Один - 2019-12-12
Д.Быков
―
Доброй ночи, дорогие друзья. У нас сегодня два часа, чрезвычайно много на лекцию, взаимоисключающих. Лидирует пока давно обещанный Максимилиан Волошин и – неожиданно – режиссура шестидесятников, кинематографисты 60-х годов. Из них Алов и Наумов занимают ведущую позицию, почему-то две заявки на них – вероятно, в связи с предстоящими двумя экранизациями «Мастера», ведь именно поставить «Мастера» было их мечтой. Посмотрим, заявки принимаются на dmibykov@yandex.ru.Что касается Нового года. Очень много поступает мне предложений прийти сюда от разных людей и разыграть пьесу, или прочесть поэму – так или иначе занять час времени. Я, к сожалению, вынужден эти лестные для меня предложения отклонять, потому что у нас всего-то три часа. Три десятка гостей, каждый из них будет как-то показывать свое искусство или обсуждать тему (тему, кстати, все еще не угадал никто). Некоторые ходят рядом, некоторые чудовищно далеки, а тема, ребята, абсолютно на поверхности. Я просто не понимаю, насколько можно так промахиваться. Но продолжается, конечно, конкурс, хотя предложенные варианты довольно элегантны, и возникает желание тоже как-то их обсудить в следующие Новые года, если, бог даст, они будут.
Очень много, будут ли в этот раз дети. Дети будут, в особенности те, которые участвовали в наших прошлых Новых годах; те, которые пришли с лозунгом «Можем повторить». Им хочется опять приехать, опять попеть-почитать-поговорить, это очень достойно, но проблема в том, что детьми они уже быть перестали и перестали вызывать такое щенячье умиление. Поэтому приходить пусть приходят, но мы по-прежнему приглашаем талантливых подростков, каких-то замечательных молодых исполнителей, поэтов. Помимо тех, кого позову я и кто обычно приходит, мы ждем добровольцев и самодеятельных гениев.
Очень много вопросов о Юрии Лужкове. Понимаете, я тоже, как и многие посетители фейсбука и пользователи его, поражен этим количеством ностальгических воспоминаний, где рефреном повторяется одна пошлая фраза: «Да, Лужков был то-то, то-то и то-то (не буду повторять все эти негативные определения), но он был удивительно живой». Вот этого я совсем не понимаю. Честно говоря, живыми являемся вообще-то все мы до тех пор, пока не становимся мертвыми, и видеть какую-то особенную живость в облике покойного московского мэра, который любил зажигать с артистами, певцами, который любил попеть и поплясать, – я не вижу там никакой особенной жовиальности; скорее, я вижу откровенное заигрывание с людьми искусства и с их аудиторией.
Я не хочу ничего плохого говорить о Лужкове, но распространяться о том, какой он был обаятельный в этой живости своей и насколько он представал более человечным на фоне современного руководства, я тоже не могу. Не было в нем никакой особой человечности, не было в нем никакого особого гуманизма. Более того, он представляется мне создателем путинской Москвы до путинизма. Это лужковская Москва, московская империя, ресурсная Москва, где ресурсом являлась столичность, где абсолютно заткнута была пресса, где знаменитый счет 40-0 в судах был общеизвестен и без постоянного пиара на эту тему, где вякнуть слово против Лужкова (я хорошо это помню) не могла ни одна абсолютно газета и ни один телеканал, именно потому что, можно было лишиться помещения. Я хорошо помню, как мне в «Московских новостях» после фельетона о Лужкове, который я туда принес, сказали совершенно откровенно: «Все, что у нас есть – это здание в центре Москвы». Давайте не будем идеализировать Лужкова только потому, что на место его пришли люди его же склада; люди, быть может, еще менее, скажем так, непосредственные. Никакого другого положительного определения я подобрать не могу.
Не хочу вслед покойному кидать те или иные камни, но совершенно очевидно, что никаких ностальгических воспоминаний о нем у меня нет – есть чувство ужаса. Лужков реально рвался к власти, мог бы к ней прийти, и тогда все, что мы сегодня едим большой ложкой, мы получили бы значительно раньше. А так, по крайней мере, это произошло постепенно. И, конечно, я не вижу в нем никаких принципиально нравственных отличий от сегодняшней элиты, которая с той же легкостью предает былых кумиров. Мне очень жаль, что его предали почти все его единомышленники, но, простите, кто ожидал чего-либо другого? Более достойным как раз было поведение людей искусства, которые от Лужкова не отвернулись и после отставки.
«Что вы думаете о пьесах и новеллах Пиранделло? Нобелевская премия в самом ли деле заслуженная?» Третьяк, дорогой, вы напрасно меня считаете таким уж экспертом в заслуженности Нобелевских премий, но то, что Пиранделло был абсолютно великим драматургом и великим, действительно, театральным реформатором, во многом продолжавшим идеи Ибсена и идеи панпсихического театра Андреева, но тем не менее безупречно оригинальным в композиции своих пьес и их постановке. Мне кажется, что это был действительно замечательный режиссер, замечательный мыслитель, очень сильный драматург и, что еще важно, блистательный новеллист. Его проза как-то меркнет на фоне драматургии, и роман «Вертится» – я очень мало встречал людей, которые бы о нем читали, слышали или говорили, но, во всяком случае, как новеллист, как создатель замечательных динамичных сюжетов, как человек с очень мрачным стоическим мировоззрением, да и жизнь-то его была какая, в общем, – почитайте биографию его… И безумие жены, и трагедия сына, который пленен был на мировой войне, и фашизм в Италии, от которого Пиранделло дистанцировался поелику возможно. Мрачный, трагический человек, один из великих, чего там говорить, гуманистов двадцатого столетия.
Д.Быков: Лужков рвался к власти, и все, что мы сегодня едим большой ложкой, мы получили бы значительно раньше
И его Нобель был заслужен, это как раз тот случай, когда человек действительно внес очень серьезные новации в представление о драматургии; когда то, что сегодня называют интерактивным театром, было уже заложено. Мне вообще очень близки эти пьесы-провокации, театральные провокации, которые так любил Юрский, где зрителю предлагается довольно жесткий над ним эксперимент.
Вообще мне кажется, что заслуженность или незаслуженность Нобелевской премии с годами перестает быть значимой. Вдруг оказывается, что Нобелевский комитет не так уж и ошибался, потому что нюх на явления у них был какой-то совершенно охотничий, удивительный. Они намечали, провидели новые тенденции. Очень может быть, что когда-нибудь и Нобелевская премия Хандке покажется совершенно судьбоносной.
«В «Псалме» Горенштейна я обратил внимание на одну деталь: два сына Дана Антихриста – поэты, они влюблены в одну и ту же женщину, пророчицу Пелагею, приемную дочь и впоследствии жену своего отца. То, что дети Антихриста поэты – это генетика Антихриста или отражение тяжелого времени в стране?» Не думаю, думаю, что ни то, ни другое. Видимо, Горенштейну представлялась миссия поэта исключительно важной, а происхождение этого дара – довольно темным.
«Можно ли встроить отношения Антихриста с дочерью Пелагеей в вашу концепцию о метасюжете русского романа?» Инцест, безусловно. Хорошо, что вы мне об этом сказали, потому что инцестуозный мотив (видимо, как тема растления со стороны власти) присутствует во многих (не скажу – в большинстве) значительных романах в XX веке, восходящей, как вы правильно пишете, к сюжетной схеме «Воскресения».
«Какие произведения о войне, учитывая, что грядет юбилей, можно порекомендовать для 6-7 класса?» Безусловно, Константина Воробьева, в первую очередь, «Крик» и «Убиты под Москвой». Военные рассказы Нагибина и его дневник, повесть «Павлик» тоже в значительной степени, повесть «Далеко от войны». Наверное, из Василя Быкова «Обелиск» – безусловно. Наверное, для 6-7 классов жизнь учителя Алеся Мороза будет и понятна, и важна, и значительна. Ну и мне представляется, что «Будь здоров, школяр» Окуджавы, конечно. Хотя там многие негодовали при появлении этой вещи, которую назвали сразу же недостаточно героической. Вообще, альманах «Тарусские страницы» громили главным образом за нее.
Окуджава при своем дебюте – и песенном, и прозаическом – собрал все возможные овации и все возможные нарекания. Это поразительно, как он, едва появившись, стал вызывать такие полярные оценки. Но сколько был ни проводили аналогий между повестью Окуджавы и западными, в первую очередь, американскими военными романами, сколько бы ни говорили о том, что в объектив авторский попала крошечная часть войны и нельзя никоим образом по этой повести судить о войне в целом, – мне кажется, что «Будь здоров, школяр!» – замечательный автопортрет тех людей, которые записывались добровольцами, того поколения советских романтиков, которые понятия не имели, что их ждет на войне. Нет, вообще мне кажется, что военная проза Окуджавы (в частности, «Уроки музыки») – это что, детям может оказаться чрезвычайно нужным, чрезвычайно важным.
Вообще, понимаете, тут вопрос: «Давать ли детям самые жестокие военные тексты?» Такие, как, скажем, «Треблинский ад» Гроссмана? Или, скажем, «Это мы, Господи!» того же Воробьева? Не нужно слишком беречь детей. Понимаете, у них и так защитный слой, психическая защита поставлена лучше нашей. Поэтому чтобы их как-то пробить – нужно это давать. А почему не дать ребенку 6-7 класса, например, «Дети ворона» Яковлевой? Это замечательный современный, полуфантастический триллер о войне, о блокаде, вообще весь этот цикл, по-моему, чрезвычайно значителен и увлекателен. Можно и нужно детям это давать. Понимаете, фэнтези на военную тему – это тоже вполне легитимный жанр, и ребенку 12-14-летнему, я думаю, такая проза и нужна. Потом, знаете, блокадные рассказы и повести Александра Крестинского – вообще-то детского писателя, на мой взгляд, незаслуженно забытого, первоклассного. Он эмигрировал в начале самом 90-х, уехал, насколько я помню, в Яффу. Вот Крестинский – это детская проза, но проза при этом невероятной честности и невероятной глубины.
И, уж конечно, дневник Юры Рябинина, 13-летнего петербургского школьника, думаю, стоит читать сегодняшним ровесникам. Он более-менее полно приведен в «Блокадной книге». И саму «Блокадную книгу», наверное, надо читать. Что касается текстов собственно о боевых действиях… Потому что истории о блокаде особенно депрессивны потому, что на фронте, понимаете, есть все-таки иллюзия, что ты хозяин своей судьбы, что ты сражаешься, а не просто ждешь смерти, которые тебя или от голода настигнет, или от обстрела. Я понимаю, что в тылу свое сопротивление, но фронтовые вещи как-то выглядят более оптимистичными. Я в 12 лет прочел «Его батальон» Быкова, и для меня это было очень серьезное потрясение. А «В окопах Сталинграда» – тогда их не переиздавали, и я их прочел, когда мне было уже лет 20. Но я думаю, что «В окопах Сталинграда» полезно прочитать ребенку. Именно потому, что это выковывание профессионала из штатского человека, это эволюция, трансформация человека на войне – тема, очень редко где раскрытая. Мне кажется, что это по-настоящему великая абсолютно проза, и Некрасов вообще, объективно говоря, один из лучших стилистов русской литературы своего поколения. Да, я думаю, что «В окопах Сталинграда» ребенку прочитать будет отнюдь не вредно.
Ну и, конечно, военную пьесу Шварца, например, «Одна ночь». Да и вообще, если на то пошло, если начинать с чего-то, то надо прочитать «Дракона». Из всей военной литературы это самое актуальное.
«Смотрели ли вы сериал «Коломбо»?» Нет, к сожалению.
Д.Быков: На фронте есть все-таки иллюзия, что ты хозяин своей судьбы, что ты сражаешься, а не просто ждешь смерти
«На радио в этом году было много выступлений, посвященных 17-летней годовщине Бесланской трагедии…» Пардон, по-моему, это была все-таки не 17-я годовщина. По-моему, все-таки 15-летняя. «Было снято три фильма, обсуждались события на Дубровке. А вчера исполнилось 25 лет начала Чеченской войны – и ничего. Как вы думаете, это глупость, лицемерие или расчет?» Ни то, ни другое, ни третье. Это концептуальная несостоятельность, отсутствие внятных выводов и внятных оценок. Дело в том, что история не закончилась, история той войны не закончилась, непонятно многое. Ну как же вам ничего? Вот вам полемика вокруг выступления Сокурова, когда кто-то негодует, что Сокуров позволяет себе такие выступления, а другие негодуют (и я в том числе), что региональные власти позволяют себе критиковать высказывание режиссера, не несущее абсолютно никакого вреда и никакой опасности. Это нормальное явление, просто для того, чтобы оценивать события, во-первых, его последствия должны отгрохотать, а во-вторых, должна настать атмосфера вольной общественной дискуссии. А, собственно, начало Чеченской войны – это далеко не та ситуация, которая сегодня может свободно обсуждаться.
Генезис Чеченской войны абсолютно понятен: Ельцин видел падение своего рейтинга, был от него в наркотической зависимости, видел, что он становится одним из самых непопулярных в стране людей. Ему нужна была маленькая победоносная война, что из нее получилось – вы знаете. Прав Андрей Синявский, говоря, что 1994 год, январь 1995 года – все это заложено в октябре 1993-го; другое дело, я не знаю, были ли у Ельцина какие-то варианты поведения и какие-то развилки уже в октябре 1993-го. Может быть, надо было думать в 1992-м, а может быть, и в 1991-м. В любом случае, вряд ли как-то легитимно сегодня ждать, вряд ли как-то при самом оптимистичном взгляде реалисты могут ожидать объективной дискуссии о Чеченской войне. Даже ее участники не могут сформулировать внятное отношение к ней, а вы хотите, чтобы у нас сегодня шли об этом разговоры.
«Мне кажется, что вы человек сентиментальный…» Правильно, Влад, правильно. «И что своим интимным миром вы похожи на Ивана Дыховичного. Верно ли мое ощущение? Если бы вы снимали свой кинодебют, он был бы таким же, как «Вдох-выдох»?» Нет, Влад, ваши ощущения неверны. Я очень любил Дыховичного как человека, очень ценил его как актера, но как режиссера я у него любил только «Копейку». Мне кажется, это единственный его милый и удачный фильм. Моя сентиментальность как-то иначе устроена, моя сексуальность тоже. И «Вдох-выдох» представляется мне картиной неудачной, при выдающихся талантах, режиссерских данных, актерах, которые там участвуют. Дыховичный был очень умный человек. Мое единственное с ним интервью – это была цепочка его афоризмов. Я до сих пор утешаюсь его фразой: «Не бойтесь плагиата: то, что вы задумали, сможете сделать только вы». Если вдуматься, это очень глубоко. И много других у него было замечательных мыслей. Вообще он серьезный и талантливый был человек, не зря он был другом Высоцкого в последние годы. Хотя в самый последний год они несколько разошлись, понятное дело. Он был очень серьезный, талантливый человек, но его режиссура от меня предельно далека. Мне вспоминается мнение одного продюсера о его картине, когда он выступил в жанре абсолютно массового кино – в таком фэнтезийном боевике. Посмотрев картину, продюсер с большими паузами произнес: «Это кино мы будем перемонтировать, переозвучивать и переснимать».
Вот у меня от большинства картин Дыховичного было такое ощущение. Я очень высоко ценю, скажем, его попытку экранизировать «Черного монаха», но попытка эта, все-таки, надо признать, была довольно неудачной. И блистательная идея, и блистательная картина сама по себе, каковой она была в замысле, превратилась в занудное зрелище, несмотря на очень сильные актерские работы. Нет, я, честно сказать, к творчеству Дыховичного отношусь хуже, чем к его собственной личности. А что касается сентиментальности, то это то качество, которое я в людях ценю. Сентиментальность – это, с одной стороны, сочетание такого, с одной стороны, детского умиления, а с другой стороны, силы. Сентиментальность требует силы, это вот Петрушевская – самый сентиментальный автор и самый сильный из работающих сегодня.
«Вы сказали, что не повторили бы свою шутку в газете «Мать» в 1995 году? Что бы вы сказали на эту тему сегодняшним молодым журналистам, которые тоже сегодня часто попадают в судебные разбирательства?» Да Влад, видите ли, я ничего не имею против рискованных журналистских экспериментов, просто действительно надо учитывать ради чего риск. Если вы рискуете ради публикации какого-то журналистского расследования – бог с ним, а если это просто эпатажная шутка, какой была газета «Мать» – тогда не было в ней никакой императивной необходимости. Другое дело, что она очень взбесила многих фарисеев и дала им публично высказаться, и много я увидел людей, которые со мной были чрезвычайно любезны, а за спиной желали мне любых неприятностей. Вот это я увидел, и некоторые иллюзии у меня пропали. Но не сказать, что их было так уж много.
«Вы говорили, что студенты спрашивают, зачем читать. Думаю, у меня есть ответ на этот вопрос. Чтение, как и занятие математикой, это в первую очередь медитация и только во вторую – способ получения знаний. В любом случае, это изменение мировосприятия, прививание себе определенного способа мышления. Что вы думаете об этом?» Видите ли, дронкихот, я бы сказал, что это какая-то эгоистичная, эгоцентрическая точка зрения. Ведь медитация – это то, что вы добываете из себя, в общем, а чтение – это все-таки форма контакта с другим человеком. Я не думаю, что, скажем, между творчеством и чтением можно поставить знак равенства. Творчество – это медитация, да. Оно имеет некоторое сходство с медитативными практиками: когда я сочиняю стихи, я понимаю про себя что-то, о чем я догадывался, но не мог это сформулировать. Когда я читаю, я понимаю вообще-то не про себя. Надо понимать, что чтение – форма контакта с другим человеком, вслушивание в его душу. Я тут давеча перечитывал Фета и поразился этой остроте контакта, которая возможна с его стихами. Фет – один из самых открытых русских поэтов. Даже его речевые ошибки, обмолвки, даже его бесконечное ритмическое многообразие как бы передает ритм дыхания. У меня было ощущение какого-то, как бы через сто лет, контакта. Через головы бесчисленных современников.
Иногда, когда читаешь современного автора, этого чувства контакта, конечно, не возникает, потому что он, наоборот, прячется в литературу, прячется в слова. Но настоящий писатель все-таки пишет не для того, чтобы мысль свою скрыть. Язык же нам дан не для того, чтобы скрывать свои мысли. У некоторых авторов я чувствую такую напряженную жажду диалога. Я помню, что скажем, чтение Блаженного Августина давало мне невероятное ощущение живого диалога через тысячелетний временной пережиток, промежуток. Именно потому это давало такое ощущение, что, как говорил Мамардашвили, думая чужую мысль, мы можем оказаться рядом с собеседником, преодолевая любые дистанции. Подумать мысль – это и есть машина времени, попасть в чужую интеллектуальную ситуацию. Какая же тут медитация? Это, мне кажется, скорее, напряженный поиск контакта, вслушивания. Медитация – это занятие одинокое, вообще-то, и медитировать над книгой – полезное дело… Можно медитировать, как мне кажется, над афоризмами Витгенштейна, скажем, день, два обдумывать афоризмы из «Логико-философского трактата». Я очень любил этим как-то развлекаться на первом курсе, и это как-то приводило ум в порядок, как и математика. Но мне кажется, что основное занятие над книгой – это все-таки диалог.
«Что вы можете сказать о моих тезках (или антитезках) Михаилах Юрьевичах?» Кого вы имеете в виду? Если Михаила Юрьевича Лесина, царствие ему небесное, – вот был человек выдающийся. И мне, кстати, он был очень симпатичен, невзирая на многие спорные поступки. А что касается Михаила Юрьевича Лермонтова, то, я думаю, это тема не для одного эфира, и уж точно не для одного краткого ответа. Лермонтов вызывает у меня чувство бесконечного восторга, бесконечного преклонения, суеверного ужаса. Но я солидарен с мнением Толстого, который сказал, что если бы этот мальчик прожил еще был лет десять, всем нам было бы нечего делать. Другое дело, что он уже и к 26 годам был действительно старше истрачен, испорчен. Сердце старика, и весь организм на вскрытии, как читал в воспоминаниях его секундантов, по словам врача, производил впечатление изношенности крайней.
Действительно, интенсивность жизни была невероятная. Но при этом я убежден, что к сорока годам он создал бы великую литературу. Действительно, и первый русский масштабный исторический эпос, который он задумывал – трилогию из екатерининского царствования – мог быть создан им. И он, я думаю, шел к созданию русского «Фауста». Я думаю, что «Сказка для детей» – первые пролегомены, первые подходы к будущей русской драме. Конечно, Лермонтов, как мне представляется, ориентировался на Гете. Вот насколько Пушкин, как мне кажется, всегда оглядывался на Байрона, насколько Гоголь – на Гофмана, и у него масса прямых заимствований, насколько Толстой – на Гюго, а Достоевский – на Диккенса, настолько Лермонтов всегда имел перед собой живой идеал Гете, и, конечно, в «Герое нашего времени» масса пародических отсылок к «Юному Вертеру», и неслучайно там появляется Вертер, отсылающий непосредственно к нему же. И, конечно, Печорин – это Вертер наоборот, и многие сцены у источника в «Вертере» пародируются в «Княжне Мери», вообще там сложные интересные связи. Недавно Жолковский перечитывал, в связи с пастернаковской «Зимней ночью» «Годы странствий Вильгельма Мейстера» [«Годы учения Вильгельма Мейстера»]; я думаю, что если бы под этим углом зрения «Мейстера» перечесть, можно было бы у Лермонтова найти массу отсылок к этим текстам. Но дело в том, где же найти время на изучение Гете в таком объеме?
Д.Быков: Начало Чеченской войны – это далеко не та ситуация, которая сегодня может свободно обсуждаться
Я думаю, что если изучать лермонтовские подтексты, то нужно обращаться в первую очередь к Гете. И, конечно, лермонтовская драматургия – слабая, детская, незрелая – носит в себе следы внимательнейшего чтения «Фауста» и серьезного диалога с ним. Но это тоже долгая и отдельная тема. Я полагаю, что эволюция Лермонтова шла бы в том же направлении, по тому же вектору, что и эволюция Толстого. Я говорил уже, что в России у истоков всякого нового поэтического, вообще всякого подъема стоят две фигуры – раскаявшийся варяг и раскаявшийся хазар. И, конечно, насколько Пушкин пересмотрел свои ранние вольнолюбивые взгляды и годам к тридцати сделался таким вынужденным государственником, государственником просто потому, что все остальное еще хуже, а правительство – «единственный европеец», настолько Лермонтов, мне кажется, от раннего своего несколько утопического патриотизма уходил все дальше. Между, скажем, стихами типа «Бородина», «Двух великанов» и, допустим, «Родиной» или «Прощай, немытая Россия…» дистанция огромного размера. Такая, что «Прощай, немытая Россия…» до сих пор тщетно пытаются приписать Минаеву.
Мне кажется, что лермонтовская эволюция пошла бы дальше и дальше от государственной. Мы не может предположить, что делал бы Лермонтов после 1855 года, оказавшись в этой новой стране. Он не дожил, он задохнулся, как задохнулся и Гоголь. Это лишний раз нам доказывает, что ситуация безвременья не так, на самом деле, комфортна, как некоторым кажется.
«Как вы относитесь к гангстерским фильмам Скорсезе?» Если к «Ирландцу», то восторженно. Мне кажется, это веселый, ироничный, динамичный, молодой фильм. Ну и потом, все-таки, звезды такого класса – на них смотришь с восторгом в любой компьютерной обработке. «Почему это так популярно? Никакой романтизации, как в «Крестном отце»; реализм, насилие, несимпатичные герои?» Нет, ну простите, Ренат, как же они несимпатичные? Они жутко обаятельные, и Де Ниро не может быть не обаятельным, кого бы он ни играл, не оторвешься. И вообще мне кажется, что Скорсезе любит делать кино профессионалов, и ты красишь дома, а эти красильщики – они именно профи, со всеми трагическими издержками этого дела.
«О чем бы вы говорили с Лужковым, если бы брали интервью?» Вот ужас в том, что мне не о чем было бы с ним говорить. Он мне был как-то понятен. У меня была возможность сильно после отставки сделать с ним интервью, меня даже приглашали для разговора вместе с некоторыми другими оппозиционерами. Видимо, он искал какой-то опоры, как Троцкий – простите за аналогию – искал в 1923 году, пытаясь встречаться с какими-то художниками. Я отказался от этой встречи и честно сказал приглашавшему, что мне Юрий Михайлович представлялся персонажем мрачным, очень опасным. Мне на это сказали, что Юрий Михайлович очень изменился, на что я сказал, что я как-то не очень изменился, не дорос до этой встречи, как мне представляется. Я с уважением отношусь к тому, что он делал, ради бога, к тому, что он помогал артистам и пенсионерам, все это было, я его заслуг не отрицаю, просто говорю, что это тип того правителя, который впоследствии был явлен стране уже в путинском варианте. Вот и все.
«Существует такое явление, как геймификация, превращение деятельности в игру. Это часто используется в управлении персоналом, однако левые критики говорят, что это худшая форма эксплуатация, когда она подается как развлечение». Елена, понимаете, это придумали, на самом деле, не сегодняшние менеджеры. Геймификация впервые описана (вы будете смеяться) в советской индустриальной прозе 30-х годов. Мариэтта Шагинян в своих дневниках, которые тогда вышли, которые были дерзко и безумно, без всякого уважения раскритикованы (в том числе, кстати, и Горьким), писала, что труд надо подавать как игровой процесс. Никакой другой способ немыслим. Более того, социалистическое соревнование очень сильно помогает в подаче его именно как детской конкуренции за игрушку, за приз. Кстати говоря, я тут перечитывал для статьи о Катаеве «Время, вперед!» – такой роман, в котором очень чувствуется, что он написан в Париже, это такая попытка написать авангардистский роман о магнитогорском комбинате. Изо всех сил он пытается там натужно изобразить вот этот безумный азарт строительства, обогнать Харьков. Все только и говорят о харьковском рекорде, инженер Маргулис думает: «А вот, сможем ли мы обогнать или не сможем?», быстро рассчитывает, сколько же секунд они тратили на подвоз тачки, на заливку бетона…
Потом это безумное соревнование, когда один из его потенциальных победителей, которому не разрешили слишком рисковать, возвращает ботинки, данные ему в качестве приза. Это все такая попытка драматизировать, придать некоторую увлекательность трудовому процессу. Это всякие мификации, все это соцсоревнование – все это существовало миллион лет назад, ничего нового в этом нет. Я отношусь к этому отрицательно; мне кажется, человек должен работать не ради результата, не ради геймификации, не ради выигрыша в игре, а ради создания ценностей, ради наслаждения, которое этот процесс ему несет. Есть, наверное, профессии, которыми заниматься с интересом нельзя, – клерковские какие-то, механистические, или грубый физический труд, но геймифицировать его – это какое-то неуважение. Это, что ли, недостаток уважения к этому труду. Я не знаю, честно говоря, как сделать его привлекательным. К счастью, такого рутинного труда в нашей жизни становится все меньше. Все-таки очень многое начинают делать автоматы, и прав совершенно Марат Гельман, говоря о том, что главная тенденция – это появление у человека все большего свободного времени. Надо как-то это свободное время научиться тратить. И, собственно, главная конкуренция пойдет между теми, кто предлагает так или иначе разные варианты.
Вот здесь приходят разные вопросы: «Почему вы не упомянули Радия Погодина, который тоже замечательно писал про войну?» Не пришло в голову, спасибо, что напомнили. Я Погодина очень любил и любил я замечательную экранизацию «Включите северное сияние», и любил я замечательные детские повести, и взрослая литература его очень серьезная. Нет, Радий Погодин был великолепным писателем, конечно. Я хорошо помню попытки его оклеветать, обвинить его в стукачестве – никогда ничего подобного не было, как я понимаю. Я все-таки занимался именно конкретно историей петербургской прозы, все обвинения в адрес Погодина совершенно беспочвенны.
«Стругацкие, Мамлеев с любовью описывают, как человеку плохо с похмелья. Описание сколько выпитого и чего. Это русский водочный трип?» Если искать русский водочный трип, то это прежде всего, конечно, «Москва-Петушки». Кстати, пользуясь случаем, поздравляю авторов книги «Посторонний», которая получила «Большую книгу». И если там к второму и третьему месту у меня есть определенные вопросы (я болел, честно говоря, за Бахаревича и Горалик, за произведения более интересные и нестандартные), но тем не менее, всех победителей, а именно Яхина и Служителя, и прежде всего Лекманова с командой (там Свердлов еще, насколько я помню) я от души поздравляю. Мне кажется, что «Посторонний» о Венедикте Ерофееве –это выдающаяся книга по серьезности и ответственности подхода к описанию такой удивительной, такой неканонической, такой выламывающейся из любого канона личности. Конечно, вот трип потрясающий – «Москва-Петушки», где уж весь драматизм похмелья так изложен.
Д.Быков: Петрушевская – самый сентиментальный автор и самый сильный из работающих сегодня
Если говорить серьезно, то состояние похмелья, как мне представляется, это состояние депрессивное и самое трезвое. Когда действительно ты иногда со стороны видишь себя таким нелюбящим, таким мучительным взглядом. Да еще возникает этот «синдром забора», когда тебе кажется, что накануне ты забор сломал или еще что-то с ним сделал. Это довольно трагическое ощущение, и не зря мне Михаил Ефремова когда-то сказал: «Пьем-то мы не ради опьянения, пьем мы ради похмелья, потому что только это позволяет увидеть настоящие глубины собственной низости». То же самое мне говорил и Михаил Успенский.
Честно сказать, я никогда не испытывал такого вот глубокого страшного похмелья, в котором люди в запой уходит. И вообще, я всегда достаточно тяжело переносил вот это утреннее состояние, поэтому, когда отказался от алкоголя, испытал серьезное облегчение. Может быть, именно поэтому мне недоступна та глубина разочарования в человеческой природе, которая знакома, например, Фолкнеру. Помимо меры таланты, тут еще есть это ощущение бездны, в которую он заглядывал перед каждым новым романом, уходя перед большой работой в двухнедельный запой. Мне это состояние неведомо. Хотя с другой стороны, говорят, что ощущение выхода из запоя порождает какие-то такие чувства, какую-то благодарность почти религиозную, что на этот раз пронесло, на этот раз выбрался ты из этой ужасной улитки, воронки. Тоже могу я об этом судить чисто теоретически, может быть, и слава богу. Иными словами, трезвость взгляда на себя и мир мне приходится покупать какими-то иными средствами – медитацией, если хотите.
«Ваш роман «Сигналы» при чтении воспринимается проще, чем «ЖД» или «Оправдание», он наполнен стебом, но возникает ощущение какой-то опустошенности, безысходности. Правильно ли оно или стоит перечитать?» Липа, я писал «Сигналы», в общем, именно как вещь игровую, в некоторых отношениях как пародийную. Чувство опустошенности там возникает потому, что тайна оказалась высосанной из пальца – никакой самолет не пропадал. Но там зато остается другая тайна – тайна, откуда идут все эти сигналы. В изнанке романа все равно спрятано несколько хитрых узелков.
И хотя писали мы этот роман с Валерией Жаровой довольно весело (тоже был чисто игровой процесс), но тем не менее это довольно серьезная попытка, что ли, ревизии некоторых главных постсоветских мифов, такая попытка, если угодно, переписи их, такой ревизии, учиняемой постсоветской мифологии на этом неисследованном, очень странном пространстве. Мне многие очень вещи для романа подсказали как раз во время поездки в Нижнюю Туру, когда была устроена эта пригожинская провокация меня туда заманить и якобы поучаствовать в раскрутке депутата. В раскрутке депутата я никак не поучаствовал, провокация эта сорвалась. Я человека, который меня пригласил, поблагодарил за приглашение, но ни единого слова о нем как о политике я не сказал. Думаю, они получили тогда довольно серьезный нагоняй.
Люди, которые пришли на встречу со мной, мне рассказали о существовании… Я говорю: а вот, мол, я придумал такой завод, который производит сам себя. Они говорят: «Да он у нас тут рядом есть – секретный завод, который лишен каких-либо контактов с внешней средой, поэтому туда никак нельзя попасть». Видимо, он сам себя и производит. В результате разговора с этими людьми я очень много придумал деталей, которые и описали облик этого завода. Ну и пейзаж, конечно, весь – эти сопки, эти елки, редколесье такое сумрачное. Многое я придумал после этой поездки, которая оказалась в результате таким кладезем впечатлений для романа. И люди, которые пришли на этот концерт (хотя их было немного, человек сто, меньше, может) были ужасно симпатичны и говорили очень интересные вещи.
«Я знаю, что у вас есть продолжение «Списаных». Может быть, вы когда-нибудь его опубликуете». Продолжение «Списанных» – это роман «Камск». Кстати говоря, «Сигналы» ведь и были сделаны из романа «Убийцы», который был продолжением «Списанных» и который был историей новгородского дела. Я, может быть, когда-нибудь это напечатаю, когда новгородское дело как-то или забудется, или вспомнится. И дело Иванниковой там тоже упоминалось непосредственно. У меня есть ощущение (дело Иванниковой сейчас уж точно никто не помнит), что «Убийц» я уже, наверное, переписывать не буду (а может и буду, бог знает), но «Камск», будьте уверены, я напечатаю. «Камск» – это где спасают город от наводнения, точнее, не спасают, а имитируют спасение. Эта история стала пугающе актуальной. И все, что я тогда, в 2010 году еще придумал, начало пугающим образом сбываться. Вообще вся эта тетралогия («Списанные», «Убийцы», «Камск», «Американец») когда-нибудь, я уверен, выйдет в одном томе. Но видите, у меня есть такое ощущение, что сегодня время не пришло и не вырос еще тот читатель, который объективно без злобы дня может в этой ситуации разбираться. Моя бы воля – я бы вам это прислал и вообще распространял бы это среди тех немногих, кому это интересно.
Вся эта тетралогия связана с судьбой Сергея Свиридова – такого не совсем протагониста, Свиридов, конечно, не с меня срисован, но он интересный персонаж, и я не хочу с ним прощаться. «Камск» я обязательно напечатаю, спасибо за интерес.
«Как вы для себя определяете, какие тексты в Библии нужно воспринимать буквально, а какие – как метафору?» Леонид, все тексты Библии надо воспринимать как метафору, абсолютно. Скажу вам больше: все тексты вообще надо воспринимать как метафору, кроме инструкции по сбору модели или сковородки. Мне кажется, что любые тексты религиозного содержания имеют несколько (простите за очевидность) возможных слоев восприятия: Библию можно читать как нарратив безумно интересный, не оторвешься; можно как руководство к действию, можно как метаописание мира, но в любом случае я никому не посоветовал бы буквально воспринимать библейский миф.
«Каковы составляющие успеха двух книг Гузели Яхиной – «Зулейхи…» и «Детей моих»?» Да честно говоря, я много раз отвечал на этот вопрос. Мне кажется, вы можете легко отыскать эти ответы в предыдущих программах. Во многом эти механизмы успеха отработаны уже у Айтматова, который является для Яхиной писательским, на мой взгляд, ориентиром. Во многом это связано с тем, что она умеет хорошо писать сериалы. Это действительно такие сериальные истории. Лично мне ни «Зулейха…», ни «Дети мои» не зашли, они не были для меня важными книгами, важными текстами. Они были для меня, скорее, примерами замечательного владения профессиональным мастерством, глубокого проникновения в психологию героев и попытки построить новый миф я там не нашел. Но, по-моему, это очень, в любом случае, интересный тренд – переосмысление айтматовской прозы.
«В контексте «Уходящих из Омеласа» Урсулы Ле Гуин: может ли жертва Христа сделать людей счастливыми или спасение – это не про счастье?» Вот именно, дорогой Гаджет, спасение – это не про счастье, спасение – это про соответствие, про равенство себе, как мне кажется.
«Может быть, то, что называют фольклором, и в самом деле отражает глубинные черты народонаселения, почему так популярна песня «Из-за острова на стрежень…», которая фактически возвеличивает уголовное преступление, а именно, понятное дело, убийство персидской княжны. «Марсельеза», национальный гимн – «рванем вперед, и пусть нечестивая кровь врага течет по желобкам штыков», это гений одной ночи, автор «Марсельезы» вошел в историю. Кстати говоря, жестокость присутствует даже в детских песнях для французских малышей…»
Д.Быков: Подумать мысль – это и есть машина времени, попасть в чужую интеллектуальную ситуацию
Нет, я не думаю, что фольклор так уж отражает душу нации. Но дело в том, что, мне кажется, душа русской нации (я могу рассуждать только о русском фольклоре, который я знаю более-менее хорошо)… У меня в книге об Окуджаве об этом фольклоре есть такие не совсем расхожие наблюдения, как-то не очень совпадающие с общепринятой традицией. В русском фольклоре я отмечаю, с одной стороны, его амбивалентность, что делает народную песню широко исполняемой: сочетание упомянутого вами ужаса и счастья, ужаса и красоты, потому что «степь да степь кругом, путь далек лежит» – это, с одной стороны, трагедия, смерть ямщика, с другой – какое-то величие этого снежного пространства, ощущение какого-то почти религиозного ужаса перед ним и восторга.
И вторая тема фольклора – параллельное развитие двух тем, условно говоря, сюжетной и интимной, балладной и лирической. «Летят утки и два гуся» – это одна тема, она развивается, а «Жду тебя не дождусь» – параллельно развиваются какие-то истории любовные и сюжетные, балладные. То есть русский фольклор оставляет все время зазор для того, чтобы ваша личность туда поместилась. И, кстати говоря, песни Окуджавы – это тоже рамочные конструкции, в которые вы помещаетесь легко. И поэтому Окуджава, у которого с рефлексией хорошо дело обстояло, так замечательно много раз подчеркивал, что главный его учитель – это не Киплинг и даже не Пушкин, влияние которого было огромно, а прежде всего русский фольклор. Вот это, что вы песню Окуджавы вы можете петь как свою, «как свою ее произнесет», – это очень важно, вы можете поместить себя в описанную конструкцию. Я более амбивалентного фольклора, чем русский, просто не знаю. «По Дону гуляет казак молодой» – какой сложный букет чувств описанный, какой сложный букет чувств вызывает эта песня.
«Почему вы проигнорировали «Вальпургиеву ночь» Майринка? Ведь это же проекция [НРЗБ]?» Вот уж эта мысль никогда не приходила мне в голову, теперь прочитаю под этим углом зрения, хотя вряд ли Майринку польстила бы такая догадка.
«На чью сторону вы бы встали в конфликте Гончарова и Тургенева? Неужели у Гончарова были основания обвинять Тургенева в плагиате?» Да нет, конечно, не было. В конце концов, не такая оригинальная схема – сюжет «Обрыва», чтобы подозревать Тургенева в использовании рассказанного ему когда-то сюжета. Просто у Гончарова – человека с некоторыми душевными патологиями, которые усугублялись к старости, очень сильна была прокрастинация, описанная в «Обломове» им же. Он и роман этот («Обрыв») писал двадцать лет, он ему опротивел, превратился в анахронизм. А Тургенев писал быстро, стремительно написал «Дворянское гнездо», после этого – стремительно «Отцов и детей», да и «Накануне». И у Гончарова, видимо, было такое ощущение, что, пока он вдумчиво работает, Тургенев сшибает какую-то публицистику по верхам, чтобы быть актуальным. Я думаю, здесь момент творческой ревности, зависти. Вообще этот черновой очерк «Необыкновенная история» являет собой, по-моему, все черты психической патологии, как это ни печально. Конечно, Тургенев ни в чем не виноват. Услышимся через три минуты.
[НОВОСТИ]
Д.Быков
―
Продолжаем разговор. Тут вот пришел безумно меня тронувший вопрос: «Как вы относитесь к творчеству группы «Белая гвардия»?» Мне как раз только что передали год меня прождавший в «Гнезде глухаря» пакет от Зои Ященко, однокурсницы моей любимой, где было несколько дисков и ее такая книжка интервью. Зойка, если ты меня сейчас слышишь, то прости, что я реагирую с таким запозданием, потому что год там пролежал этот пакет. Но видишь, даже вопрос задали. Я обожаю группу «Белая гвардия». Я вообще (хочется впасть в такие стариковские поучительные интонации, как называет это Шендерович, «включить дембеля») слушал песни Зои Ященко еще в 1984 году, когда вы все еще не знали, как ее зовут. Она училась на моем курсе, и нас был такой творческий вечер, это традиция журфака: первокурсники показывают свои таланты вечерникам, а вечерники, соответственно, им. И вот Зойка там спела (простите, какая она мне Зойка), Зоя Ященко (кстати говоря, одноклассница другой замечательной моей подруги Марии Старожицкой, которая сейчас известный киевский режиссер, а тогда была известный киевский журналист) спела «Новогоднюю недописанную», которая сегодня – одна из самых известных ее песен. Я один раз ее услышал и запомнил на всю жизнь, к ней подбежал и говорю: «Зоя, ты вообще гений». И она жутко мне понравилась. Помните это:Ах, Боже мой, какая жалось,
Вам не к лицу мое лицо.
Я поняла и растерялась,
Взойдя на ваше на крыльцо.
Купите мне с вуалью шляпу,
Я научусь ее носить,
И буду только в этой шляпе
К вам на свидания ходить.
Нет, Зоя – это чудо. Я следил всегда за творчеством «Белой гвардии», я считаю, что это великолепная группа. Среди российского современного бардовского безрыбья, где, собственно, кроме Щербакова не на ком отдохнуть взглядом и ухом, Зоя Ященко – один из самых ярких таких протуберанцев, и я продолжаю нежно к ней относиться. Зоя, если я когда-то чем-то как-то смогу быть тебе полезен, всегда немедленно давай мне знать. А если вы, дорогие друзья, узнаете, что где-то происходит концерт Ященко и ее команды, бегите со всех ног.
«Можно ли будет каким-то образом попасть на вечер в Красноярске?» На лекцию нельзя, лекция распродана. А на вечер поэзии я не знаю, честно говоря. Если вы меня поймаете перед вечером, я провести смогу. Куда я, по всей вероятности, не смогу провести – так это 17 декабря на Стоянова. Многие спрашивают, как туда попасть. Я прекрасно отдаю себе отчет в том, что 17 числа все пойдут смотреть не на меня, а на Стоянова. Действительно, Стоянов – это такая культовая фигура отечественного телевидения, отечественного театра. И он очаровательный человек, я долгие годы с ним знаком. Я и Олейникова знал, любил не только за «Городок», а еще и, конечно, за всесторонность, за невероятную их литературную и актерскую одаренность. Это не простая, на самом деле, история. Стоянов много делает интересного, и он отнюдь не сводится к городковской тематике. Это будет интересный разговор.
Но так получилось, что мы проводим его в маленьком очень помещении этого лектория на Ермолаевском, 25, поэтому он, что называется, действительно там толпа. Правда, помещение сравнительно небольшое. А перенести его в более приличное помещение мы уже никуда не успеваем. Вы приходите, по-любому; так не было, чтобы мы людей не пускали, как-то впихивали. Приходите, просто есть шанс, что вам придется сидеть не в самом зале, а в фойе, откуда тоже все видно и слышно. Да, 17-го – это Стоянов. У меня язык не поворачивается сказать: «Нет, не ходите, нельзя, переполнено». Если люди хотят увидеть любимого артиста, они имеют на это право, он обещал там и почитать из каких-то своих текстов. Я думаю, это будет интересно. Ну а в Красноярске welcome, действительно, отлавливаете.
«Скоро наступит Новый год, в связи с этим два вопроса: чего бы вы попросили у Деда Мороза, если можно озвучивать сокровенные мечты?» Знаете, вот как-то мне стыдно его обременять, он старый. Вообще Дед Мороз – это… Я бы, скорее всего, сказал спасибо. Вот молиться – да, молюсь я о многом, а Дед Мороз – я не стал бы его много о чем просить. Спасибо, что зашел.
«Какие отличия можно выделить между новогодней и рождественской сказкой?» Это как раз довольно легко. Рождественская сказка по религиозной своей природе, по диккенсовскому своему жанру, предполагает известную готичность. Вы знаете, да, мы как раз только мы со студентами обсуждали диккенсовскую «Рождественскую песнь в прозе» (вот эту «Carol») или любимую мою «Одержимый», или «Битву жизни», – мы говорили о том, что… Помните, «Битва жизни» начинается таким странным, довольно неожиданным для этой светлой вещи пассажем о чудовищном сражении, которое в этой мирной местности происходило семь веков назад, и трупы, лежали, и вороны каркали, и луна светила на мертвые латы – а вот теперь здесь стоит веселый дом, веселый, разумеется, не в переносном, а в прямом смысле. Диккенсу и вообще рождественскому мифу свойственна готичность, потому что это как в День всех святых, как в Хэллоуин: мы отмечаем День всех святых, а потом наряжаемся в костюмы разной нечисти. Почему? Да потому что по случаю великого христианского праздника вся нечисть беснуется и высовывается, пытается как-то омрачить наше торжество. Точно так же перед Рождеством, перед явлением в мир Христа вся нечисть активизируется, появляются признаки, таинственные всякие личности, не только сбываются желания, но и сбываются темные желания.
Вот этот мистический, темноватый колорит Рождества очень важен, очень заметен во всей рождественской мифологии. Святочные рассказы – это на девяносто процентов рассказ жутковатый, страшноватый. В новогодней традиции этого совершенно нет. Новогодние легенды – это всегда истории о чудесных встречах; о том, как, помнится, у нас с Ирой Лукьяновой был такой рассказ «Центнер счастья», когда в подобранном под окнами пьянице обнаруживается муж, или когда, как у Рязанова, случайное попадание в Ленинград приводит к браку и установлению гармонии. Новогодние истории – это истории смешных чудес. В них совершенно нет рождественского ужаса, который составляет главное очарование диккенсовской прозы. У меня, во всяком случае, есть один святочный рассказ («Девочка со спичками дает прикурить»), и тоже он довольно такой жутковатый. А, нет, есть еще один – есть такая история про изгнание графоманского беса, про то, как отчитывают графомана. Как же, дай бог памяти, он назывался… «Экзорцист -2007» [«Экзорцист-2006»]. Вот это такая версия экзорциста, но с постсоветскими молодыми поэтами: из кого-то там надо изгнать демона Бродского, сильного очень, и он изгоняется с помощью Агнии Барто, из кого-то – Цветаеву. Это довольно смешная была история, но мрачная.
«Гощу у мамы – ей 80 – в родном провинциальном городе. Она смотрит телевизионные вечерние шоу. Первый день я еще терпела, подыгрывала, а сегодня не сдержалась и выступила с сарказмами и разоблачениями. Нужно ли детям в песочнице объяснять, что куличики ненастоящие?» Саша, не нужно, пожалуйста, думать, что ваша мама всерьез это смотрим. Она смотрит это как фрик-шоу. Понимаете, русский человек этому не верит. Русский человек наслаждается тем, как его неизобретательно и пошло дурят, как сидят все эти ребята глупые, орут друг на друга, друг на друга хамят, обязательно какого-нибудь украинского эксперта за уши выводят из этого помещения сомнительного, хотя, на самом деле, эти все изгнания мне напоминают анекдот, помните, про Вовочку: «Где смысл, где логика? Я пукнул в классе, они меня выгнали, а сами остались». Вот где смысл, где логика? Надо радоваться человеку, которого выводят из этой клоаки.
Д.Быков: Я не думаю, что фольклор так уж отражает душу нации
Да, кстати, к вопросу о клоачности: по-моему, 11 января будет у нас встреча с Гасаном Гусейновым. На нее я никого не смогу провести, к сожалению. Она уже ёк, то есть она настолько ёк, что там вообще не подойти, там уже журналисты аккредитовывались. Трех человек – да, трех человек проведу, трех первых проведу, волшебное слово действует. На Веллера уж точно провести никого не смогу, вот это совсем. Там какой-то чудовищный переаншлаг, но он всегда вызывает такие чувства у людей, ничего не поделаешь. Причем самое интересное, что они пришли ругаться. Вот это чувствуется очень хорошо: я по энергетике приходящих туда вопросов чувствую, что они пришли его ненавидеть. Но это как раз люто интересно, как он будет с ними сражаться. Это будет 18-го. А 11 января трех человек на Гусейнова – да.
«Можно ли назвать «Поднятую целину» Шолохова сатирой на коммунистический строй? Главные герои – не способный к сельской жизни интеллигент-теоретик, фанатик нового строя и выживший из ума старик». Видите, это довольно интересная версия – представить «Поднятую целину» как сатиру. Но на самом деле, такие трактовки, особенно применительные к второй книге, которая просто вся состоит из Щукарских историй, предъявлялись, такие версии высказывались. Есть версия Зеева Бар-Селлы, согласно которой «Поднятая целина» – это тоже коллективный труд советских писателей, и все эти советские писатели явно издевались над Шолоховым, поэтому там так много тайных знаков, как, скажем, некоторые имена в «Они сражались за родину», некоторые отсылки к каноническим текстам, появление там Настасьи Филипповны, и так далее, – что вся «Поднятая целина» и «Они сражались за родину» – это гигантская скрытая пародия. Я так не думаю, но история, в общем, забавная.
Ой, Наталья Дементьева пишет, что тоже любит Зою Ященко и «Белую гвардию». Ох, Наташа, как я счастлив, что мы всегда совпадаем с вами в оценках. Приятно, что есть хотя бы один министр культуры, с которым мы сходно смотрим на культуру.
Начинаю отвечать на вопросы в письмах. «Хотелось бы услышать ваше мнение о Тимуре Шаове». Я очень люблю Тимура Шаова и как человека, и как поэта. Многие его песенки нравятся мне весьма.
«Тем новогоднего эфира – трикстеры». Нет, увы, тема новогоднего эфира гораздо прозаичнее.
«Есть ли у Бабеля символизм в образах красных героев Первой Конной? Почему писатель чуть ли не восхищается этими творящими зверства персонажами?» Я не сказал бы, что он ими восхищается по-человечески. Он восхищается ими, действительно, как невероятно живописными персонажами, дающими ему раскрыть главные черты своего метода. А метод Бабеля – это как раз жестокость, он везде видит эту жестокость. Мне кажется, восхищение Бабеля героями Первой Конной не следует преувеличивать. Это восхищение уникальными типажами, очень страшными, очень гротескными, очень объемными, но, конечно, никакого человеческого восхищения у автора не вызывают. Восхищение у автора вызывает Гедали, мечтающий об интернационале добрых людей. Но, конечно, это такие роскошные животные, такие кентавры, которые срослись с этими конями, у которых совершенно животные страсти и животная витальность, конечно.
«Читал ли вы Томаса Харди, «Вдали от безумной толпы»?» Было время, я много читал Томаса Харди, и «Тэсс», и «Вдали от безумной толпы», и «Джуд незаметный». Но стихи его мне всегда нравились гораздо больше, грех сказать. Особенно в переводе Марка Фрейдкина.
«Есть ли христианские мотивы в романе Горького «Мать»?» Ну как же нет? Очевидны они там совершенно. Это попытка создать женское божество, это вера в то, что мир Второго завета, Нового завета кончился и грядет Третий завет. Мережковский думал, что это будет завет культуры, а Горький думал, что вот такой завет гуманизма, женского божества, потому что мужское оказалось слишком жестоко, и оно с миром не справилось, а теперь грядет новая богиня-мать. Во всяком случае, такая трактовка вполне, на мой взгляд, резонна.
«В чем суть мистического, самоубийственного отношения к родному гнезду у Гаева и Раневской?» Андрей, я не назвал бы его все-таки мистическим и самоубийственным. Просто их пассивность по спасению вишневого сада, они не проявляют активности никакой, они позволяют вишневому саду уйти из их рук. Но видите, мне кажется, что Овчаров в своей экранизации «Вишневого сада» был более точен. В России не надо шустрить, в России удача приходит к тому, кто ее не ищет, как к Симеонову-Пищику, который все время всем должен. Он такой Хлобуев, он такой Ствива – генезис его этот. Это человек, который ничего не делает, а деньги всегда есть. И они всегда появляются. Вот в «Мертвых душах» (во втором томе, который я ставлю по пророческим каким-то прозрениям значительно выше первого) у него там угадан этот типаж. Симеонов-Пищик никогда ничего не делает, и вдруг у него англичане находят какую-то белую глину. Не надо шустрить в России, не надо суетиться слишком много. Понимаете, значит, действительно, Лопахин, который всем почему-то кажется таким прагматичным, перспективным, – через десять, через тринадцать лет всю его бурную деятельность сметут. Права была Раневская, которая уехала в Париж с вырученными деньгами. Прав был Гаев, для которого вся мудрость жизни «дуплетом желтого в середину». А Лопахин не прав, потому что не надо размахивать руками, как говорит Петя Трофимов. И то, что ты говоришь про дачи, – это тоже размахивать руками. Не надо активничать.
И поэтому у меня есть ощущение, что ничего мистического и самоубийственного в поведении Раневской и Гаева нет, а есть трезвое понимание того, что в России слишком бурная деятельность бессмысленна и опасна. Надо уметь жизнью наслаждаться, надо уметь ловить какие-то божественные сигналы, надо уметь любить свое родовое гнездо. Понимаете, если бы Раневская срубила вишневый сад, это была бы не Раневская. Зачем нам тогда, перефразируя Владимира Путина, зачем нам тогда Россия, в которой не будет вишневого сада? И я, если бы я писал, как я даю иногда своим детям (напишите пятое действие «Вишневого сада»), то они часто пишут о том, как Лопатин… то есть Лопахин (это все-таки уже из «Записок Лопатина» влезло в сознание навеки) приезжает в Париж, падает в ноги Раневской (это 1917 год) и говорит: «Простите, возьмите меня прислугой, возьмите приказчиком». У меня есть ощущение, что все эти мягкие, все эти «лишние люди», все эти «паразиты», – они удивительно живучи. А кто хорошо работает, кто слишком хорошо старается и гордится своей деловой хваткой, – тому Господь очень скоро покажет, чего эта хватка стоит.
«Способность человечества пережить все – это хорошо или плохо? Мне это кажется противным качеством?» Славен, конечно, это противное качество, я имею в виду адаптивность. У меня одно время была очень сильная любовь с девушкой-биологиней, которая утверждала, что главное качество, главный стимул эволюции – это адаптивность, приспособляемость. И я хотя никакой не биолог и собственной точки зрения у меня тут нет, но как-то мне все-таки адаптивность кажется не главным фактором эволюции. Мне здесь хочется процитировать Искандера. Его однажды Игорь Свинаренко спросил: «Вас все время называют мудрым. А чем мудрость отличается от ума?» Искандер замечательно сказал: «Ум – это понимание, как мир устроен. А мудрость – способность действовать вопреки этому.
Д.Быков: Диккенсу и вообще рождественскому мифу свойственна готичность
Мне кажется, что как раз нонконформизм – это более мощный, более, если угодно, симпатичный фактор, более симпатичный способ выживания, чем приспособляемость. То, что человечество может все пережить, – это хорошо, но оно не ко всему приспособляется, вот это главное. И потом, понимаете, у человечества как-то очень хорошо отрегулированы защитные механизмы. Защитные в том числе и от превращения в совсем уже отъявленную, озверевшую толпу. Все-таки в человеке заложен какой-то мощный компенсаторный механизм. Может быть, это эстетическое чувство не дает нам стать себя вести по-настоящему некрасиво. Объяснить я это не могу.
«Тема новогоднего эфира, вы говорите, лежит на поверхности. Может быть, эта тема – вранье?» Господи, ну как мне так намекнуть, чтобы вы угадали? Совсем не вранье, вранье не может быть темой новогоднего эфира. И не пропаганда государственная, нет. У меня приезжает много гостей, в том числе и заграничных, которые будут говорить на тему очень насущную, к сожалению.
«Почему именно сейчас становится модной тема восстания декабристов, например, появляется фильм «Союз спасения»?» Почему она сейчас становится модной, я не знаю. Но знаю одно: сегодня самая модная тема, самая опасная и самая важная – это тема преобразования общества. Преобразование общества сверху – отсюда Екатерина, самая модная императрица, ну и преобразование общества снизу. Вот думают: да, декабристы вышли на площадь, и все пытаются скомпрометировать этот выход на площадь, сказать нам, как это плохо, что они на площадь-то вышли, как было бы хорошо, если бы они сидели по казармам и там бы занимались шагистикой с солдатами, и объясняли бы солдатам, что надо умирать за отечество и ничего не требовать от него. И как было бы хорошо, если бы Рылеев, которой вообще был гражданский человек, занимался бы своей адвокатурой, если бы Пестель, военный человек, занимался бы военными операциями, а не выводили бы они людей, не плели бы заговоров между Лафитом и Клико, не лезли бы, куда не следует. И, в общем, сейчас нам всем пытаются внушить, что поведение декабристов было неблагородным, что оно было самонадеянным, что они все друг друга сдавали.
У меня вот есть четкий критерий: я понимаю, что ели человек употребляет слово «англосаксы», то мне с ним лучше не вступать в диалог. Точно так же и «русофобия». Точно так же, если человек при мне начинает ругать декабристов, этот человек тем самым пытается скомпрометировать самое светлое и самое бескорыстное, и самое эстетически привлекательное, что было в русской истории. И начинает рассказывать, как у Веллера в пародийном, очень жестоком рассказе «Трибунал», что они все друг друга сдавали, что у них не было абсолютно никакой профессиональной подготовки, что это позорное восстание. Это не позорное восстание. Это одна из самых светлых страниц русской истории. Попытка ее замарать явно говорит о том, что людям пытаются внушить отвращение к любой попытке изменить свою участь: не делайте ничего, будет гораздо хуже, как в рекламе про хорька, помните: «Никуда не ходите, сидите дома. Зачем вы приняли полиоксидоний?» Мне это представляется глупость, трусостью и свинством. Естественно, если кому-то нужно скомпрометировать декабристов, это компрометирует самую идею перемен. Потому что не надо ничего менять, будет хуже. Ну, вас в этом смысле в новогоднюю ночь, те, кто будут слушать на «Эхе», ожидает потрясающий сюрприз на эту тему, я даже не буду говорить какой, но готовить его было безумно приятно.
«Что символизирует у Гофмана созвучие неожиданностей в финале «Кота Мурра»?» Оливер, это не финал. Из «Кота Мурра» написаны две трети. Все узлы должны были развязаться в третьей части, которую он не успел написать, тем самым кто-то может попытаться ее написать фанфиковским образом. «И как это все созвучно со смертью самого Мурра – это же все не просто ради ощущения сновидчества?» Нет, конечно, нет. В «Мурре» вся крейслеровская тема не получает разрешения. В этом-то и загадка. «Кстати, Мурр тоже влюбляется в собственную дочь. Не намек ли это на инцест?» Нет, просто у котов меньше табу, связанных с инцестом, как мы знаем.
«Набоков утверждал, что он весь из русского искусства начала века. Почему?» Я не помню у Набокова, честно говоря, таких утверждений. Он говорил о сильном влиянии Гумилева, о сильном влиянии Блока, совершенно отрицал влияние прозы Серебряного века, да и проза была, скажем честно, не очень хорошая. Мне кажется, Набоков был просто благодарным учеником и читателем символистов. Это понятное дело потому, что для Набокова очень важна благодарность учителям. Он вообще, мне кажется, такой этически безупречный русский. Идеальный портрет русского писателя, не только эмигранта. Если бы я писал когда-нибудь его биографию, я бы рассматривал прежде всего отсутствие этических двусмысленностей. Поэтому он был благодарен и Бунину, с которым у него были очень сложные отношения, он был благодарен и Мережковскому за какие-то влияния, хотя абсолютно не ценил Мережковского как писателя. Он благодарил всех, кто сказал о нем доброе слово. Но никогда, скажем, не забыл Зинаиде Гиппиус того, что она с такой присущей ей мрачной близорукостью предсказала Набокову-старшему, что его сын никогда не будет иметь отношения к литературе. Это он тоже всегда помнил, и Адамовичу он ничего не забыл, и Шаховской. Так что умение помнить зло – я думаю, оно не менее важно, чем умение помнить благо.
«Нельзя ли сравнить Роберта Хайнлайна и Стругацких? Сравнение советской и западной фантастики на примере этих классиков». К сожалению, у меня не настолько, так сказать, фундаментальные познания в Хайнлайне. Я кое-что читал, но, чтобы сравнивать со Стругацкими, надо перечитывать очень серьезно.
«Почему сегодня фантастика в упадке?» Это очень просто как раз. Я убежден в том, что сегодняшняя сатира не может переиродить реальность, а сегодняшняя фантастика не может еще перефантазировать. Происходит слишком много и слишком наглядных, даже неинтересных для литературной интерпретации вещей, потому что, как я уже говорил, Россия вычерпала свой запас антиутопий, свой лимит антиутопий она исчерпала. Да и вообще, а что можно сейчас нафантазировать, чего бы не происходило? Можно, конечно, нафантазировать очередные «Звездные войны», но это, как говорил Борис Натанович Стругацкий, будет слишком оторвано от жизни, а потому малоинтересно. А какого-то прорыва в социальной фантастике я не вижу. Может быть, надо всем вместе, коллективным усилием придумать какое-то новое направление вроде попаданчества или альтернативной истории. Я вижу, оно уже проклевывается, это новое направление. Мне кажется, как-то «Infinite Jest» Уоллеса показал возможности технократической антиутопии и ее перспектив. Вот эти выдуманные игры, совмещенный теннис и компьютерная игра, игра в конец света. Возможно, такой антиутопический сериал, от которого человек не может оторваться и умирает. Там, в «Бесконечной шутке» довольно много таких технократических утопических эпизодов.
Д.Быков: Мне кажется, восхищение Бабеля героями Первой Конной не следует преувеличивать
«Почему-то я брезгую печатать собственные книги, наверное, болен мизантропией. Плохо ли это и нужно ли вылечиваться? Грустно ведь ни во что не верить». Я бы не сказал, что это прямо уж грустно. Но то, что человек брезгует публикацией, я вас понимаю. Сегодня любое высказывание интерпретируется максимально унизительным для автора образом. Сегодня человека и спрашивают только для того, чтобы полученные ответы использовать как повод для травли. Сегодня какое-то неправильное время публиковаться. Если человек напишет шедевр, самое правильное – показать его десятку друзей и как-то не компрометировать клеветой, не компрометировать ложью.
Сегодня, если человек печатается, печатает прозу, например, то им руководит какое-то очень сильное тщеславие, желание любой ценой увидеть свою книгу напечатанной. Я могу это понять, но сегодня конструктивное обсуждение книги невозможно, а воздействие книги (во что каждый писатель верит) сегодня, мне кажется, тоже проблематично: люди просто не готовы услышать вас. Так что то, что вам не хочется печататься, – это, может быть, и хорошо. А вот то, что вам мизантропия присуща, что вы немножечко недолюбливаете людей, – вот это опасно, это уже такая тенденция. Я не знаю, как с ней бороться, но бороться надо, это опасно.
«Почему Лановой играет одержимого идеей Корчагина?» Понимаете, потому что мода была такая. Потому что возникла в оттепели мода на такого коммунистического ангела. Это и герой Урбанского в «Коммунисте» Райзмана, в габриловичском очень точном сценарии. Это и Корчагин в этой «Молодости» [«Павле Корчагине»] Алова и Наумова. Это, кстати говоря, и Корчагин Конкина в том эпизоде, где жарко, помните, на строительстве узкоколейки, которое так блистательно высмеял тот же Веллер. Кстати, в фильме Мащенко, в более поздней «Как закалялась сталь», страдания героя были даже несколько преувеличены, чрезмерны, даже в них не верилось. Да, возникла потребность в коммунистическом ангеле таком, это такой персонаж.
«Мне показалось, что от эволюции нам досталось адаптивность всего живого к условиям, survival fittest, и это здорово. Но у человека есть способность, скорее, менять среду, в том числе и общества. Этого не делает никто другой на планете. Нонконформизм и делает нас людьми». Спасибо, Кира, замечательное, очень утешительное мнение, а если бы вы еще и биологом были, я был бы вообще ужасно счастлив.
«Справедливо ли утверждение Цветаевой: «Толстой – обратный Пушкину. Толстой искал, Пушкин находил. Толстой – обратное поэту». Нет, оно несправедливо, но мы любим Цветаеву не за справедливость. Конечно, это неправда. Толстой любил Пушкина и Шопена прежде всего и называл Шопена «Пушкиным в музыке» именно потому, что искал гармонии. Мне кажется, что Цветаева (что я буду делать ей замечания) не разглядела в Толстом именно этого гармонического, какого-то такого умиляющего детского начала, которое есть иногда в «Войне и мире», помните, когда звезды шепчутся над солдатами, и поют они все вместе эту песенку про Анри Четвертого, и вот Петя Ростов, тоже, такой гармоничный, светлый, счастливый. В Наташе этой гармонии меньше, а в Пете есть. Стремление к счастью, такое ощущение предвечной гармонии мира у Толстого тоже есть в «Казаках». Помните, Оленин: «Кто счастлив, тот и прав». Мне кажется, что Толстой искал, но искание для него не самоцель.
Мне кажется, что Толстой – гармоничная фигура и, страшно сказать, довольно счастливый человек. Поэтому такие минуты, как «арзамасский ужас» – обостренная ипохондрия, чувство смерти присутствующей, осознание смертности своей запоминаются ему так резко. А остальное время он как бы растворен в мире. Как говорил Искандер: «У Толстого все как бы плавает в сперматическом бульоне». Такое первичное вещество, из которого мир только еще зарождается. Отсюда – описание этой кавказской природы в «Казаках». Мне кажется, что Толстому в высшей степени присуще было чувство гармонии, и отсюда его любовь к Пушкину.
Пушкина как раз недолюбливают люди духовно неблагополучные, и неслучайно в эмиграции Лермонтова ценили выше. Адамович писал, что солнечный Пушкин, Пушкин солярный нам не так понятен и близок, не так родственен, как лунарный и демонический Лермонтов. Ну а Ходасевич, естественно, против этого посильно возражал, потому что говорил, что пушкинская простота и прозрачность обманчива.
«Новогодний эфир будет посвящен теме одиночества». Не будет он посвящен теме одиночества хотя бы уже потому, что Новый год – это не время одиночества. Я поэтому, кстати говоря, и превращаю этот эфир в такой «клуб одиноких сердец сержанта Быкова». Всех, кто чувствует себя одинокими, или там все, кто чувствует себя какими-то невостребованными в Новый год, мы приглашаем, приходите. У нас тут весело, да.
Много очень заявок на Алова и Наумова, поговорить о них. Но я, честно говоря, не убежден. Ну и можно поговорить о Волошине. Давайте поговорим о Волошине. Пока таких новых лекционных тем не появилось. Давайте про Волошина. Сейчас я еще на пару вопросов все-таки отвечу, потому что вопросы как раз весьма любопытные и такие совершенно неожиданные.
Д.Быков: Надо уметь жизнью наслаждаться, ловить какие-то божественные сигналы, любить свое родовое гнездо
«Нужно ли с детьми говорить о смерти?» Вот такой вопрос уже был, и я отвечал, что, по-моему, прятать ребенка от этой нельзя. Наоборот, надо пытаться… Вот здесь геймификация более-менее уместна: надо показать, что смерть – это одно из испытаний, но не последнее и не главное. Есть вещи гораздо страшнее.
«Первый опыт геймификации труда – это Том Сойер со своей покраской забора». Вот это вы, действительно, понимаете, вмастили, потому что я прибегал к этому же методу. Я делал дембельский аккорд в апреле 1989 года, прекрасный был солнечный апрель в Питере, как сейчас помню. И я должен был расписать, разрисовать плац для строевых упражнений и трибуну покрасить кубовой краской. Или шаровой, я путаю кубовую и шаровую. Шаровой, серой. Красил, да. Но потом прибежали офицерские дети (там же было офицерское общежитие на территории части). Офицерские дети меня любили, я как педагог умел с ними ладить, и я как-то очень быстро их организовал. Они и трибуну покрасили, и нанесли все разметки, пока я ездил на детском велосипеде, колесил по автопарку. Это было потрясающее зрелище, многие мои сослуживцы это вспоминают.
Вообще время перед дембелем оно и тревожное, но все-таки оно и счастливое: такое наплывающее, набухающее счастье. И я понимаю, что вот этот процесс геймификации, наверное, был мною тогда применен, но, видите, с одной поправкой: геймификация срабатывает с детьми, детям это интересно. А взрослого человека ты покраской забора уже не увлечешь, тут нужны какие-то более мощные стимулы, например, может быть, тщеславие. Так мне кажется.
«Послушал «Сигналы» в вашем исполнении. Нет ли надежды их продолжить?» Не очень понимаю, куда их продолжать. Приятно, что пришли два или даже три вопроса по «Сигналам», потому что, видимо, роман как-то дождался своего часа. «Непонятно, почему герои романа не предприняли ни одной попытки отбить персонажа у йети. Как-то это на них не похоже». Понимаете, почему они их не предприняли? Потому что когда этот йети его унес, точнее, увез на мамонте, у них возникло ощущение, что судьба героя наконец пришла в гармонию, что он наконец попал туда, куда хотел попасть и спасать его не следовало. «Не трогай меня, я здесь живу». Наверное, в этом смысле. Это вообще такая очень радостная сцена, когда они уходят все в закат, и этот йети несет на плечах туристического инструктора и погоняет огромным прутом вышедшего из тайги мамонта. Я помню, что писал эту сцену не без некоторого упоения.
Поговорим о Волошине, потому что про Волошина много и пишут, и много любопытных вопросов про него. Да, «что вы думаете по фильме Алова и Наумова «Скверный анекдот», раз уж о них зашла речь?» Я очень высоко оцениваю эту картину и этот рассказ. Мне кажется, что Достоевский, когда он сатирик, а не пророк, он едва ли не более убедителен. И вообще его дар был по преимуществу даром пересмешника. «Скверный анекдот» – хотя он вдохновлен не самой приятной эмоцией, не очень мне симпатичной, – это такая жесткая насмешка над реформами, до некоторой степени даже неверие в них, но тем не менее «Скверный анекдот» – это точная вещь. Эта попытка начальника быть демократическим чрезвычайно противна, чрезвычайно двусмысленна и она компрометирует начальника всегда. Обожаю эту вещь и, кроме того, там изумительная роль Евстигнеева. Нет, хорошая картина. Там такие интересные эксперименты с изображением, это широкоэкранная картина, и там экран то сдвигается, то сплющивается. Жутко смешная, я сейчас вспомнил, – надо пересмотреть. То, что она на полку попала, – это, конечно, большой минус в их судьбе, потому что если бы она вовремя вышла, то их карьера была бы другая.
Ну о Волошине. Значит, у нас многие Макса, Максимилиана Александровича воспринимают, к сожалению, по довольно пошлому бунинскому отзыву. Вот я сейчас купил вышедшую в «Прозаике» книжечку Андрея Седых «Далекие и близкие», и там он вспоминает, как Бунин говорил, что Волошин мог любую теоретическую дискуссию прервать ради еды, очень есть любил. Седых не выдержал и Бунину говорит: «А вы, Иван Алексеевич, ради еды не готовы прервать теоретическую дискуссию? Я не встречал человека, который так любил еду и так не любил философские дискуссии, как вы». Бунин долго думал: «Вам так кажется? Ну, возможно». Он Седых любил, ему дерзости позволялись. То, что Волошин любил пожрать, да еще и в голодное время, – это, в общем, вещь такая извинительная. На самом деле Бунин просто ревновал, ревновал к музе. Потому что стихи самого Бунина бывают прелестны, но они далеко не достигают той выразительности, той пророческой мощи, которая есть у позднего Волошина.
Д.Быков: Нонконформизм – более мощный, если угодно более симпатичный способ выживания, чем приспособляемость
Настоящий Волошин, конечно, начинается с «Демонов глухонемых». Надо сказать, что его эскапады, его литературно-критические выступления, его искусствоведческие лекции были, как бы сказать, довольно наивны. По нынешним временам чего стоит его утверждение, что картина Репина «Иван Грозный убивает своего сына» [«Иван Грозный и сын его Иван»] сама провоцирует маньяков на ужасные действия, и облить эту картину кислотой – это естественная реакция, и как бы Репин виноват. Был там нашумевший эпизод.
Надо сказать, что практически все, написанное Максом до 1918 года представляет некий интерес. В особенности, конечно, его Парижские дневники, его роман с прелестной британкой Вайолет, которая, хлопая его по толстому животу, говорит: «Tu es superbe», «Ты превосходен», «Ты огромен». Это все очень трогательные вещи, и дневник Волошина о том, как он успокаивал разбушевавшегося Бальмонта, и хроника его общения с парижскими художниками, – все это прелестно, но все это ничего особенного, по большому счету. Волошин стал гением, когда произошла Октябрьская революция, когда начался великий раскол в Крыму.
С чем это связано? Действительно, человек становится гением в тот момент, когда он дорастает до эпохи либо эпоха дорастает до него. Макс (его так называли все друзья, не сочтите это за фамильярность, и сам он так себя называл, подписываясь в письмах к ним) действительно каким-то образом совпал с эпохой в том смысле, что он оказался наконец в изначальной для него предназначенной позиции. Позиции такой демиургической, до некоторой степени, он и был демиургом восточного Крыма, его образ он создал, и в акварелях своих он его запечатлил, мифологию его создал. Киммерия заново открыта, переоткрыта именно Волошина. Это все он сделал. Если бы не Коктебель, если бы не гений этого места, никто бы действительно об этой удивительной местности не знал.
Но Волошин сделал Коктебель не просто точкой отдыха художников. Он сделал его антропософской общиной. И совершенно не надо это скрывать, не надо от этого прятаться: Волошин – это убежденный, идейный антропософ, который не меньше, по крайней мере, чем Андрей Белый, сделал для распространения штайнеровских идей. Можно любить или не любить идеи Штайнера, но все-таки Волошин сумел создать неповторимую среду, сумел построить свой Гетеанум. Кстати, говоря, Гетеанум Штайнера простоял пять лет, а волошинский стоит до сих пор. Он сумел эту аристократическую, странную, эзотерическую архитектуру своего дома воплотить в жизнь, придумать, спланировать, сделать эту великолепную мастерскую с видом на море, с царевной Таиах…
Господи, если б вы знали, как я страшно скучаю по этой мастерской, по этому дому, как я хочу туда поехать, увидеть этот берег из этого окна, как я хочу побывать в Коктебеле. Но меня отчасти утешает то, что Коктебель был непоправимо изгажен уже и в 90-е годы, а в нулевые там просто шагу было ни ступить от грохочущих киосков музыкальных, от каких-то тиров, воздушных хоккеев, сладкой ваты и прочей ерунды. Дикий, божественный брег Коктебеля был превращен бог знает во что, и островом среди этого был музей, я страшно любил его сотрудников, которые подвижническим трудом издали так много великих книг. Кстати, именно там, именно в этом музее, когда-то пришла мне в голову идея написать книгу о сыне Аделаиде Герцык, о Данииле Жуковском, из которой впоследствии получился «Остромов». Я очень любил потрясающую концентрацию творческой энергии на этом берегу, как-то она осталась от Макса, от его общины, от его коммуны.
Волошин оказался в 1918 году в роли доброго духа этих мест, который молился за тех и за других, который спасал тех и других. Роль демиургическая, роль примиряющая. И, конечно, он оставил самую сильную хронику происходившего в тогдашней России:
Россия кончилась… [С Россией кончено… ]На последях
Ее мы проплевали [прогалдели], проболтали,
[Пролузгали, пропили, проплевали],
Измызгали на грязных площадях.
Д.Быков: Мне кажется, Набоков был просто благодарным учеником и читателем символистов
Поэма «Россия», кстати говоря, написанная очень мускулистым белым пятистопным ямбом, более афористичным, чем любая проза, более концентрированным, дает потрясающий образ России, потрясающий образ Петра. И очень жестоко, на грани цинизма объясняет русскую катастрофу.
Мне представляется, что Волошин был вообще поэтом сильным, просто этому сильному поэту было не о чем писать, а материал свой настоящий – русскую смуту, кровавую, дикую – он получил в 1918 году. Я думаю, Бунина это именно и злило, что он эту русскую смуту не смог отразить ни в чем, кроме дневника, кроме, может быть, рассказа «Конец» или «Холодная осень», но это не адекватно, это не так мощно, как было у Волошина. Волошин сумел написать лучшие стихи о русской революции. Потому что он находился в том лирическом положении, в той лирической позиции, на той точке обзора, которая позволяла это увидеть и понять. Единственный поэт, который сумел написать прямой репортаж из сталинского террора, – это Ахматова, потому что у нее всегда была униженная позиция, последняя из всех, «первые да будут последними». И она сумела эту позицию занять. И с позиции униженного, растоптанного человека написать великую поэзию.
Точно так же Волошин в 1918 году занял имманентную ему, органически ему присущую лирическую позицию того, кто наблюдает за русской смутой, признает ее великую закономерность, резонность и молится за тех и за других. Многим, кстати, и отвратительна эта позиция («и всеми силами своими молюсь за тех и за других»), а вот для Макса она была естественна. И то, что из этого получилась великая поэзия, доказывает глубокую внутреннюю органику.
Понимаете, я вот очень хорошо помню, как я однажды в волошинском музее разревелся, когда нам рассказывали прелестные тамошние экскурсоводы (там экскурсоводы очень талантливые) рассказывали, как поздний Макс, старый Макс пускал красноармейцев в свой дом, водил, показывал и рассказывал о своих идеалистических заблуждениях. Я в «Остромова» вставил эту сцену. Для меня вот это, понимаете, страшно очень. Потому что поздний Макс… Вот в «Живое о живом» потрясающий очерк Цветаевой о нем, полный настоящей любви, и понятно, что Цветаева-то на всю жизнь была обязана Коктебелю, там познакомилась с Сергеем Эфроном – главной любовью и главной трагедией всей его жизни, чуть не поссорилась, кстати, с Максом из-за того, что Макс довольно иронически оценивал это пылкий роман, она ему написала такое гневное сухое письмо: «Вы шутите над тем, над чем не следовало, но я сама виновата: я подпустила Вас ближе, чем нужно». Сразу на «Вы», это дикое письмо, но он как-то ее сумел успокоить.
Так вот, в «Живое о живом» у Цветаевой приводится свидетельство, что вот встретили старого Макса, который показался глухим и полуслепым. Она говорит: «Как же его зажали, как же его мучили, что он вынужден был притворяться? Он, с его острейшим слухом, с его зорчайшими глазами, Макс – бог этих мест, добрый хозяин этих мест – вынужден был притворяться перед ними, юродствовать, выглядеть полубезумным стариком. Последние годы жизни Волошина в Коктебеле, когда он так ждал и не дождался публикации в «Новом мире» своих стихов, когда ему казалось, что он легитимно остается в поэзии, и какой страшный последний приезд, в 1928 году, Макса в Москву, когда он приезжает в чужой город, когда он здесь уже не нужен никому. Когда он едет поучаствовать в литературной жизни – а нет уже никакой литературной жизни. Ведь Волошин был таким блистательным организатором поэтического общения, он так любил эти поэтические сходки, эту стихию общения, и всего этого он в последние годы был лишен.
Я думаю, что большой трагедией всегда была история его отношений с матерью. Дело в том, что Елена Оттобальдовна (она же Праматерь) всем представлялась – отчасти с легкой руки Цветаевой, которая всех идеализировала – такой душой Коктебеля, женщиной остроумной и веселой. Кто бы еще мог в книге свидетелей на цветаевской свадьбе подписаться: «Безутешная вдова Кириенко-Волошина». Нет, конечно, она была и легкой, и веселой, и замечательной, но нельзя отрицать того, что она Макса недолюбливала всю жизнь. Она хотела, чтобы он был другим. Ее раздражала его какая-то женственная мягкость, она ставила ему в пример рыцарственного Сережу, который вот идет на войну, а Макс казался ей слишком бабистым, слишком, может быть, покорным, слишком любящим ее. Она желала видеть его более мужчиной.
И вот это непонимание страшно его тяготило, и у них с матерью тяжелые были отношения, постоянные ссоры. Дело в том, что Макс был, на самом деле, и мужественным, и строгим, и жестким человеком, и требовательным, но иначе, по-другому, это не было внешним. Да, вот Бунин описывает его как толстого и кудрявого, и понятно, Бунин сам сухой и любит сухих, подтянутых, немногословных. Но ведь нельзя и отрицать то, что Макс проделывал в жизни огромную работу, что он с невероятным мужеством защищал в Крыму всех, что он вел себя, по сути дела, с абсолютно рыцарским благородством. Я уж не говорю о том, как он защищал Мандельштама, всю жизнь говорившего гадости о нем. Прости меня Господи, конечно, Мандельштам человек тоже по своему прелестный, но обязательно, я думаю, ему припомнится, когда, узнав об аресте Дани Жуковского, он спросил: «За что его арестовали? – Распространял стихи Волошина. – Правильно, Макс плохой поэт». Прости Господи, это, конечно, кощунственная шутка, но все-таки кощунственная. В этой шутке шутки только доля. И ссора с Максом из-за «Божественной комедии»: «Что Макс трясется над своими книгами? Мне она нужнее». Вот это такое представление о себе как о поэте – несколько завышенное, Максу оно не свойственно.
Д.Быков: Волошин сделал Коктебель не просто точкой отдыха художников. Он сделал его антропософской общиной
Я не говорю сейчас о его участии в замечательной мистификации с Черубиной, о его невероятном таланте, изобретательстве этих мистификаций, – я говорю о нем как о благородном человеке и человеке, который сделал для Крыма лучшее, что можно для него сделать. Понимаете, Волошин сделал Крым своим, не присваивая его. Он создал крымскую легенду. И безумно я люблю его акварели. Это почти инопланетные, почти космические пейзажи, которые он писал в невероятном количестве, иногда по три разом. Вот перед ним лежало три картонки, и он одновременно в каждую что-то добавлял. Просто когда их берешь в руки, когда их видишь – и на стенах музеев, и в репродукциях, – возникает какое-то чувство контакта со вселенной Серебряного века, с его мифологической, сказочной вселенной, потому что пейзажи Коктебеля, которые рисовал Волошин, почти инопланетные, но при этом невероятно живые.
И понимаешь, как печален был его зимний быт, когда все разъезжались, когда он зимой оставался наедине с этим седым морем, но находил прелести и в одиночестве, и в зиме, потому что самая яркая, самая предельная честность достигается в зимнем Крыму – Крыму неласковом, промозглом и негостеприимном, но он показывает там настоящее свое лицо. И поэтому, кстати, смешные претензии Чуковского, что Макс всех заговаривает, зачитывает стихами и некуда от него деться, – так это потому, что он намолчался зимой. И я думаю, что если Россия действительно хочет осваивать Крым культурно, религиозно осваивать, то опыт Волошина здесь бесценен, потому что он – первый человек, сумевший придумать для этой земли новое и истинное лицо. Услышимся через неделю, пока.