Купить мерч «Эха»:

Один - 2019-02-14

14.02.2019
Один - 2019-02-14 Скачать

Один 15_02 в 00-05

15 февраля 2019

В эфире радиостанции «Эхо Москвы» Дмитрий Быков, программа «Один».

Д. Быков

Добрый вечер, друзья! Доброй ночи! Как раз сейчас, когда вы меня слушаете, я благополучно, надеюсь, приземляюсь в полете из Кливленда в Нью-Йорк, поэтому сегодня нам еще приходится общаться заочно, но надеюсь, что скоро увидимся. Поздравляю, естественно, всех с прошедшим Днем Святого Валентина. Кстати, большинство вопросов, пришедших в этот раз по какому-то странному общему совпадению (вероятно, это веяние пробуждающейся весны) связаны не столько с литературой и даже не с только с политикой, сколько с делами любовными, с разнообразными страстями, что меня не может не радовать, честно говоря. Это как-то, в общем, вызывает желание очнуться, стряхнуть зимнюю одурь, посмотреть вокруг промытыми глазами.

Естественно, очень много вопросов об одной статье одного автора, которую, в общем-то, и не хотелось бы упоминать. Статья (сурковская, разумеется) не содержит ничего сверхнового, но она дает забавный повод порассуждать о некоторых штампах, которые уж очень глубоко укоренены и, по-моему, совершенно бессмысленны. Я не собираюсь вслед за многими повторять, что это статья «фашистская». Нет, это, скорее, такая глубоко славянофильская, страшно архаическая, безусловно, повторяющая какие-то зады статья. Его представление о «глубинном народе»… Понимаете, не то плохо, что этот термин якобы отсылает к доктрине «одна нация – один вождь», нет. Плохо то, что это термин, не имеющий никакого наполнения, как и вообще любые разговоры о народе. Вот я бы, честно говоря, этот термин (законодательно я бы ничего не запрещал, потому что это уже цензура), но этот термин я признал бы глубоко антинаучным. То есть после него также надо прекращать разговор, как после слов «англосаксы» или «русофобия», или «Хартленд». Потому что перед нами совершенно отчетливо абсолютно ничего не содержащая абстракция, которую каждый трактует по-своему, но это слово действительно ничего не значит. «Народ» – это понятие можно лишь в стихах употреблять, иногда, да и то в плохих, мне кажется, с известной долей осмысленности.

Что понимается под словом «народ»? Эта абстракция настолько бессодержательна, и в данном случае под «глубинным народом» понимаются худшие качества народа. То есть его инертность, полное отсутствие у него реакции на внешние раздражители, темнота, – вообще, все то, что присуще глубоководным средам, глубоководным существам. Каждый наполняет слово «народ» личным, глубоко произвольным, антинаучным содержанием. Когда мы говорим о «глубинном народе», мы просто пытаемся такой барский взгляд на него, взгляд, конечно, очень высокомерный, выдать за некую, сколько-нибудь обсуждаемую субстанцию. Но в том-то и дело, что тут действительно не о чем говорить.

Д.Быков: Статья Суркова не содержит ничего сверхнового, но она дает забавный повод порассуждать о некоторых штампах

Некрасов – самый, наверное, биполярный наш поэт, действительно, скорее всего, страдавший биполярным расстройством, которое и выражалось в чередовании лирических масок Поэта и Гражданина, в хорошие минуты в этой непробиваемой глубинности видел какие-то прекрасные и возвышенные черты, а в минуты так называемого депрессивного состояния видел сплошную тоску и бессмысленность. Вот пример: это просто у него ямбом для наглядности очень наглядно выражено:

В столицах шум, гремят витии,

Идет журнальная война,

А там, во глубине России, –

Там вековая тишина.

Это с одной стороны. А с другой:

Все рожь кругом, как степь живая,

Ни замков, ни морей, ни гор…

Спасибо, сторона родная,

За твой врачующий простор!

Вот с одной стороны – врачующий простор, а с другой стороны – вязкая, вековая тишина, с которой никакие столичные витии ничего не сделают. Вот поскольку в России, в российской истории наблюдается такое МДП, маниакально-депрессивное (если угодно, биполярное) расстройство, – это, пожалуй, наиболее адекватный и наиболее печальный диагноз, потому что болезнь-то серьезная, и лечить ее надо не просто таблетками, а весь образ жизни надо менять. Поскольку у российской истории именно такой диагноз, то идет это страшное чередование. С одной стороны народ страшно активный и быстроразвивающийся, отзывающийся на любые цивилизаторские усилия, – условно говоря, концепция Петра, «народ при Петре». А с другой – глубинный народ, как глубинная бомба, затаившийся где-то. Неуправляемый, но за ним есть контакт у богоизбранного лидера. Причем самое печально, что под глубинностью понимаются опять-таки худшие качества, то есть инертность, замедленность всех реакций, чрезвычайная сосредоточенность на собственных нуждах («лишь бы мы сыты были – гори все огнем»).

Эти качества есть в любом «народе», хотя, повторяю, термин совершенно антинаучен. Эти качества есть в любом персонаже, в любом человеке они есть. Просто они активизируются в разные эпохи. Вот и в российской, собственно говоря, личности (любой) иногда активизируются лучшие ее качества, скажем, стремительность реакции, талантливость, глубина. А иногда наоборот. Сегодняшняя российская власть – что, собственно, и признается в сурковской статье – опирается на худшие качества населения, на худшие человеческие качества вообще: на инертность, на леность, на аполитичность, на эгоизм.

Траву кушаем,

Век – на щавеле,

Скисли душами,

Опрыщавели,

Да еще вином

Много тешились, –

Разоряли дом,

Дрались, вешались.

Вот бывает апогей, а бывает перигей. Бывает народ глубинный, а бывает возвышенный, условно говоря. Поэтому этот апофеоз глубинности всякого рода – временный. Вопрос лишь в том, как вылечить МДП, что здесь помогает – тру-терапия, пилюли, беседы с психоаналитиком, – трудно сказать, это дело тяжелое. Одно плохо: вместо того, чтобы лечить, болезнь эксплуатируют. У Кафки была где-то замечательная мысль о том, что надо не лечить свою болезнь, а писать ею, превратить ее в свое орудие. Это хорошо, но когда национальные болезни, болезни национального духа становятся средством управления, средством сохранить свою власть, пролонгировать ее максимально, – это напоминает действительно эксплуатацию больного животного, которое там показывают за деньги, собирая на хлеб. Это напоминает шантаж какой-то, скажем прямо, это не отеческое отношение к временному населению, это уж точно.

В остальном, конечно, все черты того же стиля – претенциозность, небрежность упоминания реалий научный, культурных – походя, как бы само собой. Конечно, не новая мысль эта о глубинном народе. В одном из культурологических эссе у Суркова был термин «застенчивая наша бедность». Не очень понятно, от какого первого лица множественного числа здесь идет речь.

Перейдем к материям, естественно, более веселым. Очень много, опять-таки, неизбежных вопросов, как я отношусь к конфликту Бера и Друзя. Отношусь очень плохо, потому что у меня с обоими довольно приятельские отношения. Хотя вот у них, как я понимаю, между собой этих приятельских отношений нет, но я в разное время с обоими общался и всегда с удовольствием. И читая сейчас много дурного про них обоих, в том числе и из уст Натальи Стеценко, которая так хотела бы всем сторонам раздать пощечины, я, конечно, не могу не огорчаться, не могу не видеть в этом очень печальной приметы времени. Вот до некоторого времени «Что? Где? Когда?» было таким единственным советским рудиментом, который от новых времен никак не пострадал. В нем осталось какое-то понятие о чести, о достоинстве, о профессионализме, об увлекательности, – о многом. Там, может быть, внутри кипели какие-то ужасные страсти, но внешне это никак не проявлялось. Более того, оттуда выходили очень достойные люди, как Илья Новиков, например, который, правда, вынужден был проститься с публичными телепроявлениями в силу своей правозащитной, адвокатской деятельности, но ничего от этого не потерял. Потерял клуб.

У меня есть ощущение, что в этой истории обе стороны многого не договаривают, как минимум. При абсолютной вере в порядочность Бера, которого я знаю действительно как человека, маниакально сфокусированного на вопросах чести, у меня нет никаких оснований и Друзя подозревать. Тем более, что Друзь – человек не бедный, как мне кажется. И из-за выигрыша в телевизионной викторине не стал бы он рисковать профессиональной репутацией, не настолько критично его финансовое положение.

Одобряю ли я запись разговоров без предупреждения – нет, не одобряю. Одобряю ли я вынос внутренней проблемы в публичное поле, в публичное разбирательство – нет, не одобряю. Но, видимо, у Бера ситуация была такая, что выбора не оставалось. Видимо, он действительно что-то знал, какие-то ситуации постоянно возникали, вспыхивали. В общем, не вынося никаких моральных вердиктов (да и собственно, кто я такой, чтобы судить участников «ЧГК»), я просто с глубокой тоской хочу сказать, что вот это предельно токсичное время ничего и никого не оставляет не замаранным. Как-то все, что мы любили, на наших глазах компрометируется, приобретает какие-то грязные, а, главное, болезненные черты. Посмотрите, любая дискуссия в обществе вырождается не то чтобы в беспрерывный переход на личности (это бы бог с ним, это всегда было нормально) – она вырождается в привлечение сугубо репрессивных аргументов. Все друг на друга то в суд подают, то грозят друг на друга этим судом. В целом есть ощущение какого-то страшного вязкого болота, в которое проваливаются все.

Это же касается и литературных споров, о чем бы они ни шли; исторических споров, когда одно сакрализуется, другое табуируется, – в общем, какая-то волна торжествующего аморализма, накрывающего все. И на этом фоне конфликт Бера и Друзя – самый невинный из того, что происходит, но я честно желаю клубу пройти через это как можно безболезненнее. По крайней мере, чтобы не пострадала эта единственная советская игра, придуманная у нас, и у нас же состоявшаяся.

Д.Быков: При абсолютной вере в порядочность Бера у меня нет никаких оснований и Друзя подозревать

Вот уже вопрос чисто личного порядка. Илья пишет, что всегда спрашивал о литературе. Он пишет: «Пришла пора – я влюбился. Мне 28 лет, полюбил сильно, не знал, что такое придет. Встречались, хорошо проводили время, я почувствовал, что она мне изменила. Эмпатия между нами образовалась сразу, причем взаимная. Оказалось, что она по-прежнему остается с гражданским мужем, но изменила ему со мной. Продолжает жить, при этом сознавшись мне в своих чувствах. Чувствую себя брошенным, отверженным, друзья стараются поддержать, но не могу выбросить мысль, что это была судьба; что это была та самая, с которой все совпало: физиология, темперамент, легкость общения, интересы. Я перепробовал все: литература, музыка, работа, спорт, религия, антидепрессанты, – утешения нет».

Илья, что можно здесь сказать? Во-первых, универсальный ответ на вопрос, что делать в таких ситуациях, уже дал Михаил Львовский в очень знаменитом в свое время фильме «В моей смерти прошу винить Клаву К.», где подросток спрашивает отца: «Что мне делать?». А тот отвечает: «Страдать». Потому что это такое наиболее осмысленное занятие. Я могу вам с полной уверенностью сказать одно: что совпадение физиологическое или совпадение интересов – это все вещи случающиеся и довольно частые, в них ничего особенного нет. То есть это как бы можно переступить. А вот эмпатия, которую вы упомянули сами, причем эмпатия с двух сторон – это вещь существенная, это просто так не проходит, и если вы друг друга хорошо понимаете – это редкость, это – рискнул бы я даже сказать – чудо. И мне кажется, не надо вам… Как сказать? Это тот случай, когда через измену, вероятно, можно переступить. Потому что рано или поздно при наличии действительно сильного взаимопонимания вы как-то к этому вернетесь.

Есть фраза Толстого, записанная Горьким. Как раз горьковские записи о Толстом – самые достоверные. Там сказано у него: «Не та баба страшна, которая держит за … (многоточие), а та, которая держит за уши». Вот с поправкой на такую толстовскую грубоватость в интимном кругу, приходиться признать, что это верно. И в моей практике самое страшное взаимопонимание было не физиологическое сходство или не родство вкусов, а именно это чудо и ужас взаимопонимания, понимания мыслей. Это то, что у Веллера описано в замечательном рассказе «Чуча-муча, пегий ослик!» Это можно найти, это такой пронзительный, нехарактерный для Веллера текст. Нехарактерный как раз потому, что там герой признается в слабости, но в непреодолимости этого соблазна.

Поэтому боюсь, что этот тот случай, который вы действительно забыть не сможете, а, может быть, и не надо забывать. Наверное, надо все-таки перешагнуть через. Ну и раз она такая, знаете, придется терпеть такую, пока она, видимо, не сделает окончательный выбор в вашу пользу. Я вообще против того, чтобы душить живое чувство. Оно отомстит, и получится Обскур из Роулинг – ребенок с задушенными магическими способностями.

«Я все время смотрю на декабристов глазами Лотмана. Однако чем больше читаю на эту тему, тем больше боюсь себе признаться в том, что представления затуманиваются. Рассуждения Пестеля об уничтожении царской семьи, убийство Милорадовича, солдаты, кричащие «За Константина и конституцию», не понимающие, что они делают на площади; показания, которые участники давали друг на друга, на следствии, – клубок неоднозначностей. Какое у вас отношение к этим людям?»

Такое же неоднозначное. Видите ли, мне кажется, лучше всего их главную историческую заслугу сформулировал Окуджава: «Мне привлекательнее всего их абсолютное бескорыстие». Иными словами, все, затеянное ими, было затеяно совершенно не для себя. Я думаю, что этический взгляд на историю как минимум несправедлив и, как правило, приводит к глубоким, даже внутренним противоречиям. Люди, субъективно вам очень симпатичные, могут играть весьма противоречивую и весьма чудовищную роль. Главная драма русской истории заключается в несовпадении между характером действия, которые приходится совершать (потому что она предписана, циклична, она как бы втягивает человека в нишу), и личными предрасположениями, личными желаниями.

Я полагаю, что субъективно декабристы в массе своей были людьми самоотверженными, вполне героическими и бескорыстными. Более того, очень одаренными, одаренными многообразно – литературно, политически, как хотите. Кроме того, такие люди, как Пестель были, безусловно, очень талантливыми военными, которых любили солдаты. Но при всем при этом в российской циклической схеме каждая революция сопровождается двумя восстаниями. Первое восстание – это бунт старый элит, условно говоря, это Стрелецкий бунт, когда они сопротивляются новизне. А второе восстание – это бунт элит новых, которые только что вершили судьбы, только что участвовали в историческом процессе, а теперь заморозок вынуждает их стать винтиками, вынуждает их стать кукольными картонами персонажами. Это бунт декабристов, это бунт Артемия Волынского при Анне Иоанновне. Это бунт Тухачевского, рискну сказать, хотя очень многие люди считают, что никакого заговора Тухачевского не было, но сама мысль об этом заговоре возникает. «На нашем месте должна быть звезда». На этом месте должно было быть хотя бы призрачное, хотя бы в разговорах, но недовольство этих самых элит происходящим при Сталине.

Следующая такая фигура – мне кажется, это Ходорковский. Линия Пестель – Тухачевский – Ходорковский описана у меня в довольно давней статье. Это люди, которые только что были частью революционного процесса, неоценимого ни в каких моральных категориях, потому что они здесь ни при чем. Вы не будете работающий двигатель четырехтактный оценивать в моральных терминах. Но они не согласны смиряться с ролью винтиков. И, конечно, декабристы, которые только что, действительно, в европейском походе пережили пик русской истории, которые с солдатами выстраивали совершенно особые отношения и которые вдруг попали в аракчеевщину – палочную дисциплину, в диктатуру тупого насилия, в уставщину, – аракчеевщина в целом не очень приятное явление, это слово заслуживает своей негативной коннотации. Попробуйте их бунт рассмотреть с этой точки зрения. Не с точки зрения их гипотетического народолюбия и столь же гипотетического цареубийства, – они разные были. Были, действительно, радикалы вроде Каховского, были вполне инфантильные мечтатели вроде Муравьева-Апостола, были поэты-мыслители вроде Рылеева. Это были очень разные люди. Но постарайтесь увидеть за действиями нежелание людей терять достоинство, превращаться в детали механизма. Это единственная декабристская интенция, которая сохраняется во всех подобных эпизодах русской истории.

К сожалению, этот бунт элит, как правило, не бывает подхвачен большинством. Потому что их много-то не бывает – людей, которые не готовы мириться с новым положением дел; людей, которые не готовы мириться с этим окостенением, окаменением истории. Только что под руками была живая плоть истории – и вот она мертвеет, и вот она превращается в вечную мерзлоту. Естественно, они застывают, но это как попытки двигаться в застывающем цементном растворе. Конечно, для участников это всегда кончается драматически, но нельзя не отметить одного – умеренного прогресса. Все-таки Волынского казнили, причем еще пытали, Пестеля повесили, Тухачевского расстреляли, а Ходорковский жив. То есть хоть какой-то, слава богу, нравственный прогресс, несмотря на 11 лет отсидки, есть.

Просто понимаете, хочется надеяться на то, что будет сломан механизм вот этого воспроизводства, этого обязательного послереволюционного заморозка. Термендор – это такая вещь, которую никто еще не избежал. Революция всегда Сатурн, всегда пожирает детей, но есть надежда, что бесконечные революции тоже не будут воспроизводиться.

«Был на вашей лекции по Цою, спасибо. Когда вас ждать еще и с какой лекцией?»Где-то, насколько помню, 11 марта будет что-то. Пока же москвичей, во всяком случае, 3 марта я приглашаю на лекцию о Карлсоне. Она детская, но, естественно, взрослые допускаются, это очередная такая версия давней лекции «Карлсон и демон», которая почему-то пользуется у детей неизменным успехом, вызывает истерическое веселье.

Д.Быков: Это предельно токсичное время ничего и никого не оставляет не замаранным

«Как вы относитесь к творчеству Джармуша? В чем его концепция, близок ли он вам?» Хамлет, я очень люблю Джармуша, но сказать, в чем его концепция, не могу. Когда приезжал Вербински, он тоже сказал, что влияние Джармуша несомненно, но необъяснимо, потому что он воздействует на подсознание, а подсознание не знает, чего хочет Джармуш. «Мертвец»… я помню, как Наташа Сиривля, когда я принес статью про эту картину, сказала: «Удивительно, как это кино вызвало прям некий взрыв критической мысли», сказала она с едкой иронией. Действительно, как-то все кинулись интерпретировать, кто такой этот Блейк, да что он означает, да что он имеет общего с тем Блейком, реальным. Ну и в общем, внятных высказываний очень мало. Очевидно только очень сильное влияние этой картины конкретно на творчество Балабанова. Потому что финал «Реки» (не снятый, но тем не менее вошедший в черновой 40-минутный вариант) явно совершено адресуется к «Мертвецу». И пауза, затемнение между кадрами в «Брате», и некоторые прямые цитаты из «Мертвеца» там же, которые наводят на мысль, что Данила Багров и есть такой посмертный персонаж, мертвый изнутри. Это такой Уильям Блейк. «Никогда не путешествуйте с братом» – можно было бы написать недурную статью.

Джармуш – поэт, нормальный поэт в кинематографе. И что бы он ни снимал, даже будь то совершенно комический фильм «Кофе и сигареты», – это всегда такая загадочная, поэтическая медитация. Или там «Сломанные цветы», что угодно. Я все это смотрю именно с ощущением прелестной поэтической загадки. И главное, мне нравится, что эта загадка ироническая, свободная от той, мне кажется, несколько избыточной мрачноватой серьезности, которая была у Балабанова. Потому что Джармуш – очень здоровый человек. Он работает, конечно, в том же направлении, что и Линч. Он художник не того масштаба. Мне кажется, что он менее изобретателен гораздо, и вопросы, которые он перед собой ставит, не так трагичны, условно говоря. Он более трагичный, более веселый, более нормальный, более молодежный, более рок-герой. Но при этом он удивительно чувствует какую-то тайнопись мира. То, что мир нам пытается что-то такое сообщить, при всем том, что это такой подмигивающий бог, довольно веселое состояние.

[РЕКЛАМА]

Д.Быков

Продолжаем разговор. Вот тут вопрос: «Как относиться к разгону митингов?» Правильный совершенно вопрос, автор его участвовал и в митинге в Пскове в поддержку Светланы Прокопьевой и в поддержку семьи Милушкиных – это тоже катастрофическая история. И в Пскове все прошло тихо. «А вот, – пишет она, – некоторые согласованные митинги разгонялись, напротив, несогласованные прошли абсолютно мирно. Есть ли у властей какая-то единая линия. Да понимаете, в том-то и беда, что у властей никакой единой линии нет, и нет никакой, простите, осознанной политики тоже, потому что, действительно, если называть вещи своими именами, в терминальной стадии – в такой предсмертной, полубессознательной – больной не очень понимает, что делает. Он совершает хаотические движения руками. В народном языке это называется «аберрация». Он шарит по одеялу, пытается дотянуться до какого-то невидимого врага, но не очень понимает, где этот невидимый враг находится. Здесь та же примерно ситуация, терминальная. Потому что на местах власти не понимают, в какую именно позу надо встать и как, значит, надо двигаться, чтобы центру было более приятно «подмахивать» (так это называется по-русски): то ли надо всех давить и припущать, то ли наоборот, надо проявлять какой-то либерализм, какие-то оттепельные тенденции. То ли надо всех разгонять и ногами топать, то ли наоборот, разрешать какие-то цивилизованные формы протеста. И самое ужасное, что и наверху нет единой линии, и они сформулировать ничего не могут, кроме разговоров о репрессивном фасаде и глубинном доверии.

Какое там доверие, Господи? Вот это тоже – то, что в России все держится на доверии – это очередная попытка сурковская… А до Суркова сколько этого было – что нет закона, а есть благодать, что нет правил, а есть договоренности, понятия. Это все ужасно смешно, если бы не жители. Конечно, у них хаотическое отношение к митингам. Конечно, им очень неприятно, когда народ, которому полагается быть глубинным, то есть где-то там лежать в берлоге и сосать лапу или что там у него еще осталось, вдруг выходит и начинает заявлять какие-то взгляды. Он выходит из глубины. Мы же тебе сказали, что ты глубинный, чего же ты, собственно, руками-то машешь? Это кошмар какой-то. Вот это для них очень неприятно. Понятно, что у них нет единой стратегии относительно этого.

Непонятно совершенно, почему надо у Прокопьевой делать обыск, почему, что там ищут – экстремизм в ящике стола? Вообще, что это такое, совершенно таинственные какие-то действия. Это происходит от отсутствия концепции и ценностей, и, самое главное, от вязкой, токсичной и, если угодно, какой-то болотистой среды. Видеть ее мне очень неприятно, хотя наблюдать за ней изнутри забавно.

Вот, кстати, хороший вопрос от Василия: «Почему не пишут романов о современности?» Василий, вы себе не представляете, сколько их напишут. Российская современность дает потрясающий простор для того чтобы написать потрясающие абсурдистские, а, во многих отношениях, и трагические романы. И столько всего можно понаписать, и столько всего понаделать! Это будет еще предметом бесконечного анализа, бесконечно увлекательного. Но, братцы, для этого должно пройти время. Просто сейчас даже не потому, что «лицом к лицу лица не увидать», а потому что очень страшно многим высказываться. Выскажешься – будешь русофоб, выскажешься еще раз – будешь экстремист, выскажешься еще как-нибудь – будет кощунство. Просто Россия сегодняшняя нуждается в некотором завершении исторического этапа. Он идет, он уже давно всем ясен, все всё поняли уже, открытым текстом все связано. Даже в Сети появляются какие-то замечательно точные остроты про превращение Третьего Рима в Третий Рейх, про аналогии с 1880-ми годами. Все эти аналогии хромаю, но все равно это идет, это обсуждается, и страсти кипят такие, что мама не горюй. Вопрос-то, понимаете, в ином. Вопрос в том, когда у людей появится достаточно воздуха и простора, чтобы свободно об этом написать. А так-то шекспировские страсти. «Старик, Шекспир…» – как сказано у Вознесенского в «Уездной хронике».

Просто видите, эпоха, скажем, 1939 года, например, или 1938-го, не породила литературы, написанной тогда. Тогда справились Ахматова и Чуковская, написав «Реквием» и «Софью Петровну» – как бы такой репортаж изнутри процесса. Ну, конечно, Булгаков с «Мастером и Маргаритой», который очень много уловил в самой атмосфере этого бесовского карнавала. А вот постфактум об этом пишут все. Тема сталинских репрессий на Западе самая выгодная, все документальные романы, документальные расследования, масса художественных текстов написано об этом, начиная с «Детей Арбата» и заканчивая сегодняшними какими-то вариациями.

Понимаете, для того чтобы о терроре или перерождении, или реакции писать, – надо сбросить это, изнутри такие вещи не пишутся. Поверьте мне, наше время станет темой бесконечных исторических саг, и тот, кто сегодня первым напишет первую семейную сагу, срубит массу читательской любви. Но вопрос в том, что нужно для свободного повествования сбросить страх, а именно страх и истерика сейчас усиленно культивируется. Понимаете, когда не проходит недели без изгнания очередного украинского аналитика с канала… Мне кажется, что там скоро за деньги будут принимать уже мальчиков для битья под видом украинских аналитиков и публично их в перьях вываливать – в такие времена бессмысленно ожидать четкого какого-то репортажа.

Почему получилось у Чуковского и у Ахматовой? У Ахматовой понятно, она всегда себя ощущала последней, и это не поза, а позиция лирическая, такая униженная, уязвленная – сказать о себе худшее, признаться в плохом, в ужасном. И поэтому Ахматова сумела из позиции раздавленного человека написать, что, в общем, для поэта нехарактерно. Для поэта характерна позиция победителя. Чуковская имела темперамент герценовский: «Немезида Чуковская», как называла ее Габбе. А Герцен умел признаваться в ужасном, в самом страшном. Пафос «Былого и дум» – больше руссоистский, чем толстовский. Это пафос не проповеди, а именно исповеди – рассказать о себе все. И как такая инкарнация странная Герцена – Лидия Чуковская могла рассказать об этом напряжении, о том, когда материнское чувство оказалось забито и вытравлено, когда доверие даже к сыну пропало. Как средний человек утрачивает человеческое. Вот два текста, которые рассказывают о 1937 годе. Отчасти, кстати, и Хармс… Мы об этом говорили.

«Старуха» – эта повесть, точнейшим образом передающая атмосферу эпохи. Ну это потому, что Хармс уже онтологически находится в состоянии крушения всех ценностей, с детства в этом жил, поэтому советский опыт, советский эксперимент, поставленный над людьми, совпадал с его внутренней катастрофой. Поэтому три таких текста – «Реквием», «Старуха» и «Софья Петровна».

«Многие знают Юрского как актера, но что вы можете сказать о нем как о писателе?» Видите ли, Леша, то, что я мог о Юрском написать, я в «Собеседнике» написал, в том числе и о литературе. Но вот на какие размышления на меня наводит сейчас перечитывание его текстов и пересматривание фильмов. Они были такие две симметричные фигуры, в Москве и в Питере. Два питомца двух великих театральных коллективов, тоже симметричных, двух диктатур театральных, довольно авторитарных. Есть как бы две низовые формы организации коллектива, две народные формы – условно говоря, мафия и секта. Вот если товстоноговский БДТ был такой сектой или, если угодно, такой церковью Товстоногова, то Таганка, как они сами себя ощущали, была такая пиратская банда, о чем, собственно, Высоцкий и спел: «Четыре года рыскал в море наш корсар». И у обоих – у Высоцкого и Юрского – были очень непростые отношения с начальниками. Они в какой-то момент стали перерастать свои театральные роли и до известной степени уперлись в потолок.

Высоцкий был на грани ухода с Таганки, за ним остался только «Гамлет», а Юрский был вынужден покинуть БДТ. Правда, не под давлением Товстоногова, а под давлением КГБ, но давили его очень сильно. И они симметричны еще в том смысле, что обоим было всего мало. Оба пробовали себя в режиссуре, оба сочиняли стихи. Я не сравниваю стихи Высоцкого и стихи Юрского, но важен этот универсализм. Наверное, Юрский был более сильным, более разнообразным актером, и, наверное, он был менее значимым поэтом. Но фигуры сами универсальные, с их потрясающей гибкостью, пластичностью, реактивностью, многообразной одаренностью, – они соответствовали по духу сложности и исключительности этого русского, советского Серебряного века 70-х годов. Причем удивительно, как судьба их сводила. В фильме «Интервенция» они встретились впервые, где у Юрского роль, так и названная «маски» (у него там 10 ролей, включая роль ведущего и комментатора).

Д.Быков: Субъективно декабристы в массе своей были людьми самоотверженными, вполне героическими

«Интервенция» (она же «Величие и падение дома Ксидиас») – неровная картина. Сейчас я как раз ее пересматривал, потому что о Высоцком и Бродском был у меня тут доклад. Кстати, русская история действительно пишется очень крупными буквами, потому что одна из любимых ролей Высоцкого была как раз Бродский в «Интервенции». «Интервенция» – комковатая картина, где игровая стихия Полоки, его театральная буффонада не очень сочетается с героической и трагической пьесой Славина. В «Интервенции» даже замазать эти щели одесским юмором не очень получается. Картина до известной степени разваливается, хотя она все равно гениальная. Даже если это неудача, то гениальная. Но вот там Юрский и Высоцкий встретились впервые, потом очень значимая их работа –«Маленькие трагедии» Швейцера, где они даже внешне несколько похожи по пластическому рисунку роли – это дон Гуан Высоцкого и Импровизатор Юрского. И, наконец, их не столько дуэт, сколько дуэль в фильме «Место встречи изменить нельзя», где Жеглов сажает Груздева. И, надо сказать, Юрский играет очень убедительно – такую нервную, дерганую, но все равно убедительную интеллигентскую альтернативу вот этой давящей силе, очень пассионарной, но совсем бесчеловечной.

Надо сказать, что их такая симметричность, которая выражалась в глубочайшем взаимном уважении и творческой дружбе, очень для Москвы и Питера характерна и очень важна. И большинство ролей, в который блеснул Юрский, могли бы стать ролями Высоцкого, и наоборот. Можете себе представить, какого Юрский сыграл бы Гамлета? Смоктуновскому это досталось, и мимо него прошла эта роль. А ведь Юрский был бы гениальным Сирано, например. Симптоматично, что и он, и Высоцкий рассматривались Рязановым как возможные кандидатуры, – и то, другое было бы гениальным произведением искусства, но вот он зациклился на том, чтобы снять Евтушенко, и его не снял, его не разрешили. Это была общая трагедия.

Если говорить о литературе Юрского, то это великолепный театральный гротеск, очень острый. Вообще «острый» – ключевое слово к Юрскому. И смешной, и страшный, абсурд великолепный. Юрский же, как и Высоцкий, как актер, потрясающе чувствует чужую речь и замечательно ее воспроизводит. В пьесе «Провокация». Которую я считаю высшим драматическим достижением Юрского, не все понимают, о ком там идет речь, какие фигуры угадываются, тем более, что в рисунке роли он очень точной воспроизводил пародийно объект этой насмешки. Ну там в целом пошлость 90-х является объектом сатирической атаки. В этой пьесе, пожалуй, есть интонационная точность, точность производства, когда там Тенякова выходила с этой фразой: «Добра, добра вам, люди!» – зал просто валялся. Это гениальная вещь. Ну и вообще я очень люблю пьесы Вацетиса, этот цикл драматических произведений Юрского. Он ведь совершенно не скрывал, что учился у Ионеско. Он сделал перевод «Стульев», был человеком франоязычным, хорошо понимающим язык. Вообще франкофонным в своих главных симпатиях, любил французскую драматургию, любил французский новый роман. И его, конечно, вдохновлял Ионеско. «Стулья» в его переводе и постановке было одно из моих сильнейших театральных впечатлений. А уж как он по-французски играл «Король умирает» – вот где был распад на глазах! Десятиминутный кашель, попытки сесть на трон, встать с трона, – это был блестящий, конечно, спектакль.

Так что Сергей Юрьевич, как мне представляется, был довольно крупным и талантливым драматургом, и я глубоко жалею о том, что его актерское мастерство всегда заслоняло эту его ипостась. Ну и конечно, наброски романа, которые вошли потом в автобиографическую книжку «Игра в жизнь, и повесть «Чернов», замечательная, им экранизированная с Андреем Смирновым в главной роли – это исключительного качества литература. Может быть, сейчас, когда мы будем это перечитывать как-то, мы этот его талант оценим. Когда ты такой актер, как Юрский, то естественно, что замечают твою литературу в последнюю очередь. Высоцкому тоже очень мешала его театральная ипостась, а в последнее время раздражала.

«Лермонтов никогда не разговаривал с Пушкиным, Толстой никогда не встречался с Достоевским. Это судьбы, расстояния или принципиальное стремление к необщению?» У Лермонтова не было шанса увидеться с Пушкиным – разная среда, лермонтовская застенчивость (не забывайте, что Лермонтову было 23 года), и он набрался храбрости показать Пушкину свои стихи буквально в день дуэли. Встреча эта не состоялась. Да я думаю, что Пушкин в том состоянии, в то время (хотя он обладал поразительной чуткость к чужому таланту и в день самой дуэли писал хвалебные письма Ишимовой на ее рассказы для детей из российской истории), я думаю, мог бы Лермонтова оценить, но, прямо скажем, время было не лучшее для творческого общения.

Что касается Толстого и Достоевского, то они, видимо, очень хорошо чувствовали, что из их разговора ничего путного бы не вышло. Потому что настолько разные стратегии, и не зря оба, читая друг друга, вскрикивали: «Опять не то, все не то». Хотя, в общем, Толстой очень высоко ценил «Записки из мертвого дома», но совершенно не любил «Карамазовых», а Достоевский, естественно, очень высоко оценивал «Войну и мир», но совершенно его не тронула в большей части «Анна Каренина». Я думаю, что настолько разные, настолько полярные стратегии… Мы все думаем, что современники все обязаны быть знакомыми. А у современников, если угодно, гораздо более сильное отталкивание, чем у нас с писателями XIX столетия. Потому что нам-то они родные, мы им не мешаем, и нам они не мешают. У нас нет этого взаимного отталкивания, ревности, нет взаимной подозрительности. Современником гения быть не так-то легко, скажу вам.

Я немного вижу, честно говоря, примеров в истории, когда бы гении творчески дружили. Пожалуй, кроме Шиллера и Гете, мне на ум никто не приходит. Были мучительные отношения Пушкина и Жуковского, которые сопровождались мучительными вспышками раздражения с обеих сторон, хотя Жуковский очень старался смиряться перед гением Пушкина и действительно как-то его выручать в критических ситуациях, но раздражение сквозит очень во многом. Отношения Жуковского и Батюшкова были неровными, прямо скажем. Да и вообще, Моцарт и Сальери – модель, которая сопровождала Пушкина всю жизнь.

Я не думаю, что Толстому и Достоевскому надо было общаться. Даже отношения куда более душевно здоровых людей – Тургенева и Толстого – один раз чуть не дошли до дуэли, а примирились они только к старости (правда, между ними было 10 лет разницы), когда Толстому было за 50, Тургеневу – за 60. Когда уже как-то мальчишеские эти страсти пора оставить. Вообще, как сказано было у того же Вознесенского: «Рифмы дружат, а люди – увы…».

«Какие три русскоязычных текста можно назвать фундаментальными произведениями XXI века?» Знаете, потомкам, опять-таки, виднее, но я абсолютно уверен, что «Номер один» Петрушевской войдет в число таких текстов, безусловно. Думаю, что «Числа» Пелевина, как самый удачный и самый веселый его роман, хотя тут разные бывают мнения и какое-то единство вряд ли возможно. И, как ни странно, я назову не художественный текст, а назову я «Внутреннюю колонизацию» Эткинда. Это можно назвать документальным романом. Специалисты из всех областей точат зубы всегда, и насколько совершенно неприличным по тону его подвергают… Но мне кажется, что Эткинд настолько интересная и по-своему доброжелательная, изобретательная фигура, – такие чудесные концепции он порождает. Эта его книга, там не важно, насколько она вызывает у вас согласие или несогласие. Она порождает дискуссии, она толкает, двигает вперед, и вообще, она продвигает мысль, это важное произведение. И поэтому совершенно не важно, согласны вы или нет. Важно, что она порождает направление.

«Нельзя ли лекцию о Крылове?» Знаете, пожалуй, вот с этим предложением я готов согласиться. Все-таки 250 лет, а у Крылова в русской истории такое немного двусмысленное место. Ну баснописец и баснописец, разговариваем мы его цитатами, но не очень понятен масштаб личности. Я о Крылове поговорил бы. Потому что личность во многих отношениях трагическая. Я рекомендовал бы как источник лучшей информации о нем, как ни странно, не документальные его жизнеописания, не филологический разбор, а так называемую библиографическую повесть о Крылове «Нави Волырк» (это известный его псевдоним, заново-наперед) Смирнова-Сокольского в книге «Рассказы о книгах», потому что образ Крылова глазами другого сатирика там создан очень интересный. Крылов – это фигура и трагическая, и противоречивая, и очень русская, очень типичная. Поэтому давайте сегодня попробуем о нем поговорить, хотя я далеко не специалист. Но лекция по Крылову у меня была когда-то.

Д.Быков: Джармуш – нормальный поэт в кинематографе. И что бы он ни снимал, – это загадочная, поэтическая медитация

«Можно ли назвать сценарий к фильму отдельным литературным жанром?» Ну а как же, разумеется. Как раз сценарий – это жанр, который не имеет права быть скучным. Я думаю, что лучшая русская проза 90-х годов – это проза Луцика и Саморядова, а в разряд лучшей прозы годов 70-х попадает, скажем, Рязанцева, Дунский и Фрид, Клепиков. А Шпаликов – разве это не литература? Больше вам скажу, я тут прочел сценарий «Шоссе в никуда» Линча – так он гораздо лучше фильма, гораздо интереснее, то есть возможностей больше.

«Почему на телевидении, даже на «Культуре», не бывает сегодня литературных и поэтических вечеров?» А вот этого я совсем не понимаю. Был такой жанр – «творческий вечер в Останкино». Мне кажется, что в противовес той вакханалии, которая творится сегодня в политическом эфире, в эфире культурном мог бы произойти прорыв в этой области, какая-нибудь надежда, появились бы творческие вечера в Останкине, какие-то писатели могли бы там разговаривать. Но, видите, поскольку, видимо, намерение начальства – окончательно «заглубить» народ, то есть привязать его к днищу, то крамолой являются даже не политические взгляды, а сам факт наличия взглядов. Как, собственно, было сказано у Пастернака в письме к Ольге Фрейденберг: «Крамольно не направление мысли, а факт ее наличия». Поэтому боюсь, что им сейчас не до творческих вечеров. Им нужны совсем другие вечера – вечера ненависти, вечера омерзения. Ваша мечта имеет характер ностальгический, как и мои полудетские воспоминания о незабываемых 70-х годах.

«Почему вы ушли из «Особого мнения»?» Видите ли, из «Особого мнения» я не то чтобы ушел. Я выражаю свое особое мнение здесь и сейчас, и у нас получаются замечательные такие живые эфиры, и есть у нас возможность с вами, слава тебе господи, встречаться. Я думаю, что я и пришел бы в «Особое мнение», просто чтобы какие-то сиюминутные реакции высказать, но не надо перекармливать собой, не должно быть себя в эфире слишком много. Это такое дело… Мне кажется, что устная речь мешает письменной. Мне хочется несколько сосредоточиться. Я сейчас довольно глубоко в романе, поэтому мне не хочется от него отвлекаться.

«Как принять первые признаки старения без страха и паники? В 30 появляются морщины, седые волосы, сложно принять тот факт, что есть люди моложе, и я не в их числе». Катя, вы просто мало устали от жизни. Вот что я вам скажу. Для меня всегда была эталоном прелестная строчка Инны Кабыш: «Говорю спокойно и сурово: «Слава богу, молодость прошла». Уже очень многие проблемы из тех, которые приходится решать молодым, для меня неактуальны, уже где-то я могу рассчитывать на снисходительность, естественную для стариков. У меня в стихах – грех себя цитировать, – но это же у меня совершенно искреннее признание: «Воспринимаю смерть как дембель». Уже немножко, понимаете, хочется все-таки несколько отдохнуть. Мне Кушнер как-то сказал в откровенном разговоре: «Я как-то во время инфаркта подумал – «слава богу, наконец это кончится» – но оказалось, обошлось». Слава богу, конечно, и дай ему бог долгой жизни, но я понимаю эту его усталость. Понимаю, когда лирический герой одного его стихотворения говорит: «Я, знаешь ли, двух жизней не хочу, / хватает мне той жизни, что была». Вот это состояние мне понятно. Поэтому, Катя, радуйтесь морщинам, радуйтесь седине, радуйтесь тому, что многого уже больше нет.

[НОВОСТИ]

Д.Быков

Да, продолжаем, дорогие полуночники. «Люблю ваше стихотворение «Смотрю на заброшенные дачи…».Спасибо, я тоже люблю это стихотворение. Что это за два шепота – умоляющий и скрежещущий, и чей это третий голос, ее, «третьего голоса не слышу». Это вообще, стихотворение, которое объяснять не надо. Можно сказать, что оно о России, можно сказать, что о жизни. Скорее, о жизни – о двух ее ликах – умоляющем и скрежещущем. Россия и жизнь, Россия и женщина – это очень частое отождествление. Как писал, я помню, уже упомянутый Александр Эткинд: «Как всякий большой поэт, тему отношений с женщиной он разворачивае как тему разговора с богом», применительно к Хлебникову.

«Почему цензура не напечатала в «Новом мире» Твардовского стихотворение Новеллы Матвеевой «Размышления у трона»?» Оно, по-моему, так и называлось «Трон». Проблема в том, что это не было решением цензуры, это было решением Твардовского. Стихотворение было полемически заострено против стихотворения Смелякова «Трон» (там, где «молния веков, [блистая], меня презрительно прожгла», где он примеривается к трону Ивана IV, это был такой период стокгольмского синдрома у Смелякова, когда он – жертва советской тирании – вдруг полюбил тиранию и написал довольно гнусные стихи про Святополка-Мирского («Но лучше уж русскую пулю на русской земле получить»), и еще более гнусные стихи про Петра и Алексея («Тусклый венчик его мучений, императорский мой венец», «в поцелуях, в слезах, в ожогах императорская рука»). Матвеева этому «Трону» преклонила и противопоставила довольно едкую иронию, но так получилось, что Твардовский, во-первых, дружески относился к Смелякову. Конечно, Смеляков по своей эстетике был ему гораздо ближе, чем Новелла Николаевна.

Ну и вообще у Твардовского с Матвеевой вообще не складывались отношения. Понимаете, в «Новом мире» не появлялись ее стихи, а если появлялись, то очень редко, и сама ее поэтика была Твардовскому чужда. И, надо сказать, она Твардовского сама не любила. В нашу последнюю с ней встречу я как раз завел этот разговор. Он отражен в ее дневниках и записан, где я говорю, что Твардовский считал Симонова посредственным поэтом, а Симонов – Твардовского, и страшно сказать, в чем-то оба были недалеки от истины, прости меня, господи. Хотя и Твардовский был великим поэтом, и Симонов, но они были великими поэтами в отдельных своих проявлениях. Между ними они писали такой ужас, как «За далью – даль», например, «Друзья и враги». Новелла Матвеева тогда сказала: «Нет, в Симонове что-то было, это поэт настоящий, поэт романтический, а Твардовский… Я его не люблю еще потому, что моя мама, еще когда пыталась написать стихи в районной газете, напечатать, то ей дали сборник Твардовского и сказали: «Вот вам образец». Она почитала и поняла, что это никаким образцом являться не может». Помимо этих личных мотивов еще была глубокая эстетическая несходность. Поэтому эти стихотворения там появиться и не могли, да и вообще, она не очень стремилась, честно говоря, именно в «Новый мир».

«Лекцию о Гумилеве». Андрей, подумаем, сейчас вот Крылов интересует меня.

«Почему вы считаете, что позднее творчество Булгакова – это хроника расторжения сделки с дьяволом?» Очень легко это понять. Понимаете, 30-е годы не только для Булгакова, но и для Тынянова (для фигуры, соположимой, сопоставимой с Булгаковым), для Пастернака, даже для Платонова, – это тема довольно напряженной рефлексии на тему отношений художника и власти и шире, как я уже говорил в последней лекции неделю назад, художника и дьявола. Когда является такое дьявольское искушение и начинает тебе, так сказать, нашептывать, что «а давай-ка я тебе помогу, а ты меня за это или воспоешь, или поддержишь, или увековечишь тем или иным способом, – фаустианская тема.

Для Булгакова она была очень актуальна, болезненна в то время. Очень он страдал от двусмысленности своего положения, когда жалует царь, да не жалует псарь. Ему было известно, что он Сталину интересен, а тем не менее сталинские чиновники не давали ему и шагу ступить, пьесы снимались, и «Мольер» зарублен, и ничего, кроме должности второго режиссера во МХАТе ему не светит. И, конечно, он мучительно эту историю переживал. Мне представляется, что «Мастер и Маргарита» – это роман о разочаровании в дьяволе, в конце концов. Роман, хотя и написанный для Сталина, но роман о расхождении с ним. У тебя своя дорога, у меня своя. Я света, может быть, не заслужил, но заслужил покой. И с тобой нам дальше не по дороге.

Мне кажется, что и «Батум» был отчасти хроникой расхождения со Сталиным. Он же не стал писать ту пьесу, которая бы Сталина устроила. Он не стал писать пьесу о Сталине-вожде. Он написал о Сталине-юноше, а о юношах Сталин сказал: «Все молодые люди одинаковы». «Все молодые люди одинаково глупы» – сказал он и пьесу запретил. Примерно так, есть разные свидетельства, простите меня за эту имитацию знаменитого говора. Так получилось, что запрещение «Батума» Булгаков воспринял не только как трагедию, как крах своей попытки навести мосты, – я думаю, втайне он воспринял это с облегчением, что этого греха – пьесы о Сталине – не будет на его душе. И после этого, вырвав из себя эту составляющую, он довольно быстро угас. Понимаете, такие вещи легко не проходят. Не надо думать, что человеку так легко себя не скажу сломать, но так легко себя перенаправить.

Д.Быков: Российская современность дает простор написать абсурдистские, во многих отношениях и трагические романы

«Кто, на ваш взгляд, является литературной реинкарнацией Горького?» Много кандидатов, посмотрим по итогам. В конце должна быть трагедия, настоящая трагедия. Пока как-то у писателей современных, слава богу, все обстоит неплохо. Но если человек окажется в трагическом плену у собственной позиции и найдет в себе силы осознать эту трагедию, то тогда, может быть, у Горького появится инкарнация. Пока что-то масштаба такого не видно.

«Как понять, что поймал хорошую тему, о которой следует писать? А то иногда задумаешься о проблеме, хочешь о ней написать хотя бы эссе, а потом возьмешь автора-классика и увидишь, что все ответы уже даны». Знаете, понять очень просто. Если вам страшно эту тему трогать и если она вызывает полярные мнения – трогайте эту тему. А если все уже действительно сказано, то нет. Знаете, есть такой священный трепет, то, что Набоков называл «первый трепет Лолиты», вдоль хребта, такой shiver. Если вы чувствуете этот little shiver, такой легкий холодок спины, тогда да, тогда приступайте. Если нет, то тогда что же делать?

«Можно ли лекцию о Веллере?» Ну, о Веллере… Как-то о современниках мне говорить не очень удобно, тем более, что Веллер – друг, и я к нему пристрастен. И много ему благодарен. «Что вы можете порекомендовать у него, кроме «Звягина»?» Прежде всего «Самовар». «Самовар» – это очень горькое произведение, очень страшное. Там взята такая тема интересная. Он задумался о том, что бывает мотив компенсации. Что по наблюдениям врача, который лечил наполеоновских солдат (у кого не было рук, у кого не было ног), у них появлялись какие-то компенсаторные способности, как, например, внезапная способность языка. И вот из этого он выдумал эту страшную историю про «самовары» – тело с крантиком, ни рук, ни ног; про этих коллег, которые правят миром, тайно объединяясь в одну сеть – в одной палате они лежат и оттуда миром управляют. Жестокая вещь, и написана она довольно сурово. Она даже напечатана была впервые не в России, по-моему, а в Израиле. Не хотел он ее на родине печатать. Во всяком случае, трудными путями она доходила до русского читателя, не все ее читали. Но из всего им написанного в художественной силе это, по-моему, номер один. Хотя и очень неприятное чтение, тяжелое.

«Машины могут научиться писать, – утверждает Килаврик, – но они не обязательно будут копировать. Самое сложное – воспроизвести человеческие эмоции, другое дело – а надо ли? Вспоминаю старый фильм «Его звали Роберт», как относитесь, если смотрели?»

Смешная картина, такая первая попытка научной фантастики на роботическую тему в советской культуре. Забавная, действительно, но страшно наивная. Что касается того, как можно заставить машину испытывать эмоции – здесь, мне кажется, большие проблемы. Понимаете, в чем дело? Как мне кажется, большинство наших эмоций связано со смертью, с комичностью бытия, с ограниченностью времени, с – к вопросу Кати – о старости. У машины нет понятия о старости, да и думаю, что понятия о времени у нее нет, понятия об ограниченности времени. Если машина почувствует себя смертной – какие-то эмоции можно выбить, но боюсь, что… Понимаете, придумать умную машину – не проблема, а придумать смертную машину – вот здесь Господь ограничил возможности наши.

«Что из себя представляют режиссеры Георгий Данелия и Марлен Хуциев? На какие фильмы стоит особенно обратить внимание?» Саша, странное очень сопоставление. Их ничто не связывает за исключением того, что оба грузины, и оба – дай бог им здоровья – последние представители своего поколения, которые присутствуют рядом с нами и от их присутствия легче становится дышать. Марлену Хуциеву 93 года, Георгию Данелия, насколько я помню, 88 лет. Они – последние представители оттепели, и они внесли в эту оттепель решающий вклад. Без фильмов Данелии (в особенности «Тридцать три», полузакрытого) и без «Заставы Ильича» Хуциева, без «Не горюй!» и без «Был месяц май!» не было бы ни кинематографа ни 60-х, ни 70-х. Они были формотворцы. Грузинское кино – это вообще такая особая школа европейского кино, связанная с тонкой, особо точной формой, shape таким. Я думаю, что ничего более прекрасного, чем грузинский кинематограф 70-х годов в самых разнообразных его проявлениях…

В это время советское кино не знало именно прекрасного в чистом эстетическом смысле – как кино Иоселиани с врожденным чувством формы, такта и меры. Вот это есть и в кино Данелия на грузинском материале, это есть и в кино Хуциева, великолепного формотворца. Вот я когда смотрел куски из «Невечерней» с Марголитом. Марголит сказал поразительную вещь: «Вы чувствуете, что ни один кадр ни на долю секунды не длится больше, чем надо?»Да, я это почувствовал. Действительно, волшебное кино, в нем есть музыкальность какая-то. Грузинское чувство формы есть, мне кажется, и у Резо Гигинеишвили, именно потому, что там ни разу ни один прием не кричит: «Я прием!». Все на месте, и именно поэтому все при нем.

Данелия всегда обижается на кличку «комедиограф», на этот ярлык. И он не комедиограф, конечно, и Хуциев не шестидесятник в строгом смысле, – они шире любых рамок, и это очень русское явление – из любых рамок выпадать. Что касается их лучших картин, то у Хуциева мне больше нравится «Июльский дождь» и «Застава…», конечно, это шедевр. Последняя картина (то, что я видел из нее) – он продолжает над ней работать, там домонтирует что-то, хотя она вся снят – «Невечерняя» про Толстого и Чехова, – это совершенно грандиозное кино. Ну и «Infinitas», там латинский титр в названии, «Бесконечность» – это, конечно, выдающаяся картина, хотя вот здесь мне кажется она несколько перетяжеленна, но все равно, первые 40 минут – это лучшее, что было в постсоветском кино, как мне кажется. Все хорошо у Хуциева. «Два Федора» – какая замечательная картина, а «Весна на Заречной улице» – что, плоха, что ли? А «Послесловие»? Да нет, Хуциев это вообще очень могучий художник. И потрясающе свежи по ветру, по мысли его очерки в «Русском пионере». Вот он сейчас их пишет, в 93 года – шедевр.

Что касается Данелии, то, как и он сам, я больше всего люблю «Слезы капали» и «Кин-дза-дза» – две самых серьезных картины. Но нельзя не любить, конечно, «Осенний марафон», «Не горюй!». Кстати, и «Совсем пропащий» – у Данелия же сплошняком шли шедевры. Я у него не помню слабой картины. Когда он почувствовал, что он не равен себе, он перестал снимать. А так даже «Фортуна», которую он, в общем, недооценивает, – это блистательная картина. А уж если бы вы знали, как я люблю совершенно гениальную картину «Орел и решка». Я случайно же на нее попал, я не видел, когда она вышла, а тут ее показывали по телику. У меня тогда еще был телик. И я включил и думаю: «Господи, как же это хорошо, кто же это снял, такое кино?» А это Данелия? А, ну тогда все понятно. Это просто шедевр.

«Вы говорили, что профессионал всегда морален. То есть Друзь вроде бы профессионал и обязан быть морален?» Во-первых, я говорил о именно профессионалах, а Друзя как профессионала, как инженера я не знаю совершенно. Во-вторых, еще раз говорю: в этой истории какие-то акценты будут расставлены потом, но не сейчас. Сейчас беда как раз в том, что и самые профессиональные профессионалы оказываются замаранными. Ужас в том, что не осталось ни одного чистого человека, и любая претензия на чистоту воспринимается как личное оскорбление. Любая претензия на величие выглядит насилием. Смотрите, как до сих пор не могут слезть с Хржановского. Сейчас профессионал должен построить замок из слоновой кости.

«Что вам кажется впереди – Средневековье, кладбище? «Чтобы пересобраться цивилизацией – цитирую вас – нужно много молодых», а ведь средний возраст населения 41 год». А знаете, какое дело? Сейчас люди как-то не стареют, потому что время подзастыло. Я говорил уже, что вот Навальному 45 – это возраст уже солидный для политики, для Явлинского это была уже глубокая зрелость, а для Навального – вечная молодость, он еще мальчик. Да и я как-то, в свои подкатывающиеся 52, далеко не чувствую статуса писателя, сколько-нибудь маститого, хотя я написал довольно много книжек (не буду называть количество, чтобы самому не ужаснуться – тут же не в количестве вопрос), но статуса я не чувствую.

Поэтому 41 год для россиянина – это знаете, как для советского человека «молодой поэт – это 35 лет». В 35 лет, считалось, повезло, если тебе удалось издать первую книжку. Гена Калашников, замечательный поэт, привет ему большой, первую книгу издал в 35 лет. Михаил Поздняев, друг мой старший, тоже («Белый тополь», или как там у него она называлась, не вспомню сейчас) – тоже, тогда они одновременно издали по первой книге. Чухонцев первую книгу издал в 30 с чем-то – это считалось нормальным. «Из трех тетрадей» у Чухонцева была первая книга, чуть ли не тоже 35 лет ему было. Было нормально для советского человека – такой поздний дебют. В таком застывшем времени не бывает старых. Кушнер написал об этом тоже замечательные стихи: «А мы в пятьдесят Андрюши, Люси, Саши». Вот и мы будем так помирать молодыми людьми. Всю жизнь чего-то ждали и самое ужасное, что ничего не дождались. Забавный такой будет триумф.

Д.Быков: «Батум» был отчасти хроникой расхождения со Сталиным

«В Штатах вы отметили положительные последствия появления Трампа – «разворошило общество». По вашим наблюдениям, выдавят ли его до выборов или будет еще один срок?» Знаете, Берлин, вот не знаю, большие проблемы. Я не американский политолог. Я тут у Николая Злобина брал интервью – не знаю, вышло оно или нет, не слежу, – но Злобин во всяком случае уверен, что Трамп на второй срок пойдет, и выиграет. У меня нет четкого прогноза, да и, кстати говоря, ни у кого из американцев его нет. Но как-то общество справилось в том смысле, что … Вот это очень важно, понимаете? Для здорового организма встряска на пользу, а больного она может добить. Я не знаю, переживет ли Россия крупную общественную встряску – она находится, как я уже говорил, в состоянии довольно-таки изможденном, – а для Штатов (общество оказалось здоровое) это оказалось полезным: пошли где-то общественные дискуссии, в том числе, кстати говоря, кухонные; чрезвычайно веселые книжки выходят, очень интересные, политические, гораздо более интересные, чем когдатошние политологические описания Вудворда. Вот я помню, когда Вудворд написал книгу о молодом Клинтоне и то, что сегодня пишут о Трампе – это совершенно другой стиль. Это литература и более аналитическая, и более площадная, она подвергла ревизии какие-то основы американского общества. Это общество рефлексирует, стало очень интересно.

Оно выжило, конечно. Уже сейчас понятно, что Трамп сильно испортил климат, но это как у здорового, опять же, организма, иммунная реакция на раздражение, начинается бурная иммунная реакция. И вот это порождает интересные феномены какие-то, в том числе и культурные, довольно занятные.

«Ваше отношение к «Зеленой книге»?» Я говорил уже, что мне нравится эта картина, и Вигго Мортенсен – один из моих любимцев. Видите ли, какая история. Эта «Книга» (то есть фильм), конечно, очень расчетливая, и там много political correctness и всяких давлений коленом на слезные железы, и я, честно говоря, был местами близок, чтобы прослезиться. Но она умная. Фаррелли – с большим вкусом и тактом человек. И если уж Мортенсен получит «Оскар», это будет совершенно заслуженно и очень приятно.

«Суше, комментируя Эркюля Пуаро, говорил, что «Убийство в Восточном экспрессе» – очень серьезная книга. Если сравнить с «Негритятами» – что глубже и что серьезнее?» «Десять негритят» – значительно более серьезная книга, чем «Убийство в Восточном экспрессе», значительно более изощренная по фабуле. Просто «Убийство в Восточном экспрессе» ставит оригинальный для детектива по тем временам вопрос: «А как же вот Эркюль Пуаро, зная, кто убил, взял и не раскрыл преступление?» Ну, в «Занавесе», как вы помните, Пуаро вообще сам убил, так что для Агаты Кристи вопрос о вторжении автора в текст или сыщика в расследование – довольно открытая история. Так что я, скорее, считаю «Десять негритят» более виртуозным и более готическим, более мрачным романом. Ну а с точки зрения моральной проблематики, наверное, интереснее вот это.

«Дудь в своей программе с Юрием Быковым спрашивал про запрещенные приемы в кино. Поставлю вопрос шире: есть ли запрещенные приемы в искусстве?» Ну конечно, есть, господи. Некоторые даже не подвергаются сомнению. Другой вопрос, в какой степени надо соблюдать эти табу, всякая эпоха их размывает. Я не говорю там об ограничениях на изображение полового акта (это как раз вопрос довольно третьестепенный), а вот вопрос об изображении насилия в кино остается открытым. Многие до сих пор считают, что многое в фильме Элема Климова «Иди и смотри» сделано ниже пояса, с намерением показать: «А я могу еще хуже, еще и страшнее, еще и так». Кстати говоря, я не знаю, в какой степени это сработало на художественный эффект, а в какой – отвратило от картины. Но может быть, наше поколение росло таким циничным в советской двойной морали, что иначе было не пробить.

«Можно ли сказать, что Грин-де-Вальд, соблазняя и замыливая сторонников, производит своеобразную неоколлективную педагогику?» Вне сомнения, Грин-де-Вальд как раз и создает секту. Понимаете, Дамблдор – не сектант. То, что делает Дамблдор – это ни в коем случае не секта, потому что он не дает им моральных советов, он не запирает их ни в какие рамки. Он дает им выбор постоянно, почему Гарри Поттер и спрашивает в восьмой части: «Что же ты все меня оставлял?» – евангельский вопрос, христианский. Конечно, Грин-де-Вальд – педагог-сектант, который вербует детей таким образом. «Есть ли в этом бодлеровская эстетика?» Нет, я не думаю, что бодлеровская. Эстетизация зла – это немножко другая история. Он соблазняет не эстетикой безобразного, не красотой зла. Он соблазняет как раз идеей такой элитарности, идеей такого служения. Что мы особые, мы будем решать судьбы мира.

«Чем принципиально отличается общество строителей Интеграла Замятина от человейника Зиновьева?» Олег, это хороший вопрос. Они отличаются очень сильно, примерно как шарашка от санатория. То, что Лимонов назвал, критикуя западное общество, «дисциплинарным санаторием». Интгерал – это шарашка, это такое гениальное провидение Замятина, будущего технического, тотально прозрачного мира, где люди заняты делом, где не осталось места эмоциям. Кстати, идея Стругацких – это тот же Интеграл с человеческим лицом. Поскольку у меня роман так или иначе связан с темой шарашки, я все время сейчас размышляю над темой шарашки как такой оптимальной, что ли, стратегии организации интеллектуального пространства при тоталитаризме. А другого-то варианта нет. И в связи с «Дау», конечно. И я думаю, насколько это способно давать интеллектуальный продукт, или это продукт изначально больной, изначально изуродованный. Много мыслей у меня в этой связи. Но человейник Зиновьева – это не общество, где что-то производят. Это не шарашка. Человейник Зиновьева – это большой дешевый магазин, доступный.

«Может ли у люденов быть вера в бога, в сверхсущество? Они же сами могут ответить на все вопросы». Блейк, это очень важный вопрос. Проблема в том, что вера в бога вытекает вовсе не из иерархичности, не из идеи иерархии, которая, в общем, человеческому сознанию, в общем, необходима. Человек бы сам себя легко осознал высшим существом и легко бы поверил, что он – венец творения. Кстати говоря, многие атеисты и верят, что они уже венец творения, и что эволюция на них остановилась, и дальше пойдет эволюция техногенная, и им верховное существо не нужно. Вера в бога происходит из-за рефлексии. Вы вглядывайтесь и вслушивайтесь в себя, и видите, что у вас есть одно я (условно говоря, физическое), а есть духовное; что вы не только машина, а еще и шофер, который в ней едет. И что мозг и душа – это не совсем одно и то же. Кто-то приходит к этому через психоделический опыт, а кто-то через глубокую рефлексию, глубокую медитацию, а каким-то счастливым людям, как Набокову, это чувство от рождения дано.

Чувство бога можно разглядеть в себе. Для этого совершенно необязательно искать высшее существо. Для этого надо найти свое существо, и уже по аналогии с ним как-то найти творца. На эту тему определеннее всех выразился Блаженный Августин: «Господи, если б я увидел себя, я бы увидел тебя». Там иначе сказано: «Господи, как мне видеть тебя, когда я не видел себя». Но суть сводится вот к этому.

«Конечно ли зло, или у него нет дна? Интересно, что для актеров отрицательная роль более привлекательна, чем положительная с точки зрения мастерства. Ведь зло, в отличие от добра, всегда многолико». Да, это то, о чем Слепаков говорил: «Да, зло интересно, зло масочно». Я помню, Хабенского спросил в интервью: «Вы играли Клавдия, а ведь могли бы и Гамлета?» Он говорит: «Нет, Гамлета мне не так интересно, мне интересно Клавдия. Клавдий – там глубины адские». Но видите, у меня какое есть мнение. Зло может быть не ограничено по глубине, потому что нет такого зла, которое нельзя было бы перезлить. Но оно ограничено по времени. Оно существует на очень коротких расстояниях. Зло выигрывает на коротких расстояниях, потому что оно эффектно и оно эффективно. Но на больших, на таких серьезных динамических периодах – важных, бурных в истории – оно проигрывает всегда. Поэтому оно интересно на короткой дистанции, а на длинной, когда оно напрягается, там становится не о чем говорить.

«Интересно, как Пропп или любой структуралист понял бы «Гарри Поттера»: герой из пророчества от вечного перерождения, проходит ряд испытаний…» Да, я все это рассказывал, в том числе это избиение младенцев. Все это есть в лекции. «Но ведь это дохристианские архетипы, даже добиблейские. Почему вы не касались альтернативных взглядов?» Почему не касался? Касался, и по Проппу я все это разбирал. Но дело в том, что христианский сюжет, евангельский сюжет содержит четкие признаки – такие же четкие, как пропповские, но другие: проблемы с отцом, и так далее.

Д.Быков: Грузинское кино – это вообще такая особая школа европейского кино, связанная с тонкой, особо точной формой

«Нельзя ли лекцию про разных Бендеров – Бендера в «12 стульях» и более позднего Бендера в «Золотом теленке»?» Понимаете, у меня сложное отношение к эволюции Бендера, сложные догадки о третьем романе. У меня есть лекция о том, что третий роман о Бендере был написан, и это роман о Штирлице. Потому что Бендер в России перестал быть возможен. Но мы о Бендере как-нибудь поговорим, конечно. Безусловно, в связи с Юрским тоже.

[РЕКЛАМА]

Д.Быков

Ну вот в финальной четверти мы вплотную подходим к лекции о Крылове, но все-таки я еще на несколько вопросов отвечу, очень уж они интересны. «Как вы относитесь к сказке Житинского «Наврот и Парсия»? Да, была такая сказка у Житинского – очень насмешливая, очень, по-моему, действительно глубокая и актуальная. Если сейчас ее прочесть – вы правы – какие-то аналогии с «глубинным государством» прочитываются.

«Как понимать утверждение в статье Суркова, что «несколько месяцев в 1917 году у власти были купцы»?» Слушайте, ну это так смешно, что вот, мол всегда у нас во власти воинское сословие, а в 90-е и на короткое время, на несколько месяцев в 1917-м, было купеческое. Дихотомия воинов и купцов – это еще одна разрывающая страну, типа дихотомии севера и юга (воинственный север, нордический, и торговый юг, деловой Петербург и торгующая Одесса) – в общем, что есть два сословия, воины и купцы. Откуда они это взяли – это тоже какой-то нордический характер, ну этого я вообще не понимаю, потому что если ты не воин, ты купец. Если ты не убиваешь, ты торгуешь. Ну и конечно, воинское занятие гораздо почетнее. Хотя воин, как мы знаем, отлично справляется и с купеческими обязанностями, и наоборот. Ну вечная дихотомия «ворюги мне милей, чем кровопийцы». А то ворюги не могут быть кровопийцами?

Понимаете, вот это лишний раз доказывает, что Бродский (во всяком случае, в период «Писем римскому другу») играл в ту же парадигму: ворюги и кровопийцы, как-то некоторое время были ворюги, а так во все остальное время – почетные кровопийцы. Это очень древняя такая история, я не знаю, к чему она восходит («если ты не воин, то купец»), но это настолько не отражает бесконечной сложности мира, настолько отражает какую-то страшную зацикленность на архаических парадигмах, что, ребята, невозможно все это всерьез обсуждать. Хотя если больше нечего… Понимаете, я согласен с Друзем, что это болезненная ситуация, кода для общества проблема подкупа Друзя становится самой больной. Это да, это больная ситуация. Ну а что еще обсуждать-то? А люди так же дерутся из-за «Дау», а люди так же ссорятся на всю жизнь из-за отношения к кинематографу. Ну нет политической повестки, поэтому выясняют отношения из-за рекламы «Рибок» – прости господи, только это я еще не упомянул. Когда это становится поводом для хайпа – это уже действительно, как это ни ужасно, до мышей.

«Посоветуйте, что делать, если обнаружил у себя стокгольмский синдром?» Миша, ваше преимущество в том, что вы это обнаружили. Дело в том, что стокгольмский синдром (в данном случае – положительное отношение к захватчику при наличии общего врага) – это и есть одна из таких важных духовных скреп, как бы так называемой патриотической концепции, которая так навязывается сегодня. Любите эту власть, потому что вместе с ней вы против общего врага. Это и есть эксплуатация стокгольмского синдрома. Если вы это у себя обнаружили – уже полдела, вы это начинаете немножко искоренять, потому что верный диагноз – половина болезни. Надо же просто…

Понимаете, еще одно проявление стокгольмского синдрома – это замечательная такая фраза Гершензона (он очень потом по ней раскаивался), что «благословлять нам надо эту власть, которая одна удерживает нас от гнева народа. Эта власть нас угнетает, а придет народ и вообще нас растерзает». Я понимаю, что одной рукой эта власть вас защищает (формально), создает иллюзия порядка, хотя бы и полицейского, а другой рукой натравливает на вас этот же самый народ. Держит перед народом такой бибабо, показывают интеллигента и говорят: «Вот, вот, пятая колонна». Это очень простая, примитивная разводка. Не может человек всерьез этого принимать. Это тоже стокгольмский синдром, и Гершензон был в свое время тоже ему подвержен.

Хотя сейчас, знаете, я купил на ярмарке интеллектуальной литературы «Non/fiction» книгу переписки Гершензона с женой – ну вот он такой был милый человек! Он совсем не чувствовал стихию. Как ему дорог был семейный мир, уют, порядок, и так это умилительно и трогательно. Даже розановского чувства стихии, в которой он живет, у него, мне кажется, не было. Он слишком был ограничен чувством дома. Он слишком был хороший человек, чтобы понимать, как все на самом деле страшно. Мне кажется, что в воспоминаниях Ходасевича о нем, в воспоминаниях дочери о нем слышна некоторая снисходительность. Слишком был хороший человек, чтобы понимать вот какую вещь, теперь я могу ее наконец сформулировать: больное общество порождает больные этические нормы, нельзя говорить об этических нормах, когда все искривлено. Гершензон пытался быть хорошим человеком в абсолютно искривленной ситуации. Как-то у него это не очень получалось, отсюда же его страшные веховские не скажу заблуждения, а самогипноз.

Гершензон был гениальный текстолог, гениальный пушкинист. Но «Переписка из двух углов» и вообще в целом гершензоновская публицистика, на мой взгляд, изобличает какую-то непоправимую одномерность сознания при глубочайших именно филологических интуициях.

«Правда ли, что Льва Толстого выдвигали на Нобелевскую премию мира?» Голубчик, не было тогда Нобелевской премии мира. Льва Толстого выдвигали просто на Нобелевскую премию, но он сказал, что не хочет.

«Является ли профессор Преображенский трикстером и можно ли в качестве лекции поговорить о сборнике Евтушенко «Строфы века»?» О «Строфах века» мы когда-нибудь поговорим обязательно, потому что Евтушенко как собиратель антологии не менее значителен, чем как поэт. Это пионерский вклад, такие субъективные антологии вообще мало представлены в русской традиции и надо сказать, что вкус у него был безупречный. Что касается Преображенского. Он не трикстер, конечно. Это другой бродячий сюжет, сюжет фаустианский. Главный герой-то ведь на самом деле Борменталь, в котором совершенно отчетлив автопортрет Булгакова. А Преображенский – это такой демиург, то ли бог, то ли дьявол, искуситель. К Преображенскому у Булгакова очень сложное отношение. Преображенский – очень старая священническая фамилия. Это, в общем, понимаете, история о Фаусте-Борментале, который пытается с помощью алхимии сделать гомункулуса, сделать зверя человеком. А Преображенский ему в этом как бы помогает, Борменталь ассистирует, и они вместе создают этого гомункулуса. А потом оказывается, что их способностей недостаточно. Это фаустианская история, поэтому у очень многих возникает соблазн увидеть в Преоображенском воплощение зла, потому что его эксперимент действительно жестокий. Но с другой стороны, булгаковский этот сюжет находится в русле той же самой традиции, как, например, «Остров доктора Моро» Уэллса. Это попытка сделать человека, создать человека из зверя. И получается, что не получается.

Это фаустианская такая история. Фауст ведь тоже не сумел создать Гомункулуса, Гомункулус у него погиб. Считается, что Гомункулус – это Байрон, писал об этом Аникст, Вильмонт писал об этом. Это довольно сложная история, и развитие сюжета зверечеловека – это такое пародийное, в жанре высокой пародии отражение сюжета человекобога. Можно ли создать человека из зверя, и что их отличает. Туда же и Север Гансовский с «Днем гнева», туда же и Беляев с «Человеком-амфибией». Это очень бродячий, очень распространенный сюжет XX века. Естественно, что о нем можно было делать отдельную тему: о том, что для Уэлла доктор Моро – однозначно злодей, потому что он через боль пытается создать человека и через закон, через насилие. А для Булгакова профессор Преображенский все-таки очень обаятельный герой, но у него не вышло, потому что он не бог, хотя он тоже имеет отношение к преображению. Борменталь – это такой Фауст XX века, который оказался в социальном и в религиозном тупике.

Д.Быков: Стокгольмский синдром – это одна из важных духовных скреп, как бы так называемой патриотической концепции

Любопытно, что Житинский в повести «Внук доктора Борменталя» как раз переписал историю, и там единственным приличным человеком оказалась собака. Все остальные оказались мерзавцами. Но это отдельная тема для большой лекции.

Теперь поговорим о Крылове. Нам надо иметь в виду, что Крылов – безнадежно испуганный человек с самого начала. Его журнальная деятельность («Почта духов», «Меркурий») закрылась не потому, что у него было мало подписчиков. 80 подписчиков, да, но это нормальная ситуация, подписчиков вообще было мало. Он существует в самом начале русской журнальной деятельности. Но он безнадежно испугался, когда на его глазах Радищев и Новиков пострадали за свою просветительскую деятельность, за свою журналистику. Крылов же был прирожденный политический журналист.

«Почта духов» почему вызвала такое раздражение у матушки Екатерины? Потому что он, как и большинство русских глубоких сатириков, разоблачает не только тиранию. Применительно к ней тирания – пройденный этап, как и ни Анна Иоанновна, ни Бироновщина. Он разоблачает просвещенную монархию, которая вроде бы косит под просвещение, а на самом деле, остается в пределах моды, французской моды, которая неглубока, которая поверхностна, которая никаких серьезных преобразований не предлагает, это все косметика. «Почта духов» – это разоблачение Екатерининской эпохи и всей ее, прости господи, пошлости. В ней было величие, но в ней была эта пошлость, которая в России всегда сопутствует реформаторству – поверхностному, модному, неглубокому.

«Почта духов», эти «Письма гномов волшебнику Маликульмуку» – это хроники придворных и интеллектуальных мод. И понятное дело, он очень быстро смекнул, что сатира и просвещение в России кончаются вот так, они кончаются судьбой Новикова. После этого он какое-то время пребывал в полной рассеянности, работал домашним учителем; пишут, что совершенно опустился. Потом играл в карты, какой-то огромный куш ему приписывают – чуть ли не 30 тысяч он выиграл, тоже не знаю, насколько это правда. Очень скупые сведения о павловском периоде его жизни. Крылов перешел на басни именно чтобы «гусей не раздразнить», как он высказывался. И крыловские басни во многих отношениях – это хроники сломанного, скомканного, изнасилованного сознания.

Тем не менее замечательная совершенно басня – «Роща и огонь», которая раскрывает обязанности русской революции. Вот есть роща, которая застыла, и есть огонек, который тлеет и говорит: «Я тебя согрею». А вместо того, чтобы согреть, он ее уничтожает. Метафора очень прозрачная, все аллегории очень ясные. Я думаю, что он был искренен очень, когда то писал. Он действительно на всю жизнь перепуганный человек. Обратите внимание, что, хотя он был страшной физической силы (все вспоминают, что в драках «стенка на стенку» он с юности упражнялся, у него пудовые кулаки, у него здоровье было богатырское), он создавал все время этот образ старика, сонливого рохли, обжоры, постоянно сам распространял легенды о собственной лени; о том, что картина у него висит криво и ему лень поправить. Никогда не заботился о собственном костюме, об одежде, демонстративно обливал себя то кофием, то соусом, пеплом посыпал, – это такой образ. Он же слепил Обломова задолго до того, как этот Обломов появился. И в каком-то смысле есть даже версия, что Крылов был одним из прототипов Обломова.

Потому что в литературной среде очень хорошо знали этот образ завсегдатая английского клуба, у которого пятно от головы всегда оставалось на стене, на диване, где он всегда сидел, и там бюст его собирались поставить. Вот этот обжора, лентяй, а он был при этом поэт гениального, острого ума, поразительно точных реакций и великолепного чутья языкового. Он был гений, испуганный гений, которого – правильно совершенно пишет Смирнов-Сокольский, отлично понимая этот психотип – «всю-то жизнь Иван Крылов прожил Нави Волырком, а этом было очень нелегко».

Прибавьте к этому личную историю, довольно печальную, когда из-за денег, точнее, из-за отсутствия их не мог жениться, и зачахла невеста его. По другой версии, она сама ему отказала из-за бедности. Жил, скорее всего, со служанкой собственной и обещал ее ребенку, скорее всего, своему незаконнорожденному, все права на сочинения, дочери и мужу ее. Всю жизнь одинок, дружеский круг был, но это именно круг завсегдатаев обедов. Посмотрите, во всех воспоминаниях о Крылове вы прочтете только о его любви к пирогам, к расстегаям, к отбивным, о его способности съесть подряд два-три обеда и потом еще поужинать. Правда, вкус-то у него был недурной: любимым блюдо у него была стерлядь с желе. Он все разговоры политические всегда переводил вот на это: на собственные чудачества. Действительно, человек, который всю жизнь прожил в образе шута горохового, потому что раз в жизни в молодости навсегда испугался.

Но этот испуг, к счастью, никак не сказался на его великолепных творческих способностях, правда, они перешли в такое чисто условное русло. И то – «…на басни бы налег» – говорит Фамусов в «Горе от ума». – «…Ох! Басни – смерть моя! Насмешки вечные над львами! над орлами». Я бы не сказал, что Крылов явился изобретателем русского басенного стиха, вот этого разностопного разговорного ямба, очень удобного, кстати, очень пластичного. Он появился впервые у Сумарокова в баснях. Сумароков – главный реформатор русского стиха, если на то пошло, главный реформатор русского стиха после Ломоносова. После него мы получили вот этот разноразмерный – от одностопного до шестистопного – удобный ямб. Правда, большинство басен Сумарокова переводные, а у Крылова все-таки процентов на 70 они все-таки свои. И Хемницер, конечно, огромный вклад в это дело внес.

Дмитриев и затем Крылов с помощью замечательного владения народной и разговорной речью довели этот стих до абсолютного совершенства, который потом уже совершенно гениально отточил Грибоедов. Потому что, конечно, Грибоедова не было бы без Крылова. И вся речь «Горя от ума» – это речь крыловская, афористическая, разговорная, с массой словечек и примет. При этом Крылову передан, конечно, прямой привет: «На басни бы налег» – все эти фамусовские упоминания. Есть легенда такая, не легенда, но в любом случае, но я часто встречаю это в мемуарах, что Грибоедов первым Крылову понес читать первые три акта. И думал, что Крылов не прочтет, заснет, поэтому сказал: «Я вам вслух прочту, потому что я должен знать, что вы прочли, услышали». Стал читать ему вслух и видит, что Крылов повесил голову на грудь и содрогается, будто от смеха. Грибоедов думал, что это он от смеха, а потом увидел, что он плачет. Грибоедов спрашивает: «А что вы плачете, Иван Андреевич?» Тот: «Да ведь и я так мог бы! Да ведь меня бы за такое при матушке Екатерине услали бы в Вилюй» (или там еще куда-то).

Вот то, что он плакал, слушая «Горе от ума», – я это очень хорошо понимаю. Ведь он начинал как драматург. «Подщипа» – блистательная комедия. «Пирог» – это ерунда, конечно, чистая, а вот «Подщипа» – гениальная комедия, где «Езон! Так я пойду на гоюбятню сьязю». То, что чувствовал, кем он мог бы стать, что он мог бы сделать, если бы он не задушил по-настоящему эти сценические таланты. Конечно, он и так гениальный баснописец. Но басня – это все-таки жанр рабский, чтобы «гусей не раздразнить».

Главное, что есть в его баснях, и именно поэтому басня служит обязательным пропуском в театральный мир, – это их потрясающая разговорность и интонационное богатство. Я благодаря сынку, который готовился к поступлению в вуз театральный, очень много научился правильно читать. Мне кажется, что в «Волке и ягненке» (Андрюха когда репетировал его, я у него подслушал правильную историю) не надо подчеркивать кровожадность волка. Волк должен быть вкрадчив, понимаете? Волк должен быть современным таким бюрократом. Знаете, как он разговаривает: «Так это был твой брат?» – он почти ласково это говорит.

…«Нет братьев у меня». – «Так это кум иль сват.

И, словом, кто-нибудь из вашего же роду.

Вы сами, ваши псы и ваши пастухи,

Вы все мне зла хотите.

И если можете, то мне всегда вредите,

Но я с тобой за их разведаюсь грехи». –

«Ах, я чем виноват?» – «Молчи! Устал я слушать.

Досуг мне разбирать вины твои, щенок!

Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать». (вот здесь начинается вой)

Сказал и в темный лес ягненка поволок.

Или гениальная совершенно, тоже у сынка подслушал (грех своих хвалить), но чтение «Волка на псарне»:

Волк ночью, думая залезть в овчарню,

Попал на псарню.

(Да, там дальше: «… Пришли с огнем»). И дальше надо тоже подчеркивать вот эту эволюцию (якобы Кутузов это все произносит, когда Наполеон просит мира):

«Ты сер, а я, приятель, сед,

И волчью вашу я (с лукавством) давно натуру знаю;

А потому обычай мой:

С волками иначе не делать мировой,

Как снявши шкуру с них долой».

Вот это такая интонация, которая делает Крылова русским национальным баснописцем, вот этот мгновенный переход от вкрадчивости к кричанию. Ну и конечно, нельзя не пожалеть о горькой и трагической судьбе великого сатирика, но нельзя и не порадоваться тому, какую прекрасную, какую спасительную нишу он для себя нашел. Да, басня – это такой рабский жанр, но и с другой стороны, не будем забывать, что и Христос говорил притчами. Что Эзопова речь, может, теряет в прицельности, но приобретает в многозначности. И чествуя Крылова в день его 250-летия вспомним о нем с глубочайшей благодарностью, потому что так, как он, нашу речь обогатил разве что Пушкин, всегда его чтивший. Вспомните, как Батюшков в своем «Видении на берегах Леты» вспоминал: «Всплыли все» (его творения) в Лете, а потом: «И эхо долго возглашало [глухо повторяло] / под сводом адским: «Здесь Крылов!». Действительно, под сводом адским эхо возглашает его и поныне. Через неделю увидимся, пока.


Напишите нам
echo@echofm.online
Купить мерч «Эха»:

Боитесь пропустить интересное? Подпишитесь на рассылку «Эха»

Это еженедельный дайджест ключевых материалов сайта

© Radio Echo GmbH, 2025