Один - 2019-11-21
Д.Быков
―
Доброй ночи, дорогие друзья! На этот раз я в прямом эфире вместе с вами, и можете вы визуально наблюдать программу. Начать приходится с двух печальных известий. С интервалом в три дня русская литература потеряла двух писателей одного поколения; писателей, с одним из которых я дружил близко, с другим был знаком, хотя и заочно, виделись мы два раза всего, но доброжелательно. Я говорю об Игоре Сахновском, который умер в Екатеринбурге, и Михаиле Юдсоне, который умер в Израиле после тяжелой болезни. Юдсону было 62, Сахновскому – 61.Я думаю, что все-таки сколько бы мы не пытались абстрагироваться от эпохи, но людям этого периода досталось особенно тяжело. Их жизнь переломилась пополам в 90-е, большие надежды случилось им пережить, и большие разочарования: Сахновскому – в России, Юдсону – в эмиграции. И Юдсон, и Сахновский написали не так много, в общем, по три романа. И мне кажется, что романы эти, хотя они были хорошо известны в кругу знатоков, недооценены. И «Лестница на шкаф» Юдсона, и его «Мозговой», который пока печатался только во фрагментах, сейчас, надеюсь, увидит свет в печати. И «Человек, который знал все» Сахновского, даром, что он был замечательно, по-моему, экранизирован Мирзоевым. Они остались, по-моему, достоянием узкого круга фантастов, ведь оба принадлежали к такой артхаусной и широко понимаемой фантастике, и оба были заочными учениками Стругацких. Юдсон был особенно близок с Борисом Натановичем.
И мне представляется, конечно, что время для их книг, гораздо более сложных, чем может оценить сегодняшний читатель, сегодня еще не пришло. Страшно было бы думать, что оно и не придет никогда, что они ориентированы на читателя позднесоветского, которого почти уже нет и не будет, но это не так. Я уверен, что эта новая сложность придет, и читатель дорастет до этой прозы: и до «Лестницы на шкаф», и до «Человека, который знал все». Конечно, Юдсон творил языковые чудеса. Я думаю, что эмиграция подействовала на него так, что язык, как мед, сгустился, и многие его поздние сочинения были уже почти нечитабельны для поверхностного взгляда из-за этой страшной густописи, из-за страшных аллюзий. «Мозговой» уже читался как «Поминки по Финнегану».
А Сахновский, наоборот, писал формально и внешне очень прозрачно и просто, но он был замечательным мастером парадоксального, взрывчатого сюжета. И, конечно, у него были великолепные стихи. Оба они были необычайно чистые и привлекательные люди, с ними хотелось общаться. Душевная их красота просто завораживала. Я мало знал людей, так абсолютно, так бескорыстно литературе преданных, только ею живших. И наверное, то, что ее в воздухе, в жизни становилось все меньше; то, что смысл жизни размывался, мрачно действовало на обоих.
Я знаю, что Юдсон не прижился, в общем, в эмиграции. Я всегда ему с горечью говорил: «Вот если бы не уехал, если бы остался…». Да если бы он остался, он не написал бы «Лестницу…». Да и вообще я думаю сейчас, что та плита, которая давит на нас, это какое-то излучение. Вот этот памфлет в «Новой» я написал не просто так: у меня есть ощущение какого-то облучения здесь. Поэтому может быть то, что Юдсон чувствовал себя там хоть и более одиноким, но и более свободным, позволило ему написать несколько шедевров. Но это смерти очень ранние, очень преждевременные. И они показывают, что люди с наиболее тонкой душевной организацией все-таки не в силах выносить такую концентрацию зла и тупости, которая сегодня на всей планете ощущается, боюсь, физически.
«В последнее время…» Я поотвечаю на вопросы форумные сначала. Что касается лекции, многие просят более подробно поговорить о Льве Аннинском, хотя бы говорили уже о нем. Может быть. Многие просят почему-то вдруг Бахтина. Не совсем я в силах о Бахтине говорить. Тут, наверное, можно было бы полемизировать с книгой Коровашко, по-своему замечательной, но вызывающей, конечно, некоторые вопросы. Посмотрим, может быть, поступят на dmibykov@yandex.ru какие-то интересные предложения.
«В последнее время ваши прогнозы насчет будущего России стали пессимистичнее. С чем это связано?» Да нет, они не стали пессимистичнее. Они стали, если угодно, спокойнее, взвешеннее. Я перестал говорить о каких-то конкретных датах, я только о векторе говорю сейчас. Я всегда, к сожалению, подчеркивал, что у России сегодня альтернатива очень простая. Либо она будет меняться, либо попадет в катастрофу и перестанет существовать в своем нынешнем виде. Натянутая пружина бьет больнее. А в каком виде она начнет существовать – это страшно предполагать, особенно сейчас, когда любое слово может быть истолковано против вас. Вот это еще одна, кстати, особенность излучения, когда людям внушают вот этот табу на разговоры о будущем. Что бы ты о будущем ни сказал, это будет либо экстремизм, либо призыв к терроризму, либо призыв к нарушению территориальной целостности. Поэтому прогностика, фантастика, разговоры о будущем в современной России как-то абсолютно неприличны. Естественно, кроме разговор в духе Бенкендорфа о том, что «прошлое блистательно, будущее ослепительно, а будущее превосходит самые смелые ожидания». Такая песковщина.
У меня есть стойкое ощущение, что, по крайней мере, свой лимит на антиутопии Россия исчерпала. Лимит на революции, говорят, исчерпан. Но я думаю, что лимит на антиутопии исчерпан, но утопию пока не из чего сделать. Я понимаю, что будет много лучше. И в этом смысле мой прогноз глубоко оптимистичен, потому что хуже уже не есть куда. А когда станет лучше, как в известном анекдоте, – на этот вопрос у меня ответа, к сожалению, нет.
«Отчего описание блокадных реалий так страшно в первой главе «Поиска предназначения» Стругацкого? Страшнее и пронзительнее, чем у Гранина и Адамовича, Конецкого. Художественное ли это мастерство, ракурс, сублимированный ли детский страх?»
Дело в том, что это детская память, ведь Борис Натанович застал войну 8-летним ребенком. И людоедство, которое он описывает, и маньячество, и лучшие, и худшие проявления человеческой натуры во многом заложили бэкграунд той страшноватой военной прозы Стругацких, а война всегда живет в подкорке их прозы и в подсознании авторов. Дело в том, что проза Стругацких еще и обладает специфическим качеством – это проза триллерная в значительной степени, это проза страшная. Она показывает блистательное умение авторов нагнетать ужасное. И вот этот болезненно-желтый свет, в котором, помните, там людоед напал на мальчика, да и другие эпизоды: и сцена допроса в ГБ, и смерть жены, и баскеры – эти страшные собаки… Надо сказать, что в «Поиске предназначения» практически все очень страшно. Это самый страшный роман Бориса Натановича. Даже «Бессильные миры сего» (тоже депрессивная книжка) на этот фоне выглядят оптимистичнее, особенно ее финал.
У меня есть ощущение, что «Двадцать седьмая теорема этики» – роман, вобравший в себя всю тревожность и мрачность 90-х годов. И поэтому общий мрачный, фатальный колорит романа накладывает отпечаток и на военные эпизоды. Тем более я уже об этом говорил применительно к «Блокадной книге»: на фронте, может быть, когда человек хоть что-то делает, а не пребывает в полной неопределенности, как у Нагибина, когда он иногда описывает этих фронтовых одиночек, отставших от частей. Но если он не отстал от части, он чем-то занят. В тылу война состоит во многом из пассивного ожидания, и сопротивление не имеет там такого выраженного характера. Поэтому в тылу психологически, во всяком случае, женщинам и детям значительно страшнее.
«Мне почему-то кажется, что Волан-де-Морт должен был раскаяться перед смертью. В тексте есть неоднократные намеки на это. Ведь если в Гарри Поттере есть крестраж зла, то, наверное, есть и крестраж добра в Волан-де-Морте?» Это очень вольное, хотя и красивое предположение. Волан-де-Морт подан как абсолютное зло, более страшное, более циничное, чем Грин-де-Вальд, поэтому особой надежды на его предсмертное покаяние нет. Это вы, что называется, «оставьте надежду навсегда». У меня есть ощущение, что Волан-де-Морт – это то абсолютное зло, которое является нам сейчас, которое собралось, сформировалось за две тысячи лет христианской истории. Даже у Грин-де-Вальда есть какие-то нравственные ограничители. Поэтому он перед смертью раскаялся. Для Волан-де-Морта, как мне представляется, никакого раскаяния нет, он же все-таки не человек. Для него никакого раскаяния нет, есть разве что бесконечная тоска, злодейства не приносят ему наслаждения.
«В прошлый раз вы не успели, но, может быть, сейчас получится поговорить о фильме «Не покидай…». Там много сказано об атмосфере лжи». Знаете, надо пересмотреть картину. Я просто физически не успеваю это сделать, потому что сейчас много работы. И как раз много было семинаров в институте, много было разъездов. Я выберу время и пересмотрю картину, и все про нее скажу.
«Почему в фильме «Застава Ильича» один из героев в разгаре спора говорит: «А у тебя есть вещи, о которых ты можешь говорить всерьез?» Вопрос подразумевает отрицательный ответ. Что это за настроение?» Андрей, довольно простые настроения, чрезвычайно характерные для той эпохи. Дело в том, что если 90-е, 80-е были уже эпохой чистого стеба, чистого издевательства. Как сказал кто-то (по-моему, Иртеньев) из поэтов этого поколения: «Где шестидесятники плакали, мы смеемся». Во многом это верно. Наверное, вот эта попытка победить иронию в 60-е очень сильна в прозе Аксенова, в прозе Владимова. Выбраться из тотальной иронии; то, что в своем время очень точно сформулировал Кормильцев: «Архаика может стать поиском новой серьезности». И даже иронисты 80-х в известном смысле ностальгировали по интонации патетической, серьезной. Вот одно из моих любимых стихотворений Евгения Бунимовича, который все-таки прежде всего поэт, а потом уже депутат и омбудсмен; а поэт он серьезный:
В пятидесятых –
рождены,
В шестидесятых –
влюблены,
В семидесятых –
болтуны,
В восьмидесятых –
не нужны,
Ах дранг нах остен,
дранг нах остен,
Хотят ли русские войны,
Не мы ли будем
в девяностых
Отчизны верные сыны…
Жутковатое предсказание, и, кстати, из очень многих людей этого поколения получились лоялисты, а другие оказались надломленными и довольно тяжело за это заплатили.
Д.Быков: Прогностика, фантастика, разговоры о будущем в современной России как-то абсолютно неприличны
«Посмотрел фильм Смирнова «Француз», стало по-настоящему страшно. Капоте не страшно, хотя и понимаю, что автор использует приемы для создания атмосферы ужаса. Но ужас «Француза» в том, что это не наш, не земной, не рукотворный мир. Например, образ сестер Обрезковых: погружаешься в земной кошмар. Что вы по этому поводу думаете, ваше впечатление о фильме?»
Андрей, вам тоже спасибо. У меня «Француз» не вызвал такого ужаса. Настоящий ужас там, конечно, – это фигура отца героя, Сидихина… Нет, не Сидихин, по-моему. Там отец-каторжник, который сочинял на каторге… Балуев, по-моему. Надо посмотреть. Который сочинял на каторге теорию логическую, такую свою интерпретацию теоремы Геделя, которая на самом деле вот о боге. И мне показалось, что там страшное: в его эволюции, в его способности среди лагеря.. Это даже не столько жизнеутверждающая нота, сколько депрессивная. То, что размышление о боге и диалоги о нем возможны только на зоне; и больше в мире не осталось места, где бы можно было об этом поговорить. Очень страшная вещь. И сам момент этого посещения провинциального города очень жуток. Тут и роль Лашковой великолепная. Тут краски сконцентрированы предельно.
А в остальном мне показалось, что «Француз» – это оптимистичная картина, потому что он о том, что дух человеческий в итоге растлить невозможно, и главное, что продолжается эта эстафета, эстафета вольного духа русского. Правда, эстафета незаконных детей, эстафета матерей-одиночек тоже продолжается. Финальная сцена мне показалась, скорее, такой стоически, не скажу, оптимистичной, но стоически достойной. «Француз» не вызвал у меня ощущения иррационального кошмара, и я Смирнову очень благодарен за то, что он снял такую мужественную картину, такую достойную интонацию сумел выдержать на протяжении фильма. По-моему, это здорово.
«Как вы объясняете финал «Будьте как дети» Шарова?» Я очень давно не перечитывал этот роман, перечитаю – объясню.
«В какой степени «Уловка-22» Хеллера повлияла на «Радугу гравитации» Пинчона?» В языковой стихии – безусловно. Но у меня есть ощущение, что юмор Хеллера – он какой-то более естественный и менее натужный. Я много и в Пинчоне люблю, полюбил с годами. Но я совершено не понимаю, почему «Радуга гравитации» содержит в себе такое количество натужных и несмешных острот. Они и в «V.» довольно сильно раздражают; вся эта линия с морячком, йо-йо, все эти его скитания, воспоминания о морфлоте, вся романтическая линия мне нравится безумно, а первые пять страниц кажутся очень натужными, и натужные остроты про всю эту банановую кулинарию в «Радуге…», и в «Рожденном пороке», мне кажется, юмор неорганичный. У Хеллера это действительно стихия такого черного, иногда еврейского, иногда казарменного, но все-таки юмора. И у него смешно. И Пинчона, по-моему, несмешно. А в целом, конечно, и Пинчон, и Хеллер много изображали мужских сообществ с их безнадежной тоской, много изображали армию, с ее абсурдом и идиотизмом.
Конечно, странствия этого несчастного лейтенанта, у которого эрекция предсказывает падение ракеты, и странствия Йоссариана в чем-то, наверное, похожи. Похожи в том смысле, что иррациональный тупой армейский абсурд, окружающий их на каждом шагу, накладывает отпечаток и на сатанинский, инфернальный юмор обоих персонажей. Хотя, конечно, Хеллер – человек гораздо более рационального и в каком-то смысле более здорового мировоззрения, а «Радуга гравитации», понимаете, я же очень сильно предпочитаю оригинал переводу. Перевод кажется мне уж совсем непонятным. По-английски мне эту книгу проще читать. И мне кажется, что многие трактовки переусложняют роман, вписывают то, чего там нет, а наслаждаться надо, мне кажется, вот именно каким-то ощущением послевоенной безысходности, лирической составляющей, которая обычно очень сильно недооценивается. Все-таки конспирологи вчитывают в романы Пинчона много того, чего там нет. Но overinterpretation – это тоже своего рода спорт, который доставляет массу удовольствия.
«В чем разница между Довлатовым и Аствацатуровым? Почему вы больше любите второго?» Потому что у Аствацатурова более близкий мне, более симпатичный лирический герой. Во-первых, он критичен по отношению к себе, он чаще и охотнее смеется над собой. Потому что герой Довлатова относится к себе с какой-то похмельной нежностью, и с раздражением, и с ненавистью иногда, но до настоящей ненависти он не поднимается, конечно. Герой Аствацатурова несколько более похож на Веничку Ерофеева – лирического героя русского прозы, который всегда вызывает у меня умиление и благодарность. Кроме того, Аствацатуров и культурно, и поколенчески мне гораздо ближе. Главное, что Аствацатуров никогда не рассказывает чужие байки. Все, что с ним происходит, описано с должной мерой объективности. И поскольку я знаю Аствацатурова, он правда такой. Он ничего не выдумывает. И потом, все-таки лирический герой Аствацатурова элементарно умнее. У него тоже в подсознании сидит несколько десятков томов очень хорошей, внимательно прочитанной американской прозы.
«Скажите несколько слов об «Опосредованно» Сальникова?» Может быть, это будет темой отдельного большого разговора. Предельно опосредованно и предельно кратко могу сказать, что, в отличие от «Петровых…» с ее конфликтом, показалась мне надуманной. Мне гораздо больше нравится «Отдел».
«Недавно открыл сборник Олеши, решил почитать рассказы. К изумлению, обнаружил невиданный стиль, напоминающий одновременно позднего Льва Толстого и Платонова. Если бы кто-то писал так сегодня, я бы посчитал это гениальным». Кирилл, не уверен я. Понимаете, мне представляется, что рассказы Олеши (в частности, знаменитая «Лиомпа») менее ироничны, менее изящны, менее сложны, чем «Зависть». Они более плоски. А уж то, что он делал, начиная с 30-х годов, начиная со сценария «Строгого юноши» отдает, простите, безумием. Мне кажется, пример настоящего олешинского стиля – это «Книга прощания», его разрозненные, фрагментарные записи последних лет. Или записи 30-х годов, где он пишет о невозможности писать. Вот там настоящий Олеша. Новелла, как мне кажется, это не его форма. Его форма – это или такой розановский фрагмент, эскиз, или короткий роман.
«Есть ли основания связывать Завет культуры с развитием журналистики? Изменится ли ее роль?» Роль журналистики изменится, безусловно. Но я на питерском форуме (спасибо, что вы там были, Олег) как раз о том и говорил (спасибо, что слушали выступление), что журналистики постепенно будет больше и больше перерастать в прозу, забирать ее полномочия. Проза, как и все сейчас, расслоится. Мы живем в эпоху великого расслоения, диверсификации. Человечество делится на две ветки, страны делятся на два мира, все менее пересекающихся между собой. И страны третьего мира все-таки разрываются, стекаясь к этим полюсам. Ну и, соответственно, литература и журналистика они как бы сняли границу между собой, литература расслоилась либо на фэнтези, либо на документальную прозу. Реализм сегодня – это уже компромиссный жанр. Зачем описывать то, чего не было? Либо фантазируй, либо документально фиксируй реальность. Вот мне кажется, так выглядит сегодня этот распад. И роль журналистики становится функцией литературы.
Я вообще очень интересуюсь этим распадом и этой поляризацией; то, что Пастернак назвал «страстью к разрывам». Мы живем сейчас в эпоху великих разрывов, и тлеющие повсюду, невозможные, слава богу, в большом масштабе из-за наличия ядерного оружия, локальные и гибридные конфликты, – это и есть отражение великих расслоений, великих разрывов. . Но самое удивительное, что люди разных кругов перестанут видеть друг друга, перестанут друг друга замечать.
Д.Быков: «Француз» – оптимистичная картина, он о том, что дух человеческий в итоге растлить невозможно
«Что меняется в творчестве второй половины жизни автора по сравнению с первой?» Это то, что Пастернак же сформулировал:
Мне по душе строптивый норов
Артиста в силе: он отвык
От фраз, и прячется от взоров,
И собственных стыдится книг.
То, что у Гандлевского сказано: «Самосуд неожиданной зрелости – это зрелище средней руки». Это именно отказ от себя прежнего, такой палимпсест, отношение к прежней жизни как к черновику. Толстой каждым следующим своим романом отрицал предыдущий. «Анна Каренина» очень во многом отрицает «Войну и мир», это отдельная большая тема. «Воскресение» вообще ставит крест на художественной прозе, как мы ее понимали. Он создает ее абсолютно заново. Это первый полудокументальный и в огромной степени публицистический роман; роман, в котором очень значительно авторское присутствие и авторская воля. И если раньше Толстой считал необходимым так свести своды, чтобы их было не видно, как в «Анне Карениной», то в «Воскресении» он обнажает все швы повествования и выходит на авансцену лично, чтобы сказать все о происходящем, перестает играть какую-либо роль (или, во всяком случае, значительную роль) толстовский плотный подтекст. Он как бы вынесен наружу, приемы рассказывают о себе.
Вообще художник, если он не отрицает своего прошлого (как сказали бы раньше – «диалектически»), мне кажется, не особенно и он интересен. Явление рост – всегда явление самоотрицания. Ранний утопический Платонов пародирует себя в «Счастливой Москве» довольно жестко. Есть, правда, версия, что это не пародия, а что это такое причудливое авторское безумие, но мне кажется, что он знал, что у него получается. Да, собственно говоря, платоновские утопии уже спародированы в «Чевенгуре», а уж в «Котловане», в «Ювенильном море» он уж просто разделывается с собою прежним, как Вощев, как Чиклин.
У меня есть ощущение, что всякий большой художник во второй половине жизни, как Стругацкие, скажем, весьма критично подходит к своим утопиям. Если этого не происходит, то, боюсь, что у художника просто нет вектора, нет движения. Мне кажется, есть огромная разница между Чеховым до Сахалина и после. Мне кажется, что он этой поездкой убрал какие-то существенные барьеры, многое себе разрешил, разобрался со многими собственными страхами. И уж конечно, особенно наглядно это у Трифонова, который всегда мечтал переписать «Студентов», и мне кажется, в «Доме на набережной», в истории Батона, до известной степени переписал.
«Можно ли считать, что онтологическая и мировоззренческая гигиена (не торгуя экзистенциальным опытом) – результат жизненных убеждений? Какую роль это играет в творчестве? Дает ли это больше внутренней свободы?»
Олег, я не сказал бы, что это результат каких-то религиозных убеждений. Это, скорее, нежелание делиться интимным, нежелание подвергаться каким-то профанным, дурацким осмеяниям. Можно осмеивать какие-то мои литературные вкусы, но мой экзистенциальный, религиозный опыт – это, знаете ли, не для того, чтобы об этом судачить в эфире. Я могу в общих чертах об это поговорить, что я бог есть, и я получаю какие-то значимые подтверждения. Но говорить о каких-то деталях этого опыта и о характере его, или о том, почему я вообще верю в бессмертие души (слава богу, я верю в него с довольно ранних лет) – эти интуиции, во-первых, очень трудно поддаются интерпретации. Я могу, если захотеть, на основании какой-то там довольно глубокой рефлексии объяснить, почему этот когнитивный диссонанс мысли о смерти, почему это меня приводит к отрицанию смерти. Почему я на основании собственного самонаблюдения понимаю… Помните, как у Житинского: «Что бы вы там ни говорили, бессмертная душа у меня есть». Это я понимаю очень хорошо. Но мне не хотелось бы делать это предметом дискуссии, потому что это все вещи предельно субъективные.
Если кому-то хочется умереть целиком, я не могу лишать человека этой иллюзии. Мне кажется, что это является во многом и моментом личного выбора. Ну не хочет человек жить после смерти, хочет исчезнуть совсем? А кто сказал, что бессмертная душа есть у всех? У многих она была да всплыла, и находится уже в аду, как у Данте, помните, один персонаж, будучи жив, скитался в аду, душа его здесь. Некоторые персонажи просто не хотят, чтобы она у них была. Почему мы думаем, что бессмертная душа есть у каждого? Если люди сознательно и целенаправленно отрицают ее существование, – может быть, им так комфортнее – жить без второго дна, жить, не отбрасывая тени, как у Шамиссо. Ну хочется им – пожалуйста.
«Существует ли пересечение «Пиковой дамы» Пушкина с карточной темой в произведениях о Фандорине Акунина?» Ну что вы, ни малейшего! Напротив, Фандорин тотально везуч. Ему тотально везет в картах, в жребии, на дуэли. Все, что касается судьбы, – это всегда на его стороне. Поэтому он отказывается от поединков, через платок, например. Мне кажется, что это какая-то метафора, не до конца ясная самому создателю Фандорина. Почему ему так окончательно и так бесповоротно всегда везет? То ли потому что он уже и обманул смерть однажды, то ли потому что он не совсем человек, а какой-то агент промысла…
Я, кстати, сейчас написал для «Новой» статью о Юрии Давыдове, к его 95-летию. Мне кажется, что такой предшественник Акунина, образец для него в советской литературе, – это Давыдов. И роман о провокаторе «Глухая пора листопада» служил не просто одним из фактических источников, но и стилистических вдохновителей романа «Статский советник». У меня есть ощущение, что эта тема патологичекой везучести и, как бы сказать, не совсем человеческой природы провокатора в «Глухой поре листопада» на примере Судейкина как-то задана. У Дегаева в меньшей степени, Дегаев – человек. Судейкин – не человек. Но у Фандорина тема карт – это не более чем образ рока, который всегда на стороне героя. Герой – орудие рока, про Германна это никак не скажешь.
«Лекцию о Зинаиде Гиппиус к ее 150-летию?» Вот очень может быть, пожалуй, Гиппиус – очень хорошая тема.
«Что вы читали из эзотерической литературы? «Радикальное прощение», «Трансерфинг реальности, может быть, все, и так далее?» У вас, понимаете, какое-то, Шувалов дорогой, какое-то у вас странное представление об эзотерике. Если говорить об эзотерической литературе, то я в разное время, еще в эпоху бледных ксероксов, читал всякого рода «Тайную доктрину». Блаватская на меня впечатления не произвела, Рерихи произвели впечатление однозначно плохое, такая дурная напыщенность. Тексты русских масонов, опубликованные Никитиным, скорее, мне понравились, показались какими-то беспомощными. Я имею в виду дело ленинградских розенкрейцеров и их же сказки, их фантастика, их же «Верхние ионы», это все напечатано. Естественно, эзотерической литературой я считаю Даниила Андреева, который на меня произвел в 17 на журфаке, когда мне дала его почитать преподавательница истории зарубежной марксисткой печати, огромное впечатление. Честно скажу, мы на ее семинаре ни о каком Марксе не говорили, а обсуждали русскую эзотерику. Она входила в кружок Аллы Андреевой, и тогда же я услышал выступление Аллы Андреевой, и тогда меня это очень сильно подействовало именно как эстетический, как художественный феномен.
Что касается «Трансерфинга реальности», то это, мне кажется, не эзотерическая литература. Это такая психологическая беллетристика, в основном состоящая из довольно общих слов, как все эти «Тайны…», «Секреты…», и прочие тексты, пародируемые в «Квартале». То есть это не вызывает у меня сколько-нибудь заметного душевного отклика.
Д.Быков: Литература и журналистика они как бы сняли границу между собой
«Как, на ваш взгляд, разделяется ответственность за процветание современного мейнстримного шоу-бизнеса, демонстративного его упрощения? Кто виноват: виноваты ли те, кто пичкает обывателя таким деструктивным контентом; виноваты ли те, кто бездумно его сглатывают?» Безусловно, тактика оглупления была сознательной; безусловно, снижение критического мышления – это не просто результат рыночной погони за быстрым и легким рейтингом. Хотя это тоже, конечно. Что касается ответственности «сглатывающих», простите за выражение, тут самый простой способ – отказаться от этого. Посмотрите, сколько народу не смотрит телевизор, не имеет его, не нуждается в нем.
Телевизор можно иметь дома с единственной целью (я много раз говорил) – это удобный прием для гадания. Включить три программы, услышать первую фразу, и первые три фразы, которые вы услышите на трех разных каналах, предскажут вашу судьбу, иногда с довольно большой точностью. Я очень люблю поиграть в это, когда прихожу в гости. Но дома у меня телевизора нет. Я смотрю какие-то фрагменты наиболее одиозных шоу, когда их выкладывают в интернете, но иметь дома этот тяжеловесный прибор, – зачем? Тем более, что и фильмы я предпочитаю смотреть не на домашнем кинотеатре, а все на том же компьютерном экране или уж в кинотеатре. Я люблю вообще атмосферу кинотеатра с его такой непринужденностью, с его целующимися парочками, с его даже запахом попкорна. Мне нравится этот аромат массовой культуры. Но я не могу всерьез относиться к людям, которые, по выражению Пелевина, «любят его смотреть и ненавидеть». Если ненавидеть, то зачем же смотреть? Помните, как говорил Лев Толстой: «Если не пить, так зачем же собираться? Ведь как соберутся, так сейчас же выпьют». Поэтому ответственность очень проста у тех, кто не нашел силы отказаться от этой бубнилки.
«Смотрели ли вы «Амадея» Формана?» Обижаешь, начальник. Конечно, смотрел. «Есть ли у посредственности право злиться на чужой гений и не стоит ли лишний раз мешать ярко светить божьему вестнику, пока он в силах?» Да понимаете, проблема в том, что Сальери вовсе не посредственность в «Амадее». Сальери тоже талантливый человек, просто это трагедия о том, как трудно жить рядом с гением, как трудно терпеть его рядом с собой. Во многом, кстати, фильм «Грех» Кончаловского – об этом же. Присутствие гения рядом – это необязательно демонстрация высоких нравственных ориентиров. Гений иногда – это напоминание о его пороках, таких же масштабных, как его гениальность. Это иногда еще и вызов, потому что даже для талантливого человека присутствие гения рядом – это просто серьезное испытание, понимаете? Даже не зависть, это какая-то ревность к богу: почему этому дано, а мне не дано, почему он может, а я не могу. Черта гения – это радость, когда у другого получается.
Гений не завидует, он создает свое величие. А зависть – это необязательно черта посредственности. «Зависть – черта соревнования, следственно, хорошего рода», – говорил Пушкин. Когда Батюшков, бледнея, говорил о Пушкине: «О, как стал писать этот злодей», это не было завистью, во всяком случае, в сальерианском смысле. Это было восхищением божественными возможностями, восхищением бесконечным богатством чужого дара.
«Как вам кажется, зло самостоятельно или это оборотная сторона добра?» Нет, зло самостоятельно, конечно. Вот доктор Джекил и мистер Хайд. Другое дело, что зло меньше добра, потому и Хайд меньше Джекила. Оно менее масштабно, потом помните, Хайд – альбинос, он такой блондин красноглазый, по-моему. Так что зло менее значительно. Обратите внимание, что у Диккенса в четвертой, по-моему, рождественской повести, в «Одержимом», где герой выделяет из себя все зло, и оно появляется в виде мальчика – очень страшненького, злобненького мальчика, с очень нехорошо блестящими глазками. Зло инфантильно, оно, безусловно, самостоятельно. Оно инфантильно, недальновидно, оно как-то действует на очень коротких дистанциях. Оно, безусловно, страшно опасное, но оно маленькое. Надо это подчеркивать все время. Это хорошая мысль Кима, что диктаторы и злодеи после смерти оказываются детьми.
«В рукотворных видах искусства – скульптуре, архитектуре – одним из основных канонов является правило антропоморфности. Есть ли подобное устремление в литературе?» Не сказал бы, что это антропоморфность, это широко понимаемый антропный принцип: мир создан таким, чтобы человек мог его понять. Литература тоже создается такой, чтобы человек мог его понять. Исключения, вроде «Поминок по Финнегану», упомянуты, единичны. И то, если потратить жизнь на расшифровку, наверное, можно понять и «Поминки по Финнегану».
«В «Трассе 60» герой Гарри Олдмана признается, что ему намного проще размышлять, чем среднестатистическому мужчине по причине отсутствия у него сексуального влечения: по фильму он кастрирован. От этого желания всех завоевать, победить и доминировать у него нет. Как вам кажется, желание доказать свое право быть главным на ветке мешает или мотивирует мужчину?»
Ну это классический анекдот о математике, который говорит в 60 лет: «Хвала всевышнему, я импотент. Теперь ничто не будет меня отвлекать от проблем». Но во-первых, возраст сексуальной активности, слава богу, продлен. А во-вторых, понимаете, не могу отделаться от ощущения (точно так же, как бессмертная душа есть не у всех), что сексуальное влечение выражается у людей диаметрально противоположным образом. Иногда это садическое желание мучить и доминировать, а иногда – эмпатия, желание разделить радость, какая-то жажда общения в новой, более глубокой, более непосредственной форме. Одним кажется, что сексуальный контакт – это демонстрация доминирования, другим – что это единственный способ открыть душу, такую откровенность.
Мне, честно говоря, жажда доминирования в этом вопросе никогда не была понятна. Мне кажется, что люди, понимающие мужчинство, маскулинность, мужчизм как угрозу, как постоянное желание поставить угрозу и быть главным, – они просто не понимают чего-то очень важного. Они не видят главного наслаждения общения. Есть люди, которые вообще общаться не могут, – они все время хотят доминировать. Вот у Базарова было не очень хорошо с общением, ему все время надо было самоутверждаться либо защищаться от чужого самоутверждения. Он потому и гибнет, что он не умеет по-человечески разговаривать ни с друзьями, ни с родными, – ему надо постоянно говорить гадости какие-то: «Экое богатое тело, хоть сейчас в анатомический театр».
Я не возьмусь читать лекцию про Иво Андрича, хотя и люблю его чрезвычайно.
«Перечитываю «Орфографию». Несмотря на описание неприглядного, иногда до отталкивающего быта героев, мне в книге уютно, хочется там оказаться. Как это объяснить?» Потому что в «Орфографии» действуют все-таки люди в пространстве бывшего мира, действуют бывшие люди, но уже пришли черные. Уже пришли темные; может быть, не черные, но уже темные. Уже иррациональное в этот мир вторглось. Люди, которые говорят на непонятном языке, и мальчик уже перерождается. Там уютно в мире Грэма, уютно в мире Ятя, может быть, в лавке Клингенмайера. Но это уже острова, это и подчеркивается тем, что главное действие происходит на Елагином острове и на Крестовском. Это уже острова в море тьмы. Поэтому я не назвал бы «Орфографию» уютной книгой, или это уют в ожидании последней бури, бури, которая раздавит эту хрупкую скорлупку. Как у Блока: «Как мне милую – чужому, проклятому не отдать?», вот это:
Что ж ты, ветер,
Стекла бьешь?
Ставни с петель
Дико рвешь?
Ощущение гнущихся окон, стекол. У меня есть ощущение, что в «Орфографии», где ни разу имя Блока нарочито не произносится, хотя часто цитируется он и часто заходит речь о нем, Блок является таким подспудным лейтмотивом, главным неназванным героем книги. Я никогда бы не решился его изобразить, никогда бы не решился его описать. Для меня он божественное существо. Но его присутствие там ощущение, оно в воздухе разлито. Собственно, так же, как в фильме Лопушанского «Сквозь черное стекло» читают стихи Блока, но о нем не говорят. И конечно, картина эта – экранизация до некоторой степени стихов 1905 года, и прежде всего «Девушка пела в церковном хоре».
«Нравится ли вам творчество Кургиняна?» Если понимать под «творчеством Кургиняна» его режиссуру, я с ней недостаточно знаком, и доверяю мнению Александра Минкина, что это было невыносимо. Если говорить о его политологическом творчестве, то, по-моему, это явление из области душевной патологии. Постараюсь как-то смягчить это… не знаю, здесь уже, по-моему, фаза сострадания должна у зрителя включаться.
Лекцию о Владимире Корнилове – подумаю, попробую. Для меня Корнилов очень значительный поэт и в огромной степени прозаик. Я считаю, что «Демобилизация» – это великая книга. И «Мальчики и девочки» очень интересно.
«С нетерпением жду «Истребителя». Боб Дилан записал новый альбом и сказал, что не выпустит его при Трампе». Спасибо, дорогой Дамиан! Мне ужасно лестно это сравнение, но я не хочу сейчас печатать «Истребителя». Очень важно для книги выбрать контекст. В сегодняшнем контексте «Истребитель» не будет понят; наоборот, он будет использован для совершенно необоснованных нападок на автора. Поверьте, прочтете вы эту книгу, и не так уж она вам понравится. Важно знать, когда что печатать. Я и «Камск» не хочу печатать сейчас, и «Убийц» не хочу печатать, и уж тем более не хочу печатать «Американца», который на две трети написан. Вся история Свиридова у меня готова, но для нее время не пришло, как не пришло время для «Истребителя». Да и потом, может быть, я еще его исправлю. Книга должна вылеживаться, без всякого кокетства.
Д.Быков: XXI век будет веком разрывов. Для кого-то это страшно, для кого-то – оптимистично
«Образовались две группы демократических лидеров: одни – за выступление единым фронтом (Соловей, Гудков, Касьянов, Собчак), другие видные демократы отвергают объединение (Явлинский, Навальный, Каспаров). Что думаете вы?»
Мне симпатичны и Соловей, и Навальный, но мне кажется, что тактика Навального перспективнее, и это тот случай, когда объединение, когда совокупность этих векторов приведет все-таки к уменьшению равнодействующей. Мне кажется, что не нужно Навальному ни с кем объединяться. Своей популярности он этим не увеличит точно и чужую не спасет. Мне кажется, что Навальный – это такой стенобитный таран. В перспективе всем придется объединяться и всем придется жить в одной стране, вырабатывать общие правила для этой жизни. Но пока, мне кажется, что объединение с кем-то для Навального было бы скорее минусом, просто потому что у него есть своя организация, своя программа, и ему нужны распространители его расследований, добровольные помощники. А союзники и единомышленники – ну зачем, он и так, в общем, как бы находится на острие борьбы.
Что касается идеи Соловья (или Шлосберга и Сатарова), то я всех этих людей бесконечно уважаю. Но не получится ли из этого какой-то «легальный марксизм»? Вот это меня несколько тревожит. И честно говоря, относительно мотивов этого объединения – выступления широким гражданским фронтом, – тоже есть у меня сомнения. Мне кажется, что лидеры, которые этого сейчас добиваются, добиваются этим своей легитимности в политике. Это хорошее дело, но мне кажется, сейчас не время легитимации, сейчас другое время.
«За какие слова можно ударить человека?» Теоретически – не за какие, а на практике есть такие вещи, за которые хочется ударить. Оскорбление родителей, например. Или оскорбление религии. Ничего не поделаешь. «Можно ли ударить ребенка?» Ребенка лучше не бить вообще. «Нельзя воспитывать щенков посредством драки и пинков». «Нужно ли за слова сажать в тюрьму?» Ни в коем случае. Сажать за слова в тюрьму нельзя никогда. Привлекать государство к борьбе за свои убеждения никоим образом не следует. Человека следует либо наказывать лично, а не доносить на него. Мстить, если хотите. Месть, по тому же Пушкину, «добродетель христианская». Либо по-христиански же прощать, если хотите. Есть варианты.
Очень долгий вопрос. «Неоправданно большое значение придается национальным проблемам». Да видите ли, конечно, неоправданно большое. Но это же предрассудок, это то, что до рассудка. Можно ли это победить? Я думаю, что нет. Это слова Окуджавы: «Родина есть предрассудок, который победить нельзя». Теоретически я космополит, а практически, когда я попадаю на родину и ощущаю давление плиты, – это родная плита, родной сапог испанский.
«Мне показалось, что в последнее время вы в интервью язвительно и мизантропичны, а с полуночниками вы куда мягче. Чем это обусловлено?» Обусловлено это тем, что иногда мне хочется потроллить собеседника, если собеседник мне возражает, если это никак его не обижает. А ведь я троллю не реального собеседника, а его телевизионный образ. Мне хочется быть не столько плюшевым и пушистым, сколько колючим и язвительным.
Естественно, когда я ночью в жанре никоим образом не проповеди, а исповеди отвечаю на ваши вопросы, которые не имеют цели вскрыть меня консервным ножом, а имеют цель выяснить стратегии нашего дальнейшего проживания, мне совершенно не к чему язвить. А людей, которые просто нарочно пишут гадости, мне приятно игнорировать. И приятно наблюдать их корчи. Но в принципе, программа «Один» не имеет задачи троллить и самоутверждаться. Иное дело, когда ты в каком-то светском разговоре встречаешься тоже с наигранным, подчеркнутым, провокативным непониманием. Тогда можно немножко поиграть в такой спарринг: мы решили, давайте вот так. Это просто не более чем другой жанр. Признают другие плюсы – поговорим. Вернемся через пять минут.
[НОВОСТИ]
Д.Быков
―
Продолжаем разговор. Еще немножко поотвечаю. «Представьте, что вам предлагают за любые деньги написать продолжение какой-то из ваших давно написанных книг – «Эвакуатора», «ЖД» или, скажем, «Квартала». Возьметесь ли вы? Или категорически нет?»Сандро, это очень приятное предложение. Но продолжение «Эвакуатора» уже существует. Это рассказ «Князь Тавиани». Продолжение «Квартала» у меня была идея написать, но это не продолжение, а это другое произведение в том же жанре, такой учебник химии, где надо с монетой проделать те или иные манипуляции, а в конце просто подать ее нищему, и после этого все знания останутся с вами навеки. Я получил такое предложение, и мне показалось это забавным. А «ЖД» некуда продолжать. Как говорил Аркадий Стругацкий: «А куда еще продолжать трилогию про Каммерера?» Хотя они в конце концов придумали. Мне кажется, что писать сиквел – это хороший опыт, интересный, как возвращаться к себе тому, но это всегда довольно грустно. Потому что возвращение выявляет огромную дельту, огромные изменения, изменения не всегда приятные. Это, в общем, довольно горько.
Про Гиппиус поговорим, хорошо. Поотвечаю немножко на письма. Вот очень интересное письмо Ульяны Ойкиной о том, что слишком долгое пребывание у власти может быть приравнено к пребыванию в тюрьме, и человека оно ломает. Ульяна, я не знаю, имею ли я право ваше письмо зачитывать… Мы же с вами в такой, скорее, личной переписке, но я убежден, что вы пишете под псевдонимом. Мне кажется, что действительно долгое пребывание у власти – это отрицательный опыт, отрицательный в экзистенциальном смысле. Потому что у народа и власти, выражаясь словами Искандера, появляется в этой ситуации чувство взаимной «безответственности». Это довольно печально.
«Почему, по мнению Мераба Мамардашвили, Пруст написал роман, чтобы понять себя и уничтожить все иллюзии?» Немножко иное говорил Мамардашвили. Пруст написал роман, чтобы повторно пережить свою жизнь в воображении, чтобы проверить, возможно ли такое повторное переживание опыта. Насколько цел экзистенциальный опыт или он понимается здесь и сейчас? Так, во всяком случае, я понимал лекции о Прусте.
«Лекция про Гиппиус». Хорошо, будет.
«Что думал о России Тургенев, о ее пути и месте в мировой истории?» Тургенев, я думаю, интуитивно следовал тому, что потом сформулировал Леонов: «Отрицательный герой должен выражать заветные авторские мысли, чтоб на него не подумали». И мне кажется, что в «Дыме» Потугин некоторые такие мысли высказывает, но это мысли, приходящие Тургеневу в минуты отчаяния, «во дни сомнений, во дни тягостных раздумий». Когда он не может утешаться мыслью о том, что величие языка означает величие народа. Думаю, что такие мрачные минуты бывают у всех. В принципе же, отношение Тургенева к России нужно отличать от его отношения к русскому характеру. Русский характер вызывал у него бесконечную нежность и сострадание, и выражено оно наиболее наглядно в рассказе «Живые мощи», который я считаю лучшим в «Записках охотника». И наверное, в некоторых стихотворениях в прозе, а может быть, и в рассказе «Певцы», где как бы две стороны этого характера, но, скорее, вот в образе второго певца, с его дребезжащим тенором.
«Почему светлый писатель Гайдар мрачно смотрит на окружающий мир?» Гайдар не был светлым писателем, достаточно вспомнить обстоятельства его формирования. Гайдар – довольно мрачный писатель, и «Голубая чашка» – рассказ о борьбе этих двух начал в его творчестве и жизни.
Д.Быков: Мне кажется, есть огромная разница между Чеховым до Сахалина и после
«Может ли трикстер на покое стать хорошим учителем? Иными словами, может ли престарелый Остап быть просветителем?» Оливер, замечательная идея, но трикстер на покое – это, как правило, к сожалению, разведчик. Эволюция трикстера идет в сторону Руматы Эсторского и Штирлица. Потому что, видимо, дело даже не в эволюции трикстера, а в эволюции страны. В стране трикстеру остается только стать ее представителем, но работать вне ее. И у Бендера путь один – за рубеж.
«Я полюбил женщину, с которой в силу определенных причин не представляю сколько-нибудь серьезных отношений. У нас слишком разные жизненные обстоятельства. Можно ли извлечь что-то полезное из этого грустного жизненного опыта? Есть ли хорошая литература на эту тему?»
Хорошая литература на эту тему – повесть Каверина «Летящий почерк», лучшая, на мой вкус, каверинская повесть, и уж конечно, лучшая в двадцатом веке, в Советском Союзе повесть именно о таких отношениях: о любви без какого-либо наполнения. Две недели они провели вместе, а все остальное время общались по невидимому проводу. «Прости, Мари, но нам помешали». Я вообще очень люблю «Летящий почерк» – гениальная повесть о том, что «счастье спрямляет жизнь».
«В эти последние месяцы, когда старый год закончился, а новый год еще не начался, и люди в попытке задобрить злых духов, жгут огни, украшают жилище, хочу задать вопрос: «Как закончить работу, когда остались только редакция и последняя четверть? Когда видно, что текст предательски неоднороден: одни части хороши, а другие просто просты и скучны. Как бороться с перфекционизмом, да и нужно ли?»
Это спрашивает девушка, которая пишет очень интересно, на мой взгляд; судя по присланным фрагментам, это повесть о нацизме. Что я вам могу ответить, милый друг? Не буду сейчас оглашать вас псевдоним. Если вам какие-то части текста кажутся нужными, но скучными, либо выделите их курсивом, чтобы читатель знал, сознавал необязательность их чтения, либо просто уберите их. Поймите, это очень хорошо. Это поняли Стругацкие, которые раньше пытались все читателю объяснить, а потом стали использовать метод сожженных мостиков. Не надо, чтобы все было объяснено. Не надо, чтобы все было рационально. Просто выкиньте эти ненужные куски текста. Уверяю вас, то, что сильно и самоценно, окажется островками и сложится в архипелаг, а сплошная суша – это скучно. Мне кажется, что надо не бояться вычеркивать. В том вашем фрагменте, который я читал, я физически отличал куски, которые вам удались и которые вы писали с наслаждением, от соединительной ткани – от кусков, которые на самом деле не нужны. Их легче всего просто убрать, и пусть читатель остается в недоумении относительно каких-то закулисных обстоятельств действия.
«Пойдете ли вы в «Вечерний Ургант», если вас позовут?» Вопрос из породы совершенно нереальных. Меня не позовут туда никогда, не вижу предлога, по которому меня могут туда позвать. Я сам приглашал Урганта в «Литературу про меня», спасибо ему, он приходил, дай ему бог здоровья. Это ему не запрещено. А мне совершенно не за чем туда ходить. Понимаете, попадать в телевизор имеет смысл на каком-то кабельном канале, который мне симпатичен, а попадать в «Вечерний Ургант» мне зачем. Слава богу, ты при шоу,– мне кажется, сейчас дистанцированность от некоторой стадии, от некоторой стороны шоу-бизнеса только приветствовать можно. Это как появление в чумном бараке.
«Что вы думаете о недавних, неожиданно смелых выступлениях Максима Галкина, приближенного ко двору юмориста?» Я чего-то не сказал, чтобы он был «приближенным ко двору», не чувствовал никогда в нем сервильности. Знаю Галкина не первый год, он – выпускник МГУ, человек весьма умный и глубокий. А что касается его выступлений, так он всегда более-менее одно и то же говорил. Просто это выступление попало в Интернет, и как пишут в таких рекламных заманухах, «взорвало сеть». То, что сказал юморист, сатирик на концерте в Новосибирске, не может быть предметом хайпа и новостью общенационального значения. Я готов согласиться с Глебом Павловским, что, когда пускали мартены или увеличивали пахотные площади, это было хоть каким-то информационным поводом. А обсуждать, что сказал на концерте тот или иной (даже самый одаренный) представитель эстрады, – мне кажется, это знак, по Блоку говоря, роковой пустоты засасывающей. Совершенно не нужно, по-моему, об этом говорить.
«Нельзя ли прочесть лекцию о наполеоновском соблазне в литературе?» Знаете, я столько об этом говорил сейчас со студентами своими, применительно к романтизму вообще – французскому, немецкому. Мне это не то чтобы скучно, но вот эти наши дискуссии со студентами вызвали у меня, не скажу, разочарование, но мысли довольно горькие. Я наблюдаю, что студенты, что весь этот курс постепенно просыпаются, перестают бояться, наши дискуссии становятся все более увлекательными. И вот когда мы говорили о Байроне, о Наполеоне, об отношении Гофмана к Наполеону, я их спросил: «Ну а вы как оцениваете итоги наполеоновского правления?» И я услышал совершенно неожиданный ответ: «Наполеон разорил нацию, Наполеон разорил страну, Наполеон положил цвет нации, надорвал жилу французскому народу на двести лет вперед, и поражение во франко-прусской войне – его отдаленная заслуга, и не очень удачное поведение Франции в Первой мировой, и катастрофическое поражение во Второй (Вишистское правительство) – это следствие поглощенных Наполеоном сил. Хотя мне кажется, что валить это на Наполеона, – это все равно что валить на 90-е или на 40-е все сегодняшние российские проблемы (и на 30-е).
Мне кажется, что их отношение к Наполеону – понятное дело, что это отношение будущих госчиновников, но это отношение неумеренно критично. И я совершенно неожиданно для себя стал его защищать: говорю, мол, подождите, все-таки он создал национальный характер. Даже я поймал себя на том, ребята, что читаю стихотворение (которое читаю блистательным, кстати сказать, но в контексте российской истории довольно противным):
А все-таки нация чтит короля –
Безумца, распутника, авантюриста
За то, что во имя безумного риска,
Он вышел к Полтаве, отвагой [тщеславьем] горя.
За то, что он жизнь понимал, как игру,
За то, что он уровень жизни понизил,
За то, что он уровень славы повысил,
Как равный, бросая перчатку Петру.
А все-таки нация чтит короля
За то, что оставил страну разоренной,
За то, что рискуя фамильной короной,
Привел гренадеров в чужие поля,
За то, что цвет нации он положил,
За то, что был в Швеции первою шпагой,
За то, весь мир поражая [изумляя] отвагой,
Погиб легкомысленно, так же, как жил.
За то, для родины он ничего
Не сделал, а может быть, и не старался.
За то, что на родине после него
Два века никто на войну не собрался,
И уровень славы упал до нуля,
И уровень жизни взлетел до предела…
Разумные люди. У каждого – дело.
И все-таки нация чтит короля!
Это стихотворение Станислава Куняева, посвященное далеко не Карлу XII, которого, естественно, все дети узнали – «в Швеции первою шпагой», – а памяти Сталина. Он никогда этого не скрывал, я был на одном из вечеров газеты «Завтра», где он прямо со сцены это сказал. Это абсолютно сталинистское стихотворение. Но все-таки, если рассматривать вне этого флера и вне этой апологии – у раннего Куняева были блистательные стихи.
Д.Быков: А кто сказал, что бессмертная душа есть у всех? У многих она была да всплыла, и находится уже в аду
Почему не признать, что Наполеон все-таки в сознании французского характера, в создании кодекса Наполеона, в создании духа сыграл известную роль? Почему непременно, воображая себя Наполеоном, надо идти крошить старух (необязательно старух)? И вот я поймал себя на очень странных, на очень неожиданных чувствах. Мне и от Толстого, грех сказать, иногда хочется Наполеона защитить: «Что позволяет себе этот коллега, этот тоже артиллерист?» Ну потому что в конце концов Наполеон-то выведен у него исходя из его теории, а не исходя из реальности. Ведь тот Наполеон, реальный, был совсем не таким, как у него. Реальный Наполеон был, скорее, как Род Стайгер в «Ватерлоо», насколько я помню, а не таким, каким мы его видим перед портретом неаполитанского короля. У меня возникли такие неожиданные для меня чувства, исключающие, что ли, объективную лекцию на эту тему. Я понимаю, что дети правы с точки зрения гуманистической, государственной, какой хотите. Но мне их правота как-то эстетически не очень понятна.
«Зачем Гоголь сочинил «Размышления о Божественной литургии» – красивый, но странный текст?» Нет, это как раз очень понятно. Потому что Гоголь совершил очень естественный для писателя поступок – попытку эстетического рассмотрения религии. Он попытался понять, почему это так действует. Рассмотрение литургии как художественного целого. Мне кажется, что исследование Библии как художественного целого (а особенно Евангелия) было гениальным пособием по созданию настоящей, глубокой прозы.
«В последнем своем интервью вы сказали, что для понимания художественной литературы необходимо быть знакомым с библеистикой». Ну, это мое мнение субъективное. «С чего нужно начинать это знакомство атеисту 25 лет, желающему улучшить понимание классических сюжетов и архетипов. Боюсь, что если начну с Библии, не осилю». Послушайте, а что там, собственно, не осилить? Новый Завет – это очень компактная книга, читать весь Ветхий, на мой взгляд, совершенно необязательно. А чтение Нового Завета – это действительно увлекательное дело, от этого невозможно оторваться. Вы попробуйте его читать, как будто вам не предстоит никакая полемика, читайте не как библеист, не как ученый, а просто попытайтесь воспринимать это как художественное произведение невероятной силы; произведение, касающееся всех главных проблем человечества, ключевых.
«Прочла у Олеши, что Левин с его мудрствованиями обязан быть писателем, иначе он получается просто чудак. Неужели нам, мудрствующим, бросать поместье и браться за перо?» Да нет, Катя, конечно. Тут, понимаете, Олеша впал в такой естественный и очаровательный у него подростковый парадоксализм. На самом деле Левин – это такой же, собственно, кошмар, как и то, о чем говорил Достоевский, помните: «Советь без бога – это безумие». Это трагедия Ивана Карамазова: совесть есть, а способности уверовать – нет. Это превращается в самотерзание, в безумие, в приступы кошмаров. Левин – это трагедия совестливого человека без творчества. У него нет этого творческого выхода, а если его нет, то и жизнь представляется таким тупиком. Хорошо было Толстому: он мог написать «Анну Каренину». А Левину что было делать с его экзистенциальным кризисом? Это трагедия, ум без творческой способности – это такая же пытка, как совесть без бога. Это два таких примера в русской литературе. Поэтому повезло тем, кто либо наделен счастливым даром верить, либо наделен счастливым даром сочинять. И то, и другое – проявление религиозного чувства, так мне кажется.
«В одном из выпусков «Одина» вы сказали, что благодаря Интернету каждый получил право высказывать свое мнение. Мне кажется, вы неправы». Очень хорошо, если вам так кажется. «С одной стороны, каждый имеет право и, что немаловажно, возможность высказаться на том или ином ресурсе. Но лишь у единиц есть личность (еще их называют авторитетам или влиятельным людьми). Вся проблема в анонимности: что бы ни писал условный такой-то ник, за его словом не стоит подпись. Не кажется ли вам, что должны существовать платформы условно для тех, кому нечего скрывать. Платформы для людей, принципиально отказавшихся от анонимности».
Мне кажется, что это довольно интересный опыт – общение тщеславиями, а не душами. И отказываться от анонимности совершенно не нужно. Как раз интересно поставить человека в условия, когда ему ничто не угрожает и нет никаких стимулов нет порядочным, быть приличным. Когда можно хамить, а он не хамит. Поэтому как раз ситуацию анонимности в Интернете можно использовать как некоторое нравственное искушение, которое в данном случае укрепляет человека, а не растлевает его.
«Поделитесь своим мнением о Болеславе Лесьмяне и его стихах». Не могу сейчас этого сделать, давно его не перечитывал. Хотя только что писал статью для «Новой Польши», где перечислял любимых восточноевропейских авторов, но сейчас пока не готов.
«Я художник, мне предложили передать свою картину для продажи на благотворительном аукционе, средства от которой пойдут в помощь жителям Донбасса. Организация, проводящая аукцион, проправительственная и от меня далекая, но речь идет о помощи людям. Тем более, что я ничего за это не получу. Стоит ли мне участвовать в этом мероприятии?»
Игорь, только ваше сердце может вам дать ответ. Мне кажется, что совершенно необязательно пользоваться какими-то посредниками. Вы же не знаете, на что проправительственная организация пустит ваши деньги? Мне кажется, что помогать людям лучше адресно и конкретно. И молча. И не отдавать для этого картину, а просто… Вы же наверняка знаете каких-то нуждающихся. Или наверняка знаете каких-то людей, которым вы безоговорочно доверяете. Помогать с помощью организации, тем более проправительственной, мне кажется спорным делом. Не нужны посредники, «бойтесь посредников», – писала Новелла Матвеева. Мне кажется, найдите рядом с собой какого-нибудь человека, которому нужна ваша помощь, и помогите ему. Спокойно и молча.
Д.Быков: Телевизор можно иметь дома с единственной целью – это удобный прием для гадания
«Есть ли сегодня подростковая литература, подобная «Чучелу» Железникова или «Вам и не снилось…» Щербаковой. Не кажется ли вам, что вы, как литератор и педагог, могли бы написать об этом?» Я откладываю постоянно. Моя мечта – написать роман о новой школе, как я ее понимаю. Не о «Новой школе», которая на Мосфильмовской, а о новой школе как о явлении, роман об экстремальной педагогике. Я это откладываю как кайф такой, которым я обязательно займусь.
Роман о подростковой любви, знаете, я побоялся бы написать. Просто уже давно я не испытывал этих подростковых чувств, очень сложных. Но если бы я его писал, я бы написал это о любви подростков, вовлеченных провокаторами в организацию типа «Нового величия». Страшное столкновение этой любви, во многом детской, во многом сентиментальной с железной махиной провокаторов или квазипригожинских, или околопригожинских молодчиков, или с той организацией, о которой сегодня рассказала «Медуза», когда ряженных в казаков, в ветеранов боевых действий или в донбасских, или в новороссийских, или фанатских, которые на самом деле просто никакого отношения ни к кому не имеют, а просто любят попинаться, когда молодежь сталкивается вот с этими организациями, с этими насквозь продажными гопниками... Вот где спекуляция – и на Донбассе, и на казачестве, и на милиции, и на полиции, на всем. И на фанатстве, потому что они даже не фанаты. Это вообще ряженые. Пожалуй, я бы об этом написал: о том, как «тяжкий млат, дробя стекло, кует булат». И о том, как, может быть, под действием трусости мальчика (он струсил, он ослабел в какой-то момент), он почувствовал, что и любовь ему больше не удается, что его любовь растоптана и оплевана. Это могла бы быть сильная книга, напишите ее. Почему я не хочу за нее браться? Наверное, из-за слишком очевидного ее пафоса. Меня интересуют сейчас книги, которые касаются вещей для меня неясных, для меня темных. А вот здесь мне все понятно. Может быть, русская тема потому сегодня не привлекает писателя, потому что здесь все понятно, нет нравственной проблематики. Все очевидно.
«Расскажите о 1937 годе в детской литературе, о творчестве Гайдара?» Спасибо, Володя, за этот вопрос. У меня есть подробная лекция про «Судьбу барабанщика», которую я рассматриваю в одном ряду с произведениями о вторжении нечистой силы в московскую, петербургскую, киевскую жизнь. В одном ряду с «Мастером и Маргаритой», «Пирамидой», «Стариком Хоттабычем», потому что этот дядя, и старик Яков – это фигуры совершенно инфернальные, и неслучайно действие происходит в Киеве, месте традиционного шабаша, на Лысой горе где-то. Так мне кажется. Да и вообще довольно инфернальная вещь такая.
«Как по-вашему, можно ли сегодня писать на русском и быть успешным в мире?» Можно, если хорошо писать на русском. Надо просто написать книгу, которая бы всех волновала, которая бы касалась проблемы, которая всех занимает. Например, природа и тайны, или бессмертие, или семейная проблематика.
«Существует ли книга из альтернативной истории, где Христа не распяли?» Ну пожалуйста, Казандзакис, «Последнее искушение Христа».
«Вы часто говорите, что современная молодежь очень умна и талантлива. А способна ли она понять идею фильма Юрия Быкова «Дурак» о необходимости преодолевать разобщенность и конформизм? Похожая мысль есть у Рыбакова в «Кортике»…». Да я думаю, для них эта мысль как раз слишком плоская, и фильмы Быкова, которого я считаю самым далеким от меня однофамильцем (в отличие от Василя Владимировича, царствие ему небесное, или Ролана Антоновича, царствие ему небесное), мне кажется, слишком плакатны, и их понимание упрощено. Там не о чем полемизировать. Современные дети любят понимать сложные тексты. Даже если они до этого ничего не читали, я поражен был абсолютно тем, как они интерпретируют Диккенса, например, как первого сериального писателя, как они структуру диккенсовских сюжетов анализируют и вскрывают с точки зрения сериальной функции. Что нужно сериалу, чтобы быть сериалом? Что нужно конфликту, чтобы дать приквел и сиквел?
Вообще мне кажется, что современный ребенок… У него структуралистское мышление, он замечательно понимает природу фабулы, эволюцию сюжета. У меня тут очень интересный был семинар… Я все, понимаете, кто про что, а учитель – про педагогику. Я с наибольшим наслаждением провел семинар, где один ребенок прочел фаулзовского «Коллекционера» и спросил: «А как бы это выглядело при романтизме?». Я говорю: «А давайте придумаем, как выглядел бы этот сюжет в эпоху гуманизма, просвещения, робинзонады, в эпоху романтизма (то есть разочарования в гуманизме), в эпоху социального реализма и сейчас, в постмодернистскую эпоху. Естественно, что в эпоху просвещения Робинзон воспитывает Пятницу, а Миранда цивилизовала бы Калибана. И он стал бы добрым, Мальвина воспитала бы Буратино и Карабаса. В эпоху романтизма он убил бы ее и покончил с собой. Такой «Каин» и «Манфред». В эпоху социального реализма она бы убежала, или она бы не убежала, а он получил бы за нее выкуп, какие-то финансовые, материальные… То есть материальный детерминизм включился бы в дело. А вот в эпоху постмодернизма случилось то, что случилось: два принципиально непонимающих друг друга человека не могут войти ни в какой контакт. И она умирает, а он становится маньяком. И вообще, энигма – это главная тема Фаулза, и «Энигма» – это название его лучшей повести, на мой вкус.
Помните, у него эта повесть, где приходит грабитель к писателю, и они не могут понять друг друга, и между ними конфликт неразрешим. Мы понимаем, что грабитель – сволочь, и все попытки как-то подействовать на писателя изложением его бед или его права на деньги, ни к чему не ведут. И в конце концов писатель берет верх, потому что надо уметь защищаться. Мне кажется, что Фаулз никаким образом не мог состояться в другую эпоху. Хотя это интересно. Они еще говорят: «А как «Парфюмер» мог выглядеть в эпоху соцреализма?» Я говорю: «В эпоху социального реализма очень просто: парфюмер ставит свой товар на поток, обогащается и теряет способности». Это было бы очень интересно, это классический сюжет социального реализма. Вообще с этими детьми я понял, что интересно: с ними надо играть все время, надо ставить сложные задачи.
Д.Быков: Гений не завидует, он создает свое величие. А зависть – это необязательно черта посредственности
«Если существует Пелевин, у него сегодня день рождения». О, поздравляю от всей души! Виктор Олегович, дорогой, будь здоров, твори нам радость. Я очень люблю Пелевина и радуюсь каждой новой его книге. Иногда меня они раздражают, иногда бесят, иногда восхищают, но в любом случае, они для меня значат. И что бы кто бы ни говорил, неверно интерпретируя мои лекции, это прежде всего признание в любви, восхищение самое искреннее. Потому что, в конце концов, Пелевин – единственный современный писатель, чье творчество несет читателю простую, яркую радость, радость узнавания, радость увлекательного сюжета.
«Расскажите о самой интересной книге этого года». Видите, «интересная» – сложная вещь. Но я могу вам сказать о книге этого года, которая вызвала у меня радость. Которую я читал, радостно думая, что еще много до конца. Совершенно неожиданно это книга Бариновой «Ева». Я от этого ничего не ожидал, потому что дебютный роман, да еще выпускница Creative Writing School, это хорошая школа, но очень редко оттуда приходит что-то великое. Просто потому, что там учат рецептам, а книга, написанная по рецепту, редко бывает хороша. Хотя вот «Финал» написан вопреки рецептам. Но это наш опыт, и его писали очень взрослые люди, собственно. Себя, конечно, грешного, и каша сама себя хвалит.
А что касается книги Бариновой, меня поразило, во-первых, как она здорово написана. Там есть какие-то стилистические избыточности, но их очень мало. Правда, увидев, что литературным редактором была Анна Воздвиженская, я понял, что автору стиль, по крайней мере, в какое-то русло ввели и перо оставили. Потому Аня Воздвиженская (если это та Аня Воздвиженская, которая работала в «Октябре») – одна из самых вкусовых, чувствующих язык, один из самых деликатных редакторов, кого я знаю. Предположить, что лично Шубина работала с текстом начинающего автора, я все-таки не могу. Она, в общем, и с профессионалами-то работает в основном на стадии первичной обработки текста («пойдет – не пойдет»), а дальше подключаются редакционные люди. Но кто бы это ни делал – Шубина, Воздвиженская, преподаватель ее Степнова, – они как-то Баринову очень деликатно поправили, и получилась хорошая русская проза. А главное, понимаете, что мне в этом романе понравилось? Я не хочу спойлерить, там история о том, как главный герой, желая отомстить семейной паре (не буду говорить за что), похищает у этой пары ребенка. А потом начинаются отношения с этим ребенком, такой анти-«Вождь краснокожих». Но как она хороша сделана, ребята! Сколько там настроения и тонкости, какого-то женского чутья на детали..
Когда мне Таня Стоянова эту книгу вручила, я подумал: «Ну вот, наверное, сейчас будет очередное дамское какое-то рукоделие». Но я ее за два дня прочел не отрываясь. Ребята, Баринова – солнышко. Баринова, Люба, если вы меня слышите сейчас, я очень благодарю за эту книгу. Особенно в сценах, где его в школе травят, – это не хуже «Джокера». Нет, вы молодец. И главное, что они не слезовыжимательны, они просто жестокие. Хорошая книжка.
И очень мне понравилась книга Драгунского «Дочь любимой женщины». Она у него за последнее время лучшая. Но я Дениса вообще люблю, он хороший писатель. И как-то мне с ним всегда интересно – и по-человечески, и литературно. Но «Дочь любимой женщины» – самая сардоническая. Если вы уже заметили, я люблю такие жестковатые любовные истории, выполненные без слюнтяйства.
«Мы – филологи из провинциального института. Мой друг написал несколько десятков прекрасных стихотворений. Он думает, что его творчество талантливо, но категорически боится кому-то показывать и публиковать; говорит, что пишет для себя. Я боюсь, что его стихотворения пропадут. Что делать?» Да мне прислать. Понимаете, мне знакомы ситуации двух поэтов, которые жили очень замкнуто и которых я практически заставил сделать книжки. И я очень этим горжусь. Один такой поэт – это Сергей Тихомиров, один из моих самых любимых авторов. Это просто такой хороший поэт! Он мне прислал три стихотворения этого года, и я два дня был счастлив оттого, что рядом со мной работает такой поэт, поэт такого масштаба. Он и под псевдонимами разными печатался. Я случайно в интернете прочел одно из его стихотворений и подумал: наверняка, это кто-то из русских религиозных подпольных поэтов двадцатых годов. Оказалось, что он это в двадцать лет написал, будучи студентом таким, семидесятником. Вот Тихомиров – это такой классный поэт.
А второй случай – это Таня Ларюшина, у которой сейчас тоже выходит первая книга стихов. Я помню, мы на Creative Writing том же самом, в поэтическом семинаре, стали читать стихи. Сидит женщина молодая, молчала все время. Иногда подавала голос при обсуждении чужом, сама ничего не читала. Стала читать – все замерли. Я говорю: «А у вас были публикации когда-то? Вы профессионал, вы печатаетесь?» Она говорит: «Нет, никогда, я сегодня первый раз читаю». Ну мать моя женщина, да кто же ты такая, да что же ты делаешь? Мы просто от семинара на итоговый концерт мы выдвинули двух человек: ее и Марата Газеева, замечательного казанского поэта. Но, конечно, мы обалдели все от этого. Сейчас у Ларюшиной выходит книжка с трогательным названием «Через край». Вы ее знаете, потому что если вы читали «Финал»: она писала всю лирическую часть, и все хвалят исключительно ее. Но мы рады, нам не обидно. Пьесу мы сейчас сдали, коллективом тем же самым, там у нее сложнейшая, невероятная, через край, на разрыв аорты написанная сцена. Вот Таня Ларюшина – молодой поэт, ниоткуда взявшийся. Если ваш друг (обращаюсь к Сереже) пишет действительно хорошие стихи, то почему бы вам не прислать мне их и почему бы они нам всем вместе не понравятся?
«Слава богу, не скажешь про Наполеона – не к ночи будь помянут, – но я решила написать. Его романтизировали, но не романтическая фигура. Он буржуа на троне, он не аристократ по рождению и духу, он не рыцарь, но авантюризм сделал его необычайно привлекательной личностью и кумиром поколений, неотразимым героем. Конечно, он был необычайно талантлив». Маша, «буржуа на троне», ну все-таки… пощадите…. Какой же он буржуа? Он корсиканец, это человек совершенно особого склада. И у меня есть ощущение, что Наполеон вообще именно образец романтического героя, потому что вы, как и многие, льстите романтизму. Романтизм – это корень и начало фашизма, прафашизм: презрение к толпе, вера в сильную сверхличность, и так далее.
Д.Быков: Есть люди, которые вообще общаться не могут, – они все время хотят доминировать
«Каким образом вы преподавали бы окклюменцию? Каким образом можно не зависеть от чужого мнения?» Знаете, мне когда-то казалось, что очень трудно не пить. Когда мне Аксенов сказал: «Брось пить, и у тебя пройдут внутренние страхи» (это была такая форма похмелья), я испытал колоссальное облегчение. Такое же облегчение испытываешь, когда перестаешь зависеть от чужого мнения. Надо понять, что чужое мнение о вас – это необязательно правильное мнение, это во-первых. Во-вторых, вам изнутри виднее. Все эти разговоры о том, что «изнутри виднее», – это выдумано в советском обществе, когда все время человек обязан был отчитываться перед коллективом и смотреть на себя со стороны чужими и притом не любящими глазами. Почему мы считаем верным только худшее мнение о себе? Ну что такое, что за мазохизм? А почему надо вообще зависеть от чужого мнения? Мне все время вспоминается гениальная фраза Щеглова: «А кому от этого польза, кроме окружающих?» Помирать-то вам, понимаете? И чужие мнения вас должны заботить очень мало, вас должны заботить вы, что вы сделали, что думаете о себе вы.
Окклюменция – это необязательно такая независимость от чужого мнения, нет. Окклюмеция – это препятствие другим влезать в вашу голову и компрометировать ваши замыслы, дурно их истолковывать, заставлять вас плохо думать о себе, ненавидеть себя. Вот что такое окклюменция. С дементорами надо тоже уметь бороться. Мы говорили уже о том, что Роулинг совершенно правильно обозначило оба способа борьбы с дементорами. Первый – думать мрачную мысль, месть, сладость, отмщение и ненависть – этого дементоры не высасывают. А второе, ребята, – надо уметь вызывать патронуса. «Экспекто патронум». Патронус – это же не просто лучшее воспоминание; это то, что вас утешает. Лелеемый вами план, ваша прекрасная способность; то, что выгодно отличает вас от противника. И мне представляется, что окллюменция заключается, так сказать, в поддержании себя в здоровом и творческом состоянии, в поиске стимула какого-то для творчества, если угодно.
Ну а теперь поговорим о Зинаиде Гиппиус, потому что большинство просьб о ней. Да, вот тут вопрос: «Интересно ли вам было написать о современной истории России? Вы говорите, что с русской темой завязали, не интересно ли вам будет написать…?» Мне интересно будет написать о России, выходящей из нынешнего состояния. О России бродящей, России в процессе брожения. Вот об этом роман «Американец», когда Свиридов после пятнадцати лет эмиграции (тот же Свиридов, который в «Списанных»; который в «Камске», на восстановлении затопленного города; который в «Убийцах» спасает героиню от ложного приговора, прячет ее в дебрях России). Это такой герой, который после эмиграции (пятидесятилетним, что ли, или сорокапятилетним) возвращается в Россию. Вот про это мне было интересно написать, потому что там возможности интересные. Но я боюсь, что это… Главное, я знаю, как это все будет. Но мне это хочется все-таки сначала посмотреть, а потом написать. Хотя у меня значительная часть этого романа написана, и даже две или три главы опубликованы в разное время. Я же пишу-то все время, мне просто не все хочется публиковать.
Но нынешняя Россия – еще раз говорю – представляет интерес для гротеска, для фарса; может быть, для фильма. Но роман о ней писать? Я не очень понимаю подтекст этого романа. Сложных героев нет, очень все понятно, наглядно, некуда просунуть нож, нет щели, чтобы в нее просунуть нож художественного анализа. Это как бы зазор между правдой и фарисейством, лицемерием. Никогда Россия не жила так честно, так «не по лжи». Все так, как оно есть. Понимаете, вот ни секунды не стыдясь. «А чё такое?» Вот это гопничество не является, по-моему, интересным художественным материалом. Именно поэтому все, что сегодня пишется о русской современности, оно так плоско, без второго дна. Интересно было бы, наверное, написать действительно роман об облучателях, об излучателях: какое главное чувство, которое внушается? Чувство ненависти ко всем, чувство страха или чувство бессилия? По-моему, чувство бессилия, тщетности перемен.
Мне, кстати, уже позвонили некоторые люди, которые говорят, что их облучают. Это всегда бывает. Но и два человека позвонили, причастные, по их мнению, к облучению. Это тоже очень интересно. Это я возвращаю читателя полным саморекламным образом к своей статье «Излучатели», которую тут, в сети, довольно широко обсуждают и особенно широко в сегодняшних вопросах. Но я считаю не совсем этичным перетягивать одеяло на себя, когда у нас есть другие темы.
«Можно ли будет попасть на лекцию в «Ельцин-центре»?» Можно. Но это не лекция будет. Это будет вечер стихов, там волшебное слово «один» вам поможет. А вот на лекцию в Новосибирске – только если вы побегаете перед кинотеатром «Победа» и встретите меня. Там будет у нас «Русская Фаустиана», но, в принципе, ничего принципиально нового там говориться не будет. А может быть, и будет: никогда не знаешь, о чем спросят. Приходите.
Д.Быков: Мне кажется, что Навальный – это такой стенобитный таран
Теперь поговорим о Гиппиус. Проблема Зинаиды Николаевны Гиппиус в том, что ее отчасти заслоняет Мережковский – абсолютно гениальный человек, с моей точки зрения, лучший русский писатель начала XX века, и лучший русский исторический романист, гениальный критики и эссеист. Зинаида Николаевна, до известной степени, более теплый, более, пожалуй, человечный, невзирая на весь свой холод, крайность суждений, независимость, более человеческий случай. В ней больше тщеславия, больше организационного пыла. Она такая женщина салонная. У меня есть такая теория реинкарнаций. Я считаю, что в паузе между историческими воплощениями душа улучшается, чему-то научается. Вот Окуджава, скажем, если считать его новым явлением Блока, научился писать прозу и музыку. Мне кажется, что реинкарнация Гиппиус и Мережковского (я, кстати, с Марией Васильевной недавно об этом говорил) – это Синявский и Розанова. Но Розанова сразу же бешено открестилась от этой аналогии. У нее вообще есть такое убеждение, что сейчас аналогии не работают, что сейчас период истории России, который аналога не имеет, поэтому предсказать ничего нельзя. Вот эта прогностическая функция истории закончилась. Она говорит: «Я не гермафродит ни в какой степени», имея в виду, что о гермафродитизме (по крайней мере, психологическом) Зинаиды Николаевны ходили легенды. «Она была противной, я все-таки не такая». Вот она была ведьмой, но эта рыжеволосая ведьма русского модернизма, мне кажется, действительно воспроизводит отношения в паре Синявского и Розановой.
Розанова как бы это хозяйка дома, этого салона, хозяйка этого человеческого союза. А Синявский (как и Мережковский) – это его духовный и творческий мотор, и философский. Более того, я вижу аналогии между текстами Синявского (например, «Что такое социалистический реализм?») и эссеистикой Мережковского. Но как бы то ни было, Зинаида Николаевна как публицист, может быть, поверхностна. Как исторический (и не просто исторический) хроникер своей эпохи, как автор «Романа-царевича» и, уж подавно, «Зеленого кольца» (пьесы) или «Чертовой куклы» – произведения с довольно откровенным, почти автобиографическим названием, – мне кажется, Зинаида Николаевна именно поверхностный беллетрист. Ее произведения не выдерживают сравнения с текстами Мережковского. Но она гениальный автор дневников.
Вот Настя Егорова в свое время (ныне корреспондент «Новой газеты») под моим руководством (я тогда еще преподавал на журфаке этот курс «Журналистика как литература») защищала диплом по дневникам. «Дневник как литературная форма» (по дневникам Бунина и Гиппиус, по «Черной тетради»). Вот у нее там была высказана поразившая меня мысль, что дневник – самая легитимная форма отражения некоторых событий, потому что попытка их исторически осмыслить в момент, когда они происходят, – это фальшь. В известных обстоятельствах можно писать только дневник, потому что, скажем, горьковские «Несвоевременные мысли» поражают своей близорукостью: он вообще не понимал, что происходит.
Надо сказать, что так называемый «Невоенный дневник» Мережковского (тексты 1914-1916 годов) тоже поражают и точностью фиксации, и некоторой близорукостью. Если бы это был просто дневник, это было бы лучше. Гиппиус по природе своей, по природе восприятия повседневности, современности, – писатель дневниковый, писатель короткого дыхания, но ее заблуждения показательны, ее крайности прелестны. Не зря она «Антон Крайний». Мы благодаря ее записям в дневниках, ее ошибкам в этих записях, ее чрезмерному энтузиазму относительно Савинкова, относительно Керенского, относительно собственных перспектив и собственного влияния на людей, мы лучше понимаем природу той эпохи. Ее заблуждения – это то увеличительное стекло, с помощью которого можно все написать.
Она была умна таким… Я думаю, что это ее Куприн имел в виду в «Суламифи», когда говорил, что царица Савская была мудра мелочной мудростью женщины. Это сказано немножко сексистски, но такая мелочная мудрость имеет место иногда. У Зинаиды Николаевны действительно была мелочная мудрость. Она судит о людям высокомерно, и в ней много высокомерия. Мережковские не поняли и не оценили Гумилева. Они вообще были довольно близоруки при оценке новых литературных явлений, будь то Набоков, которого она вообще не поняла – ни раннего, ни позднего, сказав, что тот вообще никогда не будет писателем. Это же касается и Поплавского, которого они раздули и преувеличили. И это же касается Горького, на которого она просто несколько раз грубо наехала и оклеветала, а статья Мережковского об «Исповеди» как-то не в меру оптимистична, и уровень этой прозы не таков.
И вообще Мережковский и Гиппиус не разбирались в людях, Гиппиус особенно. Но именно ее заблуждения в дневниковой прозе как-то прелестны, и об атмосфере февраля, об атмосфере истерических, завышенных ожиданий, бурного интеллигентского ликования, салонов политических, куда Керенский входит героем и гоголем, – об этом эта книга говорит с предельной откровенностью. И Керенский действительно же считал себя надеждой русской революции, а Зинаида Николаевна считала себя его музой и вдохновительницей.
Д.Быков: Привлекать государство к борьбе за свои убеждения никоим образом не следует
Она была, надо сказать, в свои 48 поразительно наивным человеком, в 1917 году. Она многое поняла правильно, она поняла сразу же, что большевизм накрыл Россию подушкой. И это ощущение какой-то кислотной подушки ноябрьской висит над городом и сейчас. И вообще, такое ощущение, что над небесной Россией не плат Богородицы растянут, а какая-то иная ткань, материя, препятствующая попаданию сюда небесных лучей. Они попадают сюда, но очень избирательно и трудно. Ее описание большевизма, при всей ее желчности, правильно. Ее «Последние стихи» (книга 1917-1918 годов) великолепна. Она сопоставима, пожалуй, с книгой Волошина «Демоны глухонемые». Но дневники ее – это замечательная хроника интеллигентских иллюзий, заблуждений, в том числе насчет собственных возможностей.
Тут поспешный вопрос: «А как же Блок высоко ценил «Зеленое кольцо» и говорил, что актеры играют пьесу в четверть ее роста...». Кстати, Алла Константиновна Тарасова, по-моему, дебютировала в этой пьесе. Так ребята, у Блока были своеобразные вкусы. Блок был как Аннинский: «Мне неинтересно качество текста, мне интересно состояние художника». Ему и Пимен Карпов нравился. Понимаете, он и от стихов Сергея Соловьева был в восторге. Зоргенфрея он адекватно оценивал, хорошо. Или Пяста. У него были странные вкусы. Блок был в восторге от пьесы Мариэтты Шагинян. Ну а что вы хотите? Мариэтта Шагинян – это такая Маргарита Симоньян своей эпохи, они очень похожи и по темпераменту.
Возвращаясь к теме Гиппиус: ее ранние стихи, а именно «Песня» («Окно мое высоко над землею…»), – это очень высокий класс. В этом есть уже вся Ахматова, ахматовская интонация. И то, что они друг друга не поняли, – это своя своих не познаша. И я хочу по-берберовски привлечь ваше внимание к высокой трагедии этой женщины, к ее одиночеству в последние годы, к мучительному доживанию без мужа после того, как она его пережила. К мучительным попыткам написать хронику совместной жизни.
Д.Быков: Ребята, – надо уметь вызывать патронуса
Она пережила свою эпоху на три еще эпохи, на эпоху предреволюционную, эмигрантскую, военную. Это все бесконечно далеко от времени ее расцвета. Но заслуга создания религиозно-философских собраний, разрешения на которые они добились у Победоносцева, их участие в «Вольфиле» («Вольной философской ассоциации» – насколько я понимаю, они участвовали в этом), их роль в становлении петербургского символизма, да и наконец, ее разговоры с Мережковским, из которого выросли две его трилогии, – это заслуга неотменимая. И надо уметь быть хроникером своего времени, надо уметь заблуждаться вместе с ним. Надо, чтобы от твоих страниц временем пахло. И от страниц Зинаиды Николаевны временем пахнет, хотя это не всегда такой приятный аромат.
Естественно, что ее беллетристика несет в себе все черты беллетристики Серебряного века. Но не будем забывать того, что она воспитала, сделала писателя Ропшина, сделала его из Савинкова. Примерно так же, как Мария Васильевна первой напечатала Савенко, также известного нам под псевдонимом «Лимонов». Но, конечно, Лимонов гораздо более значительная фигура, чем Савинков. Но Савинков – замечательный писатель, романы «То, чего не было», «Конь бледный», «Конь вороной» – это тоже заслуга Зинаиды Николаевны. Надо уметь любить чужой талант. Услышимся через неделю, всех люблю. Пока!