Один - 2018-09-13
Д.Быков
―
Здравствуйте! Продолжаем наши регулярные встречи. Программа «Один», в студии Дмитрий Быков живьем. Масса замечательных вопросов сегодня и про лекцию тоже довольно много предложений. Настойчиво Равиль просит Шергина, и про Шергина я, пожалуй, склонен поговорить в общем советском прошловекового творчества в маске фольклориста, как Бажов, например. На самом деле, это абсолютно оригинальные произведения, которые имеют весьма размытую опору на фольклор. Есть всякие интересные вопросы про Гессе, про Пелевина. Я посмотрю, что будет одолевать, что будет брать вверх в ваших вопросах. Почта по-прежнему dmibykov@yandex.ru.Произошло очень много событий, которые просят прокомментировать, и, вероятно, в ходе разговора я как-то их коснусь. Пока же мне кажется, что мы дожили наконец до ситуации, которую я давно предсказывал. Собственно, она не вчера начала осуществляться. Ситуация, когда абсурд перешел из количества в качество. Я имею в виду и золотовскую дуэль – об этом мы сейчас поговорим, – и сегодняшнее интервью Симоньян с потенциально возможными отравителями Скрипаля. Это все уже действительно означает выход ситуации из-под контроля, то, что она поехала. Мне очень понравилось, что в сети некоторые люди уже написали: «Началось». Действительно, оно началось. Невозможно слишком долго депрофессионализироваться, морально опускаться, интеллектуально деградировать, et cetera. Это привело к некоторому качественному сдвигу, и невозможно этим не умиляться. Поговорим об этом.
Д.Быков: «Зуд седьмого года» – это к сожалению, фальсифицированное общее убеждение
«Какие концепции образа Дон Жуана были у разных авторов в мировой литературе?» Вот понимаете, Елизавета Михайловна Пульхритудова на журфаке, в свое время задала нам вопрос: «Что предопределяет бродячесть сюжета? Почему тот или иной сюжет становится бродячим?» У меня появилась тогда и до сих пор меня занимающая мысль о том, что для этого сюжет должен быть амбивалентен, то есть он должен предполагать вчитываемость различных концепций в одну и ту же сюжетную рамку. Классический пример я тогда, собственно, и рассматривал его, у меня был такой доклад «Три «Крысолова», на сюжете о крысолове. Я рассматривал Грина, Цветаеву и пьесу Слепаковой «Флейтист». Мне кажется, что Крысолов выступает иногда символом добра, иногда – символом зла. А иногда – амбивалентной, как у Цветаевой, музыкой, которая может выступать спасительной, а может, и погубительной. Эта музыка вдохновляет и крыс, которые ради романтических соображений пришли на город, и детей, которые ради таких же романтических соображений – предсказан бунт детей 1968 года – уходят из города в реку.
Это именно предполагает возможность совершенно разных прочтений мифов. Гейне прочел его, в стихотворении «Серые [Бродячие] крысы», и так далее. Так вот, Дон Гуан именно потому стал бродячим сюжетом, потому что он предполагает возможность разных трактовок. Он может быть как у Пушкина, кстати, у Пушкина – самый амбивалентный Дон Жуан, самый разный. С одной стороны, он поэт, сочинивший стихи для своей Лауры. Он – замечательный бретер, дуэлянт, человек отважный. С другой – он циник, развратник, и можно сыграть его и так и сяк. Можно сыграть его поэтом, как Высоцкий, который увлекается и сам верит, что он любит впервые, любит, как в последний раз. Это распространенная трактовка. А можно сыграть его – такого я не видел ни разу, я все мечтаю поставить такого «Дон Жуана», – омерзительным развратником, которого очень возбуждает идея заняться сексом при трупе, при Доне Карлосе. И Лаура ему как раз говорит с явным подмигиванием, таким: «Постой! При мертвом? Что нам делать с ним?» Я и Лауру хотел видеть толстой, вульгарной, – как Нана. Понимаете, Нана – она хотя и красавица, но это разлагающаяся Венера, что и подчеркивает Золя все время. Символ жирной грязи, окутывающей Париж.
Мне кажется, что Дон Жуан Фриша в пьесе «Дон Жуан, или Любовь к геометрии» несколько сродни Казанове в фильме Феллини, потому что там все заставляют Дон Жуана (в данном случае, Казанову) беспрерывно заниматься любовью, ему это надоело. У него есть идеи государственного устройства, а он обязан постоянно соответствовать своему имиджу, который самому ему глубочайшим образом противен. Я, кстати, «Казанову» люблю больше всего из позднего Феллини, даже больше, чем «Корабль плывет», потому что когда его привезли в Москву и показывали три дня в МДМ, я три дня подряд ходил его смотреть, будучи совершенно потрясен этим произведением.
«Дон Жуан, или Любовь к геометрии» – это история о том, как, собственно, Дон Жуан любит совсем другое, совсем не секс, а интересуют его гораздо более серьезные вещи – великие абстракции, но приходится ему соответствовать имиджу. Была пьеса «Донья Жуанито», не помню, чья. «Дон Жуан» Мольера – ясно, совершенно отвратительный и растленный тип. «Дон Жуан» Байрона – революционер, скептик и при этом уже пошляк. Это такой вырождающийся Чайльд-Гарольд, и Байрон чувствует это вырождение. Поэтому его поэма, роман в стихах, откровенно насмешлива и мизантропична. То есть сама амбивалентность этого образа предполагает возможность бесконечного варьирования сюжета, и для меня, все-таки, он прежде всего отвратителен. Как и для Мериме в «Душах чистилища», хотя в «Душах чистилища», если помните, рассматривается как раз вариант, что Дон Жуан был великим праведником, который так сильно каялся в своих, собственно, немногочисленных грехах, что он предложил, попросил похоронить его у входа в церковь, чтобы каждый входящий попирал его ногами. То есть великим грешником назвал себя он сам, в реальности он был довольно скучным человеком, таким, я бы сказал, аскетом. Версия довольно элегантная. Кстати говоря, очень симпатичная история про Дон Жуана есть в одной из семидесятнических пьес Радзинского, где Дон Жуан – как раз романтический, трагический, высокий характер, попавший в советский быт, и там жесточайшим образом обруганный и низведенный.
Д.Быков: Я считаю, что это лучший роман Стайрон
«Пара слов о «Set This House on Fire» Стайрона. Какую роль играет сюжетная линия Ди Лието, который постоянно попадает в аварии, намек ли это на абсурдизм? Каким писательским талантом нужно обладать, чтобы написать «Сойди во тьму» в 26 лет?»
«Lie Down in Darkness» – классический роман очень молодого автора, и Стайрон там еще и претенциозен, и многословен, и похож немножко на героя «Выбора Софи» – начинающего писателя, который затеял амбициозную книгу, где, как и всегда, дебютант надеется дать ответ на все мировые вопросы. Если говорить о «Set This House on Fire», то есть, как он у нас называется в блистательном голышевском переводе, «И поджег этот дом». Мне представляется, что Ди Лието – не символ абсурда. Это такой чудак, который постоянно попадает в автокатастрофы, вообще, во все катастрофы. Ломает ключицу там в начале уже, один глаз у него. И в финале, когда после произошедших в роман бурь убийств, изнасилований и прочих ужасов, приходит последнее письмо, там сообщают, что «Ди Лието опять загремел в больницу, но он уже поправляется и, видимо, переживет нас всех».
Это придает роману – а я считаю, что это лучший роман Стайрона – своеобразный музыкальный смысл, как ни странно, придает ему некоторый объем. В каком смысле? Есть герои трагедии, великой страсти, настоящие мерзавцы, как Касс Кинсолвинг. Касс – он даже не мерзавец, а жертва, жертва такого распада. Мерзавец там Мейсон, но и Мейсон оказывается в конце концов не виноват. Франческу он изнасиловал, но убил ее не он. Ее убил Саверио. Я не буду пересказывать сюжет, но, в общем, грубо говоря: есть великие страдальцы вроде Касса, великие праведники вроде Поппи, великие мыслители вроде Леверетта, повествователя. И великие грешники, условно говоря, вроде Касса. Есть слепая, тупая сила судьбы, персонифицировавшаяся в этом уроде, который, испугавшись ночью, убил Франческу, убил совершенно случайно, без всякого умысла. Не случайно он – слабоумный. Тот, который влюблен в Манджиамеле, помните, он говорит: «Как бы сладко ей натянуть», и так далее. Он – такая тупая, слепая, безумная сила судьбы, которая вертит людьми. А есть герои вроде Ди Лието – это обычные банальные неудачники. Вот этот мир великих страстей, и на их фоне маленьких, комических неудач – он и создает объемную картину мира и у Стайрона.
Есть великие преступления, условно говоря, великая любовь, как у Касса к Франческе, великие страсти. А есть проклятая свинья жизни, как это называли Стругацкие. Вот это такая мелодика романа, создающая его второе дно, его тень. Потому что объем всегда создается наличием нескольких пластов повествования, нескольких миров, в которых происходит действие. Надо сказать, что, как и всякий великий роман, «И поджег этот дом» разворачивает в трех планах свою панораму. Первый план – это американские воспоминания героев, это воспоминания Касса о своем грехопадении с этой девочкой, распространяющей религиозные брошюры. Помните, там «с пятнышком горчицы на губе». Это воспоминания Леверетта о знакомстве с Мейсоном. Это их общий, если угодно, американский бэкграунд. Второе – это то, что произошло в Самбуко. Это итальянская часть: кинозвезды, та же Манджиамеле, тусовка. А третье – это то будущее, в котором оказались герои, в котором Касс, нашедшийся, рассказывает Леверетту, как все было на самом деле.
Вы знаете, конечно, что это любимый прием Стайрона: когда берется факт, сначала излагается фантастическая его версия, потом – скандальная его версия, потом – реальная. Это заимствовано им, конечно, у Акутагавы из «Чащи», но, собственно, все свои романы он построил по этому принципу и блистательно развил прием. Надо сказать, что и «Признания Ната Тернера», «The Confessions of Nat Turner», построены точно так же. Потому что там история гибели этой белой излагается сначала так, потом этак. Он все время срывает разные покровы с истории, и таким же образом построен «Выбор Софи», где сначала история Софи и история ее безумного несчастного любовника рассказана так, потом сяк, а потом мы наконец узнаем правду, самую ужасную. Он действительно снимает все больше и больше покровов с реальности, одного не могу ему простить: Натан – бесконечно обаятельный персонаж. Я был страшно разочарован, узнав, что он не просто безумен, а что он полный, настоящий, клинический сумасшедший, а не прост невротик, каким мы его видим в начале.
Там просто, мне, кажется, глубина продумывания, невероятная тонкость, просчитывания всех ходов, – они истощили Стайрона, и я думаю, что его депрессия случилась просто от переутомления. Написать пять таких романов, и на каждый потратить семь-восемь лет, конечно, к шестидесяти годам остаешься в глубочайшей депрессии, из которой он тоже сумел сделать великую прозу, вот эту «Зримую тьму». Которая сделала его, как ни странно, самым читаемым американским писателем сегодня в России. «Visible Darkness», потому что она же для всех служит не скажу лечением от депрессии – депрессию, к сожалению, не вылечишь чтением, – но, скорее, мотивацией, что этим нужно серьезно заниматься. Что с этим нельзя жить. Понимаете, как Блок жил с хроническим тонзиллитом, а в конце концов умер от эндокардита, потому что копилась эта инфекция, а на почве истощения взорвалась.
Д.Быков: Длить надоевшие отношения – это значит поселять в себе воспалительный процесс
Точно так же, по всей вероятности, Стайрон всю жизнь жил с депрессией, пока она не перешла в клиническую стадию. Он научил нас всех вовремя обращать внимание на такого рода проблемы. Там у него, кстати, хорошая главка о Маяковском. А так, конечно, «И поджег этот дом» – лучший его роман.
«Присуще ли человеку переживать зуд седьмого года, возможно ли это как-то обойти. У меня не получилось. Как раз отношения на восьмом году, я понимаю, что продолжать их нет мочи». Илюша, «зуд седьмого года» – это такое же общее место, и такое же, к сожалению, фальсифицированное общее убеждение, основанное на сплетнях и художественных допущениях, как и кризис среднего возраста. Кризис среднего возраста выдумали, чтобы иметь такое высокое, лестное объяснение для своих настроений и недовольств. Точно так же – зуд седьмого года. Недовольство партнером и чувство бесперспективности отношений можно переживать и на первом году, и на пятом, и на двадцать пятом, но это совершенно безотносительно к реальной степени вашей психической усталости.
Что я могу посоветовать в таких ситуациях? Во-первых, как говорила в таких случаях Ахматова, «я всегда за развод». Длить надоевшие отношения – это значит поселять в себе все тот же воспалительный процесс, который рано или поздно рванет, и ничего хорошего из этого не получится. Равным образом, мне кажется, если вы не видите перспективы в работе, надо менять работу. Понимаете, какая вещь? Это всякий раз довольно больно говорить, потому что люди рвут, как-то меняют свою жизнь, и ты оказываешь виноват. Но совет можно дать один. Мамут мне рассказывал как-то в интервью. Он хотел получить бизнес-совет у Абрамовича. И Абрамович все время куда-то уходил от разговора. Наконец, он поймал его где-то в лифте, чтобы ему некуда было бежать, и говорит: «Как мне поступить?» Он: «Ты вообще представляешь, чем все это кончится?» – «Что, сделка?» – «Нет, вообще, все это, вся твоя жизнь?» – «Нет, ну как, представляю». – «Вот исходя из этого и действуй».
Вот это замечательная мысль, мне кажется, что вообще Абрамович – человек замечательных формулировок. Я его как-то спросил однажды на Чукотке: «Как он собирается поддерживать чукотскую промышленность?» Он ответил: «Бессмысленно поддерживать то, что не стоит само». Я не согласен с этой мыслью, только это и осмысленно, но как формула – это забавно. И вот здесь мне кажется очень точной мысль, что надо действовать исходя из того, что вы будете умирать. И умирая, вы будете жалеть о том, чего вы не сделали. Чего бояться-то? Конец один, и этот конец известен. Правда, одни будут умирать под забором, а другие в собственной постели, а третьи, возможно, на троне. Но, смею вас уверить, процесс от этого не меняется. Даже если душа бессмертна, земная карьера заканчивается. Или, по крайней мере, прерывается. Поэтому, мне кажется, длить бессмысленное занятие не имеет смысла. Простите за тавтологию. У Ямамото Цунэтомо, моего любимого автора, в «Хагакурэ», сказано: «Жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее на неприятные вещи». Это – истинная основа самурайского мировоззрения.
«Что вы думаете о Пушкине как о редакторе журнала? Что он успел?» Андрей, тут интересно. Есть две концепции пушкинского редакторства, но у нас, к сожалению, слишком мало материала на шесть номеров «Современника», им частично собранных. Всего лишь четыре он успел выпустить. Всего год его собственно редакторской работы, если считать подготовительный период, то полтора. Одни считают, что «Современник» был полностью неудачным проектом, который заиграл какими-то красками только с появлением в нем Некрасова в 1847 году. Плетнев поддерживал его существование еле-еле, оно тлело. Но видите ли? Пушкин действительно терял подписчиков. Их было в хорошее время шестьсот, потом оно спустилось, насколько я помню, до трехсот шестидесяти. Я точно не помню этих цифр, но есть одна из последних пушкинских заметок для «Современника» – заметка об утрате, о потере адреса подписчика из Торжка. И он просит его еще раз прислать.
Понимаете, так жалко думать о том, что Пушкину был дорог каждый подписчик «Современника», потому что это были какие-то копейки… Не такие уж и копейки, по тем временам, которые он намеревался таким образом собрать. Интересно было бы, кстати, проследить адрес, найти этого подписчика из Торжка. Кто в Торжке – он не был, конечно, так провинциален, как сегодня, все-таки был известен, как столица золотого шитья и пожарских котлет, но, конечно, это далеко не духовный центр. И очень интересно, кто выписывал в Торжке современник? Как коммерческий проект – это была полная неудача. Как потенциальное место для публикации собственных текстов, в частности, «Капитанской дочки», – это неплохая история. Синявский же сказал Розановой: «Нам нужен свой журнал, потому что больше нас никто печатать не будет».
Пушкин находился в изоляции – что мы будем прятаться от этого факта? Он графу Владимиру Соллогубу говорил, что, мол, надо в оппозицию уходить. «Так ведь уже нет оппозиции» – пытался ему Соллогуб объяснить. Бешенство и одиночество Пушкина в эти минуты очень понятно. «Современник» планировался как собственная трибуна, другой-то не было. Вот вторая версия, которая как раз предполагает, что Пушкин опередил свое время, но задумал весьма талантливый и перспективный проект – она сводится к тому, что в условиях реакции (а реакция зашла к тому времени очень глубоко и переходит постепенно в стагнацию полную), нет никакого другого выхода, кроме как просвещать, во-первых. И объединять все умственные силы.
Наверное, Пушкин делал консервативный журнал. Но при этом он же предполагал пригласить Белинского, который, несмотря на свою нередкую, молодую и задорную ругань, даже в адрес самого Пушкина, о «Современнике» отозвался довольно скептически, похвалив только «Путешествие в Арзрум». Там сказано у него, что «…есть такие, которые ничего не умеют делать плохо, вот и Пушкин из их числа. Но «Путешествие в Арзурм» ничем особенным не значительно». Так вот, невзирая на резкость и вспыльчивость молодого Белинского, Александр Сергеевич планировал позвать его в журнал. Он только говорил, что «… статьям господина Б. не достает обдуманности». Хотелось бы более обдуманности. Вопрос о том, в какой степени он собирался регулярно привлекать Гоголя как критика журнального, обсуждаем, но Гоголя он печатал. Он – я уверен – печатал бы и Лермонтова, и Краевский его, конечно, не удержал.
У меня есть ощущение, что «Современник» был задуман как энциклопедический проект, собирающий, объединяющий вокруг Пушкина всех сколько-нибудь одаренных и думающих людей. Ну напечатал же он Тютчева – «Стихотворения, присланные из Германии». Соответственно, я думаю, что это был бы такой энциклопедический, объединительный, гуманистический орган, и ничего, кроме просвещения – когда у тебя настолько связаны руки, – наверное, делать нельзя. По-разному, вообще, я сложно отношусь к концепции толстого журнала российского. Я вовсе не думаю, что толстый журнал – это такой абсолютный оплот добра и красоты. Но были в России ситуации, когда кроме толстого журнала, ничего не имеет смысла, поэтому, я подозреваю, «Современник» был не худшим вариантом. Думаю, что Пушкин как редактор журнала – это в каком-то смысле страшно опережающий свое время проект Твардовского во главе «Нового мира». А вообще, большому поэту в силу такой гармоничности его мирочувствования, мировоззрения, редактировать толстый журнал правильно. Это не значит, что я себя продвигаю на эту должность, я уже говорил о том, что руководство какими-то проектами, кроме очень локальных, романных, и так далее, я на себя брать не буду в ближайшее время.
Я получил порядка шестидесяти, пятьдесят семь, если быть уж совсем занудой, романных фрагментов. Из них три мне подошли. Это не потому, что все написали плохо. Примерно половина – трэш абсолютный, я из этого исходил. Другая половина – это очень качественно написано, слишком качественно, но мне нужна динамика в этом романе. Помню, как Владимир Новиков все время нам повторял тыняновскую формулу: «Литература – это динамическая речевая конструкция». Нужно больше динамики. Если вы умеете что-то хорошо описывать, то ради бога. Вот приехал Франк Тилье в Ленинград, в Питер, я вчера его интервьюировал там. Очень интересный человек, и романы его интересные, в особенности, «Страх» или «Красный пояс» – очаровательный писатель. Но он хороший рассказчик, хорошо говорит. И вот я его спросил, по-английски мы разговаривали, частично нам переводчица помогла: «Что интересно?» И он сказал, что только темпом можно удержать современного читателя, только бешеным ритмом. Я говорю: «Ну а как же еда и секс?» Он говорит: «Я с ужасом замечаю, что моим героям некогда заняться едой и сексом, они постоянно путешествуют. Это единственное, чем я могу удержать читателя». Ритм. Тот, кто владеет ритмом, владеет миром. Эта его формула мне тоже очень понравилась.
Я боюсь, что ритмом не владеет большинство авторов – ну, из мне приславших. Три фрагмента – да, замечательные. Я разослал письма, кто еще не получал, напишу, но три мне очень подошли. С тремя я буду работать. Соответственно, пока отпадает необходимость в помещении, потому что не так много участников проекта, чтобы не собираться в рюмочной иногда или в Тургеневской библиотеке. Тем, кто предложил помещение, мое душевное спасибо.
«Ситуация с вызовом на дуэль Навального Золотовым дает ссылки к литературе XIX века. С какими бы литературными героями вы сравнили участников этого баттла?» Здесь два аспекта. Первый – вот я как раз вчера встречался с Кушнером, одним из, наверное, самых приятных в моей жизни собеседников, самых умных. И он поразительно четко и точно реагирует на все. И он сказал, что уже начиная с Чехова, дуэльная традиция является объектом жесточайшего пересмеивания. Собственно, я бы даже сказал, начиная с Тургенева, с «Отцов и детей», где в ляжку стреляют Павлу Петровичу. «Экую мы разыграли комедию», – думает Базаров после объяснения.
Понимаете, дуэль не просто предрассудок. Предрассудок, со смешной нотой, она и у Балаяна в «Талисмане» [«Храни меня, мой талисман»], и так далее. Дуэль, в принципе, смешна уже в одноименной повести Чехова и довольно глупа в «Трех сестрах», хотя и кончается для Тузенбаха трагически. Но это – не главное в ситуации с Золотовым и Навальным. А типологически мы ее рассмотрим через три минуты.
[РЕКЛАМА]
Д. Быков
―
Ну что же, продолжаем разговор. Так вот, возвращаясь к типологии дуэлей, здесь уже все серьезно. Дуэль в русской литературе имеет темпоральное, временное значение, она всегда обозначает барьер между старым и новым, в этом смысле большинство русских дуэлей, как я уже говорил, – это дуэль между сверх человеком и не скажу недочеловеком, а лишним человеком. Условно говоря, лишний – Онегин, и бесконечно одаренный, по мысли Пушкина, очень перспективный молодой Ленский. Сверхчеловек Печорин и лишний Грушницкий. Сверхчеловек Базаров и лишний человек Павел Петрович. Дуэль в этом смысле между Золотовым и Навальным – дуэль пока идеологическая, а там как бог даст, посмотрим – является типологически некоторым повторением ситуации с Павлом Петровичем и Базаровым. Причем вызов на дуэль в данном случае, как и в случае с Павлом Петровичем, исходит от представителя отживающего, архаического поколения. Это, конечно, последнее из страданий, говоря по-пушкински.
Д.Быков: Люди рвут, как-то меняют свою жизнь, и ты оказываешь виноват
Насколько это получится кроваво – Чехов уже показал, что в дуэли между старым и новым, условно говоря, между вымирающим типом Лаевского и нарождающимся фашистиком фон Кореном – потом, кстати говоря, современные неофашисты будут повторять абсолютно фон кореновскую риторику, – в этом противоречии нет прямого разрешения, нет выхода. Дьякон спасает ситуацию. Вот эту ситуацию мог бы спасти дьякон, если бы он был. Но я не вижу среди современных религиозных деятелей, кроме, разве что, Андрея Кураева, человека с таким веселым, чистым, может быть, несколько честертоновским мировоззрением. Вот может быть кто-то типологически готов был разрешить конфликт по-дьяконски. А так очень сложно, очень трудно себе представить эту коллизию. Развитие ее для меня очевидно: это ситуация, когда мертвый хватает живого. Это отмирающее поколение, и отмирающий тип государственного деятеля пытается как-то утвердить себя в борьбе с пугающей новизной.
Но, с моей точки зрения, Золотов не является инициатором этой дуэли. Мне кажется, что некто вышестоящий – не будем называть имен, хотя, вероятнее всего, это был Президент России Путин, просто на жалобу Золотова (а Золотов, скорее всего, пожаловался), сказал ему: «А что же ты сам не защитишь свою честь? А ну покажи ему». И Золотов показал. Мне кажется, без верховной санкции такие вещи не делаются. Но то, как абсурдно, как трагикомично, как лексически неровно и бесстильно это вышло; то, каким провалом это обернулось, в какой фарс это превратилось, и какие дуэли ему уже назначают: то на плавание, то на мясорубках, то на IQ, и так далее, – это, по-моему, лишний показатель того, что все вышло из-под контроля. Стиль явственно вырождается.
То, что Владимир Путин дал своим подчиненным, в частности, гипотетическим отравителям, возможность полностью провалиться и решил от них дистанцироваться, – мы знаем, что верховные властители России иногда так поступают, чтобы сохранить себя и сдать весь балласт. Либо это показатель того, что стиль путинской эпохи, и всегда, прямо скажем, не блестящий, пришел в полный упадок. То поднимались с колен, говорили мюнхенские речи, пугали весь мир новым ядерным оружием, не имеющим аналога, нападали на Украину, отхватывали территории; то постепенно начали выгонять экспертов из студии – не будем делать пиар этому человеку, – и так далее. Это все стыдно. Это было грозно, отвратительно, а стало смешно. Вот это некоторый качественный переход. И главное, конечно, сугубый непрофессионализм всех этих шоу.
Я только не очень могу понять, почему в этом хочет участвовать Симоньян, но мне показалось, что ее поставили перед этим фактом, ее выбрали как рупор, и сама она пытается дистанцироваться от этой ситуации, о чем уже многие написали. Я, кстати, абсолютно убежден – вот я для «Сноба» вызывался об этом писать, они спросили: «Какой аспект тебе интереснее всего для реакции?» Я сказал: «Мне интереснее было бы написать о Симоньян». Она человек, как мне кажется, явно неглупый и чудовищно нечистоплотный в данном случае, в средствах. У нее есть и ум, и талант, и некоторая энергия, и даже какое-то обаяние цинизма, и чудовищная этическая неразобрчивость. Мне кажется, что это делает ее в каком-то смысле таким человеком 20-х годов, но ведь судьба человека 20-х годов трагична. Надо об этом постоянно думать. Мне жалко ужасно, что пропадают такие таланты. Мне и Лесина было жалко, человека одаренного, не лишенного принципов, не лишенного даже какой-то человечности, своеобразно понятой. В нем были пороки, но эти пороки тоже были продолжением человеческого. И вот Симоньян как продолжатель дела Лесина, вызывает у меня в этой ситуации сочувствие. И насмешку, и ужас, но в наибольшей степени – сочувствие. Потому что, может быть, она тоже принадлежит к выпускникам журфака. Как мне представляется. А здесь у меня есть какое-то корпоративное, что ли, сострадание.
Это, еще раз говорю, не отменяет моего омерзения к ситуации в целом, духу этой эпохи в целом. Понимаете, это не значит, что я хотел бы видеть дух этой эпохи беспримесно грозным, величественным, трагическим, и так далее. Нет. Понимаете, что в этой ситуации забавно, забавно и поучительно. Если бы наши оппоненты из государственно-лоялисткого, из консервативного лагеря сами демонстрировали хоть какие-то добродетели: ум, талант, стратегическое мышление, обаяние, если угодно, такое очарование зла, – можно было сказать, по крайней мере: «Да, у нас не вышло, попробуйте вы». Но они до такой степени растленны, беспринципны, корыстны, разобщены и – главное – совершенно интеллектуально стремятся к нулю, что возникает какой-то тупик, ощущение полной бесперспективности. Те попробовали – не вышло, эти попробовали – не вышло, а эти пробуют сейчас – и вообще позорище. Уж им-то бы молчать про 90-е годы, они в такой позор, в такой смех, в такое измывательство загнали страну, что это им долго еще будет припоминаться. Им глаза нельзя будет поднять. Хотя они, конечно, люди совершенно бесстыжие.
Но есть ощущение, которые выразил замечательно Горин: «Фашизм в России, конечно, не пройдет, но это потому, что в России ничего не проходит». И когда смотришь на этих горе-вояк или вооруженных гопников, или косящих под гейскую эстетскую парочку фитнес-мастеров, – это, конечно, страшное зрелище. Прежде всего эстетически страшное.
«Как найти силы Ставрогину для духовного перерождения?» Сережа, через странную вещь это шло у Достоевского, через публичное покаяние и вообще через публичность. Собственно, возрождение Ставрогина начинается с того, что он свою исповедь показал Тихону. Что он публично высказался о своей греховности, прямо скажем, о своем падении. Потому что растление ребенка и доведение его до самоубийства – это грех непрощаемый. И Матреша пришла из «Преступления и наказания», когда Свидригайлов принял решение о самоубийстве именно после того, как ему приснился сон о растлении ребенка. Он увидел свою душу: душа, девочка, евангельский символ, талифа-куми, очень часто у Достоевского – девочка. И то, что ребенка растлил Ставрогин – это, если угодно, он растлил свою душу. Ему спасения нет. Но если он публично, перед всеми покается – возможно возрождение.
Помните, как Порфирий Петрович говорит Раскольникову: «Встаньте солнцем, и все вас увидят». Надо, чтобы все увидели. Вот это такой странный извод покаяния, который у Достоевского – устойчивый, инвариантный мотив. Во-первых, желание пострадать за чужие грехи, как у Мити Карамазова, как у Николки в «Преступлении и наказании», а во-вторых, это мотив публичной исповеди. Скажем, именно через обращение публичное к людям, через предельно откровенный рассказ о себе, становится человеком Аркадий Долгоруков в «Подростке». Именно через публичное покаяние и через покаяние перед Соней приходит в себя Раскольников. Рогожин кается перед Мышкиным, в обоих случаях исповедником выступает такой полусвятой, полуидиот, но это, все-таки, такая, по Достоевскому, святость. Так что через публичность, через обращение к миллионам. Или хотя бы к одному.
«Почему в романе Капоте «Хладнокровное убийство» автор описывает главных героев – убийц, их жизнь, поступки и переживания с чувством уважительной интонации. Да и все прочие персонажи описаны сочувственно-уважительным тоном, ведь по сюжету ничего к этому не располагает, да и в реальности, думаю, что тоже»
Видите, это очень правильно подмечено, но я бы не сказал, что это тон сочувственно-уважительный. Это тон холодно-блестящий, равнодушный. Капоте жалеет мало кого, он жалеет только лошадь, которую там выставляют на торги. Помните, лошадь, принадлежащая этой фермерской семье. Несчастная, старая, толстая лошадь, которую в конце продали за сто долларов. Он жалеет Клаттеров, конечно же. Хотя Клаттеры вышли у него похожими на героев американской готики. Но в чем проблема, собственно, романа? Там все описаны одинаковым, холодно-блестящим – то, что вам кажется сочувственно-уважительным – объективистским стилем. И вот этот стиль и есть главный герой романа. Это холодный блеск жизни, которая универсальна, которая вмещает в себя все и которая беспощадна.
Капоте, пытаясь понять человека, обратился к новому журнализму и именно с помощью нового журнализма попытался вскрыть вот этот новый типаж людей, которые убили Клаттеров ради сорока долларов. Убили семью из четырех человек и ничего не сумели с этого взять. Тут есть психологический феномен – тайна. И его способности психолога здесь пасуют. Он именно с холодной объективностью описывает эту ситуацию, потому что литература не может влезть в шкуру этих людей. Журналистика может описать это. И поэтому роман написан тоном внимательного, сочувствующего. Да, сострадательного, да, журналиста. Всех жалко, и все ужасны. Вот это такой ответ Капоте на нарастающий абсурд мира, на нарастающий кризис, в том числе и американской жизни. На вырвавшиеся какие-то подземные, хтонические силы, которые ее разрушают. Эти силы были там всегда.
«В конце фильма «О бедном гусаре замолвите слово», герои, обращаясь к зрителям, рассказывают о своем будущем, в котором они все погибают. Для чего Горин это придумал?» Потому что все погибают. Потому что это и есть главное содержание жизни, «все сводится к одному сюжету: было и нету», – писал один поэт. Если говорить о самом приеме, то погибают, в общем, не все. Мерзляев, он же Мерзяев, он остается бессмертен, просто потомкам достается редуцированная фамилия. Вместо Мерзляева он становится Мерзяевым. И это очень тонкий горинский намек: все, кто хочет подморозить Россию, заканчивают мерзостью. Вообще ретроспектива «что случилось с героями?» – довольно сильный эмоциональный ход. Мне кажется, что «О бедном гусаре…» – фильм, который к концу набирает эмоцию, и сделан замечательно. Я, во всяком случае, его пересматриваю со слезами. Мне при первом просмотре трагизм и фарс показались несколько несбалансированными, но потом я пришел к выводу, что это один из рязановских шедевров, безусловно.
«В некоторых советских произведениях мальчики-друзья, влюбленные в одну девочку, договариваются между собой, что будут игнорировать объект любви ради сохранения мужской дружбы. Возможна ли такая ситуация в современном мире?» Ну, наверное, возможна, особенно если эти мальчики имеют, скажем так, модные и прогрессивные сегодня тенденции к однополой любви. Но если говорить совсем серьезно, то это ситуация идиотская. Потому что вот эта фетишизация мужской дружбы и отречение от любви ради нее – мне это кажется какой-то дикой фальшивкой. «И если случится, что он влюблен, а я на его пути, уйду с дороги, третий должен уйти». А с какой же это стати он должен уйти, если девушка любит его? Только чтобы сделать ее несчастной с другом? И неслучайно автор этого текста, Поженян, по-моему, такой, может быть, и замечательный по-своему, но довольно ходульный поэт, по крайней мере, в некоторых своих произведениях. Человек он, наверное, был героический.
Что касается самой коллизии, когда двое мужчин, чтобы не утратить дружбы, одновременно отказываются от женщины, – мне эта коллизия представляется дутой, фальшивой, патетической и пошлой. Простите еще раз.
«Расскажите о переводчиках зарубежной фантастики в Советском Союзе». Я их очень мало знаю. Я знаю, что Стругацкие под псевдонимом (в основном, конечно, Аркадий Натанович) перевели «День Триффидов», Душенко переводил Лема, Ариадна Громова переводила, сама замечательный фантаст, польскую фантастику. Но проблемой перевода фантастики я никогда не занимался. Кто переводил Брэдбери, кто переводил Азимова, Кларка, – я понятия не имею, и я как-то не очень знаком с советской школой перевода. Я знаю, что Голышев – блестящий переводчик, уже сегодня упомянутый. Я знаю, что Рита Райт-Ковалева – мастер, и дочка ее тоже, но говорить конкретно о переводчиках фантастики я не готов, и мне кажется, что это дело двадцать пятое, простите меня. Вот я знаю, что лучшие переводы «Муми-троллей» сделал Владимир Смирнов, однокурсник, кстати, Ивана Киуру, тоже переводчика с финского и шведкого. Иван Семенович – муж Новеллы Матвеевой, я поэтому от него многое знал про Смирнова. И Трауберг мне о нем рассказывала, самая гениальная переводчица, что «Володя Смирнов очень похож на Муми-тролля». А так я переводами как жанром, к сожалению, совсем не увлекаюсь. Хотя сам переводил.
«В прошлой передаче вы говорили, что Голливуд примирил коммерциализацию и высокое искусство. Можете рассказать, на примере каких работ это произошло». Открываете в Википедии статью «Новый Голливуд» и все читаете. Видите, я впервые о Новом Голливуде как о художественном явлении, которое сегодня вдохновляет миллионы, услышал – вы не поверите – довольно поздно. Приезжал Гор Вербински, мой любимый американский режиссер: «Пираты», «Звонок», «The Weather Man», и так далее. Я, кстати, люблю, «Лекарство от здоровья» – по-моему, блестящая картина. А уж как я люблю этого «Одинокого рейнджера», оболганного в критике… Нет, Гор, что и говорить, номер один.
И когда я его интервьюировал, он мне сказал, что его идеал – это Новый Голливуд. Я говорю: «Хорошо, а как вы датируете: с чего начинается Новый Голливуд?» Он сказал совершенно точно: с «Беспечного ездока», «Easy Rider». Может быть, раньше, потому что в Википедии указано, что отмена кодекса Хенса, появление независимых молодых режиссеров, смена механизма финансирования, отмена некоторых цензурных ограничений. Там это датируется 1967 годом. Но если говорить серьезно, то для меня и Полански уже представитель Нового Голливуда, потому что он в «Ребенке Розмари» доказал, что возможен умный и точный триллер, и триллер метафорического значения.
Видите ли, какие это имена? Это, прежде всего, почему-то считается, что это Уолтмен, хотя я никогда не понимал, в чем величие Роберта Олтмена конкретно. Говорят, стиль. Я в стиле мало что понимаю. Мне Кубрик нравится гораздо больше, но вот говорят Олтмен – давайте считать, что Олтмен, «Госфорд-Парк», и все такое. Еще, разумеется, фильм «Однажды душной ночью» [«Душной южной ночью»], забыл я, кто его сделал. Любимый фильм Вербински, кстати. Естественно, что «Китайский квартал» того же Полански. Форман, да. Скорсезе, конечно, и Коппола считается тоже; в особенности, «Разговор» – сравнительно малобюджетный, по сравнению, скажем, с «Апокалипсисом». Это такое умение сочетать голливудский размах с масштабными проблемами и художественным поиском. Вот это Новый Голливуд, Голливуд 70-х годов.
Знаю ли я сейчас такие примеры? Очень трудно сказать. Вот Вербински, по-моему, интеллектуал. Во всяком случае, он сам говорит, что фильмов – однодневок старается не делать и старается насытить каждую картину, как булку – изюмом, какими-то современными важными аллюзиями, намеками. Я помню, как он мне расписывал вот эти тайные намеки в «Одиноком рейнджере», и так далее. Наверное, можно сказать, что британец Алан Паркер работал в том же духе, скажем, в «Сердце Ангела». Из актеров – это Николсон, де Ниро, Аль Пачино, Микки Рурк, Джонни Депп молодой, и так далее. То есть это возрождение Голливуда за счет молодой крови. Не в последнюю очередь для этого возрождения много сделали Коэны, а еще, рискну сказать, что «Мирамакс» в целом, и, конечно, братья Вайнштейны, которые теперь так ужасно поплатились за свою влиятельность и неумение ею распорядиться, за свой харрасмент и за прочие дела. Но Харви Вайнштейна можно там любить или ненавидеть, защищать или проклинать, – я не хочу добавлять свою каплю керосина в этот пожар. Но то, что «Мирамакс» продолжал лучшие традиции Нового Голливуда и совмещал зрелищность с интеллектуальным продуктом, с интеллектуальным контентом, что благодаря этому состоялся Тарантино, – о чем говорить, по-моему, это совершенно очевидно. Хотя я далеко не фан Тарантино, и это, уж по-моему, скорее вырождение. Но вот Новый Голливуд – это такая история.
«Генерал Росгвардии, наводившей верный ужас на прогрессивную общественность, совершил каминг-аут и оказался персонажем фильма «День выборов», с той лишь разницей, что у «Квартета И» в исполнении Кортнева он вышел колоритнее, смешнее и талантливее. Зачем же так разменивать рубль по копейкам?»
Сандро, видите, Господь ничего не делает просто так. Он хочет, чтобы мы не боялись. Ну надоело Господу иметь дело с трусами, с крысиным, гнилым, таким болотистым населением. Ему хочется более зернистую, более кристаллическую структуру. И в этом смысле, мне кажется, произошедший каминг-аут очень полезен. Вот вы спрашиваете: «Неужели они там глупы?» Я не уверен, но такое допущение многих заставить перестать трястись, или, условно говоря, начать трястись от смеха. Потому что слишком бояться, слишком серьезно относиться к власти? Ребята, ну это смешно, хватит. Давайте уже как-то научимся критически относиться к глупостям, к стилистическим каким-то огрехам… Если уж мы не можем добиться сколько-нибудь этически цельного мировоззрения: что убивать не хорошо, что воровать не хорошо, что первым нападать не хорошо, – давайте хотя бы сойдемся на вещах бесспорных. Когда нам смешно, нам смешно.
Д.Быков: Абрамович – человек замечательных формулировок
«Как, по-вашему, почему пародией на Пушкина является Чацкий, Репетилов больше подходит?» Да нет, конечно. У того же Кушнера в статье про «Горе от ума» Репетилов возведен к прогрессистам таким неутомимым, и черты Репетилова есть в русских футуристах. Это интересная точка зрения. Но мне кажется, что Репетилов есть всегда и везде, и правильно совершенно говорит Розовский, что роль Репетилова нельзя сыграть плохо. Она написана так, что она абсолютно выигрышна. Хотя мне кажется, что в постановке Туминаса, «Горе от ума» в «Современнике», там все умудрились выглядеть ужасно, прости меня, господи, но это был действительно какой-то кошмар. Мое субъективное мнение.
Я не говорю, что Пушкин является прототипом Чацкого. Прототипом Чацкого, очевидно, является Чаадаев. Я просто в этой лекции сказал: «А представьте себе такую конспирологическую версию: Грибоедов – дипломат, он причастен к тайнам большой политики, и он уже тогда знал, что предки Пушкина происходят не из Эфиопии, а из Чада. Поэтому Чацкий – это Пушкин». Это смешная версия, не более того. Кстати говоря, сейчас доказано, что поскольку «лаган» на этом диалекте – «женщина», а «догон» – это департамент, и поэтому доказано, что Пушкин – родом из Чада, хотя верит в это пока только петербургская Академия наук. Но то, что Пушкин – не прототип Чацкого – это очевидно. У Чацкого нет конкретного прототипа. Прототип Чацкого – Гамлет, если на то пошло. Или, в каком-то смысле, Альцест. «Если исходить из Чада, то пародией станет арапка, подаренная Загорецким Хлестовой». Нет, это как раз совершенно конкретный намек на бесчеловечность Хлестовой. «Арапку-девку да собачку» – вот эта постановка в один ряд абсолютно адекватна. Услышимся через три минуты.
[НОВОСТИ]
Д.Быков
―
Продолжаем разговор. Тут очень много забавного, поэтому я собственно к переписке перейду, может быть, позже. Опять я ничего, понимаете, не успеваю: сколько здесь хороших, провокативных идей. Вот о романе Чернышевского «Что делать?» просят лекцию. Я, наверное, ее прочту, потому что я ее читал уже не один раз, и она мне интересна. Мне интересен этот роман. Поэтому вопрос о романе Чернышевского «Что делать?» я, с вашего позволения, на лекцию отложу. Там есть о чем поговорить.«Нельзя ли лекцию о творчестве Синклера Льюиса?» Я далеко не настолько знаю Синклера Льюиса, чтобы сейчас об этом говорить. Я знаю только о романе «Здесь такое не пройдет», «В Америке такого не может произойти» [«У нас это невозможно»], роман о фашизме.
«Поиск символизма в текстах обязателен для постижения мысли автора? Вы часто сталкивались с тем, когда символика или скрытые смыслы додумываются литературоведами?» Misreading такой или overinterpretation, – это термины, которые в современном английском и американском литературоведении встречаются сплошь и рядом. Вчитывание туда чего-то – это такой главный грех и главный соблазн для филолога. Не вижу в этом ничего дурного, потому что ни один автор не может гарантировать идеального читателя. Витгенштейн так и пишет в предисловии к «Логико-философскому трактату», что «эта книга будет понятна тому, кто уже мыслил в этом направлении». Все остальные будут вчитывать в книгу то, что они хотят там увидеть, ничего в этом нет ужасного. Меня тут, кстати, спрашивают: «Почему в выступлении на Книжной ярмарке я отсоветовал всем читать Витгенштейна, и нет ли здесь профессиональной ревности?» – пишет одна глупая девушка-троллиха.
Понимаете, для меня Витгенштейн – кумир абсолютный. Любимый автор. Там просто спросили: «Как внушить ребенку любовь к чтению?» Я сказал: «Очень просто. Запретите ему ту или иную книгу». И если бы я хотел, чтобы вы все прочитали «Логико-философский трактат», а я это, как правило, детям в двенадцать-пятнадцать лет советую: читать в день по одному афоризму и над ним думать, как раз книги на год хватит, – я бы посоветовал эту книгу никогда не открывать. И тогда ребенок немедленно ее прочитает. Я вот в своем семинаре «Быков и дети» уже убедился. Как только я сказал, мол, ребята, никогда не открывайте «Логико-философский трактат», все уже разговаривают цитатами оттуда. Мне кажется, для понимания механизмов веры в бога, языка, для понимания вообще механизмов речи, это самая полезная книга, когда-либо написанная. На наше счастье, у нас партийную советскую печать преподавал человек – специалист по Витгенштейну. Естественно, кроме Витгенштейна, он ни о чем не говорил. И мы про партийную советскую печать ничего не знали, а «Логико-философский трактат» у нас отскакивал от языка, от зубов.
Возвращаясь к теме постижения мыслей автора. Полное постижение мыслей автора невозможно, свои мозги не вставишь. Поэтому поиски тайных авторских домыслов, вчитывания своих каких-то ментальных конструкций, и так далее – это неизбежный процесс. Литература, слава тебе, господи, не предполагает универсальной трактовки. Я помню, во время своего единственного разговора с Джоном Нэшем, героем «Игр разума», и вообще, гениальным математиком, один наш принстонский замечательный обитатель, в гостях у которого, собственно, все это и было, такой Шелдон, спросил: «Вам не обидно заниматься вещами, которые в мире понимают три-четыре человека». На что Нэш сказал: «Наоборот, это прекрасно. Мои мысли понимают в мире хотя бы три-четыре человека. Поскольку они формализованы особым образом, они кодируемы. А вот как остальные люди понимают друг друга – я совершенно не могу себе представить». Это очень точная мысль, да.
«Как вы относитесь к творчеству сценариста и режиссера Чарли Кауфмана? «Вечное сияние чистого разума», «Быть Джоном Малковичем», «Адаптация»?» «Вечное сияние чистого разума» очень нравится мне, а вот этот фильм про сон, забыл, как он называется, про странствия сна, «Академия сна», – я на нем заснул, простите все. Вообще, мне кажется, он хороший писатель, а как режиссер я его не понимаю. «Быть Джоном Малковичем» – это интересная история, но «Вечное сияние чистого разума» лучше всего придумано.
«Вы как-то делились задумкой романа о странной парочке, каждый из которых страдает раздвоением личности. Сказали, что в конце им удалось обхитрить свой недуг и заняться любовью. Стало интересно, как это у них вышло, раскройте секрет». Там вообще сложный был сюжет, но дело в том, что этот multiple disorder, это множественное расстройство личности, – американский диагноз. Он больше, по-видимому, нигде и не встречается. Сама сложность американской жизни приводит к этому расстройству, хотя я абсолютно уверен, что это никакой не diosorder, а банальный совершенно simulation. Самая известная – это история про множественную жизнь, которая изложена Даниэлом Кизом, – она, по-моему, случай гениальной или очень талантливой симуляции. Сейчас вот фильм делают, посмотрим, что из этого выйдет. Мне кажется, что это вообще красивая история. Вот в дурдоме встречаются два человека, в каждом из которых встречается множество личностей, как это обычно бывает в американских таких историях. Один, допустим, японский рыбак XIX века, а другой – современный террорист, третий – престарелая крестьянка, но при этом они – молодые люди, студенты по двадцать лет, он и она. Они любят друг друга, но им никак не удается трахнуться, потому что они не могут синхронизироваться. Все время с одной стороны, допустим, сербский террорист, а с другой – японский рыбак. И никак у них не получается спариться. Ну и потом, наконец, они синхронизируются.
Д.Быков: Умирая, вы будете жалеть о том, чего вы не сделали
Это могла бы быть прекрасная комедия, очень, кстати говоря, перспективная для артистов. Потому что она дает артистам великолепную возможность перевоплощений. Мне Хабенский как-то рассказывал, что самым прекрасным, самым увлекательным опытом работы для него было перевоплощение в женщину в «Ночном дозоре», когда они, помните, обмениваются личностями, и он начинает ее изображать, с ее жестами. Он говорит: «Это потрясающе, я, как в зеркало, в нее смотрел, воспроизводил, это была такая отличная школа». Вот мне кажется, что если кто-то из режиссеров, ныне нас слушающих или кто-то из людей, близких к режиссерам, рассказал бы об этом замысле какому-нибудь московскому постановщику, то я бы эту пьесу за месяц с необычайной легкостью навалял. И как сказано у Гоголя, помните, в письме к Пушкину: «Выйдет комедия смешнее черта, дайте только сюжет». А у меня и сюжет есть уже, я готов это сделать хоть завтра. Но я пока не вижу режиссера, готового поставить такую историю. В умеренном таком дурдоме, как он описан у Патрика в «Странной мисс Сэвидж», такой, скорее санаторий, встречаются мальчик и девочка по восемнадцать лет. Они был полюбили друг друга, но проклятые множественные личности мешают им встретиться. И там была бы масса таких положений!
Представляете, молодые актеры (я по своему сыну сужу, как они любят перевоплощаться в разных одновременно), они там за один разговор успевают десять человек изобразить. Как бы он там перевоплощался в одно, потом в другое, а главное, что зритель никогда не знает, кто они на этот раз. По-моему, гениальная была бы история. Так что, если найдется режиссер, готовый этим заинтересоваться, я в его распоряжении.
«Как вы относитесь к заповеди «Возлюби врага своего»?» Как к недостижимому идеалу, конечно. Хорошо бы, но никак.
«Понравилась ваша лекция о деградации человека при его бессмертии применительно к Чапеку. Мне это показалось сходным с сюжетами русских сказок с присутствием Кощея. Подобного персонажа нет в сказках других народов, только в наших отождествляют бессмертие со злом». Катя, есть такая мысль. Есть она у Свифта, например. У него есть такие персонажи, особые, Струльдбруги. Они бессмертные, но после ста лет они уже безумные, никуда не годятся. Вообще, именно свифтовская мысль о том, что смерть приводит к очищению, а бессмертие – к маразму и деградации, очень утешительна. Я вообще Свифта люблю, но лет в восемнадцать это было для меня просто целебным чтением. А так, видите ли, чем консервативнее народ, тем сакральнее его отношение к смерти. В молодых нациях восставший покойник может быть и другом, и современником, и помощником.
Помню, мне, по-моему, Юля Крупнова, психолог замечательный, рассказывала, что в цыганских сказках, где вообще мораль довольно зыбка, как у всех кочевых народов, там восставший покойник не вызывает ужаса. А у народов оседлых и тем более консервативных, раз воскрес, то все, ты уже вампир. Меня интересовал когда-то этот феномен; помню, я с Синявским об этом очень много говорил: «Почему вампир злой?» Что плохого? Ведь воскрес близкий родственник, пришел в село, давайте его поприветствуем и за стол посадим. Он говорит: «Проблема в том, что покойник может жить только за счет живых. Вампир – он зла не желает, это он так целует. Но он может жить, напитываясь свежей кровью. Вот поэтому, – сказал Синявский, – культ архаики неизбежно приводит к большим жертвам. Потому что мертвое может пытаться только живым. Это к вопросу о всяких забавных дуэлях.
«Мамардашвили говорил, что душа питается порядком. Мне нравится эта формула, и вы говорили о важности порядка и иерархии для художника. Но вот вопрос: хаос, где место хаоса?»
Кирилл, для того чтобы легко ответить на этот вопрос, прочтите – это легко доставаемо в интернете – лекцию Блока «Тайный смысл трагедии «Отелло». Он расценивает Дездемону как символ порядка, а Яго как символ хаоса. Там вообще сложная и интересная статья, но там роль гармонии подробно рассмотрена. Я «Отелло» понимаю иначе, и каждый вчитывает туда свои смыслы. Для меня это история о том, что Отелло был обречен задушить Дездемону, потому что это – высшая точка его любви, иначе любить он не умеет. Но для Блока это история о том, как хаос (Яго) овладевает душой (Дездемоной). Для Блока Дездемона – это олицетворение гармонии. Почитайте, там про хаос все сказано. Хаос – это дьявольщина. Это энтропия.
«Подскажите произведения, где у главного героя проблемы с матерью. Почему обычны проблемы с отцом?» О Господи, если бы я знал! Видите ли, я как отец, знаю, что отец всегда виноват. Это такая роковая несправедливость. Очень немногие матери могут, как Маша Трауб, или подобно Ахматовой, сказать о себе: «Я – дурная мать». Это неприличное признание. Цветаева была поражена ахматовским героизмом. Как можно такое о себе сказать? А я думаю, что отец – он по определению плохой. Почему? Он мало времени всегда проводит с ребенком, он не знает, как воспитывать его. В очень хорошем романе Поляринова «Центр тяжести», который я, кстати сказать, всем рекомендую, есть замечательная мысль. Там, когда героиня замечает, что беременна, а он сидит в шоке. Она говорит: «Ну что, ты ничего не предложишь, ничего не скажешь?» Он говорит: «Я просто не знаю, как его воспитывать. Я же, наверное, буду плохим отцом». И она, с облегчением и смеясь, говорит: «Все-таки, ты неисправимый балда».
Да, наверное, плохой отец – более распространенная и более естественная фигура. Гиппиус вспоминает растерянность Блока перед рождением сына: сына уже назвали Митькой, а сын не от него, и ребенок умер через одиннадцать дней после родов, щипцами ему голову повредили, чуть ли не сутками мучилась от родов Любовь Дмитриевна, – ужасная история. И Блок, зная, что ребенок не от него, повторял: «Как же его воспитывать?» Отец, как правило, не знает. Для матери, как правильно, воспитание ребенка – естественное и почти физиологически привычное дело. Отец должен служить коммутатором между ребенком и внешним миром. И вот как его воспитывать, я никогда не знал. И я сейчас не знаю, хотя сейчас что там воспитывать, сейчас старшей дочери двадцать семь лет, сыну – двадцать. И чего воспитывать, теперь они воспитывают меня. Я, наверное, да, согласен – я плохой отец. Но все отцы плохие. Во всяком случае, думать так – это стимулирует и это креативно.
Что касается отношений с матерью, трагических. Да полно, слушайте. У Галины Щербаковой последняя книга посвящена этому вопросу. Ее отношения с дочерью были очень тяжелые. Да много таких историй, полно. Я не хочу даже об этом говорить, потому что мне представляется это патологией. Кстати, роман Горького «Мать» об этом. У Павла Власова с матерью отношения были очень плохие. Потом только коммунизм как-то несколько их выправил. Марксизм.
Д.Быков: Даже если душа бессмертна, земная карьера заканчивается
«Понравился язык в романе «Гравилет «Цесаревич». Что похожего можно почитать?» Видите, Рыбаков – имеется в виду Вячеслав Рыбаков, петербуржец – это писатель очень высокого класса. При любых теоретических с ним разногласиях я считаю его мастером первого ряда. И кого еще почитать такого уровня? Если фантастику, то, наверное, Евгения Лукина, Михаила Успенского, Андрея Лазарчука, – таких настоящих мастеров, высокого класса авторов. Из других – кстати говоря, у Лукьяненко язык очень неплохой. Просто, если угодно, Рыбаков написал меньше и тщательнее. Он мысли свои продумывает более глубоко и более парадоксально. И, конечно, Рыбаков – больше мыслитель, а Лукьяненко – изобразитель. Хорошая, настоящая фантастика редко пишется плохим языком. Потому что хороший язык – это важный фактор уникальности. Трэш фантастический, как и любой трэш, трэш масскульта, мейнстримный, – он написан одним языком, он что фантастика, что не фантастика – примерно одинаково.
А вот язык Веркина в «Острове Сахалин»… «Остров Сахалин» – интересная книга, там можно о многом думать, но язык мне представляется слишком нейтральным, даже до некоторой степени стертым. У Поляринова интересный язык. Это два последних фантастических хита, о которых много спорят.
«Мимо чего нельзя пройти, знакомясь с португальской литературой?» Мимо Камоэнса точно нельзя, насчет остального, думаю, можно.
«Поскольку вы читал «Атлант расправил плечи», как вам может не нравится то, что делает Рэнд?» Да запросто. Мне «Атлант расправил плечи» не нравится, по-моему, очень слабая книга. Абсолютно трэшевая.
«По-христиански ли так относиться ко злу людях, как вы относитесь к убеждениям Лимонова? Ведь будь его воля, он с радостью бросил бы вас и ваших близких в плавильный барак и спокойно наблюдал бы, как вас унижают вертухаи». Не думаю. Во всяком случае, он этого не сделал. Он же не пришел к власти. Из Лимонова не получился масштабный и циничный политик. Из Лимонова получился писатель, который из своей политической деятельности делал материал для своей литературы, и только. Мы же не можем говорить, что бы. Вот Гитлер – вы говорите. Вот Гитлер стал таким человеком, и он заслуживает отрицания и вечного ада. А Лимонов – нет, потому что она писал. И, кстати, писаниями своими он отстаивал моральные ценности, хотя, наверное, его самого это огорчит.
Что касается того, как бы он ко мне отнесся. Не бросил бы он меня ни в какой лагерь, я в этом уверен. Просто он же заботится о посмертной репутации. Что касается вот этого отношения «а как бы он со мной поступил»… Я когда-то Славою Жижеку задал вопрос: «Вот вы написали книгу о Ленине. Но вы же прекрасно понимаете, что Ленин в лучшем случае вас выслал бы, в худшем – расстрелял. Как вы можете относиться к нему так уважительно?» На что он ответил: «Подобные мелочи истинного мыслителя не заботят никогда». Молодец Жижек, что я могу сказать.
Не готов к разговору о Коле Васине, хотя очень его жаль. «Пара слов о Георгии Шенгели». Мандельштам говорил о Шенгели, что «каким бы замечательным поэтом был Георгий Шенгели, если бы умел слышать ритм. Размеры ничьи, размеры божьи, а ритм – это собственность, это личный инструмент поэта». Мне кажется, что ритм Шенгели слыша, и его стихи довольно узнаваемы. Не только «Повар Базилевса» замечательная вещь, в традиции такого русского дольника, в традиции «Песен западных славян». Но у него прекрасные и собственные стихи, такие лирические:
Мы живем на звезде. На зеленой.
Мы живем на зеленой звезде.
…
Но кому-то захочется славой
Прогреметь навсегда и везде, –
И живем на звезде, на кровавой,
И живем на кровавой звезде.
Одним из лучших стихотворений XX века считаю я его стихотворение «Жизнь», которое я вам всем рекомендую. Вообще, в «Дне поэзии-1982», я хорошо помню, была его блестящая подборка:
Вот взяли Пушкин, вас, и переставили…
В ночном дожде гремел металл, – не ямб ли
Скорбел, грозя? Нет! Попросту поправили
Одну деталь в строительном ансамбле.
Ну там раньше, что Пушкин глядел в сторону Италии.
Вам не пришлось поехать к ним: подалее (декабристов в смысле)
Отправил вас блистательный убийца.
Теперь – глядеть вам в сторону Италии,
Где Бог-насмешник не дал вам родиться.
Нет, он – первоклассный поэт, в некоторых стихах. Стихов тридцать первого разряда у него наберется. Переводчик он архаичный, довольно слабый, Байрон у него, в отличие от, скажем, Татьяны Гнедич, Байрон у него скучный. Но на Шенгели есть страшный грех. Он написал гнусный памфлет на Маяковского, причем сколько бы не пытались этот памфлет представить чуть ли не диссидентским, что «Маяковский во весь рост» – это какой же надо было обладать храбростью, чтобы в то время, чтобы высказаться против государственного поэта. Маяковский в 1927 году не был государственным поэтом. Маяковского в это время оттесняет эпоха. Помните, Маяковский же говорил, что «время выдвигает Пастернака и задвигает Маяковского». Маяковский в это время чувствовал себя ненужным, лишним, задвигаемым свидетельством революции, которая подвергалась в некотором смысле переосмылению, консервации. Они же все захотели изящного. Они же все захотели классического. «Вы должны ласкать мне слух» – говорит Победоносиков. Вы должны меня ласкать. В «Бане» это отражено. И, понимаете, Шенгели выступает на стороне партии в этом вопросе, на стороне изящного. Он Маяковского упрекает в «буржуазном анархо-индивидуализме». Довольно гнусная статейка, плохо написанная, и самое лучшее, что в ней есть – это цитата из Маяковского. И Шенгели был за это наказан. Он прожил в забвении и невнимании, постоянном страхе большую часть жизни.
Если говорить серьезно, то, понимаете, Маяк имеет какие-то огромные возможности для посмертного влияния. Люди, которые его обижали, жили плохо. Долго, но плохо. А иногда и коротко. Понимаете, вот Карабчиевский написал книгу «Воскресение Маяковского» – книгу, полную оскорбленной любви, но и оскорблений тоже. И сам покончил с собой. Как-то все это очень грустно. Так что Маяка лучше не трогать, как мне кажется. Маяка надо уважать. Тем более, что он сам довольно много пострадал.
«Снова надеюсь на лекцию о Короткевиче». Постараюсь. «Какие книги вы посоветовали бы именно мужчинам?» Я много раз говорил о том, что абсолютно мужской книгой, простите меня за сексизм, это не шовинизм мужской, а просто опыт… Есть книги, которые понять могут только мужчины, потому, что ни говори, а мужской опыт жизни индивидуален, он отличается от женского. Он особенный. Мне кажется, что такая книга – это «Что-то случилось» Джозефа Хеллера. Я не встречал еще ни одной женщины, в том числе самой умной, которая могла бы эту книгу полюбить. Прочесть, понять, даже насладиться – да, но полюбить – в общем, это мужское произведение.
Дальше там слова, которые мне не нравятся. Я не пурист, и не готов об этом говорить. Прочитал воспоминания племянницы Домбровского, удивила история возвращения из небытия романа «Обезьяна приходит за своим черепом». Насколько неслучайно подобное чудо, в чем новизна и актуальность этого произведения?»
Видите ли, неслучайность этого чуда в том, что рукописи не горят. Это доказано многими. А в чем новизна и актуальность – Домбровский один из очень немногих людей, кто тогда подходил к проблеме фашизма с антропологической точки зрения. Для кого фашизм – это явление биологическое. Вот мне тот же Тилье в интервью сказал, что «как XX век концепцию человека резко перестроил. Оказалось, что внутри человека ледяная бездна. Копни – и попадешь в зло. Потому что двадцать веков человеческой истории исходили из того, что зло – внешнее, что оно зависит от множества внешних условий. Оказалось, что все-таки христианство право в коренной роли личности. Никакие внешние условия не могут ни обелить, ни очернить личность, ни перевоспитать, ни загнать в мерзость. Они могут стимулировать это, но человек по природе своей – сложное, неоднозначное, непредсказуемое и очень часто катастрофически опасное явление. Вот да, к сожалению, XX век показал: вот этот новый антропологический подход он рассказал в «Обезьяна приходит за своим черепом». Да, обезьяна вернулась, обезьяна пришла. Вот сидит мыслитель и рассматривает череп обезьяны. А вот к нему домой пришла обезьяна и потребовала свой череп. Как «скирлы-скирлы, отдай мою ногу». Вот это очень страшная история. Описание фашизма с точки зрения антропологической впервые появилось у Домбровского, потом у Эренбурга в «Буре», потом, в довольно эпигонской, на мой взгляд, книге Литтелла «Благоволительница», при всем уважении к нему.
«Как-то вы сказали, что не считаете сериалы искусством. Не могли бы вы пояснить эту позицию?» Я не считаю их киноискусством. Потому что кино, на мой взгляд, это явление, ограниченное хронометражем. Мне не очень близка мысль Алексея Смирнова, которую он мне давеча высказал в интервью: что сериалы – это не новый киножанр, это новая форма литературы. И в этом смысле сериал Финчера «Mindhunter» – это уже совсем не кино, а это литература, потому что никаких признаков киноструктуры там нет.
«В прошлой передаче вы сказали, что Някрошюс – один из ваших любимых театральных режиссеров». Просто любимый. «Расскажите, чем он вам нравится. И какой ваш любимый спектакль? Лично у меня «Голодарь» по Кафке и «Идиот», смотрел два раза». У меня «Три сестры» по конструктивному решению своему, «Гамлет» и вот это, по поэме литовской, «Времена года». Замечательный, по-моему, спектакль. Да и вообще он гений, у него все хорошо. «Голодаря» я не видел, но очень наслышан. Для меня Някрошюс – это лучший театральный режиссер мира, из того, что я видел. Потому что он наиболее компактным образом рассказывает историю и лучше всего решает сценическое пространство. И мера условности в его театре, мне кажется, такая, какая и должна быть. Реалистического театра я не люблю и не понимаю, зачем он нужен.
«У меня последнее время постоянно в мыслях «ЖД». К чему бы это?» Спасибо. У меня тоже. Мне кажется, это книжка, в которой многое оказывалось довольно верным.
«Зачем Ильф и Петров решили умертвить Остапа, а потом возродили его? Почему так притягателен Остап и отвратителен Воробьянинов?» Это потому что христологический миф, а Воробьянинов сочетает функции Апостола и Иуда (а Иуда, кстати, и есть Апостол), то есть функции глуповатого друга и предателя, а он не может быть хорош. А почему Остап умирает и воскресает – они сами, может быть, этого не знали, но они воскрешали ту же матрицу. Потому что трикстер всегда умирает и всегда воскресает. Он – представитель светлых времен, живущий во времена темные. Он как бы мост между двумя светлыми полосами истории.
«Лекция об Ольге Берггольц и ленинградской поэзии». Подумаю, может быть. Я, в принципе, о Берггольц знаю достаточно. «Есть ли перспектива у худлита, написанного компьютером?» Как вам сказать? Наверное, когда-то. В принципе, мне кажется, что искусственный интеллект невозможен. Возможен манипулятор, комбинатор чужих мотивов, но компьютер-создатель невозможен, потому что воли у него нет.
«По вашей рекомендации купил «Царство Агамемнона», но не могу понять фишку: что это за страдания идейного стукача, не жалевшего собственной дочери, стучавшего на нее и на ее подругу? Что за редакция дочери, что это за гротеск? Памфлет ли это, почему это не жизненная ситуация? Я чувствую хороший стиль и неординарное перо».
Это транспонированный на советскую ситуацию миф об Агамемноне и Электре, и, собственно, Жестовский – не стукач, там немного другая история. Считайте, что таким образом Жестовский проводит ей инициацию. И вообще, там ведь тоже несколько версий повествования. По ее версии, он стучал, объективно это не так. Я тоже не могу поймать фишку, я не знаю, что хотел сказать этим романом Шаров, и почему это «Царство Агамемнона». Я ее читал и буду еще перечитывать. Просто там столько рассыпано великолепных ходов, идей – чего стоит эта идея с открытками с мостами – блистательно! Страшно, увлекательно, вообще, такая увлекательная книга! Мне придется, наверное, перечитать раз пять или шесть, для того, чтобы все понять. Он, собственно, пять лет ее писал, и она заслуживает внимания.
«Нельзя ли о Кафке и особенно о поражении сверхчеловека перед институциями, особенно бюрократией». Я не думаю, что герой там – сверхчеловек. Я думаю, что герой там – как раз обобщенный человек. И борется он не с институциями, а просто он – обычная жертва мира. Для Кафки такая иудейская, ветхозаветная концепция человека более актуальна. Услышимся через три минуты.
[РЕКЛАМА]
Д.Быков
―
Еще немножко поотвечаю, потому что письма очень интересные. «Кого встретил Юра на станции Зеленый Бор в «Красной пирамиде» Сорокина. Не ангелоида же Дымкова?» Оливер, он встретил архангела Бараулла. Я совершенно не знаю, что это за мистическая сущность, но, условно говоря, он встретил одного из всезнающих таких, еще древних божеств, одного из сотворцов мира, который ему рассказал – он случайно его вызвал, повторяя какие-то бредовые слова, – и этот ангел на пустой станции показал ему пирамиду красного рева. Это довольно остроумный рассказ. По-моему, лучший в книге.«Что можно простить хорошему человеку?» Гораздо меньше, чем плохому. Плохому можно просить все. А, «Науку сна» и «Вечное сияние…» снял Гондри, а Кауфман – сценарист. Спасибо, очень приятно. Видите, я же все-таки по памяти такие вещи говорю.
«Какова, по-вашему, главная функция искусства? В передаче вы называли функцию парольную, диалога, избывания из себя чего-то наболевшего». Видите ли, главная функция искусства – это, все-таки, творить чудеса, как мне кажется. Показывать возможность чуда. Несводимость мира к вашей рациональной модели познания. Соответственно, его моральная, этическая, учительная функция для меня на десятом месте. Ну то есть, оно не должно быть безнравственным, но и не обязано быть нравственным, условно говоря. Искусство воспитывает только одним – качеством, такими великими свершениями.
«Одна из самых печальных проблем во взаимоотношении между мужчиной и женщиной – постоянный эмоциональный и душевный диссонанс. Эти «качели любви» самые печальные. Она ждет всего, что он не может дать. Как быть?»
Слушайте, вот для меня всегда этот вопрос до того всегда был неактуален. У меня никогда не было этого диссонанса. Во-первых, права Розанова, в который раз цитирую: «Лучший роман – производственный, надо иметь дело с коллегой». А во-вторых, если у вас есть общее дело, которе вы делаете действительно, которое вас серьезно занимает – у вас не будет и этого диссонанса. Я уверен, что не бывает любви невзаимной. Бывают просто ошибки, когда вы красоту принимаете за ум, привлекательность, обаяние – за чистую душу, и так далее. Искусство выбирать – оно важное. Вот тот же Гор Вербински мне сказал: «Очень важный критерий – если люди любят одну и ту же музыку». Если они любят одну и ту же музыку, это даже надежнее, чем если мы любим одну и ту же литературу. Наверное, так.
«Перечитывал «Списанных». У главного героя недоброжелательный взгляд на людей. Вы тоже так относитесь к людям? Мне показалось, что этот ваш роман – самый недоброжелательный». Как вам сказать… Свиридов вообще неприятный герой, и он таким сделан нарочно, это ведь показывает влияние страха на человека. Это показывает, что страх – самое омерзительное и деструктивное чувство, поэтому, как сказано у Честертона: «Всего, чего вы боитесь, надо идти навстречу, потому что оно смеет портить воздух вашей жизни, смеет портить вам жизнь». Страх – там сказано у меня – он многократно умножает все омерзительное, что есть в вашей жизни и практически сводит на нет хорошее. Это главная особенность, главная функция страха. Я ненавижу это ощущение, борюсь с ним, как умею, но Свиридов – это как раз… Понимаете, у меня довольно неприятные герои и в «Июне» тоже. Но в «Июне» показано, как влияет на людей, на их отношения ситуация агрессии в обществе, а она провоцирует садомазохизм. В случае Свиридова она порождает такую тотальную недоброжелательность, когда человеку ночью, во время бессонницы, кажется, все спят, а ты не спишь. В «Смерти Ивана Ильича» Ивану Ильичу кажется, что все здоровы, а он умирает. Больному человеку, человеку, уязвленному страхом – об этом, кстати, и Шаргунов неплохо писал применительно к «Списанным», спасибо, – кажется, что тебе одному плохо, а всем остальным хорошо. Да, у Свиридова такая ситуация. Конечно, это больное общество, но отчасти и человек довольно неприятный.
«Как вы относитесь к фильму по Ричарду Йетсу «Дорога перемен»?» Оригинала не читал, а фильм хороший. «А слабо мини-лекцию о «Логико-философском трактате?» Да совершенно не слабо. Я, правда, не философ, не специалист, но про Витгенштейна мы с вами в следующий раз с удовольствием поговорим.
«Мой брат недавно женился и поехал на отдых в Испанию. Не понимает в Европе моды на гомосексуализм. Сам два года живу в Европе и ничего такого не замечаю. Почему же русскому человеку в Барселоне бросается в глаза не красота города, не море, не новая незнакомая культура, а именно гомосексуализм?» Ну а что вы хотите? Я же говорил, что пропаганда никого не щадит.
«Как вы понимаете слова Мандельштама «ворованный воздух»?» Когда-то, провозглашая тост за Булгакова, – там отмечалось окончание работы Булгакова и Вересаева над пьесой «Последние дни» о Пушкине, собственно, писать ее пришлось одному Булгакову, потому что с Вересаевым они рассорились и совместная работа у них не получилась, – поднимая тост за Булгакова, Пастернак сказал: «Я очень уважаю вас, – сказал он, обращаясь к Вересаеву, – Вячеслав Викентьевич, вы замечательный писатель. Но я хочу выпить за Михаила Афанасьевича, потому что он писатель запрещенный». Вот здесь имеется в виду не политический запрет – неразрешенный, вот так он, точнее, сказал. Есть нормативные, нормальные люди, а есть люди, которые воруют воздух, которые вынуждены то, что им необходимо для жизни, добывать беззаконно. И ворованным воздухом Мандельштам называет вещи, сделанные без разрешения. Вот это мне очень важно, потому что многие еще и спрашивают разрешения.
«Правда ли, что Лев Толстой, называя свой роман «Война и мир» имел в виду «мир» как жизнь, как среду». Нет. Это знаменитое «миръ» и мiръ» через «и» десятеричное. По Толстому «мир» – это как такое отсутствие войны, правильное состояние, как состояние вне войны.
Несколько вопросов о людях, которых я считаю мертвыми для себя, поэтому не комментирую.
«По вашему американскому опыту существует ли закон западного переноса, если да, как он ощущается среди жителей Портленда? У меня вопрос не праздный: единственная дочь уехала в Америку, а внучка родилась уже там». Людей переносит на Запад. Но очень многих переносит и на восток. И вообще мне кажется, что давно прошли те времена, когда место жизни человека что-то определяло. Сегодня это точка абсолютно свободного выбора.
«По дневникам Самойлова у меня ощущение, что его мучила депрессия, дневники Нагибина и Гладкова – то же самое. Может быть, депрессия связана с творческой активностью?» Видите, нет. Мне кажется, что дневник – это то, в чем человек признается самому себе, и то, в чем он не решается признаться окружающим. Поэтому они часто депрессивны. То есть туда выносится худшее. А лучшее в людях – это, наверное, то, о чем они говорят с женой за чаем. Кстати, у Самойлова с женой было очень интенсивное общение, у Гладкова с возлюбленной, с гражданской женой – актрисой, тоже. Нагибин вообще был очень открытый и светский человек, просто в дневники он, как и Тарковский, выделял творческую ревность, зависть, – я имею в виду Андрея Тарковского. Почитаешь вот книгу личных записей Тарковского, дневники его – все время какое-то ощущение постоянной обиды на мир, а ведь человек был совершенно светоносный. То есть дневники – это специальный такой отводный канал для авторской желчи. Я дневников не веду. Смысла в этом не вижу.
«Вы говорите, что непрофессионал не может быть интеллигентным, не может иметь совести. Объясните это». Я не имею в виду крайние случаи, когда человек бросил профессию, чтобы прокормить семью. Для меня просто профессия – это важный критерий в оценке и самооценке человека. Есть перед чем отвечать. Есть, понимаете, вещи бесспорные. Об этике можно спорить. Но о качестве работы, ответственности человека – нельзя. Для меня, вообще говоря, надежность – один из главных критериев отношения к людям.
Теперь поговорим о романе «Что делать?» а в следующий раз я подготовлюсь, перечитаю «Логико-философский трактат». «Что делать?» – это роман, о котором Ленин не без оснований сказал: «Это книга серьезная, ее нельзя читать, когда молоко на губах не обсохло. Он меня глубоко перепахал». Что же, собственно, там его могло глубоко перепахать? В романе Чернышевского, очень недурной книге, как мне кажется, во многих отношениях, новаторской… Вообще, он был недурной писатель, умевший писать увлекательно, скажем, «Драма без развязки» – чрезвычайно безотрывное произведение. Да и «Пролог» недурной роман. Такой кривоватый и шероховатый слог – это, на самом деле, явление модернистское. Он не то чтобы не умел хорошо писать, он принципиально не хотел хорошо писать, поэтому не избегает шероховатостей в речи. Но давайте все-таки поговорим о трех пластах, трех слоях, которые в этом романе есть.
Первое, что бросается – это попытка смоделировать нового героя, который не есть еще типичный представитель, условно говоря, который не есть еще человек массовый, но он уже присутствует. Это не только Рахметов. Это, конечно же, Лопухов и Кирсанов, и в наибольшей степени это Вера Павловна. Значит, что делать? – Себя. Вот и есть ответ Чернышевского. Роман Чернышевского не революционен в социальном смысле, он революционен в смысле экзистенциальном. Вопрос поставлен очень точно: что можно делать в условиях 1863 года, когда пишется роман, когда сам автор сидит в крепости, когда журнал прекращается, когда общество от реформ поворачивается резко к обожествлению Муравьева-Вешателя, когда Герцен оказывается в изоляции, когда, как всегда, на внутренние вызовы дается внешний ответ и гибнет под действием Польского восстания русский либерализм? Даже Некрасов для спасения «Современника» был вынужден писать оду Муравьеву-Вешателю. В этих условиях публичной общественной деятельностью заниматься невозможно, хотя многие мои ученики в романе Чернышевского видят цифровые шифры, сложные указания. Там есть, действительно, ряд цифр, для сюжета абсолютно ненужный, возможно, он как-то шифровался. Но для меня очевидно другое. Для меня очевидно, что в условиях политической реакции – это делать себя, заниматься самовоспитанием.
Ведь чем занимается Рахметов? Мы из романа так и не узнаем. Он занимается в наибольшей степени и с наибольшим упорством и постоянством самовоспитанием. Он ходит с бурлаками, которые зовут его Никитушкой Ломовым, он спит на гвоздях, он читает – как мне представляется, это ключ к роману – книгу Ньютона. И причем не то, что все читают, а его размышления о «Евангелие от Матфея» и об Апостоле Петре, насколько я помню, вот эти размышления, толкования к Евангелию от Матфея. Действительно, это главное богословское сочинение Ньютона, и он видит, что никто эту книгу кроме него не читал. «Я буду читать то, что не читал кроме меня никто». Это интересно, это важно. Мне кажется, что именно работой над собой заняты главные герои романа. Фаланстеры или «фаланстеры в борделе», как издевался Герцен, это дело двадцать пятое. А главная тема романа – это их самосовершенствование на разных уровнях. Делать в этой ситуации можно только сверхличность из собственного довольно пластичного материала. Все герои молоды.
Второй слой романа – это социальная утопия, которая как раз представляет менее всего интерес, хуже всего написаны сны Веры Павловны. Один сон имеет там смысл, причем смысл достаточно современный. Это когда женщина показывает ей поле грязь здоровую и грязь больную. Под здоровой грязью понимается неизбежное зло в человеческих отношениях. Под грязью больной, то есть искусственной, преодолимой понимается зло социальное. То есть больные социальные условия, в которых живет Россия. Вот, собственно, этим социальный смысл романа исчерпывается. А третья мысль в нем – можно сказать смело, что в романе «Что делать?» Чернышевский любил «мысль семейную» (как Толстой говорил о своей «Анне Карениной»), и мысль этого романа предельно проста. Пока в России не будет разрушена традиционная семья, в ней не будут разрушены и вертикальные схемы управления обществом, и точка.
Это ужасная, на самом деле, мысль, и я понимаю, как многие сейчас обозлятся на нее, но эта мысль в романе есть. Дело в том, что мы сегодня не спорим о многих вещах, которые служили предметом размышлений большинства русских людей в XIX столетии. Мы сегодня вообще живем в такой исторической паузе, таком зловонии, что нам уже думать запретили. Нам запретили думать о федеральном устройстве России под предлогом ее расчленения, о местном самоуправлении под предлогом разбазаривания земель и децентрализации. Запретили проводить художественные акции под предлогом оскорбления общественной нравственности. Запретили говорить о боге под предлогом оскорбления чувств верующих. Сейчас запретят президента Путина вообще упоминать, потому что это оскорбление личности. Надо, наверное, говорить о нем, только на колени встав и очи горе возведя. Это нормальная практика, и этого будет очень много. Когда-нибудь нам придется все это решать, только оттянутая пружина бьет больнее.
Семейная тема, тема личной свободы, женской эмансипации, устройстве семьи служила темой для размышлений большинства русских классиков. И именно в XIX столетии Толстой в «Анне Карениной» болезненно поставил вопрос о смысле семейной жизни, о том, сохраняется ли этот смысл, если нет любви, если выхолощена эта жизнь, имеет ли смысл сохранять формальные приличия, как Алексей Александрович Каренин, для которого всего дороже именно приличия. Соответственно, не менее важная проблема, которую ставит Чернышевский – имеет ли женщина право выбора, при сохранении патриархата возможна ли свобода политическая и социальная? Нет, конечно. Больше того, главная мысль Чернышевского в том и заключается, что в России невозможны никакие реформы, пока женщина будет наконец в подчиненном положении. Соответственно, мысль его о том, что структура традиционной семьи должна подвергнуться первой революционному размыванию. Если не будет треугольников и иных фигур – в результате мы так и получим систему, где женщина всегда подчинена, народ – всегда раб, а царь – всегда абсолютная истина.
Я не знаю, до какой степени эта мысль может быть применена к сегодняшней ситуации. Но я хочу сказать, что даже Пушкин считал традиционную семью школой рабства. Это понятно, у него своя травма – воспитание в лицее, но пишет же он в записке «О народном воспитании», что ребенка можно воспитывать только в закрытом учебном заведении. Потому что чем больше времени он проводит в семье, тем больше опыта рабства он получает. Многие возражали, и мне тоже: он имел в виду крепостную зависимость. Да помилуй бог! Неужели ребенок в семье на каждом шагу видит крепостничество? Он видит слуг, но, наверное, это само по себе не является школой рабства. А в среднем классе – у нищих господ слуг нет. Он что – не видит рабства? Все равно видит. Потому что в семье господствует та же иерархия, та же система ценностей, которая господствует и в обществе. Конечно, это колоссальная драма и, можно сказать, кощунство. Для Пушкина, для Толстого, для Чернышевского самый больной вопрос российский – это вопрос семейный. Это вовсе не означает, что я или эти люди предлагают семью в формате той же самой фаланстеры. Что семья должна стать такой школой сексуальной распущенности. Конечно, нет. Но обратите внимание, что и Лимонов в своей «Другой России» утверждает, что без сексуальной свободы (на чувстве собственника) невозможно нам построить свободное общество.
Из этого можно сделать два вывода. Либо – первый – что семья рано или поздно отомрет. Либо второй – я думаю, всех консерваторов он очень утешит, – что в человеке непреодолимо заложен инстинкт собственника, что страсть к иерархии и порядку сильнее страсти к свободе, и потому политическая свобода недостижима. Политическая свобода – это эксцесс, который был у нас в 90-е годы, но больше так не будет никогда. А, скажем, семейный консерватизм Америки потому и оказался так живуч и надежен, что Америка сама по себе весьма консервативная страна, в которой кратковременные приступы свободы сменялись довольно жестокими закрепощениями. Ведь это в Америке был маккартизм. Ведь это в Америке сегодня трампизм. И говорить о том, что в Америке есть все институции, гарантирующие личную свободу – довольно сложно. Как видим, Америка в этом смысле тоже очень уязвима.
Поэтому роман Чернышевского остается абсолютно актуален для нашего времени, потому что главный инстинкт, basic инстинкт человека – это вовсе не инстинкт смерти или не инстинкт размножения, а это желание порядка, желание собственности, желание унавоженной семейной нивы, господа Этремоны, по Набокову, «увкуснюсенький обед», домашние развлечения и примерно та политическая система, которую мы имеем сегодня в России с поправкой на беспредел, которого лучше бы не было. А мы услышимся через неделю. Удачи вам в личной жизни!