"Перебирая наши даты": 20 лет назад не стало Давида Самойлова, родившегося девять десятилетий тому как - Сергей Чупринин - Непрошедшее время - 2010-01-17
М.ПЕШКОВА: В наступившем году 90 лет со дня рождения Давида Самойлова и 20-летие со дня его кончины. Несколько литературных вечеров пройдет в столице, в том числе, и на предстоящей неделе в Центральном доме литератора. Намечается провести вечер в музее Пушкина, на Пречистенке и большой театрально-концертный вечер в июне в зале Чайковского. Все это организовано трудами Галины Медведевой-Самойловой, вдовой поэта, и комиссией по его творческому наследию, председателем которой, критиком и главным редактором «Знамени» Сергеем Чуприниным начали разговор с того, чем обычно заканчивают: с ухода из жизни Давида Самойловича.
С.ЧУПРИНИН: Читая подряд книги Самойлова, и сейчас совершенно недавно вышел удачно составленный полный и хорошо изданный том его лирики в издательстве «Время». Каждый, кто будет читать эту книгу внимательно, обнаружит, что уже к началу 70-х годов, т.е. еще задолго до кончины, Самойлов постепенно вживался в образ старика, старого поэта. Поэта-мудреца, поэта, который меланхолично и весело глядит на протекающую мимо жизнь. Но это не подготовка к смерти, это обретение какого-то нового, как сейчас бы сказали, имиджа, а я все-таки скажу образа, поэта, потому что все мы знаем, что у каждого поэта есть лирический герой, отчасти совпадающий с самим поэтом, а отчасти с ним разнящийся, поскольку, как сказано другим поэтом, стихи умнее своего творца и выстраивают вот тот образ, который, собственно говоря, и достается нам в наследство. Я думаю, что… грех так, наверное, говорить, но тем не менее, я думаю, что скорее всего, Самойлов сознательно предпочел бы – он, разумеется, не выбирал, как ему завершить свои земные дни, не от него это зависело, но я думаю, что его бы устроила такая концовка жизненного и творческого пути: умереть во время литературного вечера.
М.ПЕШКОВА: И не просто литературного вечера, а вечера, посвященного столетию Пастернака.
С.ЧУПРИНИН: Да, да, тоже любимого поэта Самойлова, одного из немногих, которых он всегда чтил и по поводу которого никогда не высказал какого-нибудь критического мнения и суждения. А мы понимаем, что поэты, которые живут достаточно долго, меняют свои взгляды, пересматривают своих кумиров, смотрят на них новыми глазами, что-то в них открывают, и далеко не всегда совпадает это с мнением литературоведов. Самойлов – это тоже надо понимать – был поэтом государственником, не стремящимся к разрушению государства, а к его укреплению, так он полагал. Но безусловно, и жил, и хотел умереть частным человеком, потому что достоинства частного существования понимал, как мало кто другой. И в годы соблазнов советской эпохи никогда не соблазнялся тем, что ему могло достаться, будь он чуть ласковее к власти, чем это было.
М.ПЕШКОВА: А как случилось так, что Вы познакомились с Самойловым?
С.ЧУПРИНИН: На самом деле, не я познакомился с Самойловым, а Самойлов познакомился со мной. Конец 70-х годов, я еще совсем молодой человек, но уже, впрочем, сотрудник «Литературной газеты», но стремящийся избегать литературных знакомств.
М.ПЕШКОВА: Это чтобы соблюсти нейтралитет критика?
С.ЧУПРИНИН: Чтобы быть открытым по отношению к тексту, а не к личности. Потому что знакомство с человеком часто, ну, заставляет тебя как-то сдерживаться, когда ты знаешь, что человек нездоров, у него нездоровы его близкие, что ему тяжело, что ему плохо. Ну как ты позволишь себе написать ругательную статью… ну, и прямо наоборот, когда ты знаешь, что удачник Фортуны, обласканный всеми, и властью, и общественным признанием, и все – это ведь тоже влияет на чистоту твоего восприятия. Тогда, по крайней мере, тогда, мне хотелось быть от этого максимально свободным. И максимально свободно писать о тех поэтах, которых я ценю, люблю. Я тогда как раз был по преимуществу критиком поэзии, ну и выстраивал, ну, свою иерархию талантов, иерархию, там, каких-то художественных текстов. Я печатал рецензии в журналах. В «Литературной газете» надо было слишком много принимать в учет и в расчет – мнение отдела пропаганды ЦК, мнение отдела культуры ЦК, они часто не совпадали, конфликтовали, и возникали комические совершенно ситуации в постоянном лавировании между мнениями власть предержащих и чистотой критического высказывания. Поэтому я предпочитал печататься в литературных журналах и напечатал, в частности, в «Новом мире» был цикл таких рецензий-статей – как рецензии, но большие. Я написал рецензию на книгу стихов Давида Самойлова, она называлась «Сухое пламя», по названию его пьесы в стихах, но замеченной, впрочем, и критикой, и читателями. И несколько нервничал, поскольку позволил себе в этой статье не только естественные и понятные похвалы, потому что я очень люблю стихи Самойлова и любил уже тогда, но и какие-то замечания, которые можно было расценить как критические, как обидные. Я, в частности, писал о том, что Самойлов меняет свой образ – из поэта-гуляки, озорника превращаясь в такого, мудрого, но хитроватого старика. Вот, и думаю: мало ли, может быть, это и заденет Давида Самойловича – мне говорили, что это заденет его. В один прекрасный день я сидел с приятелем в буфете ЦДЛ, Центрального дома литераторов, мы там пили кофе, о чем-то разговаривали, и ко мне подошел – я не видел никогда до этого Давида Самойлова – ко мне подошел человек, что-то мне такое напомнивший. Говорит: «Вы не узнаете?» Я говорю: «Нет, простите». Он говорит: «Я Самойлов. Я хочу с вами познакомиться». Я смутился, разумеется, растерялся. Но Давид Самойлович тут же попросил, чтобы нам принесли по рюмочке коньяку – и мне, и моему приятелю, который заодно. Тут же затеялся какой-то разговор, тут же, поскольку Давид Самойлович был человеком чрезвычайно контактным, открытым, дружелюбным в общении – с теми, с кем он готов был общаться дружелюбно; это не распространялось на все человечество, он считал, что нужно быть строгим, и он был строг. Я помню – простите, что я так сбивчиво говорю – я помню, как когда-то мы сидели у него дома, выпивали, говорили о разном и всяком. Кто-то позвонил снизу и сказал, что хочет зайти в гости. «Нет, - сказал Самойлов, - я вас не приму. Нет». Тут же стал сбивчиво говорить «нет». Когда со мной разговор закончился, он сказал мне: «Этот человек совершил гадость». Он напечатал, там, какой-то там текст, который Давид Самойлович счел гадостью. Вот это вот понятие нерукопожатости, известное с классических времен, ему было тоже присуще. Он жестко давал отпор, мгновенно, и никого не спрашиваясь, и не думая о том, как это повредит его положению в обществе, гонорарному положению, еще, там, какому-то. Вот, а здесь он был открыт, доверчив, раскрыт. И я что-то такое сказал, что вот, возможно, показались странными, там, какие-то мои, там, размышления, имею в виду как раз вот эту вот критическую часть своей рецензии. Он сказал: «Да что вы, если бы были бы одни похвалы, я бы не пришел к вам знакомиться». Ну, мне лестно, разумеется, что ему было интересно мое мнение – ему было интересно мнение следующего поколения или через следующее поколения, а с ним мы как раз, видимо, получается, через следующее: фронтовики, 60-десятники, а потом вот уже мы, которые начали свою литературную биографию в 70-е годы. Ему было это интересно. И всегда он откликался на какие-то критические статьи, рецензии о нем с особенным азартом, если это было какое-то свежее, новое для него литературное имя.
М.ПЕШКОВА: Вы бывали у Самойлова в Пярну. Как это все было?
С.ЧУПРИНИН: Мы познакомились с Давидом Самойловичем, еще когда у него не было этого Пярновского владения, затем они приобрели вот эту половину дома, в которой после уже кончины Самойлова некоторое время был музей. Но это был их сознательный выбор, сознательный поступок, вызванный даже не тем… ни суетой, ни нищетой московской жизни, когда, ну, как-то все, вот, идет вот так вот, а именно соображениями прайвеси, вот этого самого личного, частного существования, независимого, как бы, от государства, от литературных нравов, от литературной среды. Да, вот у нас свой хутор. Отчасти их представления о том, как жить в этом Пярновском доме, были развеяны реальностью, потому что к ним стали, как сумасшедшие, ездить все их друзья, друзья друзей, там, и прочее, прочее, прочее. Вот, они звали меня в гости, я говорил: «Да нет, ну чего…» Как раз у меня уже было, вот, ощущение – я всегда боялся быть нагрузочным: как-то, ну, перегружать замечательного поэта, и отнюдь уже не молодого, и отнюдь уже не здорового. При этом понимаешь, что есть люди, которые беззастенчиво будут пользоваться все равно этим правом. А в один прекрасный день – по-прежнему еще служил в «Литературной газете» - я предложил сделать диалог с Давидом Самойловым о современной молодой поэзии. Молодой поэзии, ну, по образцу 1983, кажется, года. Приехал в Пярну, мы абсолютно дивно провели три дня – я все-таки настоял на том, чтобы жить в гостинице, а не у них дома. Ну, зачем, собственно говоря? Ну, гостиница была через дом, поэтому все равно завтракал, обедал и ужинал, значит, у Самойловых. Разговор был, разумеется, всякий разный, исключительно литературный, не без некоторого подкрепления коньяком, и здесь Самойлов меня тоже всегда восхищал: провели, там, вечер, допоздна совершенно засиделись, разговаривали, смеялись, кричали, шутили, ссорились, мирились – ну, нормальный, хороший литературный вечер. И я просыпаюсь с чудовищной головной болью, жизнь мне не мила, иду, как велит Галина Ивановна, к ним завтракать, прихожу: Давид Самойлович уже два часа поработал. Свеж как огурец абсолютный, готов к дальнейшим действиям и успехам на любой ниве, от коньячной до сугубо литературной, и не связанной ни с чем таким.
М.ПЕШКОВА: Перебирая наши даты: о Давиде Самойлове критик Сергей Чупринин в «Непрошедшем времени» на «Эхе Москвы».
С.ЧУПРИНИН: Один раз меня потряс совершенно абсолютно. Вечером мы заговорили о входящих тогда в литературную моду, еще полупечатающихся, но уже все-таки немножко печатающихся поэтах – потом их назвали метаметафористами, метареалистами. Это Иван Жданов, Алексей Парщиков, Саша Еременко, еще, там, несколько человек, которые, вот, были чрезвычайно интересны. Были на пике своего такого, первого полупечатного успеха. И заинтересовали Самойлова. Здесь надо сказать решительно, что Самойлов был чрезвычайно широк в своих литературных вкусах. Чего-то не принимал совершенно напрочь, но там где… у него есть такие строчки в поэме «Ближние страны»: «Читатель мой сурок, он писем мне не пишет, но впрочем, пару строк, в которых правду слышит, он знает назубок». И вот где он находил эту пару строк у другого поэта – не близкого ему совершенно – он всегда это отмечал, поддерживал, для него это было просто принципиально важно. Это не мое, это чужое мне, это иногда даже чуждое мне. Скажем, вот в том диалоге, который получился в итоге моей Пярновской поездки, он среди поэтов, наиболее ему интересных, назвал Юрия Кузнецова. Поэта абсолютно чужого ему по мировоззрению, по опоре на действительность, по опоре на традиции – чужой. Пара строк, вот эта самая пара строк, в которых правда, ему почудилась, послышалась, и он его оценил высоко. Так вот, я возвращаюсь к метаметафористам. Мы провели вечер, как раз довольно много об этом говорили. У Давида Самойловича было к ним такое, несколько сложное, но очень заинтересованное отношение. Ему это было интересно. И он мне говорит: «Сережа…» Он все время хотел, чтобы я называл его Дезик, как его называли все. Я не смог этого сделать, у меня не получилось. Видимо, слишком много было почтения и слишком много любви до встречи. Любви к стихам, разумеется. И он говорит: «Сережа, вы будете смеяться. Вот мы вчера говорили об этих ребятах, а сегодня я получил письмо Ивана Жданова». «Да? – говорю. – Как здорово». Он говорит: «Да, вот интересное письмо», там, прочел мне какие-то выдержки из этого письма. И говорит: «Он прислал два стихотворения своих». Говорю: «Да, здорово». Он говорит: «Ну вот, посмотрите». Я прочел первое стихотворение, прочел второе, и я говорю: «Ну вот это, - вот я говорю, - ну такое, средненькое, мне кажется. Вот это, - я говорю, - просто из лучших у Жданова». И вот как раз в эту секунду захохотал и сказал, что написал их сегодня утром. И эти стихотворения – розыгрыш. Я горячился, видимо, слишком сильно вечером, я расхваливал этих поэтов, говорил, как они мне нравятся, там, ну и т.д. И он устроил такую крохотную каверзу, такой театр для одного, собственно говоря, зрителя. Он же где-то не распространял, это же не Богословский, там, с розыгрышами, о которых потом говорила вся Москва. Это была такая вот игра – не поленился, и в нем был совершенно волшебный дар переимчивости, такой, пушкинский дар, когда он мог схватывать творческую манеру мгновенно. Ну как это, собственно говоря, и делал Пушкин, там, имитируя слог, стиль, образ мыслей, образные выражения другого поэта.
М.ПЕШКОВА: Давид Самойлович делился с Вами какими-то своими заметками, рассказами об Анне Ахматовой?
С.ЧУПРИНИН: Вы знаете, возможно, у разных собеседников Самойлова есть свой собственный опыт – я это вполне допускаю. Но вот я сравниваю двух поэтов, с которыми счастлив был близостью – Арсения Тарковского и Давида Самойлова. Они с глубоким уважением относились друг к другу, хотя тоже были разными совершенно поэтами. Несколько раз в моем присутствии возникал спор о Тарковском, потому что тогда в интеллигентском читающем сообществе подавляющее большинство людей чтило Тарковского как поэта, связующего эпоху Ахматовой, Мандельштама с нынешней эпохой. Суровые критики, которые, в общем, не ценили вот этот вот акмеистический стих Тарковского. И Самойлов всегда однозначно вступался за старшего поэта. Всегда. Для него это была важная фигура. Не близкая, но важная. Так вот, я говорю… почему я сейчас его вспомнил – я вспоминаю беседы с Тарковским, которые, по сути дела, беседами не были. Тарковский рассказывал истории. У него было несколько историй…
М.ПЕШКОВА: То, что Ахматова называла словом «пластинка»?
С.ЧУПРИНИН: То, что Анна Ахматова называла словом «пластинка». Он рассказывал их мне, они замечательные были истории – как он видел Сталина, как он там, ну, что-то с Ахматовой, что-то с Булгаковым. Вот почти никогда с Цветаевой – это никогда мы с ним не говорили. Он избегал этой темы, насколько я понимаю, и по воспоминаниям других людей, кто его знал. Хотя, в общем, какие-то слухи о близости их в предвоенные годы ходили уже тогда. Но именно поэтому, вероятно, он этого не делал. У него были рассказы. Он рассказывал мне, потом он рассказывал другому человеку, потом он рассказывал третьему, и все люди, которые дружили или были в какой-то степени близки к Тарковскому, помнят эти рассказы, необыкновенно колоритные, яркие, красочные, смешные. Или с какой-нибудь такой, комической подоплекой. Самойлов не был рассказчиком. По крайней мере, в моем опыте общения с ним. Т.е. у него, вот, не было готового рассказа. Великие имена возникали попутно. Он был человек разговора, ужасно любил разговаривать. И вот эти вот самые люди, которые к нему приезжали во множестве отовсюду, и он был действительно широко открыт тем, кто не скомпрометировал себя в его глазах – чрезвычайно дружелюбный, открытый, гостеприимный дом. И в Пярну, и в Москве, когда уже он приезжал. И когда валом, волною шли его ровесники, там, и т.д. – молодые поэты… И плюс ко всему, они еще и жили в писательском доме в Безбожном переулке. Я к нему, там, я не знаю, я почти всегда встречал там, допустим, Олесю Николаеву, которая жила там на соседнем этаже, забегала помочь и Галине Ивановне, и поговорить, и просто так. Или Андрея Чернова, или Олега Хлебникова, и Георгия Ефимова, который был какое-то время его секретарем. Это был открытый дом, дом, в котором все время, без передышки разговаривали. Люди приходили поговорить. И он разговаривал с людьми. Ему было все это чрезвычайно интересно. Наверняка уставала семья, это уж все понятно – такой проходной двор, говорила Галина Ивановна. Великие имена поминались вперемешку в этих разговорах, и не великие имена поминались в этих разговорах. Он был человеком очень литературным, и еще раз говорю, чрезвычайно заинтересованным в других людях. Уже говорил о своей поездке в Пярну единственной. Я ведь поехал делать туда диалог с ним, да, еще, все еще работал в «Литературной газете», и делал тоже такую полосу – сейчас это распространенное такое явление, тогда это было еще все в новинку – ну, опрашивал, там, разных известных людей о том, что они считают главным событием минувшего литературного года. Это, еще раз говорю, был 88-й год, это там «Белые одежды» Дудинцева, это, разумеется, Рыбаков, это, разумеется, другие перестроечные вещи. Все, процесс уже пошел тогда, в это самое время. И я опросил тогда, ну, предположим, 15 человек или 18 человек. Самое короткое время было мнение Давида Самойлова. Оно заняло, там, буквально две строчки в газете. У остальных там были какие-то абзацы и прочее. Я позвонил ему, и он мне говорит: «Самое главное литературное событие года – это Нобелевская премия Бродского». Он был единственный, кто так сказал. Все остальные говорили о перестроечных вещах, которые я сейчас совершенно не умаляю ни в каких достоинствах, но большая часть которых уже позабыта. Мне тогда это показалось немножко даже странным и диковатым. Ну, дали Бродскому Нобелевскую премию, ну и хорошо, хороший поэт. Не могу сказать, что он любимый мой поэт, но хороший поэт, талантливый, яркий, масштабный – там, как угодно. Тоже порадовался за это, ну, он так сказал. Ладно. Все остальные, там, Сталина ругают, еще, там, чего-то, это было уже вполне, вполне, вполне. Значит, не было никаких критических замечаний, опять-таки, перед выходом газеты меня вызвал уже первый заместитель главного редактора Юрий Петрович Изюмов и сказал: «А Самойлова снять». Я говорю: «Юрий Петрович, помилуйте! Уж какая здесь крамола-то?» Уж казалось, не было никакой крамолы, да. Нет, тем не менее, Самойлова снять, вот эти вот две строчки. Всех остальных оставить, там, по поводу Сталина, Ленина. Я бываю настойчив в вопросах: «Интересно, почему». Он говорит: «А это жидовские штучки». Я был так шокирован этим, потому что… ну, не приходилось мне сталкиваться с такого рода государственным антисемитизмом. Тем более когда! – 88-й год, разгар перестройки, все новое, все обновляется, все это самое… Нет, люди остаются такими, какие они есть, и Юрий Петрович после этого, разумеется, стал главным редактором – была такая газета «Гласность», орган, уже распущенный, КПСС, которая продавалась, там, рядом с газетой «Память» где-нибудь возле музея Ленина, там, и все такое. Ай-ай-ай-ай, а я-то считал, что он интеллигентный человек, книжки читает, в общем. Ну, не наш брат, не литератор, помощник Гришина в недавнем прошлом, но все равно. Я снова позвонил Давиду Самойловичу. Он говорит: «А я и не сомневался». Ну, мы потом с ним поговорили как раз об этом, о Бродском. И все, точка зрения его – я снова возвращаюсь к Бродскому, который действительно был фигурой, его волновавшей – не могу найти более отчетливого слова. Какое-то ощущение, что это его задевает лично, это уже отношения между крупными, действительно подлинно крупными художественными величинами, в которых вот это вот присутствует. Ну, мы знаем это по XIX веку – Толстой, Достоевский, там, какие-то все эти пары, они находились в состоянии такого, колебательном расстоянии по отношению к друг другому. Мы поговорили, я, там, приезжал к Давиду Самойловичу время от времени, чаще когда он позовет. Ну, мне, опять-таки, казалось, что у него ну такой проходной двор, действительно, десятки людей там каждый день. Ну это же… Если бы ко мне так приходили, я бы совершенно бы измучался. Нет, а он приезжал еще и на подпитку же ведь из Пярну всегда. Когда он позвонил, говорит: «Сережа, чего же вы не пришли», я приехал к нему, и мы вернулись к этому разговору о Бродском. И он мне сказал: «Вы не понимаете. Вы не понимаете, мало того, что награда совершенно заслуженная дана великому поэту, - тогда он, кажется, первый раз сказал слово «великий», - великому поэту, важно то, что… Вы не понимаете, Нобелевская премия привлекает внимание всех к русской литературе. Ведь мы так, на самом деле, никому особенно не нужны в мире, современные русские литераторы. А Нобелевская премия – это, вот, указывает на то, что русская литература, русская поэзия, и я вас уверяю, что поэты теперь будут легче переводиться и печататься, потому что они русские поэты и потому что они родня нобелевскому лауреату». Это тоже такая, в общем, условно говоря, государственническая позиция. Подход к поэзии не со стороны своего хутора, вернее, не только кругозор своего хутора, своего, там, ближнего круга, а умение видеть литературу целиком, полностью и следить за ее движением. И как это возможно, способствовать тому, чтобы направление ее было верным.
М.ПЕШКОВА: «Поэзии ничто не может помешать». Вечер, названный самойловской строкой, пройдет во вторник, 19 января, в Центральном доме литератора. Список выступающих огромен, вести его будет Евгений Евтушенко. Светлана Ростовцева – звукорежиссер, я Майя Пешкова, программа «Непрошедшее время».