Купить мерч «Эха»:

Самуил Лурье - Непрошедшее время - 2008-01-13

13.01.2008

М. ПЕШКОВА: Литературный критик и эссеист Самуил Ароныч Лурье не любит изначально производное от последнего понятия - эссе. В Совете бывает крайне занят. Многочисленные жюри почитают за честь завлечь его в число своих членов, и, как самый добросовестный арбитр, писатель читает, анализирует, выступает. В один из последних приездов первопрестольная буквально украла у Самуила Ароныча час для разговоров, чтобы непременно расспросить и о Лидии Яковлевне Гинзбург.

С. ЛУРЬЕ: У нас был новый главный редактор, тогда это был Дмитрий Тиночкинков, предшественник Никольского. Ему было лестно, что вот такое важное интеллигентное имя появится в его журнале. А, в конце концов, непечатного там было только их очень хорошее качество, и качество ума, которое там есть. Это были тексты несоветские в том смысле, что он были очень умны, а не достаточно глупые для советского. Но ничего антисоветского в них не было, они были несоветские, вот и все. Потому что имели в себе необыкновенную силу ума. Но напечатали без изъятия и без справки, напечатали раз, потом напечатали два, три. И я горжусь тем, что это я придумал название «Человек за письменным столом», которое она взяла потом своей книгой. Помню, довольно скоро после этого, в Союзе писателей праздновали ее какую-то большую дату, я теперь уже не помню, было ли это 75 или 80 лет. Она появилась на сцене Дома писателей, такая вот очень полная, немножко кругленькая, с короткой этой своей седой стрижкой. Чуть ли ни вот она сказала, что меня это очень тронуло, хотя меня не назвала, она все равно сказала, что: «Вот, случилось что-то важное за последние годы в моей жизни, потому что напечатали прозу, мои тексты, которые я считаю лучшим из того, что я написала, я благодарю за это журнал «Нива», сказала она. Ну, вот я так понял, что это в значительной степени относится ко мне, так оно и было. Я потом читал где-то, они переписывались с Лидией Корнеевой, меня упоминают. Как-то так, в общем-то, смешно получилось, но…, в общем, она была прелестный человек с ироническим и острым умом. Я ужасно рад, что я этому способствовал, потому, что я видел, как для нее было дорого, дороже всех ее литературоведческих работ, статей, трудов и так далее вот эти вот записи. В них была ее настоящая жизнь. Афористичность ее и в слове печатном, и в слове устном. Да, и необыкновенная наблюдательность, очень точная. Это дает такое физическое наслаждение, что там нет ни одного лишнего слова. И то, что это было для нее так важно, и то, что это удалось сделать, и то, что она это увидела при жизни и так далее. Не знаю, может быть она и до того была таким светящимся человеком. Я с детства дружил с одним ее близким другом, Борисом Яковлевичем Бухштабовым; были такие филологи, которые начинали с романов и так далее, были большого диапазона филологи, а потом вынуждены были вот так сужаться на одну историю, литературу, библиографию и так далее. Они очень любили друг друга, очень дружили, была такая трогательная дружба. Поэтому она мне, в частности, доверяла, и я ужасно рад, что вот это получилось.

М. ПЕШКОВА: Вы хотели написать книгу о том, что было с вами и с журналом «Нива», в котором вы проработали, насколько я знаю, свыше трех десятилетий?

С. ЛУРЬЕ: Да, 37 лет почти, нет, вы знаете, нет. Я помню, как я туда пошел в 66м году. Я работал тогда в музее Пушкина, и у меня была такая дилемма. Я мог остаться в музее Пушкина, я был старшим научным сотрудником. Я мог написать одну диссертацию, потом другую и жить, ничего не зная о том, что происходило после 1837го года. Но тогда во мне сидел какой-то характер, мне хотелось понять. Я же знал, что существует цензура. Весь ужас в том, что в это время она уже кончалась, что-то такое наступало. Я уже напечатал первую рецензию в журнале «Звезда», уже бывал в настоящих редакциях и так далее. И тут вот так получилось, что образовалось место, и меня на него вроде как брали, не смотря на то, что беспартийный, еврей и рядовой. Никого такого не было. Так получилось. Но я очень беспокоился, я думал, что я сопьюсь или стану циником и негодяем, как очень многие в редакционном быту. Циником, прежде всего, не обязательно негодяем, а вот пьяницей и циником. Я ходил даже советоваться со своими друзьями, с Адиком Урбаным, который имел гораздо больший опыт работы в журнале. И он мне сказал, что вот сейчас считается, что «Звезда» - такой передовой, интеллигентной журнал, чуть ли не Солженицына они собирались печатать тогда. А «Нива», куда вы идете, такой желтый, да, но потом все может перемениться.

Это действительно случилось, потом переменилось. А я шел, я хотел понять, я действительно хотел понять тайну цензуры, потому что я всю свою жизнь ненавидел две вещи: цензуру и госбезопасность, да и сейчас ненавижу, как принцип, в общем, ненавижу. И хотел понять, ужасно хотел разобраться. И вот, вы знаете, я с горечью обнаружил, что весь опыт ушел на то, чтобы это понять, и ушел в меня, то, что я понял – я понял, но его не передать. Это – на совсем другом уровне. Но нет, лучше этого не знать, а если ты это знаешь, ты не можешь объяснить и передать это. Я действительно видел, что это бывает, я в молодости даже сначала эксперименты такие проводил, если дашь начальнику рассказ хороший и рассказ плохой, он обязательно выберет плохой. А если в плохом рассказе ты оставишь одну хорошую фразу, он найдет и вычеркнет хорошую фразу. Вот как на антропологическом уровне осуществлялся противоестественный отбор, вот точно такой совершался и в литературе. Искренность, сомнения, ирония, отчаянье, - все это истреблялось с наслаждением, я видел гримасу отвращения на лице человека, который читает хорошую фразу. Вот это было, это невозможно передать, это действительно такие режимы, как советский, они вырабатывают такую породу людей. Как сказать, как бывает антикультура, антивкус. Они действительно сердятся на хорошие тексты. И ты работаешь там, вот, сколько я знаю людей, смотрите-ка и Владимов был, правда, в редакции работал, и Окуджава, все мы были литсотрудники во время оттепели, и почти все хоть немного работали редакторами. И все держалось на этом низшем среднем звене литаппарата. Потому что там люди, которые понимают и любят, а выше них сидели люди, которые понимают и ненавидят. И литература двигалась вот так рывками. Ага! Прошло хорошее стихотворение, ага, напечатали хороший рассказ Юрия Казакова с невероятными усилиями, любой ценой.

М. ПЕШКОВА: А какой рассказ?

С. ЛУРЬЕ: Какой-нибудь. Ну, например, «Голубое и зеленое» разве легко напечатать?

М. ПЕШКОВА: Это у вас, в «Ниве»?

С. ЛУРЬЕ: Нет, это здесь, да, конечно.

М. ПЕШКОВА: Чем бы вы могли вот сейчас похвастаться? Это сделал я, это пробил я. Наверняка ведь, много такого было? «Седьмая тетрадь» это ваше достижение?

С. ЛУРЬЕ: Нет, «Седьмая тетрадь» - это ныне покойный Анатолий Петров придумал, и это он – действительно молодец. А у меня есть одна такая попавшая в анналы заслуга, ужасно смешная и героическая история, но, поскольку Борис Натаныч Стругацкий рассказал, то и мне можно похвастаться. Пожалуй, это было одно из важных. Что мы напечатали «Обитаемый остров» Стругацких буквально в 68м году. Причем подписана-то она была к печати, по-моему, за три недели до того, как наши войска вошли в Прагу. Потом уже нет, потом она выходила отдельным изданием, в котором по сравнению с вариантом «Нивы» было 268 цензурных правок, изменений.

М. ПЕШКОВА: И каждая снималась, согласовывалась, перепечатывалась и так далее, и так далее?

С. ЛУРЬЕ: Конечно, конечно. Ну, вот надо сказать, что эта книжка «Обитаемый остров» (я много потом встречал людей), она сыграла очень большую роль для воспитания людей. Потому что там была, в общем, непогрешимая и сегодня математическая модель социалистического строя изложена. И очень многие люди благодаря этой вещи что-то поняли. И там было очень смешное, Борис Натаныч, по-моему, пишет об этом. Там действительно надо было пустить в ход какую-то хитрость и коварство, и, в частности, сделать вид. Я же редактор, я очень многое заставил автора вычеркнуть, заменить и так далее; и вот хотите верьте, хотите нет, но мы сидели у Борис Натаныча дома, и я у него на глазах занимался тем, что вычеркивал строчку, потом сверх нее же писал своим подчерком так, чтобы казалось, что это другая строчка. Так на каждой странице делал какую-то гадость, а кроме того, некоторые страницы клал на пол и ходил по ним, чтобы они были мятые, чтоб видно было, что я работаю. Когда такую огромную рукопись, уже мятую, исчерканную, грязную ты приносишь главному редактору, уже другое дело, таким образом, ничего не изменив, и напечатали этот роман. Я этим очень горжусь.

М. ПЕШКОВА: Мне хотелось спросить о ваших корнях, о ваших родителях. Действительно ли они дружили с Ефимом Эткиндом?

С. ЛУРЬЕ: Да, они учились на одном курсе, это было в Ленинградском университете, тогда он был имени Бубнова, между прочим. Эткинд учился на западном отделении, мои родители будущие учились на русском отделении. Отец у меня был учеником Гуковского. Перед этим он 7 лет подряд поступал в университет, но его не принимали за, как это тогда называлось, буржуазное происхождение. Поэтому он был старше всех на курсе, он поступил на 8й год. Но был отличник, как и Ефим Григорьевич, как и моя мать, которая, еще вдобавок, лучше всех пела и победила на таком студенческом вокальном конкурсе. Все было прекрасно, маму мою звали Елена Гедройц, все думали, что это еврейская фамилия. В 37м ее мать, мою бабушку, посадили, потому что, как оказалось на самом деле, бабушка моя – княгиня Гедройц, а мама – княжна Гедройц. И вот мою маму исключили из университета. И она потеряла многих друзей, а мой отец, наоборот, не отступился от нее. Вот тогда, собственно, они и поженились. А отец потом, в 41м году кончил университет, потом мать восстановили, была же оттепель бериевская так называемая, так что бабушка просидела не так и долго. Но больше не пела (она была певицей вообще), а только обучала пению, вела кружки самодеятельности. Ну вот, а отец окончил в 41м, и я еще читал газету Ленинградского университета, у нас где-то сохранилась, где было написано, что выпускник филологического факультета Арон Лурье взойдет на кафедру Иркутского педагогического института, но он, вместо этого, взашел сначала в блокадное радио, потом на фронт поехал. И стал институтским преподавателем, для чего он был создан, очень поздно в 50-е годы. Там они как раз с Ефимом Григорьевичем в Герценовском педагогическом институте тогда, теперь университете, работали вместе до тех пор, пока Ефима Григорьевича не стали выгонять и вызывать из страны, ну, и попутно, моего отца за дружбу с ним тогда тоже отправил. Ну, у него была такая трудная жизнь, потому что все так выходило…. Начинал мой отец изучать 18й век, написал замечательную работу, но его учителя посадили и убили, его карьера тоже сломалась. По ходу жизни для преподавания его взяли с условием, что он будет преподавать и писать про советскую литературу. Кандидатская, правда, у него была по прозе Некрасова, потом он писал про советскую литературу, про советскую поэму, про Маяковского. И как Ефим Григорьевич мне говорил, уже уезжая, что вот теперь, когда отца уволили, он пропадет, потому что главное для него, что он – лектор. Ефим Григорьевич был сам такой человек, и Наум Яковлевич Берковский был такой человек. Это были такие люди, которые замечательно импровизировали лекции, и очень многие люди им обязаны и их помнят, даже иногда ко мне подходят пожилые люди и говорят, что «я слышала лекции вашего отца». Они были очень хорошие лекторы прежде всего, и в этом выражали свою индивидуальность больше, чем в своих научных работах. Вот так получилось, что, мне кажется, они не очень реализовались. С Ефимом Григорьевичем произошла тоже некоторая беда, потому что он за границей просто пользовался своим знанием иностранных языков, он не занимался там тем, что ему на самом деле было интересно, для чего он был создан. Он, в сущности, работал не по специальности. Да, он оказался русским филологом, владеющим французским языком. Это было не то, что он хотел делать. На самом-то деле он был мыслитель, блестящий лектор. Что все-таки трудновато показать в Сорбонне. И вот теперь такого настоящего следа…, мы видим след этот быстро-быстро изглаживается, что чрезвычайно жаль.

М. ПЕШКОВА: Мне хотелось спросить историю вашей бабушки, княгини. Кто были ее родители?

С. ЛУРЬЕ: Ее отец был директором училища в городе Вильне, и фамилия его была Доброхотов, он был статский советник, и, незадолго до смерти, должен был стать попечителем учебного округа, как Анненский, как Ульянов, но умер. Есть брошюрка у меня, описывающая его жизненный путь, его карьеру и так далее. У него? была дочь Елена, которая вышла замуж за студента Горного института Антона Ивановича Гедройца. Он был из обедневшей, но княжеской фамилии с гербом гипоцентавр, это такой кентавр, но с коровьим хвостом. Когда началась война, он пошел на фронт, а моя мать, наоборот, родилась в день февральской революции в городе Гельсингфорсе. У нее в паспорте и сейчас стоит, что она родилась в Хельсинки. И больше они никогда - ни моя бабушка, ни мама, ничего больше не знали о своем отце и муже. Хотя по его ли поручению, но кто-то их из Польши во второй половине 20х годов разыскивал. Я читал, я, так сказать, обманным путем получил ксероксы ее дела из Большого дома, и дела ее брата и так далее. Это невозможно читать, потому что первый вопрос на странице – признайтесь, что вы являлись польской шпионкой. Она: «Ну, какая я польская шпионка? (Она – певица, консерваторию окончила, ей Глазунов вручал диплом.) - Вы вводите следствие в заблуждение, признайтесь, что вы вели шпионскую работу в пользу там, Польши. -Нет, нет. -В третий раз вас спрашиваю. -Да, признаюсь, что я вела шпионскую работу». И ты понимаешь, что произошло между вторым и третьим вопросом. Это невозможно, это такая тоска и отвращение тебя берет. Ну, это почти в каждом таком деле. Так что вот. А так, бабушка, что ж, она была, она учила самодеятельных певцов, проходила с ними гамму, учила их делать дыхательные упражнения «би-ба-бо-бу» - пели они, а я сидел под роялем и читал книжки, которые на нижних полках были. Я снизу начинал, потому что рояль был вплотную к полкам, и если под ними сидеть, они там поют, а я, значит, снизу беру. По-моему, первая книжка, в семь лет мною прочитанная, была Боккаччо «Декамерон». Ну я какие-то детские тоже читал, но Боккаччо, и потом вторая, которая на меня тоже сильное впечатление произвела тоже в семь лет, нет, даже в дошкольном, это «Тихий Дон». Потом, правда, я его уже не читал, ну, надо сказать, что я и от Боккаччо никогда не получал такого волшебного ощущения, как в семь лет. Некоторые новеллы запомнил почти наизусть.

М. ПЕШКОВА: А вот тут-то мне и хотелось спросить, а почему был рассыпан «Писарев». Это ваша первая книга.

С. ЛУРЬЕ: Это моя первая книга – роман «Литератор Писарев», она действительно была набрана, и все как будто было ничего. Но, во-первых, я сделал ошибку, что я прочитал главу оттуда в Союзе писателей, меня и приняли тогда, наша приемная комиссия приняла.

М. ПЕШКОВА: Простите, а кто дал рекомендации?

С. ЛУРЬЕ: Это была довольно сложная задача. Потому что мне хотелось, чтобы это были не совсем советские писатели, поэтому одна рекомендация у меня была от Веры Михайловны Красовской, она была историк балета и балерина, вот она мне дала рекомендации. Другая была от Геннадия Гора - фантастического писателя, а третья, я честно вам скажу, вот сейчас не помню даже, а, может быть, было только две. Кажется, было только две. Ну вот, в общем, они меня приняли на уровне Ленинграда. Да все это было замечательно, приемная комиссия меня приняла, и книжка пошла. Вы знаете, было объявлено, в издательском плане напечатано и так далее. Но 26го апреля 1979го года меня на улице остановили некоторые молодые люди и отвезли в наш Большой дом, в штаб-квартиру госбезопасности, и довольно долго объясняли мне, что если я не дам показания на одного из моих знакомых, что он снабжал меня такими-то книжками, то и книжка не выйдет, и в Союз писателей не примут, и вообще надо выбирать, поедешь ты на запад или на восток. Так все это они говорили, до сих пор я вспоминаю об этом с отвращением, саму эту манеру я ненавижу, ответ они получили довольно быстро, а все равно еще три часа разговаривали на разные лады. Один пугал, другой подлизывался. И рассказывали мне, что со мной будет. И когда мне станет трудно, что я вот к ним все равно приду и всякие эти глупости. И с тех пор я ненавижу слово «определяйтесь», которое они повторили раз 50. На следующий день, после того как я от них ушел, оказалось, что книжка не выйдет, что в Союз писателей меня не приняли. Состоялось там заседание секретариата, туда пришла какая-то депеша из госбезопасности - меня не приняли в Союз писателей. И, более того, оказалось, что хотя меня не увольняют из «Нивы». Там как раз была пересменка - один главный редактор умер, а другой главный редактор еще не был назначен. А заместитель был приличный человек, и без письменной установки не хотел. А у меня всего-то был диагноз «политическая неискренность» или неоткровенность, какой-то такой у них был диагноз. Как же вы пишите про Писарева, если вы с нами так неоткровенны? Вот примерно такой бред, а я им говорю, а как вы думаете, Писарев что ли с вами разговаривал бы? Тоже глупо себя вел, задирался. Действительно, у меня не оказалось потом никакого заработка, так примерно лет на 5, никакого совсем. Кроме того что я служил, ну я работал невидимкой, писал за других диссертации, редактировал, всякое такое. В 88м вдруг книжку издали, в Союз писателей приняли без заявлений, без рекомендаций. Все происходило у всех на глазах, и всем видно было, что со мной делается, но все, наверное, к лучшему, потому что я, благодаря этому, написал вторую часть этой книги, где погрузился в сознание цензора тогдашнего 19го века. Это опять создавало какие-то трудности для публикации, ну уже скорее меня боялись, чем я боялся. Действительно мне предложили чего-то там переписать, а я написал такое вот письмо, ну что же, я не возражаю, давайте не будем издавать, еще подожду. В крайнем случае, мои дети издадут после моей смерти, приложив эти ваши внутренние рецензии. Ничего, видите - издали, но это был 88й год, такое замечательное время, когда печатались уже великие книги. Да и никто этого бедного Писарева не заметил, так он как-то исчез, я вот пытаюсь получить экземпляр старой книги, но люди с ней, видимо, не расстаются, и переиздавать ее никто не хочет.

М. ПЕШКОВА: Хотела вас спросить о Бродском. Как состоялось ваше знакомство? Вы были друзьями, или вы были приятелями, или вы то, что называется, земляки по городу?

С. ЛУРЬЕ: Нет, мы были знакомы. Тогда, в университет, он приходил и читал стихи, и я был один из толпы его слушателей, скажем так. Была общая компания, и я горжусь, и приятно мне, что я это не забыл, никто ж не знал, что он будет нобелевским лауреатом. Мне приятно, что я помню такой вечер, мы пили вместе, и вместе мы пели эту песню Лили Марлен, и все такое. А потом так случилось, что, то ли в самом конце 87го, то ли в начале 88го, мне удалось прочитать о нем лекцию сначала в нашем Театральном музее, потом в нашем Обществе знания. Никогда в жизни у меня не было такого количества слушателей. Где-то у меня на старом магнитофоне есть эта лекция. И я написал статью, ее напечатали Синявские в своем журнале «Континент», и эта статья до Бродского дошла, ему понравилась. Он даже говорил нашим общим знакомым, что вот, Лурье попал в десятку, как-то он так сказал, и прислал мне книжку с надписью «с нежностью и признательностью» и так далее, и я очень этим горжусь. Впоследствии я еще несколько раз про него написал, много-много про него думал и, надо сказать, что после того как он умер, для меня, как и для очень многих людей, литература как бы опустела. Того, что мне нужно как воздух, я больше уже ни у кого не слышу. Надо сказать, что он придал смысл жизни таким людям как я, он привносил вот это ощущение смысла, когда доходили до него стихи, переписанные от руки, услышанные, наверное, кто-то услышал по радио или из книжки. Почему-то эти стихи, которые ему принадлежат и о нем говорят, …но вот я был из тех людей, которые читали эти стихи, как стихи о себе. Их трагическая ирония необыкновенно освещала тоскливую пошлость окружающей жизни.

М. ПЕШКОВА: Самуил Лурье, петербуржский критик и литературовед поделился некоторыми рассказами из собственной писательской и издательской практики. Ольга Рябочкина и Наталья Селиванова – команда звукорежиссеров, я – Майя Пешкова, программа Непрошедшее время с утра по воскресеньям.