
Это только не я.
Утешься битою бейсбольную,
Мертвец живет без обезболивающего.
Обезумели теленовости,
Нет презумпции невиновности.
Христианская, не казенная
Боль за ближнего, за Аксенова.
Любовь людская.
Жизнь – досада.
Держись, Васята!
Воскрешение – понимание
Чего-то больше, чем реанимация.
Нам из третьего измерения
Не вернуться назад.
Мысли божие несмеренные человеческой головы
Разум стронется.
Горечь мощная.
Боль, сестреночка, невозможная!
Жизнь есть боль. Бой с собой.
Боль не чья-то — моя
Боль зубная, как бор,
как таблетка, мала.
Боль — как Божий топор –
плоть разрубленная
Бой – отпор, бой – сыр-бор
Игра купленная.
Боль моя, ты одна понимаешь меня.
Как любовь к палачу, моя вера темна.
Вся душа — как десна воспаленная.
Боль — остра, боль — страна
разоренная.
Соль Звезды Рождества
растворенная.
Соль — кристалл, Боль Христа –
карамболь бытия.
Боль — жена, боль — сестра,
боль — возлюбленная!
Это право на боль и дает тебе право,
на любую любовь, закидоны и славу.
М. ПЕШКОВА: Юрий Петрович Любимов хотел видеть лица зрителей, твердо заявив, что он режиссер, а не актер. И потребовал свет в зале.
ЮРИЙ ЛЮБИМОВ: Я не буду читать, хотя люблю стихи, любил Андрея. Мы делали с ним два спектакля-догадки. Один закрыли нам, конечно, «Берегите лица». На что Андрей ответил: «Им лица не нужны. Им нужны только хари». Тоже неплохо он ответил, потому что мы уже и так, и сяк, все равно не получалось никак с ними договориться. Но что меня в нем потрясало, и чего не хватает нынешним артистам. Он приходил… Вначале мы сделали это как «Поэт и театр», и он приходил и читал сам. И он меня поразил тем, что он говорил: «Есть какая-нибудь комната?» Я говорил: «Есть, Андрей». «Вот я там посижу». Я смотрел, он туда уходил в эту комнату за полчаса, как ему выступать. И там он чего-то настраивался и выходил, и очень хорошо читал. Он какой-то собранный был и мысли нес великолепно вам. Дальше как я с ним познакомился. Первым мне сказал мой знакомый, друг даже, Ерванд Николай Робертович. Он от советской власти заикался. Он сидел, знаете да? Он говорит: «Юра, приглядитесь-ка к Андрею Вознесенскому. Они его пропускают, потому что его стихи не понимают». Дальше мне сказал мой второй знакомый. Мне везло с моими знакомыми. Пастернак. Может, Зоя это помнит? Когда Пастернак сидел, а я играл в слабом спектакле молодым человеком Ромео, то фехтовали, и клинок сломался и ударил между Андреем и Пастернаком, в кресло. И тогда Пастернак пришел и сказал: «Вы меня чуть не убили». А Андрей взял этот… А тебя он сохранился? Нет? Сохранился? Так что вот эта черта Андрея… Сравнительно недавно с Зоей он пришел Гоголя смотреть. Ему было тяжело. Чего уж говорить. Но глаза у него были удивительно живые. И это меня поразила, его жажда, хотя он уходит явно. Это было видно. Это трагическая вещь, конечно, смотреть, когда уходит человек еще в полном сознании. Я хотел Зое напомнить истории нашей жизни, потому что две работы, да и не только работы связывали нас долгие годы.
А. КАБАКОВ: Владимир Познер.
ВЛАДИМИР ПОЗНЕР: Я вообще не очень понимаю, почему я на сцене. Я неблизко знал Андрея Андреевича. О каких-то личных вещах я не могу говорить, потому что их просто нет. Я впервые познакомился с ним, если можно так сказать, когда я работал секретарем у Самуила Яковлевича Маршака. Это был пятьдесят девятый год – шестидесятый. И к Маршаку приходили молодые поэты, и проходил Вознесенский, в том числе. Читали свои стихи. Евтушенко, Ахмадулина, Роберт Рождественский. Вот это было мое первое знакомство с ним. Я сейчас скажу странную вещь, но когда я его первый раз увидел, он мне показался ужасно похожим на дельфина. Вот такой какой-то нос, улыбающимся как дельфин… Ну, в общем, какой-то такой симпатичный. Вы, может быть, просто не знаете дельфинов. Я их хорошо знаю вообще. Похоже было. Потом я был среди тех тысяч человек, которые приходили в Лужниках на чтение поэзии. Обычно это были те же люди, то есть Вознесенский, Евтушенко, Ахмадулина, Рождественский, ну, Булат Окуджава еще. Наверное, среди вас есть те люди, которые ходили на эти замечательные вещи. Помните, была еще конная милиция? Столько народу было. Я часто задавался вопросом «а почему». Стихи ведь непростые, у Вознесенского особенно. А что люди слышали в этом? Что там было такого, что привлекало такое количество людей как на хоккейный матч высшего разряда? Там мест не было свободных. Вот и я только потом как-то для себя нашел ответ на этот вопрос, когда я видел много-много лет спустя документальные кадры выступления Андрея Андреевича перед или в присутствии Политбюро во главе с Никитой Сергеевичем Хрущевым. И то, как Никита Сергеевич своим высоким голосом, фальцетом просто набрасывается на Вознесенского, посмевшего сказать, что он не член партии, вроде намекнувши на то, что это хорошо. А Вознесенский очень спокойно, вот абсолютно просто говорит: «Никита Сергеевич, дайте доскажу». Никакого… То есть не было ответного какого-то взрыва. Вот спокойно. И для меня это было – вот человек не прогибается. Прогибаются почти все в той или иной мере. Уж если власть так на тебя давит или предлагает, очень трудно не прогнуться. Вот в нем было вот это, то, что он никогда не прогибался. Я думаю, что вот это было слышно в его стихах. Что вот это привлекало не знатоков поэзии, а вот что-то вот было. И уже последние годы, когда я его видел два раза в году в жюри Триумфа, когда он был очень болен. Он не прогибался вообще ни на йоту, то есть вообще это было поразительное проявление мужества. Наверное, другого и не скажешь. Я его всегда таким и запомнил. Вот таким, как тогда у Маршака, в Лужниках, перед Хрущевым и вот самые последние разы на Триумфе.
А. КАБАКОВ: Борис Мессерер.
БОРИС МЕССЕРЕР: Я знаю Андрея с пятьдесят первого года и начала пятьдесят второго. В общем, я был на курс старше его по институту. Но знаете как, всегда есть гонор у старшеклассника, старшекурсника. Я как-то не замечал его особенно, потому что старше, уже опытнее, величественнее получалось. Но поскольку я все время рисовал и как-то упивался этим, я стал работать к концу института в издательстве «Советский писатель». И страшно этим гордился. Я оформлял книги того поколения писателей. И уже в это время стало греметь имя Вознесенского, причем его стихи в институте уже мы знали наизусть. Но так вышло, ирония судьбы, смешной случай, что я не соотносил, как и многие, наверное, вот этого вихрастого мальчика худенького с именем, которое он носил, с именем Вознесенского. Они были отдельны для меня. Я знал, что в институте есть поэт Вознесенский, но вот этот мальчик не ассоциировался у меня с ним. Его стихи производили огромное впечатление на нас, студентов. Мы были под таким впечатлением от величия архитектуры, тех задач, тех клубов или тех библиотек, которые мы проектировали, каких-то остановок для речного трамвайчика там я не знаю. Начиналось все смешно очень. Мы не понимали, что мы делаем. И вдруг, когда прозвучали эти стихи: Пылай архитектура, пылайте широко коровники в амурах, райкомы в рококо». Поэтому мы начали понимать наши задачи, наивность и глупость того, что мы делаем. Вот эти стихи замечательные, по-моему, они Зое посвящены.
Ко мне является Флоренция,
фосфорицируя домами,
и отмыкает, как дворецкий,
свои палаццо и туманы.
Я знаю их, я их калькировал
для бань, для стадиона в Кировске.
Спит Баптистерий — как развитие
моих проектов вытрезвителя.
Дитя сюрреализма грешное, вбегаю в факельные площади. Ты калька с юности, Флоренция! Брожу по прошлому!
Через фасады, амбразуры, как сквозь восковку, восходят судьбы и фигуры моих товарищей московских.
Вот это новый лексикон, который он вводил в поэзию, потрясал, когда Стоишь – черты спитые на блузке виден взгляд Всю дактилоскопию Малаховских ребят... Оригинально страшно. Мы были поражены этим. И вдруг из электрички, ошеломив вагон, ты чище Беатриче сбегаешь на перрон. Эти стихи поражали. Я не ассоциировал их с этим мальчиком. И, наконец, в издательстве «Советский писатель» я встречаю Вознесенского. При чем у меня уже апломб «я – художник», я рисую, делаю книжки, выпускаю их еще, будучи студентом. Это огромное достижение. Я ему говорю: «А ты что здесь делаешь?» С каким-то таким чувством превосходства, иронией по отношению к нему. И вдруг он называет свою фамилию. Я был потрясен. Вот так завязалось наше знакомство. Что поразительно, что уже позже я получил свидетельство, стихотворение Андрея Вознесенского, в котором он тоже вспоминает меня юного. Это тоже было совершенно стихийно, этого же времени. Это было посвящение какой-то выставке моей. И тут он о себе иронично пишет… Выставка была у меня в музее изобразительных искусств имени Пушкина, в белом зале, и Андрей до этого выставился в двадцатом зале. Свои видиомы – замечательный вид искусства им изобретенный, имеющее очень большое остроумие, остроту. И вдруг у меня зацикливается вот это мое начало этого рассказа с этим стихотворением, которое я хочу вам прочесть.
Наш храм МАРХИ храни нас, Боже.
Я помню, дивный день серел.
Нас пиджаком зеленым кожаным
Смущает Боря Мессерер.
И опоенный юным зельем,
Глаза подружек зелены.
И вся страна захочет зелени,
Ища весны и новизны.
Твое волненье понимаю.
Как я боялся, идиот,
В двадцатом зале выставляя
Свое собранье видиом.
Теперь, Борис, ты в белом зале.
Такой успех непревзойден.
Воспет ты белый, и работы
Твои ликуют, а пока
Свои зеленые ворота
Я крашу в память пиджака.
М. ПЕШКОВА: Андрею Вознесенскому вечер-посвящение в Центральном Доме Литераторов. Эфир «Эха Москвы». Программа Пешковой «Непрошедшее время».
А. КАБАКОВ: Евгений Сидоров.
ЕВГЕНИЙ СИДОРОВ: Вот сейчас, когда уже многое уходит в историю, когда мы вспоминаем безумства генерального секретаря в связи с творчеством молодых шестидесятников, когда мы вспоминаем формулы молодого Андрея: «все прогрессы реакционны, если рушится человек» или там «уберите Ленина с денег» - это после всех безобразий, которые творились с молодой поэзией. Лучшему все это сходит. Это все уходит в историю далеко-далеко, и думаешь, что же осталось, что остается, и что не подлежит никакой девальвации, ни политической, ни ситуационной. И остается то, о чем Андрей Андреевич очень точно писал: «Я никогда не слушаю музыку революций или музыку контрреволюций. Я слушаю музыку языка, потому что музыка языка есть как бы источник революций и контрреволюций». Вот чем дорог Андрей Вознесенский? Чем он остался и останется? Это вот именно звуком, вещим звуком, замечательным праздником русского поэтического слова. Конечно, он опирался на традиции авангарда русского. Конечно, там был и Хлебников, и Кирсанов, кстати говоря. Но он сам построил, будучи архитектором, художником и артистом, и поэтом, он построил ажурный мост от русского авангарда, футуризма в наши дни. Именно потому что для него главная это была музыка слова, через которое… Звук колоколов этого слова. Это русское, между прочим, слово, в основе которого проглядывается и частушка народная, и раёшник. Он прокладывал мост из футуризма, из авангарда в наше время. Вот в чем его потрясающая заслуга, и чем он всегда останется в нашей памяти и в памяти истории нашей литературы. Он потрясающе, совершенно необычайно прожил пять-шесть лет последние в своей жизни. Вы знаете, смотреть на то, как плоть ветшает и уходит с человека как кладь, и как крепнет и продолжает дышать и твердо стоять на месте внутренний стержень поэта, артиста, художника. И ты думаешь, Господи, если человеку так плохо внешне, откуда у него берутся силы оставаться самим собой, продолжать писать стихи. Вознесенкие стихи ни на кого не похожие. Полушепотом, потеряв голос, голос Гойи. Он звучал все равно для всех нас полушепотом, а мы слышали как бы увеличенный внутренним микрофоном стихи Андрея Андреевича. И когда мы смотрели на него, то думали, что если человек может, то и мы можем сопротивляться гибели насколько нам возможно. Сопротивляться природе, оставаясь самим собой, оставаясь художником, артистом, настоящим человеком, не смотря на все превратности внешних сюжетов. Время Андрея Вознесенского впереди.
М. ПЕШКОВА: Вечер-посвящение поэту его стихами, прочитанными музой, а не банальным словом «половинкой», а героиней, верным другом, женой Зоей Богуславской, выступлениями Вячеслава Пьецуха, Евгения Попова, Олега Хлебникова, вечер, после которого не хотелось расходиться. И в этот же день двадцатого октября увидела свет книга поэта «Прожилки прозы» с текстами о детстве и юности, о литературной жизни страны, о встречах с писателями, художниками, музыкантами и общественными деятелями на протяжении полувека, фотографиями из семейного архива. Книга увидела свет в издательстве «Прозаик». Да, это солидный фолиант в шестьсот двадцать четыре страницы, где собрана вся проза поэта. И вышла она тиражом три тысячи экземпляров. Звукорежиссер – Алексей Нарышкин. Я – Майя Пешкова. Программа «Непрошедшее время».
А. КАБАКОВ: На сцене театр Алексея Рыбникова.
Исполняется ария из «Юноны и Авось» «Ты меня никогда не забудешь».