Купить мерч «Эха»:

Один - 2018-08-02

02.08.2018
Один - 2018-08-02 Скачать

Дмитрий Быков

Добрый вечер, дорогие друзья-полуночнички. Мы с вами встречаемся, слава богу, в прямом эфире в родной студии. Желающие могут смотреть, желающие – слушать. Вернулся я только что, буквально час назад, прилетел из Одессы. Мой самый низкий – какой я только могу – поклон одесситам, глубокая им благодарность. Много тем интересных для обсуждения, много вариантов для лекции сегодняшней.

Пока большая часть вопросов, конечно, связана с просьбой как-то прокомментировать трагедию, гибель трех российских, не скажу журналистов, потому что Расторгуев не журналист, он, наверное, один из лучших документалистов в современной России. И, конечно, Орхан Джемаль – не просто военный корреспондент, но еще и замечательный историк, публицист. Человек, с которым я был достаточно близко знаком. И, конечно, очень трудно сейчас, когда еще ничего неизвестно, давать какой-то комментарий.

Одно я могу сказать. Я уже читаю в сетях довольно много… Опять-таки, мне не хочется никого упрекать в неправильно скорби – это самое большое фарисейство. «А вы неправильно радуетесь, а вы неправильно скорбите». Но вот появился такой дискурс, такая интересная модель рассуждения. «Это мужчинская смерть». Один даже написал, бывший публицист, «это мужицкая смерть, это вопрос мужицкого выбора». «Вот они мужики, поэтому они, как альпинисты, выбрали себе такое рискованное занятие».

Во-первых, я очень не люблю слово «мужик». Наверное, оно у меня по степени антипатии стоит на втором месте после слова «пацан». Это такой бандитский, тюремный, окраинный сленг. «Мужик по жизни». Это что-то очень странное, удивительное сочетание терпилы и хама. Такой мачизм и при этом, совершенно рабская лояльность. Этот мужицкий культ мужчинства – он мне довольно омерзителен, и все эти разговоры, что вот «выбрали такую героическую смерть, они знали на что шли, они мужики» – чуть ли не до такой констатации «они погибли, и правильно сделали». Вот молодцы. Это, конечно, мне представляется невыносимым фарисейством и фальшью.

Потом говорят: «Вот альпинисты знают, на что идут». Понимаете, родившись, все мы знали, на что идем, все мы выбрали этот рисковый, не слишком радостный и известно как заканчивающийся эксперимент, но это не повод трагедию рассматривать как повод героического авантюризма. И этот культ мачизма, мужчизма, с его сочетанием хамства и рабства, абсолютно не монтируется, даже стилистически, со всеми тремя погибшими. Вот это мне довольно противно. А кто здесь виноват, и как это произошло, – я уверен, что мы узнаем.

Довольно много просьб как-то прокомментировать ситуацию с убийством отца тремя дочерьми. Я ничего пока не могу сказать, кроме того, что эта история выглядит совершенно недостоверной в обеих версиях. И то, что рассказывали дочери, имеет массу белых пятен и проколов, и то, что рассказывали друзья отца, делая из него почти святого. Но сам по себе этот образ афганского бойца, который на почве травматического синдрома стал наркоманом и истово верующим, составляет, конечно, очень страшный образ современного российского мужчины. Такая совершенно катастрофическая ментальная и нравственная деградация.

Что касается просьб о лекциях, их очень много на этот раз. И они очень разнообразны. Просят поговорить о Селине. Я как-то не очень к этому готов, потому что я не люблю этого писателя. Мне надо, наверное, почитать что-то, кроме «Путешествия на край ночи», а я это читал единственный раз. И недавно читал эти «Арабески» о советском путешествии, но все равно Селина надо читать более комплексно.

Просят поговорить – совершенно неожиданно – о Ницше. Возможно. И есть несколько заявок на Шекспира. Я буду выбирать по ходу. Если у вас есть какие-то идеи… Да, на Честертона три заявки. И поскольку я сейчас начитываю Честертона для издательства «Ардис», там книга плюс лекция, наверное, мне было бы интересно прорепетировать разговор о Честертоне, но это отдельная тема. Я слежу за письмами, кто чего больше пришлет, тот и выиграет. Начинаю отвечать на форумные вопросы.

«Почему возникло в Петрограде литературное сообщество «Серапионовы братья»? Почему эта литературная группа так называлась?» Андрей, это довольно известная история. «Серапионовы братья» назвались так в честь четырехтомного романа Гофмана. Это, строго говоря, не роман, а такой цикл рассказов с шкатулочным, барочным обрамлением. Вот общество пустынника Серапиона, которое имело более-менее реальный прототип, общество Серафимовых братьев, куда входил, насколько я помню, Шамиссо, сам Гофман там появлялся, и некоторое количество магнетизеров, гипнотизеров. Это такие люди, которые изучали оккультные, темные, мистические истории. И «Серапионовы братья», выдуманные Гофманом, – это предлог объединить его слабые и сильные, разные рассказы в единый цикл и издать по аналогии с тиковским «Фантазмусом». Естественно, что для Петрограда образца 18-19-го годов стремление к острой и сильной фабуле довольно актуально. Потому что это такой готический город, мистический, опустевший. Он перестает быть столицей, перестает быть имперским центром России. По нему бродят призраки.

Собственно, некоторая деградация, я бы даже сказал, некое иссякание Петрограда, его превращение в город-призрак, когда исчезает сама его эссенция, само вещество жизни, а вместо его там какая-то пресловутая трава растет на Невском, и так далее. Это располагает к мистике, гротеску, сюрреализму. Три на самом деле интересных литературных явления подарил вот этот поздний, умирающий Петроград.

В первую очередь, это, конечно, обэриуты. Которые выросли целиком из футуризма, но пошли в некотором отношении дальше футуризма. Классицистская такая, абсолютно ямбическая оболочка стихов, что у Введенского, что у Заболоцкого, и внутренний хаос, плотно их насыщающий. Второе явление – это Вагинов, который близко стоит к обэриутам, но растет одновременно при этом парадоксальным образом из прозы Михаила Кузмина, из Ауслендера, из такой орнаментальной, стилизованной, позднебарочной литературы Серебряного века. И третье явление – «Серапионовы братья». Из «Серапионовых братьев» практически все, кто вышел из них… Вышла плеяда первоклассных прозаиков. Это, в первую очередь, прозаик и драматург Лев Лунц, который и провозгласил движение на запад, вот этот лозунг острой фабулы. Каверин, который был ближайшим другом и ровесником Лунца, младшим из «серапионов».

Константин Федин, старший «серапион», в чьем первом романе «Города и годы» очень сильна готическая закваска. А, собственно, кроме этого романа он ничего хорошего, на мой взгляд, и не написал. Там замечательная история с поисками маркграфини, замечательный образ Андрея Старцева, Курт Ван, замечательный. Там же, кстати, многие тайны немецкой истории упомянуты, в частности, в начале романа косвенно присутствует Каспар Хаузер, одна из замечательных легенд, тайн начала XIX столетия. Федин начинал вовсе не плохо. Я бы даже сказал, что он подавал определенные надежды, но уже второй его роман, «Братья», был, конечно, полным компромиссом с эпохой. А дальше уж все, помимо книги «Горький среди нас», по-моему, не выдерживает никакой критики.

Зощенко, Всеволод Иванов, Слонимский Михаил, Елизавета Полонская, Николай Тихонов, который не был, строго говоря, «серапионом», но был к ним очень близок. Вся эта компания сначала собиралась еженедельно, потом ежемесячно, потом они продолжали оставаться друзьями вплоть до 50-х годов, когда их раскидало уже довольно сильно. Вы можете, конечно, спросить, что общего у Зощенко, Слонимского и Федина, помимо Петербурга. Ну, во-первых, они были учениками – они, собственно, и сложились на базе переводческой студии – Замятина и Шкловского. И вот эта парадоксальная учеба у Шкловского и у Замятина – парадокс, острота, лаконичная фраза, стремление к фантастике, у всех абсолютно: что у Иванова в его такой орнаментальной, восточной прозе, что у Каверина в его немецких стилизациях, что у Лунца в драме «Вне знакона» – это все общие серапионовские черты.

Во-вторых, гротеск, фантастика, сатира, которая присутствует в равной степени и у Лунца. Замечательный его рассказ, как семейство уезжает за границу, в щетках увозит бриллианты. Да и вообще у него всегда был такой желчный, иронический, как сам он сетовал, «очень еврейский» взгляд на действительность. Это есть, конечно, и у Слонимского в ранних рассказах, весьма удачных, и у Зощенко в его «Рассказах Назара Ильича, господина Синебрюхова». Надо заметить, что все они выросли из Серебряного века, но выросли из его отрицания, из довольно жесткой пародии на него. Зощенко не зря назвал свою последнюю вещь сначала «Ключи счастья», и только потом – «Перед восходом солнца». «Ключи счастья» – это культовый роман Вербицкой, такой эталон серебряновековой пошлости, и естественно, что все эти люди говорят штампами из Серебряного века и выросли из его отрицания, как, собственно, и герои сентиментальных повестей Зощенко, как Мишель Синягин у него.

Ну и наконец социальная критика, определенная такая не то чтобы подозрительность к власти, но, прямо скажем, желание спасти линию чистого искусства, деидеологизированного, определенный скепсис сотрудничества с этой властью. Во всяком случае, Лунцу это было очень присуще. Нет сомнений, что если бы он не умер в 24 года от ревмокардита, скорее всего, 30-ых он бы не пережил. Любопытно, что близка к этому кружку была Берберова, которая переживала в это время такой платонический роман с Николаем Чуковским. Сам Николай Чуковский, самым молодым из кружка «Серапионов» был Владимир Познер, кстати, дядюшка Владимира Владимировича, насколько я помню, хотя могу там путать в генеалогии. Но, в общем, это был такой интеллектуальный центр, который пасся в Доме искусств, и который вот этот призрачный, острый, парадоксальный, полный странных привидений Петербург 19-го года запечатлел лучше всего. Сравнить с этим можно только роман Вагинова «Козлиная песнь», который по технике своей как раз к «серапионам» очень близок.

Я думаю, что самым талантливым из «серапионов», помимо, конечно, Зощенко, был Каверин, который начинал с такой стилизованной прозы сказочной и всю жизнь заставлял себя писать соцреализм. А к старости раскрепостился и позволил себе делать то, что умел лучше всего, – сказки. И вот мы с Ксенией Букшей, замечательным прозаиком, не сговариваясь, больше всего любим эти поздние каверинские сказки. Это «Верлиока», это «Легкие шаги», «Немухинкие музыканты», «Много хороших людей и один завистник». Я очень люблю «Летящий почерк», который мне представляется эталоном новеллы, очень глубокой, сложной. И «Загадку» и «Разгадку», вот такую дилогию. Больше всего я люблю именно его сказки, потому что элемент сказки, элемент сказочной атмосферы был у него везде. И в «Двух капитанах» с их готической завязкой, и в огромной степени в «Исполнении желаний», которое я считаю его лучшим романом. Но самое интересное он начал писать во второй половине 60-х, как Катаев. Хотя они оба друг друга терпеть не могли.

«Что вы думаете о последней повести Житинского «Плывун»?» «Плывун» – это продолжение «Лестницы», довольно печальное. Продолжение судьбы Пирошникова 20 лет спустя, последний законченный роман Житинского. Это книга, которая заканчивается таким приходом к богу и неуверенности в том, что мы богу такие нужны. Житинский кольцом замкнул свой писательский путь, его первая большая вещь – «Лестница», а последняя – это продолжение, «Плывун». «Лестница» – это роман о том, как из дома нельзя выйти, а «Плывун» – это роман о том, почему этот дом нельзя перестроить, возродить, почему он обречен. Что может с нами случится после того, как… Надо сказать, вообще концепт дома для Житинского принципиален. Это, можно сказать, главная его идея. Отсюда и «Потерянный дом, или Разговоры с милордом» как метафора Советского Союза, распадающегося. Он прав, безусловно, в том, что этот дом стоит на плывуне, в том, что в его конструкции заложена изначальная невозможность, неосуществимость. И сейчас вот она вышла наружу, вышел наружу этот конструктивный недочет. Пришла пора за него расплачиваться, за восемь веков истории, которая стояла на не то чтобы ложном, а на очень зыбком основании. Я думаю, что эта интуиция Житинского, в его последней повести, в его последнем романе, была чрезвычайно точной. Во всяком случае, я, когда читал «Плывун», испытывал довольно неприятную оторопь.

Дело в том, что Житинский, понимаете, никогда не писал аллегорий. Он облекал свои догадки в форму фантастических романов, а сами это догадки были совершенно иррациональны. Житинский всегда повторял, что аллегория всегда плоска. Поэтому догадка о «Плывуне», я думаю, не была им отрефлексирована до конца. Почитайте, это очень интересная вещь, с очень неочевидными смыслами. Хотя, конечно, «Лестница» полностью там переписана, и полностью отрицается. «Лестница» же была хотя и очень горьким, но очень оптимистическим сочинением. Выход всегда оказывается через крышу. А вот в «Плывуне» мысль о том, что сам этот дом не предполагает выхода.

«В «Поттере» меня разочаровала концовка: битва добра со злом с гарантированным результатом. Ведь это избитое голливудское клише. Мне больше нравится «Волшебник Земноморья», где главный герой понял после долгих рефлексий, что зло – потерянная часть его самого». Нет, ну эта мысль есть в «Поттере». Она совершенно не новая. Там то, что Гарри Поттер оказался крестражем Волан-де-Морта – это поразительная догадка Роулинг именно о том, что чистое зло в наше время невозможно, что мы все его заложники и соучастники. Да и потом, понимаете, замечательная мысль Ирины Лукьяновой о том, что всякая франшиза отрицает победу над злом, потому что надо снимать следующую часть. Не может в сериале, или во франшизе быть победы добра, потому что надо продолжать сочинение. И в этом смысле «Гарри Поттер» как раз наследует этой традиции.

Д.Быков: Для молодежи голова действительно значит больше, чем задница

«Вы побывали на Одесской киностудии, о каких фильмах вы там беседовали?» Больше всего мы беседовали о сценарии Киры Муратовой «Княжна Мери», которая вышла отдельной книгой. Такая книга с достаточно жестоким названием, придуманным самой Муратовой – «Творческий выкидыш», о том, как закрыли картину на стадии съемок, уже прошел подготовительный период. Я прочел этот сценарий и потрясающую режиссерскую экспликацию, там же и картины Хамдамова, который был художником фильма по костюмам. Я считаю, что это великая картина. Там потрясающий совершенно прием найден, когда Печорин произносит не только свои реплики, но и часть авторского текста, как бы рефлексируя, как бы наблюдая себя со стороны. Такого Печорина еще не было, он немножко похож на далевского в спектакле Эфроса, но он более барочный, что ли, более изысканный, на грани маньеризма. Вообще мне показалось, что Кира Муратова хотела снять очень манерную картину. Это было очень хорошо, и в результате пришлось снимать «Познавая белый свет», который тоже получился довольно манерным, но именно на материале сибирской стройки это выглядело, прямо скажем, уже иным гротеском. А вот «Княжна Мери» – это была бы такая утонченная, меланхоличная, кокетливая картина. Такая Рената Литвинова до Ренаты Литвиновой. Очень остроумное произведение.

Я подумал, что этот фильм следовало бы снять. Потому что такой сценарий не испортишь. И там подробно очень написано, как его снимать. Я думаю, сегодня эту картину можно было бы снять, тем более, что, видите, я настолько потрясен был этим сценарием и фотопробами. А на Вернера пробовался Райкин. И я ему позвонил, и спрашиваю: «А вот сейчас, 40 лет спустя, вы же мало переменились, в общем-то. Вы сыграли бы Вернера?» И он сказал: «Да, очень хотел бы». И я подумал: какая это была бы прекрасная история сейчас: доснять эту «Княжну Мери», чтобы Вернером был Райкин, чтобы художником был Хамдамов, чтобы осуществилась вот эта мечта Киры Муратовой. Это ничуть не устаревшая история.

И еще мы обсуждали там одну картину, которая связана с моим романом. Давно я, так сказать, собираюсь его переписать. Собственно, он и есть готовый сценарий. Не буду говорить, хотя вы легко угадаете.

«Один пожилой лектор уверенно заявил, что Александр Дюма использовал труд литературных негров. Верите ли вы в это?» Ни для кого не секрет, что у Дюма было несколько постоянных помощников. Я не настаиваю вовсе на версии, что это были негры в таком прямом смысле, когда Дюма пишет сценарий, а остальные напрямую это осуществляют. У него были соавторы, были консультанты, были ученики, которые прописывали какие-то тексты. Но в основном, конечно, Дюма, как мне представляется, на 90% создатель своих произведений. Хотя, конечно, были вещи, в которых его личное участие меньше. Однако, насколько я понимаю, все-таки, в большинстве текстов Дюма перо автора слишком узнаваемо.

«Что означает высказывание Геннадия Гора о Леониде Добычине: «Пуантилист в литературе»? Точнее, конечно, сказать, что он минималист. А что мы называем вообще пуантилизмом? Вот о ком манеру письма, при котором точки, точечные детали, крошечные такие штрихи, прикосновения заменяют связное повествование? И действительно, вот такие точечные уколы, поразительно точные реплики, приметы создают впечатление зыбучего такого и сыпучего хаоса, они у Добычина не складываются в цельную картину. Даже в самом цельном его произведении «Город N» – это такой, действительно, штрих, пунктир. Я не большой поклонник минимализма, но я признаю, что у Добычина очень качественно, очень талантливо. И ощущение от его книги «Встречи с Лиз» – пожалуй, провинциальную безысходность 20-ых годов он передал как-то презрительнее, чем Платонов, и суше.

«Нельзя ли лекцию о Перуце, или о еврействе в немецкой литературе?» Видите ли, Илья, Перуц – конечно, в огромной степени, каббалист. Такой, если хотите, представитель еврейской мистики, в большей гораздо степени, чем Майринк со своим «Големом». Перуц наследует вот этой еврейской книжной традиции вдумчивого толкования священных текстов. И совершенно кабалистические по сути у него есть сочинения, но Перуц – математик в гораздо больше степени, чем литератор. Его привлекает именно математическая точность, именно глубокая скоординированность фабулы, именно изящность конструкции. Пожалуй, более изящного сюжета и более умудренного, чем «Маркиз де Боливар», я просто в русской литературе, и в немецкой, да и вообще в европейской за это время не припомню.

Должен вам сказать, что когда Перуц стал мне открываться – я прочел его с подачи девушки, которую любил очень сильно, и, видимо, как-то любовь к ней перескочила на Перуца. Когда я прочел «Шведского всадника», но в наибольшей степени на меня, конечно, подействовал «Мастер страшного суда» и, понятное дело, «Маркиз де Боливар», с виртуозной конструкцией сюжетной. Я поразился изяществу и благородству души этого печального человека, такого одинокого, с его такой горькой и трагической жизнью в безднах XX века. Чудом он спасся в Палестине, сумел понять, что надо бежать. Я не готов сейчас о нем лекцию читать. В следующий раз, если хотите, я перечитаю книжку его, у меня полный Перуц дома стоит, этот «кристалловский». С удовольствием перечитаю я «Снег святого Петра» и «Ночью под каменным мостом». Он не так много написал, восемь романов, и все они, конечно, начиная с «Прыжка в никуда», высочайший класс. Но, он, понимаете, в каком-то смысле предшественник Лема. Тоже очень еврейского автора при всей его европейской прохладности.

Перуц, Кафка, Лем – их считают главными фантастами XX века, такими казуистическими, сложными, хитросплетенными. Но и у Лема, и у Кафки, и особенно у Перуца такая слышна высокая печаль, за этим стоящая. Помимо виртуозной конструкции чувствуется страшная отчужденность от мира людей, невозможность в него вписаться. И у Лема это очень чувствуется. Они, кстати, с Перуцем были внешне похожи: такая голая голова, круглые очки, язвительная улыбка. Мне кажется, что это тоска души. Как Камилл в «Далекой радуге» Стругацких – тоска души, которая страдает от страшного дефицита человечности.

«Чьи стихи вы читали на украинском радио?» В беседе с Еленой Боришполец я там читал. Да, это Игорь Юрков. Кстати, довольно легко найти это стихотворение в интернете, это четвертое стихотворение из цикла «Ночная жизнь». Февраль 1929 года. Вернемся через три минуты.

РЕКЛАМА

Дмитрий Быков

Продолжаем разговор. Все больше приходит забавных заявок на лекции, будем выбирать. Пропускаю два вопроса от постоянного тролля, который постоянно что-то как-то пытается сострить под псевдонимом Шнорцель, и острит очень неудачно. Все время обращается ко мне «Профессор Быков». Я не профессор, успокойтесь. И как-то все время пытается вроде бы узявить как-то, и не может. Мне кажется, что вам как-то не надо так сильно напрягаться. Попробуйте спросить о том, что вас волнует действительно, ведь форум существует не для демонстрации ваших интеллектуальных способностей, довольно, прямо скажем, количеством скромных, а для того, чтобы происходил свободный диалог. Зачем всюду вносить какую-то вонь? Вот этого я совершенно не понимаю.

«Прочел биографию Грибоедова в серии ЖЗЛ, Екатерины Цымбаевой. В своем предисловии она с откровенным презрением пишет о концепции Тынянова, создавшего героя, который, по сути, далеко от реального автора «Горя от ума». По ее мнению, лишь исторически достоверный подход имеет место. Может ли писатель включать свое художественное воображение, и создавать образ реально существовавшей личности?»

Гриша, я не думаю, что Цымбаева – я читал ее книгу, не помню там презрения в разговоре о Тынянове, – одно могу сказать совершенно точно: конечно, «Смерть Вазир-Мухтара» – это роман ни в какой степени не о Грибоедове. И рассматривать его как реальный источник, мне кажется, было бы просто унизительным. Потому что, понимаете, у Тынянова есть биографические сочинения. «Кюхля» – вполне биография, это первый опыт. «Пушкин» – вынужденный биографический роман, потому что Тынянов взялся за него в надежде высказаться за действительно очень важную для него тему о лояльности власти. Пушкин в 1826 году, после коронационных торжеств, вызванный в Москву, – предал себя или купил себе 10 лет жизни и работы? Возможна ли лояльность в России?

Для того, чтобы ответить на этот вопрос, он взялся за роман «Пушкин», увяз в нем, был тяжело болен – рассеянный склероз его губил. Да и самое главное – по ключевым вопросам пушкинской биографии уже тогда высказаться было нельзя. Русская литература была расколота, а Пушкинская цельность может быть освещена только в условиях цельности, поэтому ни Ходасевич, ни Тынянов, которые, кстати, друг друга сильно недолюбливали, так и не смогли создать цельный образ Пушкина. Очень грустно, что это тоже роман вдоль темы. Роман описательно-биографический. А вот глубоко личное произведение, высказывание, которое Лидия Гинзбург оценила как эпитафию – это «Смерть Вазир-Мухтара». Это роман о смерти, и не Грибоедова, а своей. Исчезли люди 20-х годов с их прыгающей походкой, время вдруг переломилось. Там в прологе все сказано, причем сказано с такой откровенностью, что непостижима судьба этого романа, вышедшего в «Прибое». Это 1927, по-моему, год. Это помните, как сказал же Пастернак о Пятой симфонии Шостаковича: «Вот ведь удивительно: все назвал своими именами, и ничего ему не было». Ну так ведь музыка – она на то и музыка, что к ней не прикопаешься, хотя Шостакович, как мы знаем, пострадал за нее все равно. Вы знаете заголовок Пятой симфонии: «Ответ советского художника на справедливую партийную критику». Это такой издевательский подзаголовок, но абсолютно точный. Отсюда этот триумфальный похоронный марш в финале.

Надо сказать, что Грибоедов для Тынянова, как это ни ужасно звучит, – это повод высказаться, не более. Он, конечно, про «Горе от ума» все возможное, во всяком случае, в научном отношении, уже понимал и достаточно много написал. А в какой степени Грибоедов похож на Грибоедова – нам неважно, нам важно, что Грибоедов похож на Тынянова. Там есть вообще довольно смелые допущения. Предположение, в частности, что стихотворение «Восток» («Из Заволжья, из родного края…»), приписываемое Грибоедову, является его глубоко личным высказыванием. Это просто оно очень нравится Тынянову. На самом деле, никаких ровно доказательств о его принадлежности Грибоедову нет. Но при этом мы хотим верить, что это голос Грибоедова и его текст. И тот Грибоедов, которого написал Тынянов, в любом случае убедительнее, чем Грибоедов из ЖЗЛовской книжки. Потому что ЖЗЛовская книжка прекрасно раскрывает нам образ дипломата, и только. Каким образом этот человек написал «Известие о петербургском наводнении», вальс и «Горе от ума», вальса даже два, – это совершенно в книге Цымбаевой не ясно. Там государственный муж, который Россию и Персию впервые сумел привести к подобию союза и жизнью за это заплатил. Конечно, это вполне достоверное и глубоко фундированное исследование, но «Смерть Вазир-Мухтара» – это шедевр, и никаких здесь не может быть вопросов и претензий.

В какой степени художник включает фантазию? А что тут, по-моему, довольно очевидно. Нет художника, который бы, описывая чужую жизнь, не сравнивал бы ее с собственной участью. Как сказано у Леонида Мартынова, «кто своего в чужое не добавил?».

«Несколько слов о лермонтовских корнях Некрасова?». Хороший вопрос. Видите ли, есть такое стихотворение Некрасова «Демон».

Где ты, мой старый мучитель, Демон бессонных ночей? Сбился я с толку, учитель, С братьей болтливой моей.

Понятно совершенно, что речь идет о стихах – «братия болтливая моя». А дело в том, что Некрасов написал там на полях: «Пояснить». Пояснить он не успел, поэтому нам приходится догадываться. «Что уж доволен ты мной?» – вот этот вот финал, это демоническая, сверхчеловеческая, во многом античеловеческая природа поэзии Лермонтова действительно привела Некрасова к созданию совершенно нового жанра – такой абсолютно мизогинической любовной лирики, таких мизантропических стихов о поэзии и о возможном оправдании поэта. «Поэт и гражданин» – это ведь тоже диалог внутренний. Надо сказать, что Лермонтов для Некрасова – источник злейшей, жесточайшей пародии. Пародия эта необязательно, как доказывает тот же Тынянов, комическое произведение, это перевод в иной смысловой ряд. И, конечно, одно из шедевральнейших произведений Некрасова – это чиновничья «Колыбельная песня». У Лермонтова есть «Казачья» – наверное, одно из сладкозвучнейших произведений в русской литературе.

По камням струится Терек, Плещет мутный вал; Злой чечен ползет на берег, Точит свой кинжал; Но отец твой старый воин Закален в бою: Спи, малютка, будь спокоен, Баюшки-баю. Музыка чистейшая, понимаете! И после этого страшный некрасовский текст: По губернии раздался Всем отважный [отрадный] клик: Твой отец под суд попался – Явных тьма улик. Но отец твой – плут известный – Знает роль свою. Спи, подлец [пострел], покуда честный! Баюшки-баю.

Это довольно жестокие стихи. Надо сказать, когда я их в классе читаю, всегда они встречаются таким сардоническим хохотом большей части аудитории. Дети любят пересмешничество. Как сам Лермонтов жестоко пересмеивает главные гетевские мотивы, особенно, конечно, «Юного Вертера» во всех сценах с Вернером, и вообще в «Герое нашего времени», который, в сущности, жесточайшая пародия на Вертера – все наоборот. Вот так же Некрасов пересмеивает Лермонтова, с его все-таки романтическим, все-таки идеализмом. Лермонтова мы знаем как совершенно демонического персонажа, циника, довольно страшного человека, но при этом он рождает на свет такие сентиментальные, пронзительные, такие слезные тексты. Вот эта удивительная смесь желчи и уксуса, соли и кислоты, слез и насмешки в его творчестве, там это почти не пересекается. Некрасов довел это до синтеза. Когда мы читаем Некрасова – я, во всяком случае, когда читаю, скажем, «Плач детей», – несколько раз просто у меня это было на грани срыва. Я помню, когда в разных институтах читал лекции, в разных: на журфаке, в МГИМО когда читал вслух Некрасова на лекциях, например, там «Еду ли ночью по улице темной…», иногда чувствовал, что у меня голос физически срывается, я начинаю бороться со слезами. Я понимаю, как это все сделано, но я не могу без слез вслух читать тот же «Плач детей». Иногда уже детям говорил: «Давайте, чтобы ни мне не мучиться, ни вам – прочтите сами».

Д.Быков: Конечно, сверхчеловек вырождается

У него много текстов, которые содержат удивительную, сентиментальную эту ноту, и при этом жесточайшую желчную насмешку. Вот «Рыцарь на час», наверное, в этом смысле самый показательный такой текст. Ну и, конечно, в огромной степени все последние песни. Когда он поет уже свою страшную колыбельную:

Услышишь песенку свою Над Волгой, над Окой, над Камой… Помните, вот это? «Нет больше песен, мрак в очах; Сказать: умрем! Конец надежде! – Я прибрела на костылях!»

Эта вот страшная муза на костылях – очень некрасовский образ, физиологически точный, и, в общем, издевательский при этом. Он любит, что называется, «сечь и солить сеченого». То есть еще сверху солью посыпать язву. Это в нем, действительно, лермонтовское еще и потому, что… Была такая у Вознесенского классификация поэтов на дневных и ночных. Дневной – Пушкин, ночной – Лермонтов. Это, собственно, давно и Мережковский об этом писал. Вот Некрасов, конечно, ночное явление, такое депрессивное. Хотя он и очень рациональный поэт. Но ведь и в Лермонтове есть эта детская рациональность, такая детская попытка рассудительности.

«Валерий Залотуха в повести «Танк Клим Ворошилов-2» рассказал правду о хаосе лета 41-го. Но смог ли он ответить, почему герои пожертвовали собой?» Он и не ставил себе цели объяснить природу героического. У него там, скорее, другая задача: «А что делать, если родина не права?». Остается ли она родиной? И нужно ли здесь этот хаос 1941 года расценивать как чью-то вину? Он говорит о хаосе совершенно верно. Мы забываем обычно о том, что этот хаос не только военный, он еще и моральный. Не понятно, кто прав. Но интуитивно верный выбор, все-таки, – сквозь весь кошмар сталинизма увидеть великий советский проект изначальный. И выйти на бой со страшной фашистской архаикой с позиций этого проекта, с позиции нового человека.

«В одной из передач вы говорили о книге Катаева «Трава забвения». Я не помню, говорили ли вы о книге «Алмазный мой венец». Они были изданы где-то в начале 80-х…» Нет! «Трава забвения» в 1968-м, а ровно десять лет спустя, в 1978-м, – «Алмазный мой венец». Просто в 80-х Катаев был в очень большой моде (в начале 80-х, во всяком случае), и, как правильно вспоминает тот же Житинский, поздний Катаев совершенно заслонил «Белеет парус одинокий». Мода такая была, да, действительно.

«При чтении мемуаров Катаева у меня возникло ощущение, что вся литературная Москва вертится вокруг автора. Он весь в белом, все его обожают, в том числе и Есенин, которому он был чуть ли не лучшим другом. Много лет спустя, читая мемуары Мариенгофа, где он описывает литературную жизнь Москвы, я не нашел ни одного упоминания о Катаеве. Не могли ли вы объяснить, в чем тут дело?»

Это довольно просто. Помните классическую историю, которую я часто пересказываю со слов Веллера. Встречаются после долгой разлуки вернувшийся из эмиграции ненадолго Бунюэль и Сальвадор Дали, товарищ его юности. И Бунюэль говорит: «Сальвадор, я прочел твои мемуары. Интересная книжка, но зачем ты пишешь, что «Андалузского пса» придумал ты? Ведь его придумал я?». На что Сальвадор Дали с великолепной простотой отвечает: «Луис, потому что это мои мемуары».

Естественно, что Мариенгоф описывает литературную жизнь Москвы с точки зрения имажиниста. А в кружке имажинистов Катаев не существовал. Он описывает свои приключения, свою дружбу с Есениным, а у Катаева с ним были отдельные отношения. Там ведь и Леонид Леонов ни разу не упомянут, а тем не менее, на известной фотографии они с Есениным вместе. Там и Клюев почти не упомянут, а ведь Клюев, все-таки, сформировал и воспитал Есенина в огромной степени. Там и Блок не упомянут, многие не упомянуты. А, честно говоря, литературная жизнь имажинистов очень мне напоминает по своему разгулу и по своей плотности литературную жизнь Москвы 90-х годов. В частности, «куртуазных маньеристов», из которых я так быстро сбежал, и так далее. Это довольно скучно все: все эти разнообразные гастроли, эти позирования на фотографиях, покупки цилиндров, – это все нелитературная жизнь, если на то пошло. Катаев дружил с Есениным близко, до драки. Пастернак, кстати, тоже. И он тоже ведь там не упомянут. Известно, что Пастернак с Есениным то клялись друг другу в любви, то дрались, это тоже было.

У Есенина со всеми был более или менее один сценарий общения. Ему страстно хотелось общаться, в процессе общения он напивался, и все заканчивалось дракой, почти всегда. Поэтому и с Маяковским все так получилось. Их, как две половинки единого некрасовского целого, двух лирических двойников, «черного человека» и его светлую половину страшно тянуло друг к другу. Но почти никогда, кроме Тбилиси, им не удалось поговорить задушевно. Так что, к сожалению, Есенины не та фигура, о которой можно написать объективные мемуары. Его личность слишком инверсирована той депрессией и тем алкогольным распадом, в котором он жил последние два года.

«О Марке Твене. Был в его музее в Коннектикуте, видел его наборную машину в Харрисбурге. Очень бы хотелось, чтобы вы посвятили ему лекцию». О Марке Твене много раз просили, о «Янки при дворе» я уже читал, как о первом попаданце. Давайте я, может быть, перечитаю его роман про Жанну д’Арк, о котором он говорил, что «написал его, плавая в чернилах». Единственная книга, написанная с наслаждением. Давайте поговорим о ней.

«Согласитесь ли вы со мной, что Ставрогин вышел из Печорина? Вспомните хотя бы сцену после смерти Бэлы. «Я вывел Печорина вон из комнаты, мы пошли на крепостной вал, долго ходили взад и вперед рядом, не говоря ни слова. Его лицо не выражало ничего особенного, и мне стало досадно. Наконец, он сел на землю в тени и начал что-то чертить палочкой на песке. Я хотел его утешить, начал говорить. Он поднял голову и засмеялся. У меня мороз пробежал по коже от этого смеха».

Коля, конечно, в некотором смысле тема дуэли сверхчеловека с лишним человеком проходит через весь русский XIX век, и Печорин как раз носитель этого сверхчеловеческого комплекса. Наверное, единственный дуэльный персонаж Достоевского – там, вы помните, дуэль не состоялась или перенесена, – это Ставрогин. Есть, конечно, дуэль в ранней юности дуэль у старца Зосимы, о которой мы узнаем опосредованно, и есть самоубийство Свидригайлова именно потому, что у него не оказалось рядом дуэлеспособного человека, пришлось самому застрелиться.

Конечно, Свидригайлов и Ставрогин – вырождение темы лермонтовского сверхчеловека, в огромной степени. Просто Печорин еще чувствует в себе, так сказать, «силы необъятные» и не знает, куда их деть. А применительно к Свидригайлову и особенно к Ставрогину говорить о необъятных сил уже довольно трудно. Я уже не говорю о том, что, собственно, Лермонтов и его герой Печорин… Максимум греха, который он может себе позволить – это похищение Бэлы руками Азамата. А растление Матреши – главный грех Ставрогина – это уже не печоринский поступок. Конечно, сверхчеловек вырождается. Последняя попытка его как-то возродить – это фон Корен у Чехова, но там он, прямо скажем, совсем трагифарсовый персонаж.

«Почему у Армении получилось, а у нас нет? Пашиняна нет, или народ другой?» Народ другой, и потом, в России, как вы знаете, если и доходит до уличной активности, то Майданом она не ограничится. Тут разворачивается смута.

«Вы говорили, что Ия Саввина свою героиню в «Гараже» называла «повзрослевшей Власенковой». Не жутковато ли от такого прагматизма?» Игорь, я не думаю, что это прагматизм. Это просто трезвое осознание того: Власенкова ведь тоже обречена деградировать в системе. Понимаете, когда деградирует вся система, деградирует и сверхчеловек, и ученый, и все типажи. Они все задыхаются и выдыхаются. Конечно, Власенкова в «Открытой книге» Каверина – один из самых прелестных персонажей, вот этот образ умной девочки, профессорской дочки или самой профессора. Образ Ивы Ивановой или Кати в «Исполнении желаний», или Власенковой – это Каверину особенно удается. Я бы сказал, что существует такой тип «каверинской женщины». Да, она деградирует, да, она начинает заботиться о карьере, о заграничных поездках. Кстати говоря, героиня «Гаража», которая фактически там директриса, научная руководительница – она выдающаяся ученый. Это бесспорно. Просто ей вот так пришлось бороться за существование, и даже не за существование, а за гараж. Это вырождение, но то, что это один и тот же типаж – Саввина, по-моему, глубоко права.

«Как стало возможно такое, что открываются дела за перепосты, за оскорбление чувств верующих. Неужели церковь не понимает, что компрометирует себя? Кирилл из Киева и исповедующий христианство».

Понимает. Понимает, конечно. Но дело в том, что церковь же не монолитна. Церковь тоже переживает определенные кризисные явления, и не следует вот эти разжигания чувств верующих, уголовные дела принимать за истинное лицо церкви. Вот и все, что я могу на эту тему сказать. Понимаете, мы же все понимаем про Россию, и все-таки любим ее, невзирая на ту страшную маску, которую на нее сейчас натянули спецслужбы и иные безнравственные люди. Мы же все-таки верим, что Россия где-то под этим есть. Пусть на плывуне стоящая, пусть с очень больной основой, но, все-таки, в этой основе много чего было человеческого. Что поделать, церковь тоже не однородна.

«Почему вы не любите Сашу Соколова как писателя? На мой взгляд, «Школа для дураков» – прекрасная и трогательная книга». Так видите ли… Это, во-первых, не на ваш взгляд, а вы цитируете определение Набокова. Набоков там увидел воспоминания о родных местах и о дачной жизни своей усадебной. На самом деле, просто мне кажется, что Саша Соколов – это необычайно вторичный писатель, который в огромной степени растет из Джойса, особенно в «Школе для дураков». А вот наиболее резкое неприятие вызывает у меня книга «Между собакой и волком», именно потому, что никакого языкового чуда я там не вижу, а вижу страшное пустословие, избыточность, и, если угодно, стилистические игры на совершенно пустом месте. Я никогда не любил чистый стиль. Что поделаешь, есть какие-то пороки восприятия и у меня. Вот Набоков мне очень нравится, а Саша Соколов не нравится совсем.

Д.Быков: «Мужик по жизни». Это что-то очень странное, удивительное сочетание терпилы и хама

«Может ли новый человек быть очень старым по возрасту?» Да так очень часто бывает. Дело в том, что старики, в известном смысле, могут себе позволить настоящую дерзость. Конечно, Катаев был более радикальным авангардистом, чем его ученик Гладилин, и даже чем Аксенов, тоже ученик. И, конечно, Леонов, правильно совершенно говорил мне один из сотрудников «Нашего современника», «Пирамида» – это роман, написанный очень старым авангардистом. Да и Каверин в поздних своих сочинениях, особенно в сказках, был гораздо авангарднее большинства своих сверстников и учеников, потому что молодые хотят счастья. А «счастье, – как пишет Каверин в «Летящем почерке», – спрямляет жизнь». Старик бывает и трезвее, и отчаяннее, и больше дерзости у него. Да чего ему бояться, собственно говоря?

«Можно ли лекцию о подростковой литературе, начиная с 60-х и до сегодняшнего дня? Тема объемная, но, может быть, вы определите круг интересных вам русских и зарубежных авторов?» Да понимаете, какая штука? Мне никогда не была интересна подростковая литература именно потому, что у подростка, как говорил Спок, два самых страшных страха, доктор Спок их сформулировал. «Неужели я такой, как все», и «неужели я не такой, как все?». Подросток все время говорит и делает глупости. Самая смешная книга о подростке – это «Над пропастью во ржи», «Cather in the Rye», жесточайшая издевка над подростковыми комплексами. И это, по-моему, правильно. А с чего к подростку относиться с уважением? Он все время глупит. Я понимаю, что он тяжелую, титаническую борьбу проживает, но умиляться этим состоянием нельзя, как нельзя умиляться прыщами. Это надо как можно скорее пережить. Ну, может, когда-нибудь расскажу. Вот, мне нравится книга Зюзюкина «Из-за девчонки». Вернемся через три минуты.

НОВОСТИ

Дмитрий Быков

Продолжаем разговор. Еще немножко я на форумные поотвечаю. Тут неожиданно пришли две просьбы, очень мне симпатичные: рассказать о романе Толстого «Воскресение» – один вариант, и об «Отце Сергии». «Отец Сергий» – это вообще лучшее, что Толстой написал. Приятно, что в этом мы солидарны с таким толстовским знатоком, как Денис Драгунский. Вот человек с абсолютным вкусом. Давайте поговорим, интересно. Там два метасюжета, очень занятно отразившихся в прозе русской XX столетия. Вы же видите, я стараюсь хвататься за те темы, которые мне ближе, и которые сейчас меня мучают самого.

«Не могли бы вы сказать несколько слов об Андрее Лазарчуке, лауреате «Бронзовой улитки», как и вы. Один из лучших рассказов последнего времени, на мой взгляд, – «У кошки четыре ноги».

Андрей Лазарчук был, кстати, гостем этой студии года полтора назад. Мы с ним в «Одине» час проговорили. Это один из моих близких друзей, один из моих любимых писателей. Я очень непримиримо отношусь к его взглядам, и к тому, что он пишет сейчас. И он очень непримиримо относится к моей позиции, но это не заставляет меня хуже к нему относится, потому что есть вещи, которые совершенно для меня уничтожают человека, он таких вещей пока не сделал. Мне очень больно, что он так жестко полемизирует с Яном Валетовым, чьи позиции мне, конечно, ближе. Мне очень мучительно, что Дяченки – Мария и Сергей Дяченко – фактически эмигрировали, и с их уходом Украина потеряла двух своих лучших писателей, просто лучших. Они вообще вне этой ситуации, потому что в этой ситуации продолжать их творчество немыслимо, можно только перенести его на другую почву. Михаил Успенский, царствие ему небесное, тоже, кстати, не рвал с Лазарчуком и не ссорился с ним, но стоял на прямо противоположных ему позициях. Его позиция была мне гораздо ближе.

Талант и честность Лазарчука таковы, что для меня они превыше любых разделений, при этом, что большинство его френдов меня бы желали схарчить без каких-либо объяснений и уж тем более без какого-то ни было милосердия. Но мне все-таки хочется верить, что писатели не скажу равного масштаба, но равной честности, могут друг с другом контактировать поверх барьеров. То, что Лазарчук – автор едва ли не лучшей прозы в 80-90-ые, во всяком случае, в своем жанре, – для меня совершенно несомненно. «Жестяной бор» – для меня ключевая повесть вообще, как и в целом «Опоздавшие к лету». «Кесаревна Отрада», конечно, и «Транквилиум».

Лазарчук – очень серьезный писатель, и его композиционные открытия, когда скачками развивается действие, когда оно все менее рационально. И уж конечно, их с Успенским шедевры: «Погляди в глаза чудовищ», которое они уже заканчивали вместе с Ириной Андронати, – это для меня высочайший класс. При всем при этом я достаточно скептически продолжаю относиться к эволюции Лазарчука, в частности, идейной, но для меня эта эволюция абсолютно честна, и я могу с ним разговаривать и по-прежнему его глубоко уважать. Глубоко уважать, я очень надеюсь, что Лазарчук много еще хорошего напишет.

«Как вы относитесь к творчеству Жана-Клода Бриссо? Сценарист, бывший учитель, режиссер.«Белая свадьба», «Звук и ярость», «Жестокая игра», «Девушка из ниоткуда», «Селин», и другие».

Я видел только «Селина» и «Белую свадьбу». «Белая свадьба» – картина, где Ванесса Паради перевешивает все минусы сценария. Просто смотреть на нее в 14 лет, или сколько там ей, 15, такое наслаждение именно не с эротической точки зрения. А она играет умного подростка, такую умную трудную девочку. Это, конечно, выдающееся произведение. В остальном Бриссо – по-моему, обычный хороший французский режиссер.

«Как вы понимаете окончание дяченковской «Долины совести»: Влад разорвал узы, или это открытый финал?» Влад умер, дорогой мой друг Саша. Не надо, пожалуйста, надежды на чудо. Это читатели Шварца могут подумать, что превратился медведь в медведя надолго – мало ли, всякое случается, – а потом стал прекрасным принцем. У Дяченок нет никакого оптимизма. Влад разорвал узы, да, и заплатил за это жизнью. Последние три дня он будет свободен, а потом погибнет.

Там же, если вы помните, в «Долине совести», очень красивая коллизия. Там человек, от которого знающие его начинают физически зависеть, не могут без него обходиться. Это не любовь, это именно род зависимости. И он поэтому обречен на одиночество, потому что любой, кто с ним поживет, тот умрет, стоит ему выйти в соседнюю комнату. Или там покинуть школу на год по болезни. Все одноклассники собираются у него под окнами и рыдают. И девушка плачет, когда без него не может. Чем дольше ты с ним провел времени, чем больше ты с ним был, тем труднее тебе потом восстановиться. Страшные нити тебя привязывают к нему. Ну а потом –гениальный и очень предсказуемый сюжетный ход. Он встречает такую же женщину, которую он не любит. И без любви завися от нее, он какое-то время живет. Потом встречает ту, которую любит и рвет с ней. Простите за спойлер, это довольно известное произведение. Главное – сюжет абсолютно предсказуем, и он уходит. И он погибнет теперь, но уходя навстречу гибели, он хотя бы три дня будет свободен. Вот так мне открывается этот сюжет. Вы можете надеяться, что все обойдется. Как очень многие, прочитав «Далекую радугу» Стругацких, надеялись, что все обойдется с Горбовским. Горбовский же выжил, значит, всех спасли.

«Потерянный дом» последний раз издавался 15 лет назад. Как же так?» Ну почему как же так? На самом деле в «Геликоне», в издательстве Житинского, он последний раз издавался совсем недавно, просто он распродается быстро, как и все хорошие книжки. Но если вы свяжетесь с «Геликоном», они вам распечатают или пришлют.

«Прочитал «Покорность» Уэльбека и долго смеялся. Сюжет идентичен с «Французской Советской Социалистической республикой» Гладилина 1985 года написания. Реальность подстраивается под сюжет. Францию совсем не знаю, но у покойного Войновича получилось перестроить нашу реальность». Видите ли, Войнович ничего не предсказывал. Войнович экстраполировал, как и Кабаков, когда ему после «Невозвращенца» говорили о пророческом даре, он говорил: «Да что такого, я просто продлили эти линии чуть дальше, а линии все уже были». Это экстраполяция. Войнович высказал вслух то, что витало в воздухе. Очень многие тогда не верили в перестройку, а Войнович не верил в нее никогда. Пархоменко недавно рассказал о трезвом взгляде на 90-ые, да и мне в 90-ые – я не примазываюсь, – но и мне казалось, что ничего хорошего из всего этого не получится. Такое было время кроваво-поносное. Такое, я бы сказал, очень унизительное, стыдное, приводившее к полному забвению простых, абсолютно объективных истин. Поэтому Войнович просто показал, что будет на этом плывуне, на этом гноище.

Тут, кстати, многие просят лекцию о Войновиче. Я довольно много о нем писал в разное время и говорил, и не хочу повторяться. Кстати, какую вещь я считаю у него лучшей? «Путем взаимной переписки». Вот это гениальная повесть, на мой взгляд.

Что касается «Покорности» Уэльбека или «ФССР» Гладилина, или такой же антиутопии «Мечеть Парижской богоматери». Даже не хочу автора ее лишний раз называть, потому что эта женщина чудовищно мракобесная и не упускающая случая сказать гадость лично обо мне. Мне в любом случае кажется, что эта антиутопическая линия –мусульманизированная или социализированная Европа, – все эти предупреждения можно понять и даже у них есть своя, так сказать, причина быть. Но все они недооценивают Европу. Все вечно говорят: вот Европа так неустойчива перед социализмом, перед беженцами, перед левыми радикалами, мы увидим ее либо завоеванной арабами, либо завоеванной социалистами. У Европы есть и свои социалистические соблазны, но Европа довольно прочная структура. Может быть, более прочная, чем даже Америка, которая все-таки поддалась Трампу. Америка поддалась этому перевороту, этому соблазну, а вот Марин Ле Пен так и не прошла никуда. И это доказывает, что у Европы есть еще большой запас прочности. Это не запас энтропии, как кажется многим. Это просто ее сущность, ее душа, которую не так-то легко растоптать. Поэтому все антиутопии на европейском материале кажутся мне, как бы сказать, клеветническими.

Д.Быков: Нет художника, который бы, описывая чужую жизнь, не сравнивал ее с собственной участью

Первым, как вы понимаете, начал Шпенглер со своим «Закатом Европы». Человек, который противопоставил культуру и цивилизацию, и пришел под это дело к оправданию фашизма. Все пассионарии, которым в Европе не хватает пассионарности, в конечном итоге оправдывают варварство. Они говорят: «Вот придет молодое и свежее варварство, и вам покажет». Да ужас-то в том, что варварство более древнее, более дряхлое, и ничего, ничего у него не получится. Потому что даже упадок Рима привел лишь к его возрождению на новом уровне. Варвары не принесли в Европу никаких ценностей и смыслов. Они в конечном итоге проиграли, в конечном итоге, Европа съела их изнутри. Понимаете, вот эта вечная вера в то, что культура выше цивилизации, в то, что цивилизация с ее комфортом – это дряхлость, – нет! Шепенглер и Гумилев, в сущности, носители одной и той же теории, что социум впадает в свою дряхлость и утрачивает благородную прекрасную дикость. Дикость старше, глупее дряхлости, примитивнее. Из нее ничего не выйдет. Прав Кавафис: «На варваров надеются те, кто просто утратил веру в себя».

И мне кажется, что вот этот культ варварства, его апология приводит к фашизму с неизбежностью, и путь Шпенглера в этом смысле более чем символичен. Хайдеггер, как такой своеобразный продолжатель шпенглеровских идей, во всяком случае, в 30-ые годы, тоже, по-моему, абсолютно не скрывал, что он во многих отношениях еще правее Гитлера, еще радикальнее.

«Нельзя ли рассказать о Фрейде как писателе?» Можно, если как следует почитать его. История о лунном волке, например.

«Франзен правда крут, как Толстой?» Нет, что вы! Франзен крут, как Чапек. Он такой довольно острый социальный сатирик. Когда он берется рассказывать о нормальных людях, о нормальной жизни, он довольно быстро скатывается в традиционный американский семейный роман. Лучшее, что он написал – это «Corrections», «Поправки». Блистательная книга, а уже «Purity» и «Свобода», «Freedom» мне показались мучительной попыткой написать что-нибудь, потому что пора уже написать что-нибудь.

Вот всем понравилось про Житинского, спасибо. «Есть ли что-нибудь такое же, но про наше время?» Такого же нет. Потому что Житинский был уникум, царствие ему небесное. Вот тут очень многие хвалят «Свечку» Валерия Залотухи, спрашивают: «Как я к ней отнесся?» А я к «Свечке» Залотухи отнесся так, что когда я прочел этот роман, присланный мне еще в рукописи из издательства «Время» (они пошли на невероятный риск, издавая восьмичастную, двухтомную книгу целиком), я позвонил Залотухе. Тогда еще была надежда, что болезнь его не смертельна. У него был рак желудка, но надеялись, что выживет. И я сказал ему: «Валера! Ты представляешь ужас, ведь теперь, после «Свечки», все забудут, что у тебя были эти сценарии, гениальные на мой взгляд. И «Великий поход за освобождение Индии», и «Макаров», и «Мусульманин». Ты теперь вошел в русскую литературу как автор главного эпоса о 90-ых года, и на фоне этого померкнет все, что ты делал до сих пор. Вот эта новая Книга Иова, как ты сам ее называешь, по жанру, во всяком случае… Ты написал великую вещь, которая заслонит все твою прежнюю биографию. И Залотуха сказал, улыбаясь, что он ничуть не огорчен.

Валера Залотуха был очень большим писателем. Очень большим, очень трагическим, настоящим. Другое дело, что роман Житинского гораздо светлее и жизнерадостнее, но и эпоха была другая. Нет, трудно найти что-то, что с Житинским могло бы сравниться.

«Какой герой «Града обреченного» вам ближе всего?» Из разговора с Борисом Натановичем я узнал, что сами авторы больше всего любили Андрея Воронина. Мне, конечно, симпатичнее всего Изя Кацман.

«Как относились к творчеству друг друга Набоков и Солженицын?» Набоков скептически отзывался о языке Солженицына, но тем не менее, приветствовал его гражданское мужество. Солженицын весьма уважительно отзывался о языке Набокова, а о позиции его – общественной и литературной – никак не высказывался, хотя, думаю, она была ему не близка. Во всяком случае, отождествление Сталина и Гитлера было для Солженицына, в особенности позднего, слишком радикальным жестом. А может быть, и нет. Трудно сказать. Во всяком случае, ни одного плохого слова о Набокове Солженицын не сказал. И это было взаимно, Набоков даже собирался с ним увидеться, но так они прождали друг друга, не договорившись, случайно встреча сорвалась. Хотя мне очень трудно представить их разговор.

Какое сочинение Майринка нравится вам больше всего, и почему?» Да «Голем», конечно, главное сочинение. Фабула там провисает, на мой взгляд, слишком она такая сновидческая. Но по атмосфере этого дождливого города, дождливого еврейского пражского гетто, где в одной из комнат обветшавшего дома сидит и смотрит перед собой это страшное создание на четвереньках – это страшно, конечно, очень здорово.

«Кто, на ваш взгляд, является инкарнацией Тынянова?» Не знаю, может быть, Владимиру Новикову хотелось бы думать, что это он, потому что он – тыняновский заочный ученик. У него есть к этому некоторые основания, потому что художественную прозу он тоже пишет, и стиль его похож на стиль Тынянова, но думаю, что это скорее ученичество, такое сознательное соотнесение. Хотя Новиков критик первоклассный, и очень интересный прозаик, во всяком случае, в книге о Высоцком. Кстати, его книга о Высоцком тоже очень личная, и больше похожа на «Смерть Вазир-Мухтара», нежели просто биографию в ЖЗЛе. Трудно, такая фигура трудно обнаруживается. Мне кажется, что Тынянов – слишком явление 20-х годов, чтобы его можно было воспроизвести в 70-ые. Я не вижу современных критиков и прозаиков, которые так масштабно меняли взгляд на литературу, которые бы предлагали – как справедливо замечает Новиков – не переименование, а концептуальное новаторство. По большому счету, взгляду отдохнуть не на чем. Сам Новиков, наверное, наиболее очевидный кандидат.

«Когда, читая первый роман Петрушевской (имеется в виду «Номер Один»), я дошел до телефонного разговора сына инвалида с главным героем: «Ковда со мной гимнастику делать будешь?», нервы не выдержали, еще неделю не мог дочитать. Зачем же свинцовыми сапогами бить читателя?»

Да видите ли, Миша, читатель такой пошел. Почему Андерсен писал такие страшные сказки? А как ребенка пробить, пробить его защиту? Для того, чтобы на ребенка подействовала сказка, сказка должна быть жуткая, жестокая, может быть, даже циничная. Не Петрушевская такая, а мир такой, где, чтобы достучаться, надо лупить сапогами. Мне самому не нравится многое. Это нам с вами, людям, так сказать, сентиментальным, многовато.

Это Алексей Николаевич Толстой говорил сыну Никите, по его воспоминаниям: «Толстой пишет слишком густо, имея в виду Льва. Я уже все понял, а он добивает». Ничего не поделаешь, да. Он все-таки рассчитывал не на чуткого, не на эстетически продвинутого читателя, а на обывателя. И до него достучаться не так легко. А мы можем в конце концов и потерпеть.

«Расскажите об «Отце Сергии», в том числе и к столетию первой экранизации. И об экранизации Таланкина с Бондарчуком». Валяйте, попробуем.

«Что вы можете сказать о романе Беньяна «Путь паломника», ведь он же не переведен». Во-первых, он переведен. Один из первых переводов, насколько я помню, делала дочь Дениса Давыдова, и сейчас лежит в сети несколько версий перевода. Вот странные люди! Удивительно Россия непредсказуема. Мы все говорим, что вырождаемся и глупеем, а вот где еще вам зададут вопрос о «Пути паломника», о романе XVII века? Таком аллегорическом, религиозном. Удивительные вещи интересуют людей, и удивительно глубоки и неожиданны эти люди.

Роман Беньяна, вообще-то, изучается на многих филологических факультетах. Или Баньяна, как его иногда называют. Он довольно парадоксальная фигура, знают его во многом благодаря пушкинской переделке. Не знаю, знал ли Пушкин эту вещь по-английски, или во французском переложении. Но это наиболее известное «Однажды странствуя среди долины дикой…». Вот это начало «Пути паломника». Что вам сказать?

Понимаете, как и всякая аллегория, это вещь, конечно, надуманная и часто довольно плоская. Но отличается она тем, что написана с мрачной фантазией такой, сумрачной. Прав был кто-то, не помню, кто: то ли Блейк, то ли кто-то из позднейших читателей, что два человека в семнадцатом столетии обладали таким размахом фантазии: Мильтон и Баньян. Это, конечно, выдающееся произведение. Там много аллегорических персонажей, есть такое трепло, трепач. Есть добрый спутник, который гибнет в городе Суеты – тоже довольно наглядная метафора. Полное же название этого романа – «Путешествие паломника в тот мир, который будет». Это духовидческая такая, в известном смысле, картинка, но для того, чтобы быть духовидческой по-настоящему, она слишком аллегорична.

Д.Быков: Мы же все понимаем про Россию, и все-таки любим ее, невзирая на ту страшную маску

Она написана очень хорошим, очень ярким и живым языком. Ненавижу слово «сочный». Но она такая простонародная несколько, довольно даже идиоматическая действительно, как правильно о ней писали. Вот слог и мрачность этой фантазии – это очень хорошо. В принципе же мне очень трудно представить человека, который сегодня будет это читать. Точно так же я не могу представить себе человека, который сегодня читает Карлайла, скажем, «Sartor Resartus», «Пересшитый портной». Мне недавно, где-то полгода, что ли, назад, прислали вопрос про «Sartor Resartus». Этот роман даже Горький передумал включать во «Всемирную литературу», назвав его слишком сложным и для современного читателя непонятным, хотя гениальная книга и очень смешная местами. Как бы вся история человечества и религии через одежду. А вот кто-то ее читает, понимаете. Я просто пришел в экстаз.

«Когда начал много всего в разных областях, появляется ощущение распыления. Это неприятно, стоит ли сконцентрироваться на чем-то одном?» Дима, разные бывают люди. Есть еж, есть лисица, помните, по классификации англичан: лисица знает много маленьких вещей, еж знает одну большую вещь. По мысли сэра Исайи Берлина, Толстой – это классический еж, озабоченный всю жизнь одной проблемой, условно говоря, проблемой жизни и смерти. А вот Достоевский – в больше степени лисица, которая интересуется широким спектром разнообразных проблем. Если вы еж по природе, тогда вам не надо распыляться, а если вы лисица – почему бы и нет. Я вам могу посоветовать, как себя в этой степени определить: пройдите тест Сонди. Это просто очень интересный и смешной опыт. И сам тест смешной. Я вот в Одессе встречался с таким вот психологом-сондианцем, и мы обсудили, что те рекомендации, которые Сонди дает в плане профессии, вот чем вам стоит заниматься, – они чаще всего очень приблизительны. Но личностные характеристики, как правило, очень точные. Поэтому пройдите этот тест, и вы сами все про себя узнаете.

«Нельзя ли лекцию на тему: «Людены в литературе и кино», кроме, собственно, Стругацких. Тема для меня очень важная. Недавно я осознала себя люденом». Ну что, дорогая моя Наташа, я вас поздравляю. Вы, конечно, молодец, это лестная самохарактеристика, но я могу вам пока посоветовать… Понимаете, в литературе и в кино не так много этих образов, но одновременно с «Волны гасят ветер» Стругацких появились ранние повести Юрия Павловича Вяземского. Который написал тогда «Банду справедливых» и, в первую очередь, «Шута». А «Шута» еще экранизировал Андрей Эшпай, который Вяземскому приходится шурином. Он муж Евгении Симоновой, его сестры.

И вот когда появился сначала «Шут» как повесть – тогда же была дискуссия о нем в «Литературке» и оттуда я о нем узнал, – а потом появился фильм Эшпая, потрясающей силы картина, с Костолевским и с непрофессиональным актером, мальчиком, – вот тут запахло люденами, да. Генетически что-то новое. Посмотрите «Шута». А еще лучше – перечитайте, его недавно переиздали. Потому что Вяземский, то, что он написал потом, оно, конечно, тоже интересно, «Вооружение Одиссея», например. Это очень интересная книга, по-моему, так и не завершенная. И «Сладкие весенние баккуроты» замечательная по-своему книга. Но ранняя его проза говорила моему сердцу гораздо больше. Может быть потому, что я во многом узнавал себя в этом герое и ужасался ему. Вообще, проза Вяземского вполне себе о люденах.

«Большая часть молодежи сначала засовывают в салон голову и туловище (это вот таксист, наш друг), а потом уже ноги. В то время как все остальные сначала помещают в салон задницу, а потом уже ноги и голову. И вот я о чем подумал: человек интуитивно защищает самое дорогое и важное. Может быть, молодежь уже на подсознательном уровне уже отличается от всех остальных?»

Понимаете, то, что для молодежи голова действительно значит больше, чем задница, это, безусловно, так. И именно поэтому молодежь не так сильно заботится о мнениях большинства или меньшинства. Задница – тяжелее и больше мозга, и она как-то уязвимее. Она лучше защищена, но мнение задницы молодых людей уже не интересует. Они соотносятся со своим мозгом.

«Снова и снова хочу спросить о сути прогресса у Стругацких». Да ради бога. «У меня пессимистичный взгляд на суть человека. Утверждение о том, что нутро человека, его суть, мораль вообще не изменились с давних времен, а суть прогресса состоит в том, чтобы загонять человека во все более и более тесные рамки и засунуть его в природу как можно глубже, – мне эта мысль близка. Свобода современного человека стремится к нулю, ибо цивилизация и прогресс каждым витком накладывают на нашу сущность все больше ограничений».

Понимаете, вот вы понимаете это как ограничение. А я это понимаю как возможность, как вызовы, как интерес. Мне кажется, что цивилизация – это не противоположность, это не антоним культуры. А это развитие, высшая стадия культуры. Точно так же, как и интеллигенция не враждебна народу, а она просто лучшая и высшая часть народа. Вот меня тут спрашивают: «Актуальна ли сегодня коллизия народа и интеллигенции?». Он всегда будет актуальна, но эта коллизия заключается в том, что своя своих не познаша. Народ пытается говорить: «Да, мы серые, а мы-то для вас быдло, значит, у вас белые кости, белоручки». Это всего лишь горбатые отмазки людей, которые не хотят стать лучше. Никто не запрещает народу стать интеллигенцией. Ведь интеллигент – это не отсутствие физического труда и очки. Интеллигент – это совесть. «Есть ли у вас чувство вины перед народом?» С какой это радости? Тем более, что я как раз часть этого народа.

«Нельзя ли прочесть лекцию об Исааке Башевисе-Зингере?» Понимаете, я бы очень хотел с одной стороны, а с другой, кроме «Врагов», я него ничего не люблю. «Шоша» мне кажется довольно скучным произведением. Я не могу сказать, что Зингер мне как писатель близок. Я понимаю, что он писатель хороший. Но никогда он не казался мне равным Фолкнеру. Хотя Нобелевская премия увенчивает обоих.

«Что почитать в отпуске на пляже, можно на английском?» Ира, я считаю, что в пляжном отпуске надо читать серьезные книжки. Потому что вот когда мы работаем, нужно что-нибудь легкое, когда мы на пляже сидим – что-нибудь сложное и серьезное. Прочтите «Улисса» наконец. Это самая пляжная книга, тем более, там много безделья. Вообще что-нибудь авангардное, мне кажется. Авангардное, сложное, потому что на пляже голова пуста и свободна. Ну а если вы хотите почитать что-то, чтобы расслабиться, то, мне кажется, лучше того же Перуца – хотя он интеллектуал, но все-таки – вы не найдете ничего. Лео Перуц.

«Как по-вашему, почему именно трагедии XX века – Хиросима, Нагасаки, концлагеря, Холокост, Дрезден, Токио – породили волну постмодернистской литературы – «Бойня № 5», «Уловка-22». Только ли здесь стремление авторов передать ужасы и абсурдность войны?»

Леша, давайте скорректируем понятие постмодерна. Постмодерн не имеет к Воннегуту никакого отношения, и к Хеллеру тем более. Их сардоническая ирония не постмодернового происхождения, она того же, о котором говорил Евгений Петров: «Ценности были уничтожены, осталась всепоглощающая ирония». Это ирония отчаяния, а постмодерн никакого отношения к этому не имеет. Это всего лишь освоение массовой культурой ценностей модерна. Вернемся через три минуты.

РЕКЛАМА

Дмитрий Быков

Продолжаем разговор. Вопросов столько, что на лекцию об «Отце Сергии» и «Воскресении» остается не так много времени. Ничего не поделаешь. Тут пишет одна слушательница: «Две недели это ужасно долго». Спасибо! Я тоже очень соскучился, правда, для меня эти две недели пролетели достаточно легко, потому что я был в Одессе.

«Высказывались ли в по поводу книги Мариам Петросян «Дом, в котором…»? Высказывался много раз, и даже на одно из переизданий, на обложку это попало. Я очень люблю эту книгу, и она как раз к вопросу о люденах. Есть ли людены в литературе? Конечно, она о том, как человек выглядит душевнобольным или калекой, а на самом деле является красным драконом, то есть существом высшего порядка. И очень многие людены воспринимаются как душевнобольные, как люди со сглаженной или даже вовсе отсутствующей эмоциональной сферой, как такие жертвы синдрома Аспергера, иногда просто, как слабоумные. Это такие аутисты, как в «Человеке дождя». Кстати говоря, у меня есть, грешным делом, в «Эвакуаторе» такой Тылынгун, который воспринимается как даун, хотя он является гениальным вундеркиндом. Вот такие истории.

Д.Быков: Ненавижу слово «сочный»

«Какое место в Одессе вам нравится больше всего?» Если просто территориально, то, вероятно, порт и Ланжерон, тут ничего я нового не скажу. А если и мест, куда я ходил в это время, то парадоксальным образом, «Черчилль». «Черчилль» – это такой бар, который там есть, атмосфера в нем такая черчиллеанская, консервативно-добродушная. Там меня терпели дольше всего, хотя я подолгу, с очень большим количеством друзей там засиживался. И в общем, если… Это не продакт-плейсмент, это не реклама, но вы спросили, и я ответил. В общем, если меня сейчас слышат люди из «Черчилля», то ребята, я вам кланяюсь низко и простите за все. Да, мы приходили большой компанией, но, по крайней мере, мы же ничего не пили, мы честно-честно дискутировали.

«В прошлой программе вы рассказывали о сумасшествии Войцека как о первом художественном описании безумия маленького человека. Не могли бы вы в этом контексте рассказать о «Записках сумасшедшего» Гоголя?»

Расскажу с удовольствием, но это разные контексты. Дело в том, что Поприщин – это вам не Войцек. Поприщин – это скрытый художник, в его фамилии заложено и попранность, и поприще. В нем есть величие: он придумал эту переписку собак, он действительно король Испании, понимаете? У каждого петуха есть Испания. Она у него находится под перьями. Поприщин – существо с двумя лицами, со множеством слоев. Существо по-своему грандиозное. А Войцек – это именно страшно плоское, солдатское безумие, гораздо более страшное. Гораздо более безвыходное, я бы сказал.

«Что за значок у вас на груди? Похож на орла с крестом». Знаете, вот странно: меня сегодня уже в самолете о нем спросили, и, кстати, юноша-одессит узнал, что это из 239-го лицея, в Петербурге. Я там у них иногда читаю лекции, по их доброте. Они мне подарили этот значок и галстук. Поскольку мне ужасно хорошо в этом лицее, я ужасно люблю его преподавателей, я ношу этот значок, и в те немногие разы, когда я надеваю галстук, я надеваю именно этот.

Тоже за «Отца Сергия».

«Люден никогда не признается, что он люден». Нет, Дима, почему? А главное, что признавайся он, не признавайся, это на нем все равно написано. Это как мокрец, понимаете? Генетического роста не спрячешь.

«Как вы относитесь к творчеству Апдайка и Бирса?» Ну знаете, трудно себе представить менее похожих авторов. На самом деле, Апдайк – хороший беллетрист, один из таких ретроградных, ретардационных путей американской прозы, отход ее назад от высокого уровня Хеминугэя, Фолкнера и Капоте. Почему, кстати, Сэлинджер и не смог больше писать, потому что случился либо «новый журнализм», либо коммерциализация. Апдайк – это коммерциализация. Он хороший писатель, особенно в «Иствикских ведьмах», но уже сугубо домохозяешный. И «Кролик», и «Кентавр» – это все произведения домохозяйские. При всем их высоком качестве. Бирс – это такой гениальный предтеча фантастического гротеска XX столетия.

«Что такое метамодерн? Как вы его понимаете?» Как реванш модернистских ценностей. Как после постмодерна и великой его расслабухи вернулся сложный американский роман. И многие люди сейчас этим занимаются. Самый известный представитель – Дэвид Фостер Уоллес, многие туда приписывают Франзена. Корни его, конечно, в Пинчоне. Вот тут вопрос: «Почему вы не любите Пинчона?» Да я очень люблю Пинчона, я его полюбил по-настоящему после чтения в оригинале, потому что переводы, конечно, способны от его отвратить кого угодно. Но я люблю не всего Пинчона. «V», мне кажется, очень ученическое сочинение. Все говорят о его зрелости, мне кажется, вся линия Профейна ужасно написана. Вот иния поисков « V» интересная, это та Европа, которую я люблю. Понимаете, такая таинственная Европа XX века, таинственных гриновских уголков. Такой же, совершенно гриновский роман «Against the Day», о моем любимом рубеже веков. Вот это великая книга, абсолютно. Чуть прохладнее я отношусь к «Мейсону и Диксону», видимо, потому что даже с помощью изложения краткого содержания, с Википедией, со справочниками, я там очень многого просто не понимаю. И я не могу тратить жизнь на расшифровку этой книги. Но «Against the Day» – это один из моих любимых романов вообще.

Ну, и естественно… Нет, лекция про Авербаха будет, подождите, но сейчас поговорим про Толстого.

«Почему Сухово-Кобылин после омерзительных, вызывающих гнев и ненависть портретов героев в «Деле», переформатировал в третьей пьесе Тарелкина и компанию в пусть мерзких, но почти водевильных злодеев?» Знаете, вечно работать в жанре гнева и печали, к сожалению, невозможно. Поэтому Сухово-Кобылин… Да, наверное, он к старости стал мягче.

«Мог ли в наше время состояться такой писатель, как Олеша, и какими навыками ему стоило бы обзавестись?» Несколько большей толерантностью к спиртному, и, наверное, какой-нибудь профессией, кроме литературы. Потому что Олеша, как всякий истинный гений, во всем остальном совершенно беспомощен. В драматургии, публицистике… Вот его сценарий «Строгий юноша» нельзя читать без мучительной неловкости, бред какой-то. Дичь полная. Да и фильм очень слабый. Проза – да, гениальная. Думаю, какой-то еще второй, какой-то лишний заработок.

«В некоторых сценах фильма «Агония» Распутин ведет себя, как юродивый пророк. Что это за явление в русской жизни?» Понимаете, о юродстве написано довольно много, и не мне вам рассказывать. Я не специалист, хотя святая блаженная Ксения Петербургская, вероятно, самая моя любимая личность в русской истории, она именно была юродивой Христа ради, что очень важно. Не просто юродивая, а юродивая Христа ради. Но, видите ли, Распутин –мне кажется – в этом фильме несколько преувеличен, святость его преувеличена. На самом деле Распутин был гораздо более корыстен и примитивен.

Вернемся к Толстому, к «Воскресению» и к «Отцу Сергию». Сначала об «Отце Сергии», потому что это тема, что ли, менее масштабная. Толстой всю жизнь был мучительно одержим идеей старца Федора Кузьмича. Он написал в посмертной записке «Старца Федора Кузьмича», но не дописал. Я со своими школьниками в нашем сериале «Бейкер стрит», не сериале, а таком семинаре, хотя это, в общем, сериал, конечно, разбирал великие тайны века, и в том числе тайну старца Федора Кузьмича, о которой очень много сейчас пишут. Последнее наиболее систематическое изложение у Леонида Евгеньевича Бежина, и так далее.

И вот мы с детьми пришли к удивительному выводу, что Александр Первый, скорее всего, ушел. Но старец Федор Кузьмич не имеет к нему никакого отношения. Потому что старец Федор Кузьмич делал все, чтобы в нем заподозрили аристократа. Скорее всего, он был таким хитрым скитальцем. А Александр Первый ушел и канул благополучно, и это счастье. Дело в том, что русский царь так воспитан, что даже если он косил и мимикрировал, он не позволил бы никогда себя высечь. Это не заложено в его программу. А на теле старца Федора Кузьмича были следы розог. Вот это совсем другая история.

Вообще, много дети сделали докладов замечательных о тайне Федора Кузьмича, о мистических увлечениях Александра, о страшном его несходстве с тем, кто лежал в гробу, о его равнодушии к расследованию дела декабристов, к доносу на них, – а он знал о «Южном обществе». И, кроме того, о его мистических позывах и откровениях последних лет. Когда в последние дни, говорят, и простудился-то лежа в церкви на полу в Таганроге, и до этого еще в Ростове. Так что все указывает на возможный уход, на раскаяние, на глубокое перерождение.

Так вот Толстого больше всего, помимо смерти, интересовала тема смерти при жизни. Тема «полностью изменить свою жизнь». Тема ухода. Он реализовал ее в собственной литературной стратегии, а до этого был «Живой труп», где человек объявляет себя мертвым и начинает новую жизнь. До этого были «Посмертные записки старца Федора Кузьмича» и «Отец Сергий». Есть легенда, что якобы Толстой приезжал к старцу Федору Кузьмичу и долго с ним говорил. Это не документировано, насколько я знаю, по крайней мере. Но одно можно сказать совершенно однозначно: он прикидывал всю жизнь такую модель поведения – уйти от всех, выдать себя за мертвого и начать жить с нуля. Это не потому, что он тяготился славой. Ведь «Отец Сергий» – это попытка еще и разобраться в собственной роли вождя секты. Он понимал, что он живет для людей, а не для бога. Он знал за собой страшное тщеславие. По нему похоть и тщеславие –два главных мотора человеческой жизни, и он боролся с этим отчаянно. Но он понимал, что способ порвать с этой похотью тщеславия, похотью ума только один – уйти. И, главное, у него была на этом пути великая и страшная интуиция: он понимал, что тебя это все равно догонит. Если ты притворился мертвым, как Федя Протасов, – ты обязан умереть. И если ты притворился святым, как отец Сергий, ты вынужден уйти и от этой святости тоже. После того ты должен начать третью жизнь. Вот это самая глубокая интуиция Толстого. Да, Сергей Касатский начал вторую. Его возлюбленную растлил император, и он, узнав, что она его любовница – а Николая Палкина ненавидел Толстой в жизни как мало кого, – он ушел. Ушел от мира. Но и этот уход оказался недостаточным.

Как раз я недавно в одной лекции задумался, что в судьбе трикстера есть, собственно, два этапа: один – смерть, второй – воскресение. Но есть и третий: вознесение. И это совсем другое дело. И, кстати говоря, в метасюжете «Отца Сергия», уходящего от мира: если он просто ушел в монастырь, его судьба была бы не закончена, не завершена. Его судьба в том, чтобы потом уйти из монастыря. И после встречи с Поленькой, которая живет для людей, а на самом деле, не сознавая этого, живет для бога, в полную противоположностью отцу Сергию, –после встречи с ней он должен стать бродягой, которая отвечает, что он «раб божий». И жить на заимке, и учить азбуке детей, и ходить за больными. Эта толстовская мечта о двойном уходе – уходе сначала от мира, а потом от святости – где-то коррелирует с толстовской вечной мечтой об освобождении от личности. Потому что освободиться от личности – главная цель человека, если угодно. Потому что «я» – это не бессмертная душа. Как замечательно сказал Битов: «Я – это мозоль от трения души о мир». На самом деле «я» гораздо глубже.

И точно так же в «Войне и мире» для Пьера главное – освободиться от себя, от этой оболочки «я», слиться с людьми, как капли. Помните, держит его учитель-швейцарец, во сне, держит шар. «Сопрягать надо, сопрягать». «Запрягать надо, запрягать». Капли старались слиться, чтобы полнее отразить бога. Это все мечта о том, чтобы сбросить оболочку «я». Это, если угодно, главная толстовская тема. Это удается князю Андрею, и он умирает. Это удается Каратаеву, и он умирает. У Каратаева, собственно, это врожденная черта. Это удается Пьеру. Он выживает, но становится абсолютно другим человеком. «Отец Сергий» – это реализация того же сюжета, который мы наблюдаем в случае старца Федора Кузьмича: уйти от мира, уйти странствовать, сбросить мир, сбросить с себя дом, как надоевшую одежду. Но это путь к смерти. Собственно говоря, по Толстому смерть и есть высшее освобождение, это такое высшее благо. Поэтому «Отец Сергий» продолжает линию «Живого трупа», но и показывает страшную опасностью этой линии. Потому что кроме как в смерть уйти некуда. И вот ужасно, что его собственный уход окончился смертью на железной дороге. Он никуда не ушел. Он ушел из дома и умер, потому что другого пути освобождения от «я», к сожалению, нет.

Поэтому князь Андрей и становится слишком хорошо. Поэтому и отец Сергий так смирился. Потому что иначе всякая участь духовного учителя, даже палец себе отрубающего, – это, безусловно, триумф тщеславия.

Теперь что касается «Воскресения». Лихая, конечно, задача – рассказать за пять минут о важнейшем романе Толстого, важнейшем, потому что провидческом. Я намекну только. Это начало фаустианской линии фаустианских романов XX столетия, в которых есть следующие узлы. Это бегство с любовником, рождение мертвого ребенка, инцест как метафора растлевающей власти и смерть героя, от которого уходит возлюбленная. Понимаете, вот когда от Каренина ушла Анна, к нему все стали относиться как к больной собаке. И кончилась его служебная карьера. Когда от тебя уходит жизнь, женщина, страна, – в XX веке ты чаще всего умираешь. Как умирает муж, соответственно, старшей из сестер, Кати в «Хождении по мукам». Как умирает муж Аксиньи, Степан. Он потом воскресает, правда, но ненадолго. Как, собственно говоря, гибнет Антипов-Стрельников, от которого ушла Лара. Когда от тебя ушла Россия, ты умираешь.

И конечно, этот странный и похожий на смерть, сон, глубокий сон Нехлюдова от глубокого психологического шока в финале романа, – это, конечно, смерть. Нехлюдов умирает оттого, что Катюша Маслова ушла от него к другому. Ведь вы знаете, что тупик в романе наступил, когда Толстой в 1894 году не мог продолжать так называемую «конивскую» повесть – Кони рассказал ему сюжет. Он не знал, что будет дальше. Вот Нехлюдов пошел, поехал, точнее, в коляске за ней в каторгу. Ну не получается, не монтируется, этот сюжет нежизнеспособен. И он тогда с облегчением сказал: «Соня, я все понял. Она не выйдет за него. Она отвергнет эту жертву». Россию растлил интеллигент, а досталась она Симонсону, марксисту. И в этом – гениальный сюжет «Воскресения», который спроецировался на весь русский XX век. Тут есть и тема родственного растления, которое потом так полно зазвучит в «Лолите», с особенной ясностью в «Докторе Живаго», в истории Комаровского – он же почти отчим Лары Гишар. Зазвучит она в «Докторе Живаго», зазвучит в «Тихом Доне», где отец растлил Аксинью. Ведь Нехлюдов – родственник Катюше. Она воспитанница его тетушек.

Вот будет растление, а потом рождение мертвого ребенка. Адюльтер как метафора социального сдвига. И в каком-то смысле, все-таки, «Воскресение» – роман русского XIX века, потому что все романы русского XIX века начинаются в салоне или в обществе где-то, или в государственном учреждении, а заканчиваются в каторге или на войне. Потому что число локаций русской жизни очень ограничено.

Для меня очень значимо то, что одновременно два величайших русских художника – Чехов и Толстой – пишут два безвыходно вонючих, зловонных, суконных, тюремных текста, каторжных. Чехов едет на остров Сахалин, Толстой пишет казарменную, тюремную и лагерную, каторжную третью часть «Воскресения». Потому что они, видимо, нащупали главную душевную, духовную скрепу России и поняли, что в России все заканчивается либо тюрьмой, либо войной, потому что это та духовная скрепа, на которой удерживается все. И хотя Катюша Маслова выходит из тюрьмы, вопрос в том, что Нехлюдов никогда ее с себя не стряхнет. Это изнанка русской жизни, ее Аид, это холст, на который нанесены русские краски. Поэтому «Воскресение» – это главный роман XX века, матрица, из которой потом вышли со всеми теми же сюжетными конструкциями «Лолита», «Доктор Живаго» и «Тихий Дон» – лучший, самый совершенный, самый духовно богатый, лаконичный, экспериментальный отважный роман Толстого. А мы услышимся через неделю. Пока!


Напишите нам
echo@echofm.online
Купить мерч «Эха»:

Боитесь пропустить интересное? Подпишитесь на рассылку «Эха»

Это еженедельный дайджест ключевых материалов сайта

© Radio Echo GmbH, 2025