Купить мерч «Эха»:

Непрошедшее время - 2010-05-30

30.05.2010
Непрошедшее время - 2010-05-30 Скачать

30 мая 2010 года

В эфире «Эхо Москвы» Александр Генис.

М.ПЕШКОВА: На этой неделе, 24-го, исполнилось бы пятому российскому нобелевскому лауреату Иосифу Бродскому 70 лет. Как сказал на вечере в Спасо-Хаусе друг и того, кого Бродский называл своим учителем поэт Евгений Рейн, не было ни одного СМИ, кто бы обошел своим вниманием эту дату. В Америке же отмечают не день рождения писателя, а дату, связанную с выходом той или иной книги. На несколько дней в Москву приехал из Нью-Йорка писатель и культуролог Александр Генис.

А.ГЕНИС: Меня пригласило американское посольство для того, чтобы отпраздновать 70-летие Бродского. В Спасо-Хаус будет вечер, посвященный юбилею, и меня пригласили прочесть… в Америке это называется key note speaker, т.е. какой-то основной доклад. И я ее написал, эту речь, которая называется «Бродский в Новом Свете», сегодня вечером представлю ее слушателям.

М.ПЕШКОВА: Как Вы познакомились с Бродским?

А.ГЕНИС: Я жил в Риге, а Бродский уже в 72-м году эмигрировал в Америке. И я… я не помню точно, как я познакомился с Бродским, но думаю, что это произошло на дне рождения у Довлатова, потому что Сергей тогда только приехал в Америку, отмечал свое, по-моему, 40-е день рождения… А может быть, я и путаю какие-то даты. И среди гостей был Бродский. Все, конечно, так, с ужасом смотрели в эту сторону, но он оказался абсолютно живым и свойским человеком, и скоро все выпивали и шутили, болтали – оказалось, что все это не так страшно, как могло бы быть.

М.ПЕШКОВА: Почему Вы говорите «не так страшно»? Неужели неуживчивый характер Бродского, то что называется, имел шлейф, и этот шлейф за ним тянулся?

А.ГЕНИС: Бродский-то вообще был ни при чем, но просто Бродский был гений, в этом не было никакого сомнения, и стоять рядом с ним, как с шаровой молнией – это просто страшно в любом случае. И он внушал такое нечеловеческое уважение, что часто бывало, люди никак не могли придумать, о чем с ним заговорить, чтобы не показаться идиотами. И из-за этого больше всего молчали. Это действительно было очень трудно и сложно разговаривать с Бродским, потому что он вел беседу чрезвычайно умную и сложную, и это одна из таких, я был сказал, фундаментальных черт Бродского: он никогда не говорил само собой разумеющиеся случайные слова. И поскольку он избегал пошлых тем в разговоре, то это всегда была напряженная работа, следить за его мыслью, и обычно ты опаздывал, он тебя обгонял на целый круг, когда ты стоял мокрый и потный и пытался поймать его мысль. В это время Бродский включал свою знаменитую улыбку, как бы, тормозил человека поймать его мысль. Бродский был чрезвычайно умным человеком и чрезвычайно необычным. Необычным в том смысле, что он говорил непредсказуемые вещи. А когда ты говоришь с человеком, который отказывается вести беседу в колее, ты все время должен быть готов к неожиданностям. И это, конечно, делало беседу с Бродским тяжелым испытанием и редким наслаждением.

М.ПЕШКОВА: Как часто проходило Ваше общение, Ваше пересечение с Бродским?

А.ГЕНИС: Давайте скажем так, что я никогда не был другом Бродского. У Бродского были свои близкие друзья, в первую очередь, Лев Лосев, который сопровождал Бродского всю жизнь, у него были американские друзья – я никогда не входил в этот круг близких друзей Бродского. Но поскольку мы жили в одном городе и занимались, в общем, часто вещами, связанными с литературой, то так или иначе, постоянно происходили такие пересечения. То я приходил к Бродскому попросить стихи для журнала, газеты, которую мы издавали. Надо сказать, Бродский всегда необычайно доброжелательно относился к таким просьбам. Я уже теперь подумал, что ну как это все-таки? Ну, мы все время что-нибудь издавали, все время что-нибудь прогорало, все время… все это маленькие тиражи, но стоило попросить у него новые стихи для какого-нибудь издания, и он давал. Вот у него… Я помню, как мы пришли, «Сидя в тени», замечательное стихотворение – вот, Бродский его дал в журнал, и я пришел к нему за этими стихами – тогда же не было еще всяких е-мейлов, интернетов. Бродский сказал: «Да, да, сейчас, секундочку». Но прежде чем дать мне стихи, он сел на стул в своем домике на Мортон, 44, где он всегда работал, во внутреннем дворике, сел, говорит: «Я должен перечитать». Перечитал и исправил одно слово. Вот эта рукопись с исправленным одним словом у меня до сих пор она где-то хранится – приятно было смотреть, как человек живьем работает над стихотворением – там есть поправка Бродского. Вот, и я как-то так или иначе все это происходило. Я, конечно, ни разу не пропускал выступления Бродского, которыми он щедро… не так, чтобы щедро, но все-таки делился с нашими соотечественниками.

М.ПЕШКОВА: Это были концерты – Вы пишете об этом.

А.ГЕНИС: Да, это именно так и надо понимать, потому что Бродский относился необычайно ответственно к подобным выступлениям, они были очень длинные. Потому что его не отпускали… т.е. его бы не отпустили до сих пор, если бы было возможно. Бывало, что и три, и четыре часа Бродский читал стихи. И он совершенно изнемогал от усталости, но продолжал читать.

М.ПЕШКОВА: С больным сердцем.

А.ГЕНИС: И это было видно на глазах. Во-первых, он страшно курил – это ужасно было, смотреть, как он курит одну за другой, и постепенно у него расплывалось вокруг сердца пятно пота. И вообще, задним числом я думаю, что как мы могли его не жалеть – это все-таки было зверство. Бродскому было интересно читать стихи. Он заводился, он становился все более и более азартным и читал все более и более сложные стихи. Начинал с простых, кончал самыми последними, самыми сложными. Это каждый раз было событие исторической важности. Для меня уж точно. Мне кажется, это незабываемые вещи, мы должны всегда помнить, что Бродский – это редкий случай, когда гений оставил нам манеру чтения. Мы не знаем, как читал Пушкин стихи, но мы знаем, как читал Бродский стихи, и Бродский сам считал, что именно в звуке стихотворение обретает свою настоящую жизнь, потому что слово никогда, письменное слово никогда не способно передать все богатство устной речи.

М.ПЕШКОВА: Что это были за залы, где выступал Бродский?

А.ГЕНИС: Самые разные. Иногда это был книжный магазин, например, который был набит до такой степени, что люди вываливались из дверей. На последнее его выступление был снят зал – человек, наверное, на 400. Он был совершенно битком набит, и Бродский был уже… никто не знал, что это будет последний вечер. Но тем не менее, какое-то предчувствие у меня было. И Бродский читал стихи ровно час, он сказал, что больше не может этого делать. Он обещал, и он это сделал. Он был суровее, чем обычно, и он сказал, что будет читать стихи ровно час, что он не принимает в подарки стихи – потому что, конечно, его окружали поэты и моментально нагружали своей поэзией. И третье он сказал, что «вы извините, но я не подпишу ни одной книжки, потому что считаю это страшной глупостью». Говорит: «Автографы мои ничего не стоят, коммерческой ценности не имеют, потому что я их раздал такое количество, что сам девальвировал их». Вот это было его последнее чтение, когда он читал, по-моему, замечательные стихи из своего последнего сборника «В окрестностях Атлантиды». Потом он стал, как мы выяснили, последним. И есть такой бродячий сюжет, что стихи Бродского становились хуже, и что ранняя его поэзия лучше поздней поэзии. Я встречался с такой точкой зрения, по-моему, она абсолютно не соответствует действительности, и Бродский шел не вниз, а вверх. И последние его стихи говорили о том, что он выходит на какие-то новые высоты. Всегда казалось, что если бы Бродский не умер, нас бы ожидал большой сюрприз. Мне почему-то казалось, что Бродский должен был написать большую поэтическую пьесу, что-нибудь, такого, нового «Фауста». Ну, это моя фантазия, но каждый имеет право фантазировать.

М.ПЕШКОВА: А как Вы отнеслись к «Мрамору»?

А.ГЕНИС: С восторгом. Мне очень нравится «Мрамор». Мы все время писали о нем, конечно. И «Мрамор»… Все говорят, что это не сценичная пьеса, поскольку там нету действия. Но это, вообще, неправда, там есть действие, правда, довольно смешное. Там человек бежит из тюрьмы, там есть какие-то крокодилы, там вообще придуман довольно смешной сюжет. Но конечно, в пьесе, вообще, в драме ведь все происходит в диалоге. До тех пор, пока диалог остр и активен, и он задирист, до тех пор драматическое действо интересно и богато. И там очень интересные характеры – Публий и Туллий, они оба по-своему умны, интересны и противоположны. Один… один такой, приблатненый, а другой такой, классик, такой античный. Но тем не менее, они оба говорят умные вещи, и нельзя сказать, кто из них прав. Т.е. Бродский здесь разделил правду, а не отдал ее кому-то одному. Именно поэтому я считаю, что из «Мрамора» вполне можно будет сделать настоящий хороший спектакль, что и сделали в Швеции, где поставили его. Я не знаю, идет ли он в России, но это вполне сценическое, по-моему, мероприятие. Хотя сам Бродский сказал, что… это когда ставили в Швеции его пьесу, это было во время нобелевских дней. Собрались актеры Королевского шведского театра, того самого, где Бергман их был режиссером, и первое, что сказал Бродский актерам: «Вы, конечно, понимаете, что пьесу лучше читать, чем играть». Все смущенно замолчали.

М.ПЕШКОВА: А в России идет «Мрамор» - это в театре у Марка Розовского. Мне хотелось вернуться ко времени, когда Вы были на Мортон, 44. Вот этот дворик Бродского, обстановка квартиры, в которой он жил – как, по-Вашему, удалось ли ему принести дух Ленинграда, каким-то образом воплотить в Нью-Йорке, или это было совсем иное? Линию родителей и сын.

А.ГЕНИС: Вы знаете, Бродский всегда чувствовал себя… по-моему, это такой комплекс Набокова, который никогда не хотел жить, устраивать свой дом, потому что дом его был в России настоящий, а все остальное – это транзитный переход. И по-моему, отчасти это так оно и было с ним, он говорил, что Мортон, 44 – это очень удобное место жизни, но я бы не сказал, что он относился к этому как к родовому гнезду, как к пенатам, как к чему-то необычайно теплому и близкому. Но ему просто нравилось, и удобно там было жить. И у него были там любимые вещи, например, замечательный письменный стол, старинный, огромный, большой. Но до этого письменного стола не было, как и денег, и он положил на груду книг дверь, которую купил в магазине. Дверь очень недорого стоит, долларов 80, и из двери получается прекрасный письменный стол – во всяком случае, именно так он был у Бродского в начале. Но потом появился письменный стол, на нем стояла старенькая пищущая машинка и огромное количество книг. И среди этих книг занимала место «Брокгауз и Ефрон», очень ценил ее.

М.ПЕШКОВА: Писатель и культуролог Александр Генис об Иосифе Бродском в «Непрошедшем времени» на «Эхо Москвы». В новом жилище Бродского тогда, когда он обзавелся семьей, Вам удалось с ним общаться?

А.ГЕНИС: Он жил с семьей и в старой квартире – он снял еще одну комнату выше. Для холостяка это все было хорошо, но вообще, это не очень-то удобно, и он все время пытался найти. Но это же очень дорого. Его Нобелевской премии не хватит на то, чтобы обзавестись хорошим жильем в Манхеттене. И он переехал в Бруклин, и там ему было хорошо. Ему было хорошо еще и потому, что в Бруклине ему сделали джакузи – ему страшно нравилось.

М.ПЕШКОВА: А на Манхеттене кусочек Ленинграда для него был? Рядом вода, корабли, и улица выходила прямо-прямо к воде.

А.ГЕНИС: Да, это правда, но вот то, что Бродский вообще говорил, что настоящее место – это город у моря, поэтому три города, которые он любил больше всего – это Ленинград-Петербург, Венеция и Нью-Йорк. И он все время отдавал себе отчет в том, что он живет у моря, что в Манхеттене как раз не очевидно, потому что Манхеттен окружен водой, это остров. Но открытого моря в Манхеттене, в сущности, нету, потому что для этого нужно… Вот в Бруклине есть открытое море: Брайтон-Бич прямо на открытом океане находится – дальше уже только Ирландия. А в Манхеттене надо делать некоторое усилие для того, чтобы вспомнить, что Ист-ривер – это не река, а морской залив, например. Но Бродскому всегда нравилась вода, это главная из его стихий, и он часто… больше всего он любил гулять к пирсу. Мортон, 44 – это совсем недалеко от воды, и прямо там пристают большие коробли. И это, вообще, действительно замечательное место, и адрес у него был великолепный. Ленинград… во-всяком случае, это была старая часть города и очень респектабельная часть города, там вообще, в этом месте всегда… и сейчас до сих пор живут, все-таки такая, большая интеллигенция – директора музеев, что-нибудь в таком духе. Если восточная часть Гринвич-Виллиджа – это для богема и такая, более хулиганская, то западный Гринвич-Виллидж – это такая, респектабельная интеллигенция. Ну прямо по Бродскому, для человека в галстуке все-таки. В мятом пиджаке, но в галстуке.

М.ПЕШКОВА: А каким-то образом Бродский в Вашей любимой Риге – я говорю «любимой», понимаю, что Вы оттуда вышли, и это родное место – посвящал ли он какие-то строки Риге, нет?

А.ГЕНИС: Дело в том, что для имперских москвичей вся Прибалтика – одно и то же. Тут легко путают Латвию с Литвой, а Литву с Эстонией. Дело в том, что Бродский не Ригу, а Литву любил, и у него были особые отношения с Литвой. Про Ригу я никогда от него ничего не слышал. К Литве у него было очень специальное отношение, и вот Прибалтику… главной столицей Прибалтики для него была, конечно, Литва. Я думаю, что это связано, во-первых, с Томасом Венцлова, который замечательный человек и который очень хорошо знает Вильнюс. Он только что написал путеводитель, между прочим, по Вильнюсу. В том числе, «Русский Вильнюс» он написал. Вообще, очень интересный человек. Томас Венцлова, может быть, лучшие стихи Бродского… во всяком случае, это такой памятник Бродского – это как раз «Литовский дивертисмент», посвященный Томасу. Но я думаю, что Литва еще для Бродского играла важную роль в его жизни, потому что это была сфера Польши. А Польша – это святая страна для Бродского, он выучил польский язык, чтобы читать польских поэтов. И он всегда говорил о том, что это такая, особая территория. Так что у него было такое направление, литовско-польское. А Латвия – это совсем другое дело, Латвия – протестантская страна, Литва – католическая. И поэтому их не надо так путать, как часто это делают.

М.ПЕШКОВА: Удавалось ли Вам быть свидетелем лекций Бродского, вернее, того, как он общается со студентами?

А.ГЕНИС: Я знал многих студентов, знаю сейчас многих студентов Бродского. И они рассказывают про то, как это было непросто и интересно. Дело в том, что Бродский требовал от студентов довольно многого, но больше всего и труднее всего ему давалось то, что он требовал от них учить стихи наизусть, чего давным-давно в Америке не делалось. В 50-е годы еще делали, но последние два поколения никто ничего не учит наизусть. Но Бродский говорил, что если вы выучили стихотворение наизусть, оно… можете считать его своим. И его студенты-таки учили стихи наизусть. И многие из них стали переводчиками, между прочим. Потому что Бродский никого не научил быть поэтом, но многих научил быть хорошими читателями. И студенты Бродского рассказывали, что если внимательными следить за этими очень непростыми занятиями Бродского, которые трудно было назвать и лекциями, и семинарами – это были чисто, жанр, который только сам Бродский придумал для себя – то это было необычайно интересно и очень увлекательно.

М.ПЕШКОВА: Бродский как воплощение времен года, я имею в виду, как человек, пищущий в разное время года по-разному – он очень любил зиму?

А.ГЕНИС: Он ненавидел лето, скажем так. Он ненавидел жару. Он ненавидел нью-йоркскую жару, знойную, влажную, и как сердечник он всегда страдал. Последние годы он вообще летом перебирался в Швецию и жил у кого-то на даче, где-то на Балтийском море, где ему очень нравилось. Но вообще, он очень тяжело переносил жару. А что касается зимы, то я думаю, что дело не в любви к морозу – мне трудно представить Бродского на лыжах, скажем – а дело в том, что он метафизически близок был к зиме, потому что зима, как он написал, это «честное время года. Если ты любишь мир, то полюби его тогда, когда он гол, когда это скелет года, когда он гол и пуст. Если ты можешь его полюбить таким, тогда ты полюбишь его вообще».

М.ПЕШКОВА: О Льве Лосеве. Настолько неразрывно эти два имени. Лосев ведь написал «Опыт литературной биографии». Ему ведь так и не удалось сделать двухтомник поэтический.

А.ГЕНИС: Я… ну, ждем его, почему? Я думаю, что скоро выйдет. Почему это не удалось? Я просто думаю, что это вопрос издательский, он готов, полностью. И это двухтомное… это полное собрание стихов Бродского с полным комментарием. Это историческая вещь не только для Бродского, а вообще для русской поэзии, потому что такого полного комментария и такого авторитетного специалиста никогда не было и не будет, потому что трудно представить себе, чтобы человек с юных лет так дружил и следил за Бродским. Он всегда понимал, кто такой Бродский, и они очень любили друг друга, и Бродский очень высоко ценил Лосева, и это тоже важно. Например, первую стихотворную подборку Лосева сопровождал чрезвычайно лестный отзыв Бродского, который такой, проложил дорогу Лосеву – настолько он был лестный, что нам было всем жутко: ну как это, такие… когда друг так хвалит друга, уже становится страшновато. И к счастью, оказалось, что опасения излишни, потому что уже первый сборник, и первый, и второй сборник Лосева сразу выдвинул Лосева на место, я бы сказал, второго поэта.

М.ПЕШКОВА: И Бродский нарисовал портрет Лосева – с этим портретом вышла книжка.

А.ГЕНИС: Он много рисовал, Бродский ведь чудесно рисовал, и он вообще, много рисовал. Он Довлатова нарисовал замечательно, и себя он прекрасно рисовал. В Эрмитаже когда-то была выставка рисунков Бродского. И я всегда считал, что он лучший иллюстратор самого себя.

М.ПЕШКОВА: Кто-то рассказывал из друзей Бродского о том, что в год, когда Бродский получил Нобелевскую премию, был самый-самый-самый низкий доход от производства пороха. И что ему совсем досталась маленькая Нобелевская премия в ее материальном исчислении.

А.ГЕНИС: Да, и кроме всего прочего, еще тогда появился закон, который вынуждает платить налоги с Нобелевской премии – именно в Америке, потому что в других странах налогов не берут. Т.е. Нобелевская премия, не очень-то она его обогатила, к несчастью. Очень жалко, потому что когда он получил Нобелевскую премию, его спросили: «А что вы сделаете с деньгами?», он сказал: «Потрачу». Венецию тут ни при чем, он в Венецию ездил каждый год, и до, и после. Просто зимой у него были каникулы, и он обнаружил, что есть место, есть время, когда Венеция становится доступной и по деньгам, и по безлюдью. И уже вслед за ним я уже тоже понял это, и езжу всегда в одно время. Есть только одно окно, когда Венеция хороша – это январь. После нового года, но до карнавала. Вот в этот период Венеция дешевая. Там все за полцены, потому что туристов нету. И туристов очень мало, и поэтому Венеция… можно увидать впервые венецианцев, например, которые выходят, наконец, из своих домов, их не пугают эти орды туристов. И Бродский каждый год жил там в каникулы, и работал там. Но главное, что он жил в разных местах. В Сан-Пьетро у него есть стихи, специально ходил смотреть. В Венеции всюду, конечно, бываешь, но Сан-Пьетро – это дальняя часть города, она выпадает из туристских мест, и там можно жить более-менее аутентично. Там базарчики такие, свои, и прямо начинается мемориальная доска Кабота – человек, который открыл Канаду. Т.е. там нельзя обойтись без истории нигде. Конечно, Бродский для Венеции сделал больше, чем кто бы то ни было, потому что из-за него уж точно теперь каждый русский человек должен поехать в Венецию, чтобы посетить его кладбище. Что, кстати, и делают. Я всегда вижу на кладбище Бродского, у его могилы оставляют ручки, конфеты «Коровка», которые любил Бродский, свои стихи, конечно. И обязательно память какую-то, потому что народ там не переводится.

М.ПЕШКОВА: Вы были среди тех, кто прощался с Бродским?

А.ГЕНИС: Я не был. Когда Бродский умер, я не был в Нью-Йорке. Но я вернулся, когда было поминовение Бродского – сороковины. Которые… только потом выяснилось, что это сороковины, это случайно получилось. В соборе св. Иоанна, и это было отнюдь не русское событие. Это было событие, я бы сказал, поэтическое, международное. Там собралось много знаменитых поэтов – весь цвет мировой поэзии: Марк Стрэнд, Шимас Хини, Чеслав Милош – все они читали стихи Бродского в переводе. И конечно, русские поэты все были, и все были близкие друзья Бродского, которые приехали специально на это события. И кроме всего прочего, было особенно трогательно, что из Новой Англии приехали студенты Бродского, и они держали свечки такие маленькие в этом огромном соборе, и вот видите, как они его любили, своего преподавателя, если… Приехать из Новой Англии зимой – это же все-таки не так просто, это не так близко. И тем не менее, полный собор.

М.ПЕШКОВА: Как Бродский себя ощущал среди нобелеатов? Ведь он был молодой, когда получил Нобелевскую премию. Ее дают обычно уже людям, убеленным сединами.

А.ГЕНИС: Мне кажется, что Бродский всегда знал, что он никогда не доживет до уж таких седин. И в общем, он всегда был готов к смерти, каждую секунду. Он сказал: «Век кончится, но раньше кончусь я». Он сознавал, что долго это не продлится, и он всегда жил с ощущением отсроченного конца, т.е. это каждый день, это была борьба за жизнь, именно так оно и было. И Нобелевскую премию он встретил как огромную ответственность, потому что первое, что он стал делать, он стал, как только узнал о Нобелевской премии, он стал заниматься Нобелевской лекцией. Он считал, что это его, ну, ответственность – написать что-то такое, что отражает его самые глубокие убеждения, самые… квинтэссенцию его интеллектуальной жизни.

М.ПЕШКОВА: И тут же мне хотелось спросить: Ваше отношение к прозе Бродского, каково оно? Вы ее тоже рассматриваете как некое продолжение его поэзии?

А.ГЕНИС: Проза Бродского – это его стихи на английском. Поскольку стихи нельзя перевести, то его эссеистика – это то, что заменяет англоязычным читателям… да вообще, всем читателям, которые не знают русского языка, тем заменяет стихи. Потому что стихи перевести все равно нельзя, все равно ничего получиться тут не может. И не получилось. А эссеистика его чрезвычайно похожа на его поэзию. Она также интенсивна, также метафизична, также хитроумно написана и также произвольна и капризна по своей композиции. Бродский говорил, что никогда не надо думать о читателе, нужно доверять только себе, и никогда не пытаться сделать ничего проще, чем оно есть. И действительно, мысль Бродского импрессионистична, прихотлива. И следить за ней нужно именно по тем же законам, что и в поэзии, которую он сам после себя оставил. Кроме всего прочего, она очень изобретательна – ведь Бродский всегда славился своей иронией, своей виртуозностью, своей словестной игрой. Все это есть и в эссе. Кроме всего прочего, эссеистика Бродского, написанная на английском, еще звучит на русский слух русским английским, потому что там обилие придаточных предложений делает прозу более русской, чем английской. Что заметили все и англоязычные критики, и что интересно, с восторгом. Потому что они считают, что язык Бродского явно отличается от английского английского, но при этом он расширил английский язык, и не зря Бродский получил премию, которую ценил больше всего – это премия «Book award», это премия ассоциации книжных критиков, которую он получил за несколько месяцев до Нобелевской. И был чрезвычайно горд, за первую книгу эссе «Less than one», «Меньше единицы» - я впервые видел слезы на его глазах, когда он получил эту премию.

М.ПЕШКОВА: Осмелюсь процитировать Александр Гениса из книги эссе «Частный случай»: «Мы живем перебежками, перебираясь в пунктирном мире разделенных мгновений. Но дискретный способ существования – частный случай того более общего закона движения, который иллюстрирует летящая птица, она же Природа, которую замечает Бродский вообще все время». Еще хочу заметить, что посол США в России Джон Байерли – ученик Иосифа Бродского. Анастасия Хлопкова – звукорежиссер, я Майя Пешкова, программа «Непрошедшее время».